Брат

Брат

Рассказ

1

Никто из докторов не знал, есть ли у Фёдора Клячкина на самом деле родной брат, о котором он так неожиданно вспомнил. Даже в достоверности его собственного имени и фамилии никто бы поручиться не смог. В интернат Фёдор несколько лет назад поступил с улицы — без документов, с практически полной потерей памяти и набором острых хронических заболеваний. На вид ему было тогда лет семьдесят, и раз сам пациент затруднялся назвать возраст, решили для ровного счёта в анкетах так и написать — 70 лет. Фёдором Клячкиным бедолага назвался ещё в милиции. Это была, пожалуй, единственная ценная информация о себе, которой тот был способен поделиться. В затхлом коллекторе канализации, откуда Фёдора извлекли во время очередного рейда, не было никого, кто мог бы хоть что-то сказать о своём соседе. Честно говоря, подобный контингент мало интересует органы правопорядка, если, конечно, за ними не числится каких-нибудь злодейств. Скорей всего, Клячкина не стали бы даже оформлять — тот не имел ни документов, ни места жительства, ни работы, поэтому в бюрократическом смысле его как бы и не существовало. Дали бы пинка под зад и снабдили бы напутствиями на будущее — вот и всё. Но в тот день звёзды выстроились иначе. «Ментам» сверху пришла разнарядка. В области в преддверии выборов готовился масштабный социальный проект — открытие интерната для немощных и психически нездоровых людей, где предусматривались койко-места и для лиц без определённого места жительства. Милиции поручили предоставить первых счастливых кандидатов…

Родственников Клячкина пытались найти ещё в отделении — задействовали участковых, всевозможные базы данных и поисковые системы, но тщетно. Потом махнули рукой и посчитали, что столь слезливая биография абсолютно потерянного для всех человека лишь пойдёт на пользу их подопечному при поступлении в интернат — так он станет совсем вне конкуренции, взяв за живое и соцработников, и врачей.

Попав на государственное обеспечение, Фёдор долго молчал и лишь целыми днями смотрел в окно, за которым не было ничего примечательного, кроме новенького высокого забора и аккуратно посаженных тополей. Тополя были ещё небольшими — с малым количеством ветвей, но в общем строю они уже походили на молодых солдат, стоящих на плацу по стойке «смирно» в окружении неприступных стен цитадели. Почему-то в России зачастую любое учреждение с добровольно-принудительным содержанием граждан — даже сугубо медицинского назначения — выглядит, как казарма, а то и как тюрьма. Возможно потому, что казарменно-тюремная реальность в народном сознании за столетия обрела свою мифологию, своё место в системе ценностей, где смерть и лишения, бесправие и хождение строем по кругу — символы веры в ничтожность маленького человека перед грубой силой единообразия. А значит, даже в больнице каждый должен чувствовать главенство геометрии над хаосом, порою так спонтанно порождающим внутренний мир.

 

2

Однажды, когда молодой врач-психиатр Роман Удальцов обходил палаты, он вновь попытался вызвать на доверительный разговор Фёдора Клячкина. Несмотря на то, что в ответ ожидалось невнятное бормотание под нос, начинающий доктор всё же не отказался от своей затеи и попробовал завести разговор.

— Здравствуйте, Фёдор! Что новенького сегодня успело произойти с вами и о чём вы так напряжённо размышляли, когда я вошёл? — врач тихо сел на край кушетки и всем видом попытался показать свою крайнюю заинтересованность в начатой беседе.

— Окно. Окно. Забор. Тополя. Невысокие, молодые тополя. Небо. Какое оно всё-таки большое — даже в этом тесном квадрате окна. Павел. Павел. Я помню Павла. Я вижу его во сне, — речь Фёдора была похожа на какое-то заклинание.

— Кто такой Павел? Вы могли бы мне рассказать? — Роман уменьшил громкость голоса, чтобы просьба не выглядела требованием.

— Павел — это мой брат. Это — мой младший брат. У нас с ним значительная разница в возрасте. Я помню его маленьким. Такой маленький свёрток. Когда мама была беременна, меня отправили жить к бабушке, чтобы я не мешал, чтобы я не видел, какой у мамы стал большой живот и как ей тяжело. Мне сказали, что в магазине мне купят братишку, но мне нужно подождать. Когда я вернулся домой — я увидел детскую кроватку, но в ней никого не было, только какой-то сверток белой материи. Я спросил: где мой братик? Мне сказали: приглядись получше — он здесь, в кроватке. Я присмотрелся и увидел розовое личико.

— Это был ваш брат?

— Да, я почувствовал, что это был он. Братишка крепко спал, завёрнутый в тугие пелёнки. Но я вдруг ощутил его тепло, я вдруг понял, что он есть, что он существует. Потом он стал расти. Он рос не как соседские дети — быстро и безудержно, а как домашнее растение, находящееся под каждодневным заботливым надзором, когда склоняешься с маленькой — почти игрушечной лейкой — над набирающей силу рассадой и радуешься каждому новому побегу. Я помню, когда он начал говорить. Он стоял, взявшись за спинку своей детской кроватки, и что-то лепетал. Потом я пошёл в школу. Я учился писать и считать, а Паша учился ходить. Потом, освоив грамоту, я, в свою очередь, начал учить его. Играл в учителя. Мне было лет десять или чуть больше, а его только что определили в детсад, и когда я давал ему очередное задание по русскому языку, Паша смотрел на меня, как на взрослого. А мне нравилось чувствовать себя взрослым, чувствовать, что я уже что-то могу, что кто-то внимает мне, верит мне, ценит меня…

Тут Фёдор замолчал и уставился в окно, будто увидел там кадры далёкого детства, добавляющие достоверности его рассказу. Однако тусклые зрачки остановились, и стало понятно, что объект его внимания находится не во внешнем мире, а где-то глубоко внутри.

Врач не стал настаивать на продолжении разговора. Людей с нарушением психики не стоит утомлять чрезмерным общением, если сами они того не хотят. Роман и так сделал большой шаг в сторону налаживания контакта со странным пациентом. Он молча вышел из палаты и продолжил обход своего отделения.

 

3

На следующий день Удальцов навестил Фёдора снова. Тот что-то усердно писал в тетради.

— Чем это вы тут заняты, уж не книгу ли пишете? — с иронией в голосе поинтересовался доктор.

— Нет, я брату письмо пишу, правда, я не знаю, где он живёт, — ответил Фёдор, не меняя ни наклона головы, ни выражения лица.

Роман уже узнал из анкеты Клячкина, что никаких сведений о наличии у него родственников найти не удалось. Но если Павел — всего лишь плод нездоровой фантазии, то для молодого психиатра это стало бы хорошей практикой по изучению подобных легенд, рождённых в непролазных дебрях больного сознания.

Доктор не стал мешать, но зашёл вновь часа через полтора, уж очень интриговала возможность узнать новые и — должно быть — более откровенные подробности тёмной стороны личности его пациента, ведь текст с посвящением или обращением зачастую носит исповедальный характер — особенно когда человек смотрит на мир через единственное окно, не в силах преодолеть растущую между собой и миром пропасть.

— Фёдор, вы закончили письмо брату? — мягко спросил врач, снова войдя в палату.

— Да, — ответил тот, глазами показав на сложенный вдвое листок, лежащий на краю тумбочки.

— Вам следовало бы написать адрес, чтобы мы помогли отправить письмо по назначению.

— Я не знаю адреса. Не знаю. Не знаю адреса. Нет. Нет, — Фёдор привычно уставился в окно, но за стеклом лишь трепетала осень и обрывала золотые погоны с молодых тополей, проигравших битву меняющейся погоде, но сохранивших силы, чтобы однажды продолжить священную войну — не на смерть, а на жизнь.

— Вот что… Не расскажите ли поподробнее о своём брате, и тогда, возможно, вспомните, где его теперь искать?

Фёдор медленно повернулся в сторону доктора, и Роману показалось, что его глаза на долю секунды успели сохранить отражение серого неба, прежде чем зрачки вернули им связь с землёй. В лице пациента слабо пульсировали какие-то глубинные эмоции, потаённые мысли наплывали на него столь визуально, что быть невольным свидетелем этого становилось как-то неловко. Однако нарушенное Фёдором молчание дало сцене новый вектор, освободив доктора от чувства некоторого замешательства.

— В старших классах я хотел быть учителем, но вихрастая юность вырвала из рук учебники и толкнула навстречу уличным приключениям, в которых так сладостно было ощущать пьянящий вкус свободы — казалось, что именно эта привилегия и делает тебя по-настоящему взрослым, — голос Фёдора звучал, будто следуя за внутренним метрономом. — Ночные бдения, шумные пиры и бедовые девушки, готовые на всё, вытиснули из сознания наивные детские представления о близком и далёком будущем. Завалив учёбу, я кое-как окончил школу, а потому поступить в институт шансов уже не было никаких. Вскоре пришла повестка из военкомата, и я отправился в армию. Всё это время мой младший брат Павел взрослел и постигал мир уже без меня. Он оказался весьма смышлёным, и то, что я так бездумно пустил по ветру, ему удалось преумножить.

 

4

Когда я демобилизовался, Паша уже поступал в медицинский — он хотел осваивать перспективное направление — нейрохирургию. Я был искренне рад его успехам, видя в них и свою скромную заслугу. Брат сильно возмужал, окреп, приобрёл внешность современного, свободно мыслящего юноши, и мне хотелось общаться с ним как никогда, мне хотелось вновь обрести в нём того друга из детства, которым, как мне казалось, мог быть только по-настоящему родной и близкий человек. Но вокруг него уже сформировался круг общения — молодые, острые на язык эстеты, будущие врачи, а также интеллектуалы из рядов продвинутой молодёжи — и я со своей провинциальной простоватостью похоже не вписывался в него. Более того, к своему ужасу я понял, что мой брат стесняется меня перед своими друзьями с плохо скрываемым смущением.

Мы начали стремительно отдаляться друг от друга, пока общение наше не сократилось до обмена дежурными фразами при встрече. Но я продолжал следить за его малыми и большими победами. Он с отличием окончил вуз, поступил на работу в престижную клинику, где начал ассистировать какому-то знаменитому хирургу. Потом Павел женился и получил квартиру. Я же с трудом устроился на силикатный завод, где в три смены штамповал кирпичи за не особо высокую зарплату. Действительно, о чём мы уже могли говорить…

Надо сказать, что у меня постепенно тоже сложился свой круг общения. В цеху среди угрюмых работяг оказалось немало интересных ребят, с которыми можно было запросто побеседовать по душам, не боясь неудобных тем. Все они вышли из рабочих окраин, где коммунальный ад порождал сонмы чудищ, и потому, вероятно, в дальних уголках незамысловатого мироощущения теплился свет, сберечь который хотелось вопреки грубой действительности. Мы хорошо понимали друг друга, ведь были слеплены, по сути, из одной и той же глины, не боящейся обжига. С братом мы не виделись долго — что-то около года, а может, и дольше, но когда встретились в родительском доме в день рождения отца, я поразился, насколько Павел изменился. Нет, не внешне — визуально он оставался таким же педантичным интеллигентом, даже, пожалуй, стал ещё более лощёным. А вот в манере общения с людьми наметилось некое пренебрежение, а иногда откровенный холод.

Весь вечер он зло подшучивал надо мной, поглядывая на отца, оценил ли тот по достоинству остроту его юмора. Я, конечно, тоже пытался отшучиваться, как бы поддерживая весёлую атмосферу семейного праздника и подчёркивая компанейские отношения между мужской половиной Клячкиных. Однако в моём понимании между братьями — да и вообще между кем бы то ни было — общение не должно быть проверкой границ допустимого, оно должно служить налаживанию и упрочению связей. Впрочем, я осознавал, что во многом сам был виной такой манеры поведения брата — всё меньше связывало нас, всё более параллельными казались наши пути, всё отчётливее росла пропасть между нами. На протяжении уже долгих лет я не прилагал должных усилий, чтобы что-то исправить. Мне казалось, что занятый интересным, сложным и важным делом брат более не нуждается в тесном общении со мной. Так или иначе, все мои робкие попытки сблизиться с ним всегда коротко и сухо им пресекались. Мне не хотелось быть назойливым.

 

5

Посидев за столом и поздравив отца, мы решили с Павлом прогуляться по городу. Предложение поступило от него самого, что уже было воспринято мной как добрый знак хоть какого-то возобновления контактов. Возможно, это алкоголь растопил внутри него лёд, а может и правда, ему захотелось вернуть целостность кровных связей. По дороге мы взяли ещё какого-то вина, чтобы прогулка была более тёплой и раскованной. Возле стеклянной двери некоего ресторана, из которой уже начали вываливаться насытившиеся и хмельные посетители, Павел неожиданно наткнулся на группу молодых людей, оказавшихся его хорошими знакомыми. Наша компания таким вот случайным образом увеличилась человек до семи. Сразу стало шумно и весело. Ребята были тоже из молодых интеллектуалов. Двое, как и Павел, имели дипломы медиков. Один, кажется, был архитектором в серьёзной строительной конторе, остальные по виду походили на чиновников и, по-моему, сильно этим гордились, потому что фразы типа «наш шеф» или «у нас в управлении» для простой связки слов звучали слишком уж часто.

Но я почувствовал, что вместе с необузданным весельем в нашу вечернюю, а точнее, уже ночную прогулку вдруг вкрались другие нотки. Ещё несколько минут назад мы с Павлом непринуждённо болтали о какой-то совершеннейшей ерунде, но в этом было столько живого участия с обеих сторон. Взрослые люди по-ребячьи хихикали, вспоминая банальные сценки из детства, где только им двоим было понятно, над чем и почему нужно смеяться. Когда-то мы явно были на одной волне, поэтому нам до сих пор не требовалось дополнительных усилий, чтобы сходу поймать нить фразы и, не дожидаясь конца, вдеть её в общую иглу разговора.

Но теперь у нас появились сторонние и не в меру язвительные попутчики. Что ж, там, где яркий индивидуализм — лишь суть негласного соревнования, острота слов всегда ценится выше их самих. Я понял, что снова стал лишним. Простачок-дурачок с непонятным родом деятельности, с сомнительной репутацией, с ничтожным образованием и в социальном плане полностью соответствующий своей среде обитания — коим, безусловно, являлся я — компрометировал молодого и перспективного специалиста в области медицины своим присутствием в глазах этих уверенно держащихся ребят. Я почувствовал, что брат снова стесняется меня. Видимо, чтобы как-то дистанцироваться, он опять стал грязно шутить в мою сторону, чем заслужил несколько призовых очков у своих приятелей в виде одобрительных смешков.

Внутри всё вскипело, но Павел не унимался, входя в раж от ощущения возможности управлять вниманием целой компании. Я попытался отшучиваться, но если в присутствии родителей у меня хватало сил внешне оставаться хладнокровным, то быть посмешищем в глазах незнакомых мне юнцов не желал. Сначала из уст моих вырвалась какая-то откровенная грубость, но она подействовала на всех, кроме Павла. Общий смех резко смолк, и только брат продолжал сыпать свои циничные остроты, считая, что смеяться перестали лишь из-за недостатка градуса его шуток. Вдруг эмоции взяли надо мной верх — я в два быстрых и длинных шага оказался перед лицом брата, и сначала его челюсть нашёл мой левый кулак, а потом с сильным замахом и поворотом корпуса обрушился правый. Павел распластался на асфальте, и его ошалелые глаза блуждали где-то в пространстве чёрного ночного неба, пытаясь снова нащупать связь с реальностью, но явно не там.

Острые на язык приятели Павла на деле оказались робкого десятка — их хватило только на то, чтобы сгрудиться вокруг поверженного шутника и мямлить что-то про здравый смысл. Они подняли под локти брата, и его разбитые губы пытались членораздельно произнести в мой адрес первые упрёки, а может быть, и проклятия, но я уже шёл по ночному городу, почти бежал, чтобы закрыться от всех в своей однокомнатной конуре на окраине, которую снимал у одной сварливой старухи. Это был последний раз, когда я виделся с братом…

Фёдор замолчал и снова уставился в окно. Удальцов понял, что сегодня дальше они уже не продвинутся. Однако рассказ пациента тронул его до глубины души и, кажется, заставил посмотреть со стороны на себя самого. Романа беспокоило, что угрюмый и погружённый в сложный внутренний мир человек сейчас заточён в палате наедине с собственными мыслями и собственным прошлым в то время, когда, возможно, где-то рядом живёт самая близкая для него на земле душа, которая даже не знает, насколько именно сейчас требуется её участие.

 

6

Новый врач — Даниил Попов — перешёл работать в интернат из областной поликлиники. Как уж так вышло, неизвестно, обычно по служебной лестнице люди стремятся двигаться вверх, а не вниз. Хотя тут мог быть иной расчёт. Работу в психоневрологическом учреждении нельзя было назвать каторжной, сравнивая с напряжённым графиком, существующим в той же главной региональной больнице. К тому же закрытость и особый статус интерната предполагали ряд преференций в финансовом и социально-бытовом смысле, которые несколько компенсировали отсутствие надёжной почвы для карьерного роста.

Тем более, какая уж там карьера. Даниил Петрович — был уже немолод, до пенсии — сущий пустяк. Многие коллеги расценили этот шаг, как желание напоследок найти место потише, сберечь побольше сил для беззаботного пребывания на заслуженном отдыхе. Особый контингент больных делал это предположение весьма спорным, однако старому психиатру тут и правда понравилось — он давно усвоил, что решётки на окнах дают порою больше света, чем стальные шторы повседневной рутины. Впрочем, решётки — это лишь стереотип, броская метафора. В интернате не держали социально опасных пациентов, от которых даже персонал стремится отгородиться стальными прутьями, для таких предусмотрены другие учреждения. И всё же для людей по ту сторону забора, ведущих нормальный образ жизни, в случайном разговоре о заведении всё равно привычнее были эпитеты «жёлтый дом», «дом скорби», а то и просто «дурка». В стране, где принято не зарекаться по-настоящему, пожалуй, только от тюрьмы, о которой тут знают в подробностях все от мала до велика, область психиатрии остаётся чем-то вроде засекреченного зверинца для человекообразных.

Практически с первых дней именно Роман Удальцов показался Даниилу Петровичу наиболее подходящим собеседником для быстрой адаптации на новом месте. Удальцов был молод и энергичен, держался просто, но в то же время с чувством собственного достоинства, что говорило о сочетании доброго нрава и принципиальности. Такой и среди людей — хороший проводник, и в деле старается быть достойным ремесла. А потом существенная разница в возрасте, минуя чисто иерархические проблемы отцов и детей, делало общение с ним реальным диалогом двух поколений — равных в стремлении измерить собственный отрезок времени, оборачиваясь не только вперёд или назад, но и друг на друга.

— Есть ли у вас тут какие-то особенные пациенты? — стараясь не форсировать переход на «ты» и этим не лишать молодого коллегу права оставаться хозяином положения, спросил Даниил Петрович. — Вероятно, вам, как практику, всегда интересно находить себе поле деятельности посложнее. Я вот почти всю жизнь вёл приём у потенциально здоровых людей, лишь иногда сталкиваясь с очевидной патологией. А у вас-то ежедневно совсем другие критерии оценки состояния человеческой психики.

— Ну, теперь и у вас они будут иными, — улыбнулся Роман. — Вы знаете, есть один пациент, который вызывает у меня интерес даже не врачебный, а, можно сказать, личный. Вот ради удачного разрешения подобных душевных конфликтов я, наверное, и избрал когда-то психиатрию. Больше скажу, посильное участие в этой непростой судьбе заставляет меня шире смотреть на само предназначение врача.

— Любопытно. Могли бы мы навестить этого пациента?

— Разумеется — сейчас как раз время обхода.

Пока они шли по длинному гулкому коридору, Роман вкратце рассказал о почти полном беспамятстве Фёдора и о его взаимоотношениях с братом, вылившихся то ли в комплекс вины, то ли в непрекращающуюся тоску по утерянной полноте жизни.

Когда врачи открыли дверь в палату, Фёдор писал очередное письмо. Лицо его было сосредоточенным, и где-то в глубине непроницаемых глаз двигалась какая-то недоступная стороннему наблюдателю мысль. Даниил Петрович стал изучать эти черты подозрительно увлечённо, будто видя в зеркале своё отражение, где неминуемо должен проклюнуться давно вызревающий прыщ. Он даже снял очки, решив довериться пусть уже слабым, но всё-таки своим глазам. Потом он сделал несколько шагов вперёд и замер.

— Не может быть, — пробормотал Попов. — Да ведь это же… Здравствуйте. Я новый врач. Меня зовут Даниил Петрович. А как зовут вас?

Фёдор медленно поднял взор на вопрошающего. На его губах застыло последнее написанное им слово, но, видимо, оно была настолько далеким от происходящего, что повисло внезапной паузой. Пальцы, держащие шариковую ручку, расслабились, и соломинка, за которую они так усердно хватались, упала на густо исписанный лист.

— Меня зовут Фёдором, — тихо произнёс обитатель палаты.

— Вы не помните меня? — неожиданно спросил Даниил Петрович.

— Нет, — коротко ответил Фёдор.

— Что ж, я думаю, что мы с вами ещё побеседуем как-нибудь в другой раз, а пока мне не хотелось бы отвлекать вас от письма.

 

7

Когда врачи вышли из палаты Фёдора, Даниил Попов тяжело вздохнул. Он несколько растеряно посмотрел на Романа, снова водрузил на переносицу очки и жестом руки предложил пройтись по коридору.

— Как давно он у вас? — спросил Даниил Петрович.

— Я практикую здесь третий год. Когда я пришёл на должность, Фёдор был уже здесь, — ответил Удальцов. — Согласно учётным документам, он попал в интернат шесть лет назад — практически сразу после его открытия. Вы ведь где-то видели его — я наблюдал за вашей реакцией. Мы так долго пытались узнать о нём хоть что-нибудь. Если вы располагаете какой-нибудь информацией, то это просто подарок судьбы.

— Вы говорили, что брата этого несчастного звали Павлом?

— Да, именно так.

— Вы знаете, когда я был молодым врачом, только что окончившим институт, и прочил себе большое будущее, мне часто доводилось бывать в шумных компаниях, где уже состоявшиеся в медицине люди были заводилами и на правах старшинства науськивали молодёжь. Среди них самым авторитетным считался перспективный нейрохирург Павел Коньков. Вокруг заискивающе шутили «Наш Павел опять на коне» или «Полцарства за Конькова». Однажды он изрядно перебрал водки, что с ним никогда до этого не случалось, и начал вслух поносить всех и вся. Начал про медицинское начальство, а закончил своими родными и близкими. Я помню, что он что-то кричал про брата, что-то вроде: да какой он Коньков — он обыкновенный Клячкин. При этом как-то дико засмеялся, но никто не поддержал шутки. Даже отъявленным циникам она показалась кощунственной. Но Павел не унимался и с рюмкой в руке орал: давайте выпьем за здоровье Фёдора Михайловича Клячкина. Я потому и запомнил имя и отчество старшего Конькова, ведь ещё со школы обожаю книги Фёдора Михайловича Достоевского. Вообще вся представшая сцена настолько отдавала достоевщиной, что казалось — вот-вот должны кого-то зарубить топором или как минимум швырнуть целое состояние в камин. Так оно, в каком-то смысле, и случилось, но позже. Павел серьёзно запил, пустился во все тяжкие. Его выгнали с работы, жена ушла от него к какому-то школьному учителю истории, как потом стало известно, скрыв от бывшего мужа беременность. Между прочим, историк, ставший впоследствии начальником районного отдела образования, оказался благородным — принял чужого ребёнка и воспитал, как собственного. О Павле же больше ничего не было слышно. Ума не приложу, как такое могло случиться с образованнейшим и преуспевающим человеком. Говорят, что его хотели перевести в Москву на завидную должность, а потом предпочли другую кандидатуру. С его тщеславием и эгоцентризмом пережить такое, действительно, было сложно…

— Даниил Петрович, вы это всё к чему сейчас клоните?

— К тому, коллега, что под именем Фёдора Клячкина в вашей интернате содержится никто иной, как Павел Коньков. Честно говоря, считал его давно умершим.

— Может, вы ошиблись?

— Исключено. Время сильно потрепало этого человека, но не стёрло черты лица. А потом — тот самый шрам над левой бровью. Слышал, будто бы он заработал его в какой-то уличной драке.

— Это его родной брат так отделал однажды, — подхватил Роман с просиявшим лицом, какое обычно бывает у школьника, решившего пример быстрее учителя в момент объяснения классу новой темы.

— Помилуй Бог. Откуда такие подробности?

— Фёдор — то есть Павел — мне сам всё рассказал, и теперь, наконец, многое становится ясным. Его помутнённый разум цепляется теперь за самые яркие и глубокие переживания. Видимо, он долго носил в сердце тяжёлый груз раскаяния за то, как обошёлся с Фёдором. Он сжился с этим и подсознательно продолжает искать шанс на прощение, искать брата. Вот почему никто не мог обнаружить его родственников — ведь мы же наводили справки по Клячкиным. Нам нужен Фёдор Коньков, Павлу нужен.

— Увы, напрасный труд. Фёдор умер — и уже давно. Когда Павла ещё не уволили из клиники, в нашем кругу стали шептаться, что поехавший с катушек нейрохирург даже на похороны старшего брата не пришёл. Вот так-то, дорогой друг…

— Что ж, он упустил возможность попросить прощения у одного родного человека, но, может быть, получит шанс искупить вину перед другим, — в голове Романа уже возник план…

 

8

Воскресным солнечным днём дверь в палату Павла Конькова снова отворилась. На пороге стояла статная женщина, которая, несмотря на уже солидный возраст, выглядела просто обворожительно. Она сделала короткий шаг, оперлась лёгкой ладонью о стену и стала пристально смотреть на обитателя палаты. Вдруг в глазах у неё заблестели слёзы, и робкий ручеёк проложил еле приметное русло на бледной щеке. Когда Павел, неподвижно глядящий в окно, медленно обернулся, первое, что он услышал — похожее на всхлип слово «папа».

В это время Роман и Даниил Петрович пили чай в ординаторской и беседовали. Молодой врач, как обычно, рассуждал, идеализируя, на тему человеческих отношений, а пожилой психиатр по-прежнему мрачно философствовал, подводя под сказанным коллегой свою деликатную черту. Используя старые знакомства, Попову удалось достаточно быстро найти дочь Павла Конькова, а вот дальше пришлось действовать самому Удальцову. Глубоко переживая чужую боль, он, пожалуй, был сейчас единственным, кто мог подобрать необходимые слова, чтобы осторожно вторгнуться в чью-то семейную драму и постараться нащупать в ней ростки примирения. Впрочем, к искренней радости Романа, особых усилий для того, чтобы воссоединить дочь и отца не потребовалось — Екатерина Львовна Квасневская после смерти мамы, уже давно открывшей дочери тайну рождения, сама вела давние поиски Павла Конькова.

Дело было не только в том, что она выполняла последнюю мамину просьбу — мысль отыскать биологического отца, который даже не подозревает о её существовании, наполнила и без того непросто сложившуюся женскую судьбу особым смыслом. Что он скажет ей, посмотрев в глаза? Признает ли? Покается? Скажет ли спасибо доброму человеку, чьё отчество она сейчас с благодарностью носит, за ту отцовскую заботу, которую тот годами дарил рождённой не от него дочери? Сумеет ли понять и простить маму, нашедшую новую любовь, в момент, когда прежняя разбилась вдребезги? Оставшись в целом свете совершенно одна, Екатерина Львовна уцепилась за возможность вновь обрести семью. Она готова была простить, потому что сама нередко просила прощения и знала горький, но искупляющий вкус раскаяния. Получив информацию от Удальцова, она тут же примчалась в интернат — будто всё время ждала какого-то обещанного чуда — и вот оно свершилось. Теперь у неё снова есть отец, а у него появилась дочь. Они обнимутся, и генетическая память поможет им обойтись без долгих объяснений.

Через какое-то время после оформления необходимых бумаг Павла Конькова забрала к себе дочь. Палату занял новый пациент — очередная потерянная душа. Но каждый раз, бывая здесь, Роману по привычке хотелось сказать: «Здравствуйте, Фёдор!». Однажды уборщица, наводившая в помещении порядок, отодвинула тумбочку и обнаружила исписанный листок бумаги. Находку она передала дежурившему Удальцову. Узнав знакомые закорючки, Роман внутренне вздрогнул. Он развернул помятый лист и увидел, что весь текст состоит из одного повторяющегося сотни раз слова «прости». Странно, но теперь это читалось в максимально широком смысле — будто писал не конкретный человек конкретному человеку, а нечто всеобъемлющее и полное вселенского покаяния взывало к абсолютно каждому. Это было эхом того самого колокола, который вечно звонит именно по тебе. Роман поговорил по телефону с мамой, а потом набрал номер своей девушки Любы — сегодня ему хотелось быть безгранично чутким, словно садясь за письмо, где каждое слово — поиск одного, единственно верного.