Баллады о Великой войне

Баллады о Великой войне

Стихи

Баллада о последнем шаге

 

Он упал не по правилам, боком,

(так не учит военный Устав),

не дойдя до чужого окопа

только шаг из приказанных ста.

 

Он упал в темно-бурый суглинок,

ткнувшись в бруствер пробитым виском,

за четырнадцать верст от Берлина,

под чужой деревушкой Шварцблом.

 

Он упал двадцать пятого, в среду,

смяв нерусскую землю в горсти,

за четырнадцать дней до Победы,

и за пять до своих двадцати…

 

А с годами и место, и сроки

уточнились для целой страны:

Он упал в середине Европы

на исходе Великой войны!

 

 

Баллада о кронштадтском артиллеристе

 

Сашка Грач жил на станции Стрельна,

и не Сашкина это вина,

что в июньское то воскресенье

в Сашкин дом саданула война.

 

«Не посмеет. Слабό…» –

думал Сашка.

И отважно с зари до темна

он в то лето держал нараспашку

все четыре грачевских окна.

 

А она не спросила,

посмела,

все решила по-своему влёт.

И поставила Сашку к прицелу –

наводящим в кронштадтский расчет.

 

А потом подползла черной тенью,

отвела орудийный затвор,

и заставила Сашку по Стрельне

бить снарядами прямо в упор.

 

И однажды, в пылу артобстрела,

он по вспышкам чужого огня

положил перекрестье прицела

на четыре знакомых окна.

 

Он узнал все четыре. А рядом,

врывшись в землю у самой стены,

по растерзанному Ленинграду

били,

били чужие стволы.

 

И тогда он рукой онемелой,

обжигая металлом ладонь,

довернул маховик по прицелу,

с кровью выдохнув слово:

«ОГОНЬ!..»

 

Он кричал его хрипло и страшно,

позабыв все другие слова.

Он расстреливал дом свой вчерашний,

Сашка Грач из десятого «А».

 

И, наверно, от этого крика

и несказанных Сашкою слов,

в небе

огненной дамбой возникли

все две тыщи

кронштадтских стволов.

 

Поднялись и ударили разом

над кипящей балтийской водой,

мстя за кровь

и за боль Ленинграда,

и за Сашкин расстрелянный дом.

 

…В остывающем небе прогорклом

настороженный ястреб кружил,

а под ним, петлей стиснутый город,

задыхался и все-таки жил.

 

 

Баллада о слепом солдате

 

Солдат Петров не слышал о Гомере,

не ведал про судьбу его и славу.

Ему фашист в конце войны отмерил

осколок в десять граммов под Бреслау.

 

Дивизионный врач осколок вынул,

не лгал, не обнадежил словом лишним.

Заштопал, залатал,

перчатки скинул, сказал:

«Живой, а в остальном привыкнешь…»

 

И он привык.

Обжился худо-бедно.

Другой без рук, без ног,

и то – «в привычку».

А у него «очки-велосипеды» –

два синих колеса на перемычке.

 

А у него – ни матери в деревне,

ни женщины в Орле,

ни дяди с тетей…

Через плечо аккордеон трофейный,

а музыка – она везде в почете.

 

Гремели поезда на частых стыках.

Послевоенный люд до песен жадный,

срывая глотки в хоровой до хрипа,

просил:

«Ещё-ё! Надбавь, братишка, жару!..»

 

И он играл, выматывая душу

из черно-белых магдебургских клавиш,

про валенки, про девушку Катюшу,

и про бои под городом Бреслау.

 

Потом, сойдя под Брестом или Тверью,

он пел другим про «медсестрёнку Клаву»…

Солдат Петров не слышал о Гомере,

Не ведал ни судьбы его, ни славы.

 

 

Баллада о трех процентах

 

Жил на свете бухгалтер Леснихин

от державных забот вдалеке,

в старом доме, на улочке тихой,

в незаметном своем городке.

 

Был он робок, со всеми приветлив,

был не молод – виски с сединой,

и под именем ставил в анкете:

год рождения – двадцать второй.

 

Жил он просто: вставал спозаранку,

ровно в восемь – в конторе не гость –

он с коротенькой орденской планкой

пиджачишко свой вешал на гвоздь.

 

В нарукавники синего цвета

он привычно влезал всякий раз,

и высчитывал точно проценты,

и сводил аккуратно баланс…

 

Но однажды с рябой киноленты,

полыхающей с белой стены,

он услышал о страшных процентах

трех процентах,

пришедших с войны.

 

А с экрана – наотмашь по нервам

голос все уточнял, как живой:

…Год рождения – двадцать первый.

Год рождения – двадцать второй.

Год рожденья…

 

То цепко, то зыбко

цифра билась, впивалась в висок:

Три процента?

Нет-нет, здесь ошибка.

(Он ведь знал в арифметике толк.)

 

Одиноко над стареньким фото –

тридцать три позабытых лица –

вновь и вновь вспоминая кого-то,

он всю ночь просидел до конца.

 

Ваня, Миша, Алеша – наш выпуск,

весь десятый… –

но билось в виске: –

Если я в этом крошиве выжил,

значит вы… Неужели вы все?..

 

Он не верил:

Здесь явно – ошибка.

Он исправит, найдет ее сам.

Он звонил и расспрашивал хрипло,

слал запросы по всем адресам.

 

Но безжалостно, непоправимо

приходил за ответом ответ:

Миша Волков – у Старого Крыма.

Под Моздоком – Иван Пересвет.

Леша Громов – 20 марта,

за Дунай, на исходе войны…

……………………………….

 

Ничего не исправил бухгалтер,

лишь добавил вискам седины…

В городке неприметном и тихом,

с полинявшей на солнце листвой,

проживает бухгалтер Леснихин.

Вы, возможно, встречали его.

 

Он живет в двух кварталах от центра,

в старом доме над сонной рекой.

Он из тех, он из тех трех процентов:

год рождения – двадцать второй.

 

 

У ворот Бранденбургских

(баллада совести)

 

У ворот Брандербургских –

шельмоватый оскал –

парень нашенский, русский,

ордена продавал.

По серпастому флагу

в тротуарной пыли –

и медаль «За отвагу»,

и медаль «3а Берлин»…

 

На каких пепелищах

самой гордой из стран

у забытых и нищих

обменял на стакан?

Разве кто-нибудь взыщет,

разве плюнет в лицо?

Разве кто-нибудь сыщет

безымянных бойцов?

 

На прилавках блошиных

был товар хоть куда –

тормозили машины,

шли пешком господа.

Кто – матрешку, кто – дудку,

Кто – с лампасом штаны –

Вона, сколько придурков

из великой страны.

Бойко, весело брали,

за бесценок, за так.

Только вот на медали

не клевали никак.

 

Спроса нет на «Отвагу»,

спроса нет на «Берлин».

И мрачнел, бедолага,

курской матери сын. –

Мол, промазал с товаром,

пролетел, дуралей…

 

Но взревел над базаром

многосильный «Харлей».

Осадил рядом с флагом,

в черной коже спина,

лапой в кожаной краге

нагло ткнул в ордена,

бросил русскому деньги

и, смеясь, приколол

к черной коже, где тенькал

крест за город Орел…

 

А вокруг копошился

муравейник людской.

И от счастья светился

недоумок курской.

Торговались Урал,

и Рязань, и Ухта.

И никто не сгорал

от тоски и стыда.

Не шептал, виноватый

вселенской виной:

«Что ж ты сделал, Горбатый,

со своею страной?!»

 

1990 г.

 

 

Победа, что осталась с нами

 

Время вымывает имена,

память поколений гложет плавно.

И уже Великая война

кажется далекой и не главной.

 

До конца дописана глава,

до седин торжественна окрестность,

и еще так правильны слова,

но фальшивят чуточку оркестры.

 

А над миром новая весна

пишет жизнь своими письменами…

 

И уже Великая война,

а за ней Великая страна,

что-то вроде дня Бородина –

кажется, была совсем не с нами.