Цель оправдывает бегство

Цель оправдывает бегство
Повесть номера

Минута на сборы1

 

Катя позвонила мне накануне похорон. Справлялась о дате и грустно оправдывалась, что не пойдет. Потом поинтересовалась, доел ли я котлеты. «Да, которые в латке». Завершила интригующим и непонятным: «У меня все по плану!». Что за план? Так, погоняв по телефонным проводам холостые слова, повесили трубки.

Я обещал ей не звонить и думал, что мне удастся это без труда и осложнений. Сейчас, когда я вернулся с поминок, меня так и подмывало набрать ее номер. Объективных причин для этого не было. Больше всего на свете я боялся делиться с женщинами своими слабостями. Поэтому тут же отшвырнул за шкирку неумную идею звонка. Тут Катя не в помощь.

Выходя с поминок, я, кажется, хотел что-то сделать. До автобусной остановки добирался быстрым шагом, потом побежал, насколько это позволяла раскисшая погода. После — взлетел! Ага! В том-то и дело, что никуда я опять не взлетел, вдавливаясь очередным пассажиром в тесноту часпикового автобуса.

Оказался в ненужном месте в ненужное время… Чтобы посредством автобуса оказаться в еще одном ненужном месте.

Улица давно стемнела, а я, не раздеваясь и не зажигая свет, ходил по комнате. Сидел на кровати. Если я разденусь или хотя бы включу лампу, беда, происходящая со мной, рассеется. Включу лампу — точно сниму куртку и ботинки. Ну а сниму куртку — еще вернее включу лампу. Беда, происходящая со мной, рассеется.

Я рывком открыл ящик письменного стола. В нем лежали документы. Паспорт, конечно, сверху. Жалкого уличного фонаря было достаточно, чтобы не растеряться в темноте…

В паспорте — пластиковая карточка с моими деньгами. Капиталами. Финансовыми излишествами. Да и деньги за краснодарскую квартиру, которую снимала у меня семейная пара, они перечисляли сюда же.

Сунув паспорт в карман куртки, я загрохотал ключами. Хлопнув дверью, засвистел, перевирая мотив… «Прощай, прощай… Уходят поезда. Мы расстаемся навсегда под звездным небом января.» Я нарочно придумал свистеть именно ее  — жестокая песня удерживала от обдуманных, и оттого неверных, шагов.

Вокзал был практически пуст. Редкие шаги и голоса гулко взлетали к потолку. Когда кассирша ответила мне: «Есть на завтра и на двадцать седьмое», — я все-таки струсил.

Двадцать седьмое — это почти через неделю. Это лишние объяснения не только с Катериной, но и самим собой. «На завтра» — это чересчур. Это слишком. Это быстрее, чем я ожидал. Надо подготовиться! Поэтому я негромко и вежливо произнес:

На завтра, пожалуйста, — и протянул в окошко деньги.

Проверяйте: плацкарт… Санкт-Петербург… время прибытия… — начала повторять она сквозь стекло, и от ее равнодушных, металлических слов мне стало свободно и почему-то жарко. Мягкими от волнения, жидкими руками я принял из окошечка паспорт. Из него, неоспоримые, торчали корешки билета. И они были реальнее, чем все мои порывы и страхи, которые я в конце концов мог развеять и развенчать. Порывы и страхи задокументированы. А слабостями документированными разбрасываться я не привык.

Основного мотива моего поступка назвать я не мог. Дополнительными служили вот какие: в Питер меня звали давно. Когда-то нам посчастливилось участвовать в сочинском рок-фестивале. С нами вместе хотели прославиться еще десятка два групп. Среди них — питерские «Панацея» и «Люляки-Бяки». Вторая, даже благодаря названию, претендовала на широкую известность, ведь у них, музыкантов, как: нелепость названия — почти непременное условие образования группы. Откуда это пошло — не знаю… Скорее всего, от старших братьев по шестиструнному оружию… У тех — нелепый симбиоз Хармса и отрицания советской власти… Посредством абсурда.

В общем — те еще были ребята. Сперва все хотели быть лучше других, а потом выпили и познакомились. Питерцы продемонстрировали частичку столичного снобизма и любовь к крымскому крепленому. С повышением внимания ко второму, первое вдруг, к нашей радости, стало убывать.

Питерцы оставили мне свои телефоны… Шесть или семь. Все телефоны я аккуратно занес в записную книжку на букву «п»… Пискунов, Передерин, Пеева, Питер… Дальше двоеточие — и номера с именами.

Питерцы обещали, что найдут, где остановиться. Причин не доверять питерцам или не верить их словам, орошенным крымским крепленым, у меня не было. Питерцы оставляли впечатление надежных людей. К тому же добавляло моего доверия к ним и то, что они были постарше… Когда тебе за тридцать, даже орошенные крымским, языки научаются контролировать себя.

Я не стал звонить им сейчас. Опять ненужный риск отложить поездку… Уж где-где, а в Питере, мне казалось, я не пропаду.

Довольный сделанным, выйдя с вокзала, я закурил… Что еще? Катя, конечно… О Кате я старался не думать, поэтому она и оставалась главным препятствием, которое я пока смог преодолеть… Оставить ей записку? Позвонить? Глупо! Написать письмо? Да, написать… И от этого решения стало еще легче.

Сидя в автобусе, я то и дело засовывал руку во внутренний карман, щупал паспорт, натыкаясь пальцами на корешки билетов. Как будто трогал свою будущую судьбу… Пусть даже в бумажном ее варианте.

Вернувшись в квартиру, я, наконец, разделся. Поставил чайник. Достал с антресолей сумку, с которой, кстати, и ездил на тот фестиваль. Поймал себя на том, что не знаю погоды в Питере. Условно обозначил — зима.

Белье. Зубные принадлежности. Складывая вещи в сумку, я мысленно одевал себя — что бы я надел при минус десяти? В сумку! Что бы изменил в одежде при нуле? Туда же… Все равно — сосредоточенность не приходила, пока дурацкое, лживое уже одной перспективой существования, письмо не было написано.

Я несколько раз садился, озадаченный, но снова продолжал кидать вещи, откладывая гнусную перспективу…

И тут, открывая очередной ящик комода, я натолкнулся на ее тряпочки… Верхнюю одежду она у меня не хранила… Только то, в чем ходила дома. Естественно, белье. Невесомые, полупрозрачные тряпочки, черные в основном, были сложены зыбкой стопочкой. Начатая упаковка прокладок рядом… Какие-то крема. Похожие на упаковки презервативов, одноразовые пакетики интимной смазки. Противозачаточные таблетки, от которых у меня терпимо щиплет… Мне никогда и в голову не приходило ТАК заглядывать в ее ящик. В этом ее порядке угадывалось даже какое-то отношение ко мне. Стирала тряпочки, сушила зимой над радиатором, складывала ровненько. Мне показалось, что даже выстиранные, тряпочки пахнут как-то по-Катиному, хотя, скорее всего, это был едва уловимый запах то ли крема, то ли стирального порошка… То ли женского уюта. И мне впервые стало ее жаль. Но не ту, которая ушла. Ту, которая, может быть, захочет вернуться!

Я долго и тупо сидел перед чистым листом. Боясь написать что-то не то, не портил бумагу. Потом решил вопрос нейтральным: «Катя! Пришлось уехать. Если что-то надо, ключи у Валериков»… Валерик — сосед по лестничной площадке. Ключи останутся у него или его жены, которая с легкой Катиной руки (языка!!) тоже зовется Валериком. Есть Валерик-муж, и есть Валерик-жена. По-настоящему она Алла.

Нейтральное решение было хорошо тем, что оставляло путь к отступлению.

Валерики слушали шумную музыку. Валерик-муж, кивая головой в такт, забрал второй, Катин, комплект ключей. Я объяснил ему, что к чему, не называя конечного пункта.

Надолго? — спросил он напоследок.

Не знаю пока, — ответил я. Я говорил чистую правду. Этот же вопрос я задавал сам себе, и ответа у меня не было.

Когда Валерик захлопнул за мной дверь, мне стало весело. Потому что еще один шаг отсюда уже сделан…

Вернувшись, я почувствовал голод. Разбил в чашку пару сырых яиц, накрошил остатки хлеба. Сыпанул добрую щепотку соли. Выпил все это… Обстоятельный ужин не попадал в жизненный ритм сегодняшнего вечера.

Сборы… Сборы… Сборы.

В нижнем ящике стола, запертые в темноте, хранились слова. Непредъявленные доказательства моей состоятельности. Эти слова, сложенные в рассказы, были, возможно, главной моей ценностью. И на Севере эти слова должны будут складываться лучше, а главное, чаще! Я не мог знать, почему это должно произойти, я это чувствовал.

Я нежно извлек слова из темницы, нашел для них прозрачную пластиковую папку. Вдвинул папку в боковой, на надежной молнии, карман. Толстенькая, папка даже придавала форму всей сумке! Слова придавали сумке форму! Вот что значит, применить слова не по назначению.

На Севере меня пугала зима. В М-ске, когда слякотная зима зашкаливала вдруг за минус, я щеголял в ватной телогрейке, если модным словом «щеголять» можно назвать прогулки до ближайшего магазина. В основном же — сидел дома и глотал обжигающий чай, глядя на приятный взору, заснеженный двор. Мне думалось, что ватная телогрейка в Культурной Столице — явление исключительно провинциального характера, мне же не хотелось изначально вешать на себя компрометирующие ярлыки. Мерзнуть — не хотелось тоже. Поэтому я сунул телогреечку в пакет и приторочил веревочкой к сумке. Я надеялся, что пользоваться ей не придется.

Что еще?

Выключить холодильник, отправить письмо, еще кучка мелочей… Поезд из Краснодара уходит в половине третьего. Значит, с утра на автовокзал, на рейсовый автобус… Я кинул сумку на диван, зачехлил обязательную гитару. Окинул взглядом комнату.

Ласковый свет настольной лампы мягко растворялся в общей полутьме. Я так и не включил общее освещение. Лампа предлагала любимые развлечения… Стихосложения на тему зимы с непременным рисованием на полях тетради профилей, обычно глядящих вправо, примитивные аккорды любимых песен… Негромкое голосовое сопровождение, которого я не стеснялся только наедине с собой… Будь я не один — полные ладони Катиных форм и полная свежего пота сонливость после. Все те вещи, которые со временем довели меня до отчаяния в них, в этих, казалось бы, чудесных вещах.

Мне захотелось отметить отъезд.

У меня в кухонном шкафу, не забытая, но неприкосновенная пока, стояла бутылка французского шампанского. Шампанского из провинции Шампани, той самой… Бутылку эту Кате подарил обожатель. Все праздничные события были ей, бутылке, не по рангу. Она ждала события чрезвычайного.

Я достал бокал, взял из шкафа бутылку. Она была испачкана в муке и сахаре — так долго она ждала. Потом решительно сорвал фольгу и несколько раз повернул ключик проволочной сеточки. Ладонью поймал деревянную пробку так, чтобы она не выстрелила мне в глаз.

Из горлышка показался легкий дымок, напоминающий дымки дуэльных пистолетов в кинокартинах.

Я еще раз порадовался, что поймал деревянную пробку. Иначе Она — Катя выстрелила бы мне в глаз, и из шампанского пистолета показался бы легкий дымок. Катя была бы права, но я стрелялся на своих, нечестных условиях…

Шампанское было кислым, но вкусным. Я выпил за нас с Катей! За то, что мы избегали слова «люблю».

Жалость, рожденная цинизмом, — нелепа. Но я вдруг представил ее, решившуюся на поступок, читающей мое безвкусное, как сухая галета, письмо. Может ли она заплакать? Впасть в недоумение — это да. А заплакать? Ведь я никогда не видел ее такой! Не то, что плачущей — растерянной! И может, именно ее растерянности мне и не хватало, чтобы произнести обязывающее уже слово «люблю». Мир слишком огромен, чтобы ко всему относиться со знанием дела — растерянность же порою делает нас человечнее…

«Обожатель был прав», — размышлял я, покачивая бокал, делая маленькие колючие глотки. «Вот сижу, пью его вино, прощаюсь с Катей… Уступая ему место»… Обожателя я не знал. Ей, Кате, вообще впору создавать общество анонимных обожателей, поэтому про место я погорячился.

Как мало надо сделать, казалось мне, чтобы почувствовать жизнь острее. Купить билет до Питера и открыть бутылку шампанского… Но это в такой, мягкой, как туалетная бумага, форме…

Проснулся я по будильнику. Вчерашний ветер распугал дождевые тучи и, пусть низкое, солнце делало пробуждение легким и радостным.

Я спешно позавтракал, подымил под чашку черного кофе. Постоял под горячим душем. Перепроверил собранные вещички, документы, деньги. Одобрительно улыбнулся собственному отражению в зеркале. Внимательно оделся, закинул на плечо нелегкий мой скарб, на другое плечо надел гитару… Хлопнул дверью, чиркнул ключом… Гуд бай! Оставалось зайти на почту. Походка моя, как и сегодняшнее пробуждение, была легкой и радостной…

 

Северный поезд

 

Высоколобый, вместительный, как школьный пенал, рейсовый автобус с маршрутной табличкой «М. — Краснодар» отходил через несколько минут. Молодой водитель кавказской внешности курил в приоткрытое окно кабины, отчего в салоне к запаху нагретой пыли и специфическому — дерматиновых кресел, примешивался легкий табачный аромат. В итоге выходил тошный, сладковатый запах — характерная черта местных автобусов.

Заняв свое место, я наблюдал за добивающим мелкими затяжками бычок кавказцем и размышлял о конечной цели моего путешествия. Вернее сказать — размышлял об отсутствии этой конечной цели. Да и путешествие больше походило на бегство. Разница именно в наличии конечной цели — путешествуют «туда», а бегут, все -таки, «оттуда»… И в моем положении даже «бежать» было хорошо.

Когда здание автовокзала, вздрогнув, чуть сдвинулось и поплыло, как переводная картинка в блюдце воды, потом стало поворачиваться вокруг своей оси, обозначив поворот руля, возвращение стало невозможным. На самом деле, невозможным оно стало немного раньше — когда я выписал Катин адрес на глупом конверте, которому предстояло совершить невероятный спринт, оскорбляющий само понятие почты. Конверту предстояло путешествие в пять автобусных остановок. Да и ладно… Я мог бы забросить конверт сам, но риск встретиться с Катей и ее родными, с неприветливым отчимом особо, пусть и не большой, но был.

Автобус тем временем, потыкавшись по городу, выехал, наконец, на трассу, где взгляд скользил по пейзажу, как конькобежец по льду. Где зацепиться взгляду было не за что. Дырявые силуэты деревьев придавали серым полям еще большее ощущение бесконечности и монотонности.

Я положил руки на упакованный гриф гитары, стоящей между ног, все возвращался мыслями к Георгию. Получается, что он был прав, обращаясь ко мне? Значит, и он слышал исходящую от нас безнадегу? Я не хотел закончить, как, царство ему небесное, Оса, но я и не начинал, чтобы что-то заканчивать… Мне вспомнилось Ромкино стихотворение, вернее его начало:


 

«Исторгнуть червей и желчь

На мраморный пол. Поджечь

Тяжелые шторы в доме.

Наружу от этой вони

Бежать в потемневший воздух…

Лежать и глядеть на звезды…

Потом в полунОчном баре

Запоями пить, скандалить,

По аду ходить кругами,

Рабов избивать ногами…»


 

Продолжения я не помнил, не исключено, что никогда и не знал. Даже удивительно, что сконструировал в памяти этот кусок. Оса таки закончил то, что он начинал… Свой такой уход он прогнозировал десятки раз в не самых плохих своих стихах, поэтому как-то получается — подтвердил! Хотя ногами он мог избивать разве что самого себя… На что-то живое у него не то чтобы нога — рука не поднялась.

Пока я так размышлял, нудный даже в солнечном свете пейзаж разбавился бурой, щербатой по берегам рекою, где плавали какие-то объедки зимы — доски и полиэтиленовый, надутый ветром пакет.

Я пытался думать о будущем. В ближайшем — мне предстоит два дня поезда и куча суеты, придуманной мною же… Кому-то забытому звонить, договариваться… И пытаясь сооружать будущее, я незаметно вязнул в недавнем прошлом, непременно возвращаясь к Катерине. В это время она делала свой выбор, не подозревая даже, что выбор ее стал совсем не важным, что выбор сделали за нее. Но я тоже хотел иметь право… «Ага, вот с такой формулировкой я и жил», — поймал я себя. «Хотел иметь право»… Не надо хотеть… Надо это право иметь! А что бы было, когда б она не приняла решения? Мы бы не разбежались! Мы бы и дальше продолжали эту недосемейную чушь, только с еще худшим, попахивающим гнильцой, подтекстом. Нет, Катя, нет! Кто-то должен был дернуть этот стоп-кран, и дернуть как можно раньше, пока поезд ушел не слишком далеко от станции…

Так твердил себе я, разглядывая безликие и бесцветные картинки, сопутствующие передвижению. «Передвижение рождается от перестояния», — подумал я и улыбнулся.

Плацкарт. Маленькое мое жилище на два дня — маленькое, как тетрадная клетка. Выпрямиться невозможно — голова упирается в верхнюю полку, сидеть невозможно тоже — мешает столик, сияющий в предвкушении пирожков и холодных куриц.

До поезда я часа полтора бродил по вокзалу. Посидел в зале ожидания, пялясь на мерцающее красным табло. Купил в дорогу сосисок и беляшей. Прозрачный пакет, проглотивший беляши, тут же покрылся стыдливой матовостью. Съел в буфете рыбную котлету, поданную на убогой бумажной тарелке. Дела окончились, а времени еще было предостаточно. Вернувшись в зал ожидания, я почувствовал, как моя решимость убывает… Достаточно было исключить ощущение праздника и новизны. Примелькавшийся вокзал. Холодная котлета… Опять же эта тарелка с пятнами холодного рыбьего жира. К счастью, подали поезд…

Маленькое мое жилище, не наполненное пока жильцами. Я скинул куртку, убрал под сиденье сумку. Поставил в угол гитару. Неуклюже сел. Взглянул в окно, и вдруг снова нахлынуло… Да я же в Питере! Я «минус два дня» в Питере! Я уже не в М-ске, не в Краснодаре, меня с ними уже разделяет то самое окно, которое будет со мной в рассказанном другими, поэтому заочно знакомом городе. И я увижу то, что в свои двадцать шесть я по какой-то скверной причине не догадывался посмотреть раньше. Я ждал чудес, не выходя из квартиры! Я ждал, что чудеса толпою будут ломиться в мою дверь без приглашения, зная, однако, что даже Иванушка-Дурачок утруждал себя хождениями за чудом!

Вагон заполнялся. Это было не только видно, но и слышно: стуки, скрипы, покашливания, негромкие приветствия попутчиков создавали шумовой фон к происходящему. Мои же соседи не спешили заполнять свою клетку. Потом все же появились… Тяжелая женщина с пацаненком — молодая бабушка, и седой мужичок с огромным, несовременным рюкзаком, сразу представившийся Степаном. Я, на всякий случай, загадывал молодость женского пола… Не случилось.

Женщина с пацаном шумно раскладывались. Она пыхтела, напоминая чем-то капустный кочан, варившийся в тесной кастрюле. Шумно дышала, прикрикивая на паренька: «Виталька, Виталька»… Виталька же делал все, что она попросит, по-взрослому при этом закатывая глаза. Я так увлекся их совместной жизнью, что не заметил, как поезд тронулся. И вздрогнул, когда, утвердившись на сиденье, Виталькина бабка угрюмо подтвердила:

Все, Виталька, поехали…

И мне показалось, что бабка обращает эти слова ко мне.

Молчали до тех пор, пока не въехали в сумерки. Сумерки стали каким-то сигналом к действию. К знакомству. До этого я не решался даже выйти курить, боясь обеспокоить Степана. Виталькина бабка, копошась в бесчисленных сумках, достала бутерброды, сходила за кипятком. Степан резал маленьким ножичком розоватое сало на тонкие, подрагивающие лепестки.

Ох, как я люблю таких Виталек, — улыбался он между тем в седые усы и протягивал пацану прилипающие к толстым пальцам кусочки. Протягивал и резал еще.

Виталька, хлеба-то возьми, — по-домашнему, не зло одергивала Витальку бабка, а он, очередной раз закатив глаза, отправлял вслед за салом обломки крошащегося белого хлеба, лежавшего на столе. И был доволен.

Вы позволите? — Степан нагнулся и извлек из рюкзака флягу. Прикормленный Виталька был как бы гарантом бабкиной благосклонности. Хитрый Степан!

Бабка весело махнула рукой и громко отхлебнула чаю.

В руке Степана появились металлические рюмочки.

Держи, — без предисловия обратился он ко мне.

Спасибо, — согласился я, принимая рюмки и стукая ими об стол, как шахматными фигурами.

Он нацедил понемногу в каждую, запахло коньяком. Степан не производил впечатление зависимого человека, с ним я мог позволить себе расслабиться. К тому же, поднимая рюмочку, я ощутил, что наполнена она едва ли наполовину — Степан показался мне чуть ли не гурманом. Это соображение укрепилось, когда мой попутчик отыскал в кармане неровно наломанную, уже начатую и завернутую в фольгу плитку шоколада.

Терпкий и ароматный коньяк интригующе смочил горло. Я молча отломил шоколаду.

Виталька, держи… — продолжал фокусничать Степан, протягивая мальчику огромное, почему-то в хлебных крошках, яблоко.

Виталька, скажи «спасибо», — усердствовала бабка, и Виталька снисходительно бросал требуемое «пасиба».

Я все ждал, когда Степан спросит о чем-нибудь меня. Куда я и зачем? Но Степан все не спрашивал, подливал по чуть-чуть и вел задушевный разговор с разомлевшей от внимания бабкой. Горячие капли коньяка то и дело падали в желудок, от них было тепло и неторопливо… Тетрадная клетка становилась уютной, а поезд, наполненный клетками, как улей сотами, держал верный курс в ночь и Север.

В оконном проеме блестело солнце. Я чувствовал это даже сквозь закрытые глаза. Я повернулся на спину, натянув повыше жидкое одеяло. Потом вспомнил, где я, и резко сел на моей лавке.

Мои соседи уже проснулись. Бабка, натянувшая совершенно домашний халат, снова прихлебывала чай, и мне казалось, будто она продолжает тот бездонный стакан, что начала еще накануне. Виталька жевал яблоко, и состояние дежа-вю удвоилось.

Степан умываться ушел, — пояснила бабка, поймав мой взгляд на верхнюю полку.

Накануне Степан меня приятно удивил. Он до полночи беседовал с разговорчивой бабкой на жизненно важные, как предполагала бабка, темы, как то: консервирование огурцов и воспитание внуков или же наоборот — воспитание огурцов и консервирование… Степану было все равно. Он был ровно доброжелателен и деликатен. Я, умасленный коньяком и ушатанный предыдущей ночью, ночью нервной, молчал, почти дремал под их неторопливые, снотворные беседы. А потом вдруг спросил:

Вы извините меня за мое молчание? — с некоторым даже подобострастием спросил. Чтобы как-то обозначить благодарность.

Ну-ну, — он сделал ладонью успокаивающий жест. — Захочешь — тогда и расскажешь…

И опять деликатно вернулся к бабке, наливая нам по пятой и, как оказалось, последней рюмочке.

Степан возвращался по проходу, сияя, как после бани. Розовое полотенце лежало на плече. В руках — мешочек с туалетными принадлежностями, электробритва. Редкая влажная седина зачесана на пробор.

А-а, Сережа! Бодрое утро! — мило переставил буквы в приветствии.

Бодрое, — нашелся я.

Скатав постель, я тоже полез за зубной щеткой… Прошел Степановым путем, наталкиваясь на торчащие из-под одеял ноги. Переждал в тамбуре небольшую очередь, совершив не свойственное мне курение до завтрака.

Когда я вернулся, мои спутники завтракали. Степан пригласительно отодвинулся, пропуская меня к окну.

Приятного аппетита, — произнес я, присаживаясь.

Угощайтесь, — отреагировал Виталька, протягивая мне мятую плюшку.

Держи, я еще за одним схожу, — Степан протянул мне запотевший стакан с пакетиком чая… Кипяток медленно окрашивался красным.

Сахар я положил.

Сережа, в шахматы играешь? — спросил меня Степан, когда молчаливое поглощение пищи вдруг стало в тягость.

В шахматы я играл плохо. Для меня эта игра была слишком медленной. Вместо того, чтобы в ожидании хода соперника продумывать следующий свой, я начинал скучать. Но видя, как Степан хочет развлечь, растормошить всех нас, я ответил:

Попробуем.

Степан выставил на стол коробочку карманных шахмат. Придерживая рукой, высыпал на стол мертвые пока, лишенные жизненного пространства, крошечные фигурки. Стал быстро-быстро втыкать их в дырочки в шахматной доске. Оставив две фигурки, зажал их в кулаках, предлагая мне разыграть начало. Я знал, что мне достанутся черные и, как всегда, ошибся.

Поехали, — скомандовал Степан, и я был вынужден сделать быстрый ход. В темпе его действий.

Играл он действительно быстро. И, к сожалению, так же качественно. Пробил мои защитные редуты слоновыми диагоналями, утянул ладью, поставив, наконец, многолюдный мат. Фигуры еще и не успели толком отведать друг друга.

Еще раз? — задал быстрый вопрос и легонько перевернул доску, заставив играть черными.

Чего ты боишься? — спрашивал он меня, снова посылая слона через все поле. — Играй! Атакуй!

Я же отбивался как мог, пытаясь сохранить линию фронта, которую он все-таки взломал конем.

Стоп, — его рука зависла над шахматным полем. — Смотри!

Он немного потыкал моими фигурами, поясняя:

Делаешь рокировку. Мой слон под боем? Вот! Теперь вилка. Раз. Два. И три. Мат! — фигурки, ведомые чужим военачальником, почувствовали себя победителями.

Смелее, Сережа! Тебе не хватает авантюризма! Сунь ты ее так, чтобы мне страшно стало! — он извлек ладью из своей ячейки, демонстрируя мне доказательство моей пораженческой тактики. И я — я кротко это доказательство принимал.

Я не мог согласиться со Степаном вслух. Он, сам не желая того, стыдил меня, притом очень просто и точно. Очень трудно найти подходящие слова, когда тебя стыдят не за игру, а за жизнь.

Днем я читал Куприна. К вечеру понял, что мы приближаемся к Северу.

Снег, прерывающийся только редкими полосами дорог и звенящими шлагбаумами, проткнутый веточками кустов, лежал на многие часы и километры.

Степан дремал, изредка поворачиваясь на бок и вглядываясь в снег и темноту. Тогда мне была видна одна его белая, в узелках вен, ступня и закатанная выше колена тренировочная штанина. Бабка вязала. Виталька с умным видом утюжил глазами детские кроссворды и при этом до треска грыз карандаш.

Я изредка выходил курить. В тамбуре произошло похолодание — такое, когда я, оформившись в телогрейку, выбегаю в ближайший магазин за сигаретами, остальные визиты откладывая на потепление. И мне стало не по себе оттого, что в Питере придется облачаться именно в эту несообразную месту одежку.

Наша утренняя дружба со Степаном как-то расстроилась. Возможно, он ожидал от меня большего. Может быть, подгитарных песен? Вместо этого я демонстративно принялся за книжку. Он же не знал, что я стесняюсь своего голоса!

Они уже улеглись, а я долго и муторно сидел даже тогда, когда в вагоне погасили свет. Я вглядывался в нескончаемый снег, очеловеченный здесь какими-то темноглазыми домиками, и мне ничуть не хотелось предстоящих подвигов… Мне хотелось поселиться в этом снегу, иметь избу и пса с круглыми карими глазами и седой, бородатой мордой… И писать только письма. Добрые, длинные письма.

Я раскатал постель, разделся и лег, закрыв глаза… Я ехал один, совсем один, ехал доказывать что-то незначительное, но свое… и не миру даже, а в первую очередь себе… Так пусть же добрые письма подождут!

Минус двадцать три, — довольный добытой где-то информацией, Степан потирал руки, показывая, наверно, как это холодно. До Питера оставалось два часа. Мы уже были где-то в его, Питера, области. И стали чаще встречаться звенящие шлагбаумы, ждущие, окутанные морозным паром автомобили, укорачивались перегоны… Столбы, домики, сугробы были окрашены в морозный розовый цвет, и тени от всего этого были сиреневыми.

Мне представлялось прибытие. Нарисованная сознанием картинка была столь неоспорима, что я поверил в нее, как если бы видел все это когда-то давно. Вот на подъезде к городу мы пересекаем Неву, где островком вдалеке дрейфует Петропавловская крепость, и только после этого въезжаем в город.

Вот уже остается час, еще меньше, а заоконная архитектура все больше и явственней напоминает мне Краснодарские новостройки…

На деле из огромных заводских труб валят огромные хвосты дымов. В глубоком, свежеголубом небе хорошо видны дорожки, оставляемые самолетами… Сами самолеты — схематичные стрелочки на небесной карте. Блеснула и исчезла какая-то канава с неровными берегами… Бетонные стены с обеих сторон. Поезд замедляет ход до полной остановки. За окном — перрон… Впереди — здание Московского вокзала.

Я мечтал об этом — теперь я это видел!

Степан не торопится — он оказался местным, он приехал домой. А я даже не спросил у него… Много чего я не спросил! А, ладно, узнаю сам! Все узнаю… Я слишком торопливо попрощался с попутчиками и, уже попрощавшийся, глупо сидел с ними рядом. Потом все-таки подхватил сумку, гитару и стал продвигаться к выходу.

Слишком много света и снега. Свет, отраженный от снега, ударил по глазам… Мороз тут же склеил ноздри… Сделав несколько шагов к вокзалу, я уже дрожал — надеть телогрейку сразу я все же не решился.

А внутри — внутри было горячо и широко, так, что даже дышать сделалось трудно.

Я шел в сторону вокзала, прислушиваясь к каждому шагу, проверяя его твердость на благословенной земле города, о котором мечтал…

Чуть скрипел утоптанный снег… Ближе к вокзалу снег превращался в ледяную кашу… У самого вокзала поработали дворники — снег уступал место голому асфальту. Из дверей вокзала веяло теплом и пахло резиной…

Я вошел внутрь. Прямоугольный зал с чьим-то бюстом посередине. Такие же, как и везде, копошащиеся люди, не наделенные никакими отличительными чертами петербуржцев… Бюст мне удалось идентифицировать быстро — чей же бюст нужно в Питере увидеть первым. Да и глаза навыкате… Да и кудри не спутаешь…

Я поставил вещи. Осмотрелся. И понял, что в Питере мне в первую очередь хочется… есть.

 

Другие квартиры

 

Я не люблю, когда меня называют — Серый. Серыми бывают только волки и ничтожества. Так же, как Косыми — зайцы и дожди… Еще вот почему: Серый — какой-то никакой! Ни белый, ни черный, а так… Среди моих М-ских друзей Серым меня не называл никто, и это происходило отнюдь не по моей просьбе… Хочется надеяться, что я просто не был серым.

В другом городе этого статуса я пока не достиг.

Первый же звонок, который я сделал, вышел удачей. На вокзале я, отыскав телефонные автоматы, намеревался захватить их надолго, для чего наменял в кассе кучу мелочи. Раскрыл записную книжку. Первым в списке питерцев стоял Коротаев Паша… Его в Сочи я запомнил сразу: замороченный на сложных аранжировках гитарист «Люлякей-Бяк». «Люляки-Бяков»? О происхождении названия я уже упоминал. Черноволосый и полноватый, с нездорового цвета кожей. На сцене он козырял не только приличным знанием инструмента, но и длиннющим кожаным гитарным ремнем. На этом ремне гитара свисала чуть ли не до коленей, что обычно свойственно «металлюгам»… Он, нет, «металлюгой» не был, и инструментом овладевал с некоторой даже нежностью… Гитара отвечала взаимностью в виде высоких, завывающих трелей в районе лада двенадцатого и выше… Кстати, он почти не пил там, в Сочи… И почти не смеялся, что казалось признаком ума на фоне общего безумия. Эти качества служили в моих глазах еще и признаком его надежности.

Будьте добры Павла, — произносил я, по беспристрастному «да» уже узнав его, Пашу.

Я-а, — почему-то растерялся он.

Паш, это Сергей из «Югов»… — «Юга» — так незамысловато называлась наша с Осой группа.

Откуда? — переспросил он.

Из М-ска, — еще больше запутал его я.

Так из югов или из М-ска, — попытался уточнить он.

Стеклов. Из М-ска… — выбрал я лучшую, как мне казалось, характеристику и добавил: — Я у вас…

Он долго соображал, потом спросил:

На Марата?

В Питере! — почти кричал я в трубку, запихивая в щелочку аппарата еще монеток.

Сергей. Из М-ска… А-а, Серый… — потеплел вдруг его голос. Но за потеплением последовала неловкая пауза…

Слушай, Паш, я в Питере! — все еще кричал я.

А ты где? — непонимание росло.

В Питере! — орал я, боясь, что прихотливый аппарат вдруг разъединит связь.

Питер большой… — высказался он с усмешкой, и я его понял:

На Московском вокзале…

На вокзале он и назначил мне встречу, хотя сначала долго объяснял, как дойти до его дома. Не доехать, а дойти! Потом мы оба плюнули на это дело, и я остался сторожить его прямо в зале ожидания.

Что ж, первый звонок — и уже успех! Неплохо начинаются мои дела.

Я вышел покурить с другой стороны вокзала. Незнакомая привокзальная площадь была в изморози и дымах от десятков наводнивших площадь автомобилей. Между высоких дверей вокзала грелись какие-то личности, потерпевшие поражения в алкогольных баталиях. Судя по всему — поражением довольные. Свекольная багровость их физиономий органично дополняла бесхитростные наряды. Шуба на голое тело… Брюки с чужого плеча… И тут я решил избавиться от телогрейки. Привязанная к сумке, она болталась туда-сюда при ходьбе обременительным довеском, и возможности облачиться в нее я все же не видел. Клеймо провинциала казалось мне несмываемым.

Отвязав телогрейку, сквозь резкий запах я продвинулся к ним.

Возьмите, — говорю, — ватник…

Личности недоверчиво сделали несколько шагов назад. Двое других представителей алкогольной породы уставились на меня без признаков интереса.

Ну вы, возьмите… Мне не надо, — зачем-то добавил я и отрицательно покачал головой в знак подтверждения, что «не надо»… На их лицах я прочел такое недоумение, будто я беседую с иностранцами, и мне требуется переводчик. Тогда я сделал по-другому… Я положил сверток на снег и сделал несколько шагов назад. Они — вперед, соответственно. Расстояние между нами не увеличивалось, но и не уменьшалось. Мы как будто бы перетягивали невидимый канат, где проигравшему в качестве приза достанется моя старая телогрейка. С торжеством победителя я наблюдал, как иностранцы сцапали телогрейку и, развязав веревочку, молча, с пристрастием, осматривали ее преимущества.

От группы отделился один, приблизившись, оказавшийся одной, и кокетливым шепотом пробасил:

А у Вас сигаретки не найдется?

Так, как будто и не я делился с ними одеждой…

Пришлось расстаться еще и с сигаретой.

Я стоял в тени вокзала и курил, глядя на нагромождения домов вокруг площади, на непонятную мне стелу в ее центре, на барабанчик станции метро на той стороне. В ослепительном солнце эта красота сияла несколько утомительно… Я не спешил познакомиться с ней прямо сейчас. Мне хотелось дозировать восторг, распробовать Петербург на вкус, но понемногу… Плюс ко всему, наслаждаться чем-то сполна мешали низкие температуры…

А-а, Серый! Привет, дружище… — восторг его был не совсем естественным. К тому же, какой я ему дружище — так себе — знакомый. Как известно, ранние проявления дружбы нередко исключают саму дружбу в дальнейшем.

П-привет, — отстучал я ему зубами, подавая холодную, побелевшую руку…

Ну пойдем, кофейку выпьем, расскажешь…

Мы отдалились от площади, пересекли широкую улицу. Зашли в первое попавшееся кафе. Тонконогие столики на алюминиевых ножках, искусственные цветы в пластмассовых стаканчиках на столах… Голубоватый свет, льющийся из ниоткуда.

Тебе «вписка» нужна? — начал Паша, когда я выпил полчашки кофе почти залпом, стуча зубами о ее край.

Вопрос мне не понравился. Отсутствовала минимальная прелюдия. Вот представьте: вы знакомитесь с девушкой. Приглашаете ее в кафе… Ждете, возможно, даже переживаете… А она Вам с порога:

Переспим завтра. Вы мне нравитесь!

Что-то подобное было и здесь…

Да и про Осу мне хотелось ему сказать. Вместо этого я тупо ответил:

Ну, — и продолжал трястись.

Сейчас пойдем ко мне, сядем на телефон… — он закурил, туго пуская в холодный даже здесь воздух ядовитые кольца.

Слушай, Пашка, — попытался сориентировать его я, — мне нужна нормальная комната. Я хочу снять жилье.

Есть деньги? — заинтересованно поглядел он на меня впервые.

Почему нет? — даже удивился я.

Слушай… Ну слушай, — как-то вдруг засуетился он. — Надо подумать…

Подумай, — разрешил я…

«Чего он боится?» — думал я. Я пока еще даже не напрашивался…

Как ребята? — попытался я разгладить разговор.

Люляки-то? Ну как, играем, — солидно выговорил он. — В марте в Москву едем, потом Тверь… Сейчас вот из Петрозаводска приехали…

Ого! — нечестно восхитился я. Нечестно потому, что всю эту кухню я знал изнутри. Организаторы обычно оплачивают проезд и проживание. Селят при том в каком-нибудь заброшенном детском саду… Чтобы поиметь деньги с этих мероприятий, нужно уметь себя ставить — в «Югах» я это умел. «Люляки» еще в Сочи мучились проблемой оплаты их труда. В крупных городах такие проблемы возникают чаще… Побочный эффект переизбытка хороших музыкантов…

А мы еще трубача взяли! Мощный дядька — сорок восемь лет… Двое детей!

Чем он их кормит? — не удержался я, жестоко намекая на финансовую сторону предприятия.

Не знаю, — уклончиво отозвался Паша.

Вопросы оплаты в музыкальной среде, повторяю, стояли… В общем, дай бог такой эрекции. Поначалу каждый музыкант рвался на сцену. Готов был играть, доплачивая. Со временем это проходило — музыканты обзаводились семьями и начинали роптать. На этой стадии многие просто спивались, зачисляя себе в качестве оплаты дармовую выпивку. Желая при этом получать прилично. Любителей играть и получать от музыки кайф было мало. К таким, кстати, относился Макс. Короче, до той стадии, когда имя работало бы на тебя, музыкантами доживали немногие. Потом, если не большая, то очень немаленькая их, музыкантов, часть, сидя на одинаковых кухнях или, как у нас в М-ске — на ночных скамеечках в обществе сигаретного дыма и низкокачественной выпивки, в обществе подержанных подруг, беззубо жаловались:

 — Пробиться очень тяжело… — при этом, глотнув из бутылки, хмуро затягивались. Потому как пробиться — очень тяжело… А вот глотать — проще простого.

Ну а вы? Не играете? — Паша задал не интересующий его, но обусловленный ходом беседы вопрос. Как вы? А как вы?

И тут я понял, что говорить про Осу ему не стоит. Я не хотел ни фальшивого сочувствия, ни дополнительных, неприятных вопросов.

Разбежались, — скупо отдал я ему. Пускай додумывает, что угодно.

А-а… — протянул он… — Это же у вас чувак пел в смирительной рубашке?

У на-ас… Это Оса и его артистические прибамбасы… Но тогда, кстати, было ничего себе…

Ну, — говорю…

Помню, помню… Пойдем? — он привстал, доставая кошелек.

Я заплачу, — притормозил его я, доставая крупную купюру.

Пройдя по Лиговскому проспекту (я прочел название), мы свернули в переулок, потом снова пошли по широкой улице. Беседовать на улице было невозможно — от мороза губы пробуксовывали согласные, поэтому я, отчаявшись говорить, смотрел. И многое из того, что я читал о Питере — узнавал… Особенно — норы арок, в которых жили похожие на прозрачных мокриц петербургские тайны…

Возле круглого желтого здания, в которое упиралась улица, свернули во двор. Поднялись на второй этаж по широкой каменной лестнице с фигурными перилами.

Заходи… — эхо гулкого замка скрежетало в лестничных изгибах.

Я с облегчением нырнул в теплое, пахнущее кошкой, помещение.

 — Значит так, — хозяйничал Паша, утверждая на гудящую конфорку чайник и указывая мне место за столом. — Тебе хата на какое время нужна? На месяц, на два?

Не знаю, — злясь на себя, пробормотал я. Я как-то не готов был так сразу… Поэтому, чтобы смягчить глупость, добавил: — На два — точно!

Этот вывод я сделал только что, вспомнив количество денег на карточке, с которыми я готов был расстаться.

На два? — соображал что-то он, и я на всякий случай подтвердил:

На два.

Серый. Хата есть… Но чтобы тебя поселить, надо сперва оттуда кой-кого выселить… Ценник умеренный, — и Паша назвал сумму, которая меня, в общем, устраивала.

Он объяснил: комната сдается какой-то девице из Мариуполя. Она тоже (тоже!!!) приехала покорять Питер, простодушно не зная о том, что Питер не очень-то покоряемый город. Более того — сделала даже несколько шагов по его покорению. Собрала группу, что уже само по себе — событие. Шаги вскоре оказались неубедительными. Группа распалась, просуществовав около полугода. Девица же хочет уехать…

Обратно? — подытожил я.

Не-е… — Паша ухмыльнулся. — В Москву.

Ого! Она что думает…

Серый! Она ничего не думает, — напирая на «ничего», перебил меня Паша.

Сидя на чемоданах, девица, понятное дело, платит за квартиру неохотно. И ждет человека или нескольких, которые смогут помочь погрузить ее пожитки в автобус, идущий до Москвы. Автобус она закажет, как только найдется человек… Лучше несколько. И тут я… Обоюдная удача.

В двери снова заскрежетал ключ.

Жена… — почему-то насторожился Паша. Если бы у нас была бутылка, я бы смог это объяснить. Усмехнулся бы при этом…

Здрасьте, — голос из коридора потянул холодным воздухом.

Насть, у нас гости, — предупредил жену Паша.

Я поняла по ботинкам, — она заглянула в кухню, снимая пальто. — Здрасьте…

От нее, от Пашиной жены, тянуло холодным воздухом в помещение, погода и принесенные с мороза в квартиру холодки были ни при чем. Она была красива, как снежные пики гор на солнце — холодной, высокомерной красотой. Правильное, с беспристрастными, тонкими губами лицо, лицо умное, такое, на котором так сложно представить улыбку и почти невозможно — смех. Высокая, с широковатыми плечами пловчихи и узкой талией, она была соскользнувшей с глянцевых журналов моделью, по случаю переодевшейся в теплолюбивые, мешковатые, пусть не безвкусные, тряпки.

Теперь Пашино поведение было объяснимо. Хотя с таким поведением долго не живут. Я имею в виду жизнь совместную, естественно…

Не замечая меня, Настя выставляла на стол продукты. Наш с Пашей разговор завял, как срезанный тюльпан в потной руке неудачливого поклонника.

Появилась кошка, с которой я успел познакомиться посредством запаха. Потребовала пищи на своем, кошачьем, языке. Потерлась о ноги хозяйки, распушенный хвост кошки при этом стоял дыбом. Я ее понимал, кошку…

Настя зацепила со стола пакет с кошачьим провиантом, насыпала сухпайка в ее миску. Сухарики зашуршали, обрушивая неловкую тишину.

Насть, Серый хочет у нас комнату снять, — сообщил жене Паша.

Она обернулась. С минимальным интересом поглядела в мою сторону, чуть подняв нарисованную бровь, сделавшую лицо еще интереснее.

Ага… — бровь вернулась на прежнее место, придав лицу симметричность, при которой ее красота снова становилась глянцевой.

Мне хотелось к ней прикоснуться. Вдохнуть ее холод, провести рукой по той загадочной коже, что скрывалась под узенькими джинсами… Наполнить руку податливым мрамором… или молоком… кофе со сливками… Мне неприятно было думать, что она — Пашина жена… Со всеми вытекающими…

Захвати мусор, — попросила она, когда мы уже одевались. Я на секунду подумал, что это обо мне, и покраснел. Провинциальное зерно во мне дало первый росток.

Она — модный дизайнер, — похвастался Паша, когда мы вышли на улицу. Я ничего не ответил, а через минуту, к моему счастью, губы снова замерзли так, что разговаривать было бессмысленно.

Мы снова шли, и я снова околевал. Кожаная куртка задубела и скрипела при каждом движении. Когда мы вернулись к вокзалу, а шли мы тем же путем, мне захотелось зайти в первый же магазин одежды…

Серый, это же Невский… Тут цены…

Невский? Так вот он какой — Невский! Так где же тогда Нева?

Паша указал в обе стороны проспекта… Я потребовал пояснений, но он только махнул рукой:

У Майки посмотришь… У нее карта есть… — Майка — сценический псевдоним девушки из Мариуполя…

Выражаясь терминологией шахматиста, ходили мы конями. То есть прошли несколько длинных и парочку покороче букв «г». Дорога заняла не более получаса. В иное время я обалдел бы от восторга — сейчас — от холода…

Вот, пришли… — он бросил руку в сторону старинного дома красного кирпича… — Вход с другой стороны…

Я чувствовал себя краснодарским купцом, покупающим весь дом сразу… Такое меня охватило волнение. Даже если бы местом жительства оказалась теплая конура, я бы уже не отказался от ее гостеприимства.

Мы опять поднялись на второй этаж. И почти по такой же лестнице… Паша загрохотал ключами.

Длинный коммунальный коридор вдоль стены с почему-то мокрым паркетом и отсутствием лампочки… Несколько дверей, из которых Паша подтолкнул меня к последней… Постучал, потом вставил свой ключ. И мы вошли в мое будущее жилище…

От яркого света комната казалась бесцветной. Свет тек отовсюду, два огромных окна впускали свет с избытком… Высокие потолки недвусмысленно намекали на то, что когда-то здесь жили не люди — атланты… На потолках кое-где сохранялись остатки лепнины… В других местах клочьями висела штукатурка, но эти места мне были не интересны…

Это была танцевальная зала, — предвосхищая вопросы, поведал Паша, создавая при этом вопросы другие, новые…

Пришли большевики и выгнали прошлых владельцев… Залу поделили напополам. Видишь, куда лепнина уходит…

А лепнина, да, уходила прямо в смежную с соседней комнатой стенку.

Так… Диван, естественно, мой. Стол тоже. Компьютер я тебе оставлю… Майка вернется — разберемся…

Я ликовал — даже такая роскошь, как компьютер, переходит в мои владения.

Это не балкон — по пьяни не перепутай, — он подошел к двери на… улицу. За ней я увидел небольшое пространство, огороженное решеткой. На нем мог стоя поместиться какой-нибудь карлик…

Там можно поставить горшки с цветами… — скромно предложил я.

Займись, — парировал Паша. — Надо Майку ждать… Пойдем перекурим, — и он направился в сторону выхода, уточняя: — Майка съедет, можешь курить здесь…

Спустя полчаса явилась Майка.

О, привет, — немного в нос поздоровалась она, замерев на пороге… Из-под шапки глядела на меня длинноносенькая, большеглазая девица… Еще из-под шапки вываливались крупные мариупольские кудри… Казалось, будто Майка надела на себя воротник из человеческих волос.

В доходящем до колен, неприталенном пальто Майка была похожа на колокольчик.

А чего вы? — выговорила она, как будто ожидала ответа на свой непростой вопрос.

Нового жильца привел, — произнес Паша и сделал паузу, позволяя девушке переварить ответ.

Сергей, — представился я, паузу не поняв.

Ну, Коротаев, ты бы хоть позвонил, — вдруг занедовольничала она довольно гнусавым, и при этом звонким голосом.

Человек сегодня приехал… Из… С юга, — так я понял, что Паша забыл мой город.

Ну, Коротаев… — обидчиво загнусавила Майка, забыв, вероятно, всю шаткость своего положения. Хотя загнусавила обреченно…

Я человека тебе оставляю… Он тебе поможет с вещами. Сейчас мы покурим, и я пойду, у меня дела… Вечером позвоню…

Он снова повлек меня на лестницу. На разговор, понял я.

Серый, я тебя с ней оставляю, обживайся… По-моему, ее никто не… можешь попробовать…

«А ночевать — с ней что ли?» — хотел спросить я, но не спросил…

Все, я убежал, — подытожил он и направился вниз по лестнице…

Вечером позвоню, — услышал я уже с первого этажа. А потом хлопнула входная дверь, породившая очередной сквозняк…

Когда я вернулся, Майка переоделась в голубые домашние брюки и толстовку с фотографией какого-то западного музыканта в полный рост.

Пашина подачка, конечно, не шла ни в какое сравнение с его женой. Тоненькая и безгрудая, она неуловимо напоминала веточку мимозы… Белая кожа, худой подростковый зад…

Ты вино пьешь? — спросил я ее с порога.

«Мартини», — ловко озадачила она меня в ответ… На деньги, истраченные на это детское пойло, можно жить неделю… Ладно… Один раз живем!

Где магазин? — спросил я ее и стал одеваться.

В этом доме, — коротко ответила Майка, собирая в пучок красивые локоны…

Я опять вышел на мороз… Смеркалось… Мне вдруг перестало вериться во все случившееся… Слишком много всего произошло со мной за эти дни, за сегодняшний особенно. Я почувствовал усталость, и алкоголь был бы сейчас очень уместен…

Как шахматный слон, передвинутый случайным моим попутчиком, я пересек страну по диагонали… И замер от собственной наглости, не зная, что меня ждет и каков будет мой следующий ход!

Я вернулся с бутылками, а Майка все так же сидела на диване, не сделав ровно ничего для совместного застолья. Только взяла в руки большущую концертную гитару, но отношение к застолью это действие имело очень косвенное. Прижимала струны, дергала их и потом долго слушала так, будто искала восьмую ноту…

Помимо выпивки мне ощутимо хотелось есть. Да и прочие половые потребности неуместно вышли на первый план…

Майка оторвалась, наконец, от своего инструмента, прошла к столу, смахнула с него невидимые крошки…

Бокалы вот там, — указала… Потом мечтательно произнесла: — Чего-нибудь бы съесть…

Из этого я понял, что ее вклад в застолье будет минимальный. Точнее — нулевой! Еще точнее — она сама… А судя по ее поведению — без особых перспектив на последующее общение, когда ближе уже некуда…

Сергей, я позвонила насчет машины. Завтра с утра начнем перетаскивать вещи…

Хорошо, — говорю.

Увидев, что кроме ее «Мартини» я украсил столешницу бутылкой коньяка, она строго, даже излишне строго, напомнила:

Сергей, встаем часов в семь…

Майка не напрягала себя излишней деликатностью.

Там пельмени… — попытался ее подтолкнуть к созидательным действиям.

Я в холодильник положу, — ответила. Ну, тоже созидание…

Придвинули стулья, сели к столу… Она топнула пальцем по клавише магнитофона — заиграл «Аквариум»…

Мне Паша сказал, ты в Москву собралась? — чтобы начать разговор, потребовался неискренний интерес.

Ага. Хотя Питер мне больше нравится… Но в Москве подход другой, там все более деловые… А куда без денег… Хотя здесь на «собаках» легче заработать…

Я непонимающе приподнял бровь.

Ну, на «собаках» — в электричках… В Питере больше дают, а главное — народу меньше…

Мы дежурно поговорили о разнице столиц… Пошутили над поребриком и бордюром… Я предположил, что целоваться лучше в парадном, она неохотно возразила — в подъезде… При этом окунала верхнюю губу в смешанный напиток, однако уровень жидкости в стакане даже не уменьшался.

Все шло к тому, чтобы я попросил ее сыграть… Это было видно по тому, как она поглядывала на гитару, нехотя отвечала, когда я уводил разговор в сторону от нее самой… И хотя я не очень и хотел слушать ее песни, меня вполне устраивал фоновый «Аквариум», через какое-то время сдался…

Пела она хорошо. Но много. В перерывах между песнями отпивала по чуть-чуть… Жалуясь при этом на длинные ногти, цепляющиеся за струны…

«Обстриги», — думал я и чувствовал себя уставшим настолько, что не мог это выговорить.

Потом заставила меня себе подыгрывать… Вполне искренне похвалила за владение инструментом.

«Что же у тебя за музыканты были?» — опять захотелось сказать мне, но она и вовсе не делала пауз между песнями.

Репертуар ее, казалось, был нескончаем… Все это мне так надоело, что потом снова понравилось.

Отвернись, — попросила она возможности переодеться.

Я уставился в окно. По потолку проплывали отсветы от автомобилей. Она зажгла ночник, и в комнате сделалось уютно. Свет падал только в изголовье дивана, такой, какой нужен для долгого чтения длинной, как «Война и Мир», книги…

Все, — зашуршало одеяло… Я обернулся. Скинувшая лет десять, в белой, сиреневенькие цветочки по белому, ночнушке, руки поверх одеяла, Майка не представлялась мне не только предметом страсти, но даже вызвала вдруг какую-то брезгливость. Брезгливость к стерильности. Не хватало Майке только ночного гномичьего колпака. Даже если бы она придумала вдруг обниматься…

Я выключаю? — сделала она уставший вопрос. Скучным, надо сказать, голосом…

Да, — согласился я и сглотнул что-то шершавое… А если бы она вдруг придумала обниматься?

Я разделся и лег с другого края. Мы шевелились, устраиваясь. Потом шевеление стало затихать, и в комнату потекла тишина.

Случайное касание ее ноги под общим одеялом. В ноге текла не холодная лягушачья, как могло показаться, а вполне себе человеческая, живая кровь — нога была горячей. Я повернулся к Майке — очертания ее худенькой спины, обтянутые лугом с сиреневенькими цветочками, были близкими и беззащитными… Я протянул руку и накрыл Майкино плечо…

Но-но-но! С ума сошел, — даже грубо как-то и вовсе не сонно одернула она меня. Как будто этого и ждала. И только одернув меня, могла, наконец, спокойно отдыхать. Действительно, что это я, с ума сошел? Как это мужчина может приставать к женщине? Ах, я забыл — она же не женщина, а поющий гном-колокольчик…

Не комментируя произошедшее, я повернулся к Майке спиной. Пусть спит, ибо я не ошибся — лягушачья кровь наполняет ее сосуды. А то, что она горячая — то ошибка природы… Нам было бы уместно сейчас спрятаться друг в друге, согреться друг другом, но только если бы она была другой, Майка. С чувствами, прихотями и… сочувствием к другому живому существу…

Я вспомнил Пашину жену… Неужели это создание может быть подвержено земным страстям? Я мог бы думать об этом долго и с удовольствием, но мысли стали путаться, набегать друг на друга волнами, почему-то пищать, как голодные мыши…

Потом мыши замолкли, и кто-то стал трясти меня за плечо.

Стеклов, вставай… Ну вставай, — я открыл глаза и увидел склонившуюся надо мной Майку:

Пора собираться! — голодные мыши, как я понял, были обыкновенным будильником.

Первый полноценный день в Питере должен был быть прекрасным! Волшебным! Медленная прогулка по набережной, созерцание архитектуры… Как бы не так! Полдня я таскал нескончаемые Майкины вещи… Еще полдня — спал! Проснулся — вечером.

Майка меня вымотала. Она считала, будто главным женским качеством является беспомощность. Беспомощность ее была формой кокетства, ненужного мне после предыдущей ночи. Я таскал пузатые сумки с ее нарядами, постельными принадлежностями, коробки с посудой и еще Бог знает с чем; разобрал без отвертки — пользуясь медиатором — и вынес по частям не широкий, но глубокий шкаф с огромным количеством полок.

Она бегала рядом со мной, переставляя спичечные ножки, и давала бессмысленные советы. Потом, когда я на нее зарычал, сторожила увеличившуюся груду скарба внизу, сидя на лестнице…

Паша позвонил еще утром. В коридоре, лампочки так и не было, где-то в углу зазвенело…

Он объяснил мне, что делать, а именно: проводить Майку, забрать у нее ключи. Сам он зайдет ближе к вечеру.

Когда я снес, наконец, вниз последние Майкины пожитки, комната сделалась квадратной и лысой… Этакий объемный кубик, как попало оклеенный багровыми (!!!) обоями. Цвет обоев я заметил только тогда, когда Майка бережно сняла со стен десятки постеров как со знакомыми, так и с незнакомыми мне мужчинами. Музыкантами, понятное дело.

Короче, кубическое наследство багрового цвета мне досталось. В кубике находился двуспальный диван, столик с компьютером, шкаф… Никаких излишеств…

Майка передала мне ключи, впрыгнула в микроавтобус, ее жизнь для меня захлопнулась автобусной дверцей. За труды Майка наградила меня бутылкой коньяка. Интересно, держала для этих целей, или просто бутылка не помещалась в распухшие сумки?

Овладев ключами, я вернулся в пустую комнату. Лег на диван в предвкушении… в предвкушении всего. И неожиданно уснул. Проснулся, как я уже говорил, вечером…

Проснулся — хозяином.

Отец говорил, будто в его жилах текла какая-то капля немецкой крови — так рассказывала мать.

Кровь случилась, когда волна немецких переселенцев пришла на наши, российские земли Кубанского юга в середине XIX-го века. Некоторое количество немецкой крови проросло в кубанских наших полях, некоторое же количество немецкого семени проросло в горячих чревах красивых черноволосых казачек… Говорят, будто немцы помогали убирать казачкам хлеб…

Если все так, как он, отец, утверждал, то восьмушечка немецкой крови есть и у меня. Если все так, то восьмушечку эту выдает моя любовь к порядку. Даже словосочетание «творческий беспорядок» вызывает у меня тошноту. Тем более, что многие мои знакомые называли «творческим беспорядком» даже раскиданные по всей квартире грязные и непарные носки. Почему-то «творческие беспорядки» свойственны в первую очередь поэтам. Хотя, если подумать, чем еще может сопровождаться бардак в голове.

У меня творчество всегда ассоциировалось с чистотой. Для того, чтобы разложить по полочкам слова, полки эти должны быть пусты и вытерты от пыли. Я не умею впихивать слова между бутылками и тарелками с остатками позавчерашней еды. В лучшем случае — получаются плохие, липкие стихи…

Фигурально выражаясь, я нуждался в очистке полок. В первую очередь от немыслимого «оливье» из имен и фамилий последних дней: Маек, Виталиков и Валер… Из несуществующего больше Осы… Еще людей…

Вечером того дня зашел Паша. Паша показал, как включать компьютер и печатать на нем, как на пишущей машинке. Потом мы пошли в отделение банка, где я снял деньги и заплатил ему, как договаривались…

Я предложил ему коньяка. Паша отказался, я — обрадовался. Я нуждался в очистке полок, излишние возлияния и ненужная информация были мне ни к чему. У меня не было на них желаний и времени…

Паша, между прочим, спросил и про Майку.

Как тебе Майка? — я услышал, что он спросил. А спросил он во всех смыслах.

Никак, — честно ответил я. Мне немного не понравился его излишний интерес к моей половой жизни.

Я так и думал… — развеселился он, и мне стало непонятно, в чей огород целил он свой камешек. А при такой его жене я вполне мог подумать, что и в мой… Цепочка умозаключений, правда, в таком случае сложновата…

Он уже собрался уходить, когда вдруг что-то вспомнил.

На, — говорит… Копается в своей сумке и протягивает мне сверток. — В такую холодину почки простудишь…

Я протянул руку, почувствовав сквозь пакет знакомую мягкость. Мучаясь странной догадкой, заглянул внутрь.

У меня она была другого цвета. У меня — синяя, стройотрядовская. У него — военная, цвета хаки… В остальном же телогрейки были одинаковы…

Я всю прошлую зиму проходил. Ей сносу нет. Уже и куртку купил, а все в ней по привычке…

Ну, раз всю прошлую зиму проходил. Это меняет дело…

После Пашиного ухода, когда я полноценно остался один, и внешние силы уже были мне нипочем, я сел за стол, как прилежный школьник, расчертил себе на графы лист бумаги. На еще одном листе размашисто написал: «дела». Перечислив несколько первых попавшихся, решил прикнопить лист над столом. Кнопок не было… Ниже слова «дела» тут же появилась еще одна строка — «купить кнопки»…

 

Разные люди

 

Месяц я прожил так, как будто мелкими глотками удовольствия выпивал ту самую бутылку шампанского из провинции Шампани… С какой-то фатальностью чувствуя, как все эти удовольствия не бесконечны. То есть бутылка когда-то должна подойти к концу.

В свое оправдание могу сказать — удовольствия мои нельзя было назвать безрассудными. Пир во время чумы не в моем характере. Хотя не было никакой чумы… Пира, правда, тоже… Так, макароны, греча… Тушенка…

Единственным опрометчивым шагом было посещение концерта «Люляков» — запланированная, но, как обычно, стихийная впоследствии, попойка после выступления переместилась ко мне домой…

Так я выяснил, что соседки мои — две Яги, одна из которых пузата, другая долговяза — были практически глухи.

Кроме того, выяснилось, что вечерние попойки особенно утомительны утром следующего дня. Когда опохмелившиеся не в меру знакомые ленятся уходить, и им очень сложно объяснить, почему в это время я не могу разделить с ними пьянку.

Я не стремился сближаться с новыми знакомыми. И без них жизнь моя текла вполне насыщенно. При этом я не чувствовал себя одиноким — одиноким обычно чувствуешь себя в толпе… Вокруг меня же были неодушевленные приятности, берегущие мою психику лучше и качественней любого приятеля: каждое утро я просыпался с ощущением праздника. Торопливо завтракал, одевался в хаки-телогрейку и выходил в город…

Купив себе карту, я отмечал каждодневные свои маршруты на ней красным карандашом. Я завел себе тетрадь, куда вносил информацию о памятниках архитектуры: даты строительства, архитектор… Этого мне показалось мало: архитектурные стили, названия мостов, даже новые словечки… Какая-нибудь кариатида… Или пилястры… Самообразованием это не было, потому что самообразование все же преследует какую-то цель… Я же в первую очередь жмурился и мурлыкал, как довольный кот, узнавая новое и это новое созерцая… Купаясь в новом… Я приобрел кисти и десяток тюбиков масла — будет потеплее, и я буду рисовать, мечталось мне.

После прогулки, которая длилась не менее нескольких часов, я возвращался… Обедал куриным супом и садился писать…

Все происходящее далее напоминало мне известную басню: то их понюхает, то их полижет… Очки не действуют никак… Причем очками служили… Не знаю, как это объяснить — сам Север служил очками, которые никак не действовали…

Короче, на бумаге я вел себя, как заикающийся младенец. До тех пор, пока передо мной не ложился белый лист, мне казалось, что я переполнен мыслями. Начинен предложениями, как фаршем — купаты. На бумаге же все кажущееся значительным вдруг обесценивалось, принимало форму куцых, незавершенных абзацев… То, что меня окружало в реальности, было куда выше того, что выходило на бумаге. Должно же было быть — наоборот. Да, да, да — наоборот!

И я вертел, подбирал слова, не подозревая еще, что важное и главное лежит еще до слов. Чтобы появились слова, нужна была необходимость в этих словах. Нужда в словах оправдывала их появление!

Я думал о словах, не желая знать о причине их возникновения… А когда слова — просто слова, пусть даже замысловато построенные в предложения, цена этих слов, увы, не высока.

Я не отчаивался. Отчаяние приходит тогда, когда исчерпаны все аргументы. Я же считал, что мне еще есть, где искать. И есть направления, в которых стоило попробовать двигаться…

Я не стремился сближаться с новыми знакомыми — об этом я уже упоминал. Новые знакомые сами делали активные шаги для моего отступления.

Случилось это спустя несколько дней после злополучного концерта…

Раздался звонок в дверь. То, что звонил не Паша, я понял сразу… На кнопку жали долго и требовательно. Значит — новые знакомые, недовольно предположил я и пошел отпирать.

За дверью обнаружились двое… Слава — широкоплечий и худой, как слетевшая с петель дверь из ДСП, шея много раз обмотана красным, замусоленным шарфом крупной вязки… Зимняя куртка невнятных сине-серых цветов. Из богатого — шапка ушанка с вечно обслюнявленными веревочками. Вторичные половые признаки рыжего цвета вокруг рта и на подбородке. Удивленные жизнью глаза. Он пишет для «Люляков» часть текстов, и тексты его выделяются своей абсурдностью даже на фоне любого другого абсурда. Вообще, питерцы абсурдом грешат — тут, мне кажется, не обошлось без влияния Гребенщикова — священного мамонта питерской музыки… Молодые проклинают его и смеются над ним, следуя при этом петербургской музыкальной традиции, не без участия Гребенщикова заложенной…

Гостя второго я видел впервые… Но!!! Он был той же непонятной мне и столь распространенной в Питере породы… Смесь нарочитой расхлябанности с природной нежизнеспособностью… С клочками таланта неизвестно к чему… С подвешенным языком… С изгрызенными веревочками шапки… Впрочем, эта категоричность пришла ко мне позже…

О, здорово… — застав меня дома, Слава искренне удивился.

Привет, — ответил я им, по их виду догадываясь, что пришли они занять денег…

Ты портвейн пьешь? — спросил Слава, и по его дыханию было заметно, что он — пьет!

Нет, — огорошил его я. Такого он от меня не ожидал… Ну, в худшем случае, что-нибудь вроде «не сегодня»… На это можно было бы попросить: «Ну, ТОГДА дай взаймы»… Категоричное «нет» исключало любые «тогда»…

Вся его глубокомысленная комбинация рушилась в момент… Он закурил, опустив глаза…

Да елки, Слава… Серый, займи нам денег, — вдруг отворил рот второй, которого я до сегодняшнего дня и не видел ни разу…

Ну вот, — не то мне, не то самому себе произнес Слава, будто говоря, что обходных маневров больше не будет… Что я обречен буду отвечать на конкретику…

Тогда я еще не думал про них только плохое…

У меня есть коньяк, — говорю. Я так и не попробовал Майкино угощение.

Можно проходить? — оживился Слава…

Это другое дело, — подтвердил второй, который окажется Димой.

А у меня к ним был разговор. Не к ним конкретно, к каждому, кто окажется рядом со мной и будет расположен отвечать — я хотел узнать, куда мне сунуться со своими рассказами… Мне, конечно, не нужно было издательство — не дорос, мне нужен был авторитетный человек, способный дать мне адекватную оценку и дельный совет… Первое время таким человеком в Культурной Столице мне казался каждый второй…

Гости повели себя, как справедливо ожидающие упреков оккупанты. То есть действовали стыдливо, но настойчиво… Кое-как побросали куртки.

Расселись, не снимая обуви, протянув две пары ног под стол… Опять же стыдливо, но нагло при этом, попросили закуски:

Серый, извини, а есть чего-нибудь пожрать? — вроде бы «извини», но все-таки дай…

Пришлось пойти на кухню и поставить на огонь ковшик с сардельками.

Слава, повертев бутылку, открыл ее без приглашения, неопрятно понюхал, касаясь горлышка рыжей порослью.

А есть чего-нибудь запить? — попросил он, когда коньяк был уже налит.

«А есть с кем-нибудь поспать?» — чуть не продолжил я за него.

Проглотив рюмку, Слава принялся рыться в моих кассетах…

А мы, Серый, прикинь, в «Ирландском пабе» посидели… Я говорю — «дорого», а Славян мне — «зато как люди»! По паре пива выпили, деньги и кончились… Ну, решили у тебя занять… — Дима хохотнул.

Слава тем временем поставил какую-то кассету, сделал громко, и из динамиков полился медоточивый, но гармоничный «Аквариум». Кассету оставила Майка.

Самое забавное, что сам Слава принялся дергаться в такт музыке, изображая, будто в его руках находится электрогитара…

Любишь Гребня? — закончив импровизировать, спросил он.

А? — не сразу понял я. Поняв — объяснил: — Предыдущая жиличка оставила…

А-а, это Майки… — я не догадался, что Слава вполне мог ее знать. — Нет, Гребень класен, старик! — я опять не сразу понял, что «старик» относится ко мне, а не к Гребенщикову.

А ранний Гребень вдвойне, — высунулся Дима.

Мы выпили еще по рюмке. Слава продолжал называть меня «стариком». Видимо, в его понимании это означало высшую степень приязни между мужчинами.

Слав, — подкараулил я его молчание, — есть вопрос, — и, не став дожидаться одобрения, продолжил: — У меня есть немного прозы… Я хотел бы ее показать…

Слава не дал закончить:

Прозу пишешь? Ну, сейчас читать мне некогда…

Я изловчился и закончил:

Я хотел бы ее показать знающему человеку.

Он нисколько не смутился:

Давай. Только не сегодня… Я почитаю. Можно Птице дать…

На мой немой вопрос тут же получил исчерпывающее:

Птицын — классный человек…

Дима одобрительно закивал. Для меня же характеристика некоего Птицына была несколько расплывчата.

Отступать было некуда. Я достал из ящика распечатанные рассказы. Писал от руки я все же много быстрее, чем печатал на компьютере, а вот готовые рассказы я набил одним пальцем на клавиатуре и размножил в трех экземплярах… Получились три толстенькие папки листов по сто… Результат моего М-ского труда.

Мне было приятно думать, что каждая стопка содержит буквы, набранные мной в том порядке, который подсказала мне моя собственная голова. Стало быть, в собственной голове происходят какие-то мозговые процессы, и процессов хватило аж на сто листов… И теперь мне хотелось, чтобы эти сто листов прочли чужие головы и выдали мне вердикт. Вердикт, что слова, собранные из букв, набранных мною в том порядке, который подсказала мне моя голова, тоже стоят на своих местах.

В общем — мне нужен был не совет, пока еще нет! Мне нужна была пока лишь похвала, которая очень часто становится важнее самого совета.

Я достал из ящика рассказы и протянул один экземпляр Славке.

Ого! — отреагировал тот. Ожидал-то страниц десять-пятнадцать, наверное…

Ну, — подтвердил я.

Слава пробежал глазами по первой странице… Потом произвольно перелистнул куда-то в середину… Одобрительно произнес:

Хорошо пишешь… — произнес для того, чтобы я окончательно понял, что здесь надежда на одного только — «классного человека Птицына»…

Сардельки были съедены. От коньяка осталась лишь головная боль, а они все сидели. Перебирали кассеты, бренчали гитарой. Создавали помехи. Потом все-таки ушли, нагло извинившись за занятую-таки сумму денег. Деньги я дал только потому, что это был единственный шанс на окончание визита.

Рукопись Слава, естественно, забыл, и я сунул ему ее уже на лестнице. Я не терял надежды на «классного человека», хотя надежда таяла по мере узнавания этих персонажей… Вряд ли третий окажется интересней, чем эти двое. Или просто окажется другим.

А между тем меня уже второй раз в этом, начинавшемся, году настигала весна. Убежав от первой весны, я, не зная, когда весна в Питере устанавливается полностью, ждал ее признаков с нетерпением.

В середине марта закапали, став ощутимо длиннее, дни… Ночи же, не смотря на это, загоняли тепло обратно в заморозки. После солнечной, жизнеутверждающей недели солнце вдруг исчезло совсем. Казалось, будто смена дня и ночи вообще происходит без его участия. К пасмурной, бесцветной погоде присовокупился холодный ветер с Невы, которая здесь, в центре Петербурга — всюду. Было ощущение, что такая бесцветность — навсегда.

О своей куртке, о той, в которой я приехал, я почти позабыл. Пашина телогрейка сделалась моей второй кожей, которую я менял, только лишь возвращаясь в тепло. И хотя температура улиц стала все-таки выше, чем в первые дни моего пребывания, об оттепели вокруг меня были только воспоминания.

Кате я так и не написал, хотя порывался сделать это пусть бы и для того, чтобы она не беспокоилась… По пустяку… Пока фраза оканчивается так, это значит, что во мне сидит обида… Тогда — стоит ли писать? Так думал я и откладывал идею письма на потом. Или насовсем? Катя вообще сделалась частью другой, казалось, выдуманной мною, жизни… Выпукло и живо оказалось в памяти совсем не то, что мне бы хотелось помнить о ней. Точнее — не так! Выпукло и живо осталось в памяти то, что не было воспоминаниями о Кате конкретно… Выпуклости женской природы… Живость женских движений… В первую очередь по Кате страдали половые железы. Поэтому возникал уместный вопрос — по Кате ли? Но найти в чужом пока городе бесплатную девушку было проблематично.

Кроме того, как я уже говорил, бутылка шампанского, которую я смаковал, была не бездонной. И в этом себе рано или поздно надо было признаться…

Я расплатился с Пашей до конца апреля. Денег, перечисляемых мне семейной парой за Краснодарскую квартиру, хватало только на дальнейшую оплату жилья и прожиточный минимум. В том случае, если прожиточный минимум свести к минимуму… Того, что сейчас оставалось на карте, хватило бы на пару месяцев, потом так или иначе мне все равно пришлось бы искать работу. Работа вдруг стала необходимостью, и эта необходимость сделалась вдруг неожиданной. На безбедное существование у меня оставался месяц… От силы полтора. Да и не от силы — от слабости!

Усталость приходит даже от восторгов. Не миновала и меня, хотя причины этой усталости крылись не только в восторгах. Причины ее были еще и в том, что я был один. За этот месяц я так и не обзавелся друзьями, хотя, как корабль ракушками, оброс знакомыми. Из тех, что «бери бутылку и дуй к нам»…

Давно, когда я пописывал рекламные статейки в Краснодаре, к нам в редакцию пришел человек. Тощий, высокий гражданин с волосами необлетевшего одуванчика. Его узковатые, умные глаза прятались за очками в золотой оправе. Дороговизна очков и наличие денег у их обладателя определялось сразу. В комнате я был один, и только в соседнем кабинете, распределив грудь по столу так, что место для бумаг было только на краешках, дымила тонкими сигаретами директор.

Здравствуйте, — человек выждал интеллигентную паузу. — С кем я могу пообщаться на предмет рекламы?

Да вот, — говорю, — со мной.

Я бы хотел… — он присел боком к столу, напротив меня, нелепо сплетя длинные ноги…

Я бы хотел заказать ознакомительную статью.

Ознакомительную с чем? — в своих владениях я мог позволить чуточку иронии.

Может быть, пройдем в кафе? — тут же разгадал он меня. Кафе находилось этажом ниже в этом же здании.

Пойдемте… — мне было не впервой общаться с таким заказчиком. Иногда в этих случаях мне перепадала рюмка-другая какого-нибудь золотого коньяка.

Вопреки ожиданиям, клиент заказал два кофе.

Он четко и коротко изложил суть вопроса. Обыкновенная статья — приглашение на работу… Но! На крупный краснодарский завод. Длинный, тощий и умный был… директором. Самым главным директором одного из крупнейших предприятий Краснодара.

Мы выпили кофе. Договорились о цене. Испугавшись немного, я был суетлив. Он, овладев ситуацией, перешел со мной на «ты». Много курил.

Когда все вопросы были оговорены, Павел, так он представился, произнес:

Еще кофе?

Пожалуй…

Знаешь, Сергей, я раньше очень много пил.

К чему это он, испугался я.

Утром за мной заезжал водитель и, не спрашивая уже, сперва вез меня в кабак. Там я выпивал сто пятьдесят, чтобы снять дрожь. А потом уже мы ехали на работу.

Ого…

Это продолжалось годами… Потом я понял — все! Лечился… Не важно. Важно вот что! Мне исполнилось пятьдесят. К этому времени я не пил лет пять. Я пригласил гостей. Предупредил — алкоголя не будет. Все согласились… Нет так нет… А один старый дружок спрашивает: можно я выпью и приду? Я ему — выпить можешь! Только не приходи…

Жестоко… — вставил я.

Нет. Я ему объяснил: после того, как ты выпьешь, я знаю все, что ты будешь говорить! — он улыбнулся и затушил окурок. — Знаешь, зачем я тебе это рассказываю? Чтобы ты не удивлялся, что мы не скрепили соглашение коньяком!

Долговязый поднялся, огладил джинсы на ляжках.

Все, пока. Жду макет, как договорились…

Сколько лет прошло — а фраза врезалась в память…. «После того, как ты выпьешь, я знаю все, что ты будешь мне говорить»…

Именно по этой причине я «не брал бутылку и не дул к ним». В общих чертах я действительно знал.

Того, о ком не знал, я еще не нашел… Таким человеком окажется Птицын.

 

Так говорил Птицын

 

Небо не просыхало. Видимо, они гуляли вдвоем с ветром. В такой день даже мой пытливый ум согласился на отдых. Еще эта непонятная усталость…

Я проснулся позже обычного. Надел жилетку и теплые носки. Поел овсяной каши… Выпил кофе.

Сегодня я решил никуда не идти. По крайней мере, с утра. Неторопливо поковыряться в набросанном за месяц. Слово «набранное» еще не появилось в моем лексиконе. Тем более что написанное и было пока набросанным… Тут и там…

В Петербурге я начал писать о Петербурге — это естественно. Вычитывая строчки, я никак не мог избавиться от ощущения тяжести и пафоса сложносочиненных предложений. Я еще не догадывался сделать эти предложения просто сочиненными.

Хотя дело было не только в этом. Каждый написанный мною объект недвусмысленно отсылал будущего читателя к классической литературе, с неуклюжих страниц глядели «достоевские», уцененные моим недоталантом, символы. Мостики, каналы, громада Исаакиевского собора… Дворы-колодцы встречались чаще людей, о которых шла речь… Сам город — чахоточный, что естественно для приезжего с Юга и безобразно для человека пишущего, каковым я собирался становиться. Чахотки, кстати, здесь было не больше, чем на Юге… Тут я ее тоже не замечал. Я, кажется, даже не был уверен в том, что под романтической чахоткой скрывается открытая форма туберкулеза. Город же при этом оставался непременно чахоточным.

Слыша и чувствуя что-то петербургское, за этим петербургским я не слышал себя и пока этого не понимал.

Краснодарское, М-ское в особенности, было родным и понятным. Холмы, река… Петербургское, не ставшее пока родным, было книжным, прочитанным и записанным, как… как выпускное сочинение девятиклассника.

Я блуждал по экрану компьютера до рези в глазах. Заменял слова там, где надо было менять вектор направленности… Писать свой Петербург, Петербург приезжего…

От компьютера и сигарет глаза казались замусоренными песком. Я встал от экрана. Надо было отвлечься, а я вспомнил вдруг, что обещал Паше.

Через дорогу от дома, в полуподвале находился магазин. Я заприметил его недавно и как-то не доходил до него. Магазин назывался — «Садоводу и огороднику». Я накинул телогрейку, залез в сапоги. Спустился в ветер.

Я хотел бы завести собаку. На худой конец — котенка, но с моим образом жизни живые существа не вязались… Будем довольствоваться цветами.

Тишина помещения с моим появлением нарушилась резким звоном колокольчика на двери. Пожилая женщина-продавец подняла от кроссворда скучные глаза. Оценив меня, вернула глаза на место.

От обилия семян, вернее пакетиков с картинками многообещающего урожая, рябило в глазах.

Молодой человек… — окликнула меня женщина, поняв, что зашел я туда, куда мне надо, но ищу то, не знаю что… — Может, я смогу помочь? — и отложила газету.

Мне нужны семена… — пробормотал я, не отрываясь от картинок.

Я уже поняла, — хохотнула она. — Какие? Цветы? Овощи?

Помидоры! — ответил я, совершенно не думая о том, что сказал. Зачем мне помидоры? Просто в тот момент взгляд добрался до вожделенных красных плодов на этикетках.

Ну я не знаю… Возьмите «Мичуринские»… Или «Дюймовочку»… Вы где их сажать будете?

Да я не себе… — солгал я, пресекая дальнейшие расспросы. — Давайте «Дюймовочку»…

Один пакетик? — огорчилась продавщица.

Ну, — подтвердил я, улыбаясь. У всех Маши, Наташи, а у меня будет Дюймовочка. Хорошее название для сверла.

Я помнил краснодарскую рассаду у нас на балконе, матушка высаживала ее в обрезанные пакеты из-под кефира… Потом в обрезанные коробки из-под вина «Изабелла» она безуспешно высаживала окурки.

Я опустил пакетик в карман, расплатился и опять вышел в ветер.

Дома я рассмотрел покупку, надорвал пакетик, высыпал на ладонь засохшие, казалось бы навсегда, семечки.

Помня, как делала мать, намочил марлечку в блюдце, распределил семена по желтоватой поверхности марли. Пусть растут! Мне отчего-то казалось это хорошим делом. И вот только я закончил городить свой огород, позвонил Птицын.

К коридорному телефону я успеваю быстрее всех. Еще и потому, что всегда жду звонка.

Мои запечные старухи выползают медленно и нехотя. Хотя старухи разные: одна из них — старуха-колобок в натянутых на непомерный живот рейтузах и очках-биноклях — все-таки бодра. Что-то варит на нашей маленькой кухне, перекидывается со мной фразочками. Дочка — замужем за африканцем! Живет, соответственно, в Африке. Так говорит бабка, считая Африку — государством. Есть плюс — с апреля по октябрь уезжает в какую-то дальнюю деревню, где нет ни врачей, ни телефона. Короче, нам с ней недолго осталось.

Вторая — интеллигентная. Потому как не задает вопросов. Здоровается, хотя имени моего знать не знает. Приходя с улицы, верхнюю одежду снимает у себя в комнате.

В общем, телефон — мое негласное дежурство. С которым я негласно согласен.

Сергей? — послышалось из трубки. — Это Птицын. У меня тут ваши рассказы лежат. Мне их Супрун передал. Можем встретиться… — создавалось ощущение, что Птицын одновременно говорит и грызет орехи, такой трескучий и картавый был у него голос.

Хорошо, — сглотнул я холодную слюну, соображая, что Супрун — это скорее всего Слава.

Приезжайте… — небрежно пригласил он. — Сегодня можете?

Могу, — я пытался совладать с непонятным волнением.

Ну до вечера…

Ага.

Может, спросите, куда ехать? — в трубке растрещался добродушный смех.

Куда? — опять сглупил я, хотя его смех подействовал на меня расслабляющее.

Станция метро «Горьковская». На выходе я Вас встречу.

А как…

У Вас, говорят, внушительный рост? А я буду в очках и челке, — он опять ухмыльнулся. — Найдемся.

Нашлись. У него был лихой вид и совершенно непохожая на других походка. Походка человека, который никогда не спешит, но при этом двигается с нормальной скоростью. И было ему лет тридцать пять. Я сделал шаг в его сторону, машинально доставая сигарету.

Привет, — орехи зашевелились у него во рту. — Привет, писатель Сергей, — добавил он, и я не понял, издевкой это было? Иронией?

Я молча пожал руку — не знал, как его называть. На «Вы» или все-таки на «ты». Более того — я даже не знал имени Птицына.

Пойдем, — позвал он, и мы двинулись в сторону парка.

Супрун тебе что-нибудь обо мне рассказывал, или придется сначала? — обернулся он ко мне. За очками, в близоруких глазах у Птицына проживали озорные, колючие ежики.

Нет. Он сказал, что ты — классный человек, — обрушившаяся вдруг на меня провинциальность при виде такого Птицына сковывала мысли.

К счастью, «классного человека» он пропустил мимо ушей. Как мне показалось, его уши не были настроены на прием всякой чепухи.

Я — журналист. Работаю в двух журналах. Пишу при этом — что хочу. Культурные обзоры в основном. Или некультурные… — он хохотнул. — Мне раньше нравились «Люляки» — я про них написал…

Он сделал тихую паузу, должную показать значительность поступка.

Ну?

СМИ такая штука… Короче, вместо ста человек на них пришло сто пятьдесят… Потом двести. Да и сарафанное радио… Они же прилично играли!

Они и сейчас… — вставил я.

Да гниют они, а не играют… Паша женился, и пошло-поехало. Точнее наоборот. Никуда ничего не пошло и не поехало.

Я вспомнил завораживающую Пашину красотку. Пожалуй, с такой все только встанет.

Я посмотрел твои рассказы… — перескочил он вдруг.

Я напрягся.

Работать надо…

Я был согласен с Птицыным, ожидая при этом отзывов восторженных. Так всегда.

Везде вот это «недо»… Мне всегда чего-то не хватало. Хотя и стиль необычный, и истории увлекательные… И к русскому языку вроде претензий нет. Вот мне скажут: «Птицын, а напиши-ка статью»… Меня, между прочим, Артемом зовут… скажут: «напиши»! А я не стану! Потому что сомнения есть.

Я погрустнел. Неприятно, когда говорят, что в тебе есть сомнения.

Я дорожу своей фамилией. Матерый журналист Птицын не должен ошибаться. Вот когда я пойму, что в тебе не ошибся… — исправился он в моих глазах.

Мы вышли из парка, перешли дорогу в неположенном месте. Куда-то свернули. Напротив нас объявились вдруг замысловатые строения с надписью «Рынок».

Куда мы идем? — спросил я бодро, хотя лгал. Мне было все равно.

Как куда? Ко мне мы идем. Я свое в барах отсидел… — опять криво улыбнулся он и потер щетинистый подбородок.

Я тебя позвал не потому, что это мне Супрун сунул… Супрун — дерьмо и пустяк. (Эк он как с приятелями, подумал я.) Ты его словечко знаешь?

Словечко?

Есть у него словечко — «сюр».

Сюр? — глупо переспросил я.

Сюр, — подтвердил Птицын. — Сюрреализм. Вот у Супруна все  — сюр. Бомж валяется в клумбе — сюр. Луна на небе не такая какая-нибудь — сюр. Вся хорошая по его мнению музыка — сюр. Он, наверное, и в горшок после себя смотрит и там у него иногда — сюр.

Первый раз мы дружно рассмеялись.

Мы еще раз свернули, и по тому, что Артем стал побрякивать ключами в кармане, я догадался, что мы рядом.

Он набирал код парадной, а я, стоя чуть позади, рассматривал его. Правильнее было бы сказать, рассматривал и нюхал.

Он был обычной комплекции человек. Вешалка фигуры говорила о нелюбви к физическим упражнениям. На вешалке же, ловко подобранная и очень недешевая, висела расчудесная кожаная куртка. Укрепленные чем-то плечи делали Артема шире, куртка пахла новой, магазинной еще, кожей. На коричневой спине раскинулась аппликация с картой, как было написано — «Алабама». Тут же всплыло: «Well show me the way to the next…». Я клянусь, спина Артема не у одного меня вызывала такую ассоциацию. Новенькие, узенькие джинсы и сапожки с острыми носами и вообще говорили о его принадлежности к какой-то суб- или не суб- культуре. Я в этом не силен. О субпродуктах я знал больше, чем о субкультурах.

Оля, я привел гостя… — прокаркал Артем.

Да понятно… — изувеченный домофоном, откликнулся вдруг женский голос.

Открывая дверь, Артем пояснял:

Жена у меня дома.

Мы поднялись на последний этаж и подошли к крепкой металлической двери… Артем вставил ключ и бесшумно распахнул дверь.

В глубине светлого коридора, босая, нас встречала Артемова жена. Из-за ее спины глядел на нас осторожный, недоверчивый ребенок.

Здравствуйте, — буркнул я, не поднимая глаз. Ожидая увидеть, впрочем, лет тридцати пяти барышню…

Привет… — ответила она нам, и я поднял взгляд на голос.

И на все то, что впоследствии станет для меня трагедией.

 

Мельпомена, Талия, Одалиска

 

Мельпомена — муза драматического театра. Это я знал. Вторую музу — комедийного жанра — она, смеясь, рассказала мне позже. Символом театра стали две маски, точнее две их половинки — грустная половинка Мельпомены и веселая Талии соответственно.

Ольгино лицо древнегреческие музы тоже поделили напополам. Только по горизонтали. Большой, ярко очерченный рот с подвижными губами и большие, печальные глаза, на которых мне сразу представились клоунские, карандашные слезы. В обрамлении короткого каштанового каре выражение лица ее всегда было удивленным. Всему, и лицу в том числе, едва ли исполнилось двадцать пять…

Ольга, — представилась она и немного наклонилась. За ее спиной не то испуганный, не то сонный двухгодовалый ребенок уставился на меня потусторонними Артемовскими глазами и снова скрылся в комнате.

Ну, Венька, — Ольга позвала сына, — пойдем с дядей познакомимся.

И она сделала несколько шагов ко мне.

Это дядя Сережа, — подвела она ко мне мальчика с пронзительным взглядом и русым чубчиком. Сквозь чубчик виднелась розовая, чистая кожа. Венькины же глаза блуждали где-то внутри меня или вообще видели то, что делается за мной…

Не хочет… — отчего-то смутился я, не зная, что говорят в таких случаях.

Тогда пойдем отсюда, — рассмеялась она. — Ну его, этого дядьку.

Употребляя игривый тон, тон этот относила Ольга, конечно, к ребенку. Однако тон понравился, и я все же углядел в нем чуточку воздушной симпатии, проявившейся ко мне.

Проходи на кухню, — пророкотал Птицын. Он так грассировал и картавил, что говори он тише — я мог бы его не понять.

Оль, мы надолго.

Да пейте, — угадала она, а я угадал, что, говоря это, Ольга улыбалась. — Я потом с вами посижу.

Мне стало неудобно, что я не догадался зайти в магазин, но мой возраст позволял мне выпивать за чужой счет, находясь в роли младшего товарища.

Я прошел на кухню, сел с краю стола. Неестественно выпрямился.

Серега, ну ты что, лом проглотил? Располагайся.

Из кармана той самой куртки (еще раз: не только красивая куртка, но и полезная) он достал темную бутылку. Только глянув на этикетку, я постеснялся спрашивать о цене. Я и названия такого не знал.

Птицын на ходу, даже не садясь, распечатал бутылку. Ловко, словно гайку отвернул.

Вот смотри, — неторопливо говорил он. — Возьмем тех, кто пишет. Условно говоря, их сто человек.

Я зачем-то усмехнулся, полагая, будто Птицын ведет себя так, чтобы принизить моего гения.

Да, сто! Грамотно (он сделал ударение на этом слове) в любом смысле — русский язык, стилистика — не важно! Так вот, грамотно пишут двадцать. Из них пятнадцать — скучно! И это не значит, что остальных можно читать. Из этих пяти — трое переписывают, как я говорю, «Капитанскую дочку». То есть все грамотно, знакомо, но зачем? Остаются двое! Один из них пишет заумь, которую мне не понять. «Розу Мира» Андреева читал? Я не смог… И верю, что это сильно. А вот второй — второй, то есть последний, пишет то, что близко тебе и мне, при этом грамотно. А главное — зная зачем!

А зачем? — глупо спросил я, имея, впрочем, на это свое мнение.

А он не видит вокруг себя книг, которые ему нравятся… Поэтому пытается написать их сам. Отсюда — свой узнаваемый язык. Это своего рода ремонт — в пустой комнате каждый сделает его по-разному. Один — тяп-ляп… Другому — все равно, он будет комнату сдавать, а ему будут жирные бабки капать. Третий, нет — с третьего по девяносто девятый, будут искать интерьеры в модных журналах. А один — возьмет и сделает не так, как везде, по-своему. Ему не нравится то, что в интерьерных журналах.

Мы, чокнувшись, глотнули божественного того, названия чего я не знал.

Серега, я не буду врать, я не прочел твою прозу залпом. Залпом я вот рюмку выпью — мне хорошо. Значит — надо увеличивать градус. Не рюмки, там градус подходящий, а прозы…

Я плохо слушал его, чувствуя себя виноватым. Я был дураком.

Но там есть и то, почему мы с тобой здесь сидим, и почему я тебе позвонил. Ты тонко чувствуешь… Пока не слово. Пока только жизнь. И бабы у тебя классно написаны. У тебя они — живые существа. Со своей… — он понизил голос до шепота и выругался.

Со своей… головой? — переспросили из комнаты.

Почти, — не отвлекаясь, отмахнулся Артем.

А то у нас молодые писаки все со своим болтом носятся… «Кто-где-кого»… Наподобие «Что? Где? Когда?».

Я этого не избежал, — вставил я смущенно.

Да никто этого не избежал… Как этого избежать, когда болт впереди головы бежит. И не оттого, что болт такой резвый, а оттого, что голова опаздывает. А потом у некоторых на-го-ня-ет, — капал он еще по рюмочке.

Приживающийся алкоголь, вопреки обычному, не заставлял говорить, а обострял слух. Да и поза сделалась более расслабленной. Лом, проглоченный мною, гнулся под действием спиртного.

Ты Бунина читал? — спросил он, большими кривыми кусками разламывая шоколадную плитку.

Читал, конечно, — подтвердил я.

Ну это я заметил. Хочешь быть на него похожим?

Скорее на Куприна…

Ну и дурак! Ничего не понял! На Стеклова ты должен быть похож. На Стеклова!

Это было ловко. После такого длинного объяснения так просто меня поймать на невнимательности.

Ладно, — не удивился он. — Все музыканты сперва пашут под кого-то… У некоторых потом свое получается… Время, время, время… — сопроводив очередную порцию многозначительным молчанием, он продолжал:

Олька — актриса, в «Театре Дождей» работает.

«Ольга — актриса? В «Театре Дождей» работает?» — мысленно повторил я. Мне стало неприятно. У моих новых знакомых что ни жена — красавица. У Артема еще и актриса…

Так вот их, — продолжал он, — когда она училась на Моховой, водили в «Кресты» перед каким-то спектаклем. Понял? В «Кресты»…

На кладбище? — не понял я.

Какое кладбище? Тюряга! Самая-самая в Петербурге.

Да-а…

Это я к тому! Живи… Смотри…

Ну ты даешь, Птицын — учитель жизни! — сидя спиной к выходу, я вздрогнул. И при этом почувствовал знакомое возбуждение. Такое, когда мужскую компанию разбавляют женским… Я не стал оборачиваться.

Ольга прошла в кухню, долго наливала чайник. Боковым зрением увидел, что она переоделась. Похорошела, естественно.

Сама она была похожа на изящную сандаловую статуэтку. Белые щиколотки под короткими брюками — как белые колечки дерева под свежеснятой корой. Выше — изящные изгибы, отшлифованные мастером. И волосы цвета осеннего, созревшего каштанового плода, сходящие на нет на шее. Только, даже не подкрашенные, губы жили у гармоничной статуэтки широко и весело.

Оль, у Вас тяжелая работа? — мне хотелось послушать, как она говорит, а скованность с ее, Ольги, приходом одолела опять. Отсюда — нелепые вопросы.

Да ну… — легко отозвалась она. — Самое ужасное — текст учить!

Ну, — подтвердил ее муж. — Просыпаешься — свет горит. «Утро что ли?» — спрашиваю. «Спи, спи — еще четыре».

Это бывает, — подтвердила она, наливая чай.

А сейчас? — я кивнул в сторону детской комнаты, точнее единственной комнаты, где сейчас спал ребенок.

Бабушка приходит. Или Артемка… Он на мои спектакли уже не ходит.

Все пересмотрел… Будешь? — подмигнул на бутылку Птицын.

Дурак, — отреагировала она.

Держите форму? — спросил я, чтобы покраснеть от ответа.

Грудью кормлю, — и негромко рассмеялась.

Слово «грудь» прозвучало мне так… Как будто она мне грудь показала в присутствии мужа. Хотя я, конечно понимал, что «грудь» здесь — это гордость материнства.

Она села между мной и Артемом, скрестила ноги под табуретом. Долго дула на чай.

Повернула ко мне лицо:

Сережа, а ты его между прочим послушай, — она указала чашкой на мужа. — Только не зацикливайся… А то выйдет не Стеклов, а Птицын. Я тоже читала, — она совершила глоток. — И мне понравилось… У тебя не совсем женская проза… — тут она рассмеялась. И глазами тоже. — Я имею в виду, что женщинам такие вещи читать неприятно… Это их немного обличает. Хотя вот это мне и понравилось… И еще: не мое бабское дело, но мне кажется, мат там не к месту.

Где конкретно? — спросил я, думая о каждом рассказе в частности.

Вообще не к месту.

Спорить я не стал. Я боролся с желанием поймать глазами ее глаза, но, верные мужу, глаза ускользали в последний момент.

Когда мы с Артемом вышли курить на лестницу, сквозь пыльное окошко я увидел, как на улице, надеюсь, последний в эту весну, полетел снег. Мы сорили пеплом в консервную банку и молчали. Настроение мое испортилось, и я как-то изменил свое отношение к Артему.

Он говорил мне такие правды, до которых я мог бы додуматься сам. А я поленился копнуть немного глубже. Как рыбак, ищущий червяков на поверхности земли, поленившийся взять лопату.

И было еще одно то, от чего мне было плохо. У Артема была Ольга. И необоснованное ощущение несправедливости переживалось, как ноющий зуб.

Мне до мелких судорог отвратительно было представлять их любовь… Она ведь, Ольга, образно выражаясь, и его грудью кормит, Артема-то.

Когда мы вернулись, Ольга была у ребенка. Малыш проснулся. Мы с Птицыным рванули еще по одной, но без Ольги разговор не клеился, расползся, как забытая под дождем книжка… Я стал прощаться.

Сережа, зайди, — услышал я Ольгу из коридора. Сделал неуверенный шаг в детскую.

Смотри, какие мы довольные! Да, Веньк?

Переодетый ребенок лежал в своей кроватке на спине и хлопал сонными глазами.

Я подошел ближе. Почувствовал тонкий запах ребенка. Наклонился ниже. До меня доходили запахи чистого детского гнезда, сооруженного заботливой матерью. И сквозь теплые, домашние запахи был еще один — отдельный и резкий. Одновременно приятный и тошнотворный. Так пахнет семя, и ребенок пахнул именно его, артемовым, семенем, впрыснутым однажды в тело его жены. Ольги.

Есть еще одна тема! — сообщил Птицын, когда мы прощались. — Но об этом я тебе позвоню.

Пока, Сереж… — прокричала из комнаты Ольга.

Да, — коротко отдал я чужой жене.

Я оказался на улице. Вертикальный и безветренный, словно бы мультипликационный, шел снег. Редкие и резкие, проносились мимо машины. Я собрался в обратный путь, но не мог двинуться с места. Еще не смеркалось, но пасмурно было так, как будто случился непредвиденный вечер. Я чувствовал, теплый и немного пьяный, как хочу смотреть и смотреть в этот снег… Мне пришла в голову неожиданная мысль, хотя я никогда не любил драматургию…

Я потерял желание ехать домой. Мне вдруг захотелось поделиться с кем-нибудь незнакомым этим снегом. Может быть, даже с самим собой, потому как чувствовал я себя незнакомо. И я пошел в сторону Петропавловской крепости, минуя зоопарк, в котором я пока не удосужился побывать, но побываю обязательно.

Снег уже валил так, будто на небесах кто-то разбудил Бога и разворошил его подушки. Аналогия мне понравилась… Тоже ведь слова…

Если утверждают, будто мысль материальна, то слова еще более материальны. Я с осторожностью произнес: «Ольга», испугавшись, что меня услышат, хотя вокруг были разве что разлапистые каркасы деревьев с неизвестными названиями. Конечно, ничего не случилось. Не произошло. Но, материальное, слово уже было брошено на ветер и не могло исчезнуть…

Замерз, а вернее, промок я к середине пути. Правее меня желтела крепость, которую я излазил вдоль и поперек в первые дни пребывания в городе. Слева — уставившиеся прямо на крепость хоботы дальнобойных гаубиц музея Артиллерии.

Я ускорил шаги. Романтика с мокрыми ногами — штука скоропортящаяся.

В метро было многолюдно. Если вам выпадает час пик — то это хреновая карта. Сплоченность, ведущая к антипатии. Выйдя на улицу, я с облегчением вздохнул. Отогревшиеся пальцы ног приятно покалывало.

Я любил наблюдать людей… Когда я не спешил, выходя, я прикуривал у моей станции метро, и те три или четыре минуты, пока не кончилась сигарета, глядел на человеческую суету. Суета возле «Площади Восстания» была особенно суетной суетой, ведь это был центр, рядом находился вокзал. Я смотрел на спешащих людей, на бородатых бомжей, с улыбкой вспоминая о судьбе моей М-ской телогрейки. На героиновых проституток, что обреченно предлагают расслабиться. Судя по их внешним данным, зеркала для них — пережиток прошлого. За месяц всех расслабляющих я выучил наперечет. Среди них есть одна, которую еще можно подкормить. К остальным жалости я не испытывал. Поздно. Краснодарские бабочки были не так убоги, среди них попадались аппетитные особы… Таких можно было и домой пригласить, не рискуя наутро остаться без денег и документов. Хотя все, что было — было не для развлечения, а скорее от одиночества…

Это было недели через две после моего приезда. Я заметил ее издалека. Как обычно, из-под короткой шубы торчали дистрофичные ходули ног. Издалека и в темноте это кажется привлекательным. Она старше своих сотрудниц, ей уже за тридцать… Она держит направленную вверх сигарету в замерзших пальцах и говорит выученным и, повторяю, обреченным голосом:

Мужчина, не желаете расслабиться?

На несогласный жест она тихонько отходит. Иногда отскакивает, как испуганная собака — наверное, ей говорят грубости. В ней уже нет достоинства, потому что достоинство — это то, что героин съедает в первую очередь и без остатка.

Она ходит, заблудившись в людях, привязанная к месту. Она ближе и ближе и сейчас подойдет ко мне, если я не уйду заранее.

И тогда я понял, что не уйду. От накопившегося желания и страха одновременно.

И она подошла…

Брезгливости к их телам у меня нет. Особенно, если не очень-то их исследовать. А вот к жилищу — есть! Поэтому на ее вопрос я ответил не «сколько», а «где»… Мне сложно было представить, куда такие замарашки водят небогатую клиентуру.

Да прямо здесь, — односложно ответила она. Редкие медно-рыжие волосы рассыпались по воротнику шубы. Накрашенные, очевидно, трясущимися руками, оттого неровно, губы. Или смазала уже за работой.

Здесь — где? — все же уточнил я.

Пойдем… — и она сделала шаг в сторону барабана метрополитена.

Сколько? — увлеченный абсурдом, я спросил ей в спину.

Она ответила.

Цены на героин я знал.

Мы протискивались сквозь ругань, людей и двери с надписью «выход», при этом я даже не мог предположить, куда она меня тащит.

Победив двери, мы больше никуда не пошли. Прямо у выхода, внутри, существовали деревянные двери с кодовым замком. Подсобка? Уборная? Я не знал. Она уверенно ткнула цифры, приоткрыла дверь, приглашая меня зайти первым. За дверью оказалась комната, наполовину забранная решеткой. За решеткой, запертые, стояли неизвестные аппараты с кнопками. На полу валялись телогрейки… Стоял одинокий стул с такими же тонкими, как и у моей подруги, ногами и дерматиновой обивкой. Скупо светила дежурная лампочка.

Садись, — предложила она, распахивая свою всесезонную шубу.

Я сел.

Под шубой оказалось короткое шерстяное платье серого цвета. Снятое через голову, платье бесшумно опустилось в угол.

Застиранное, когда-то даже дорогое белье смотрелось убого. Ноги в черных чулках тоньше моего нетолстого бицепса. Плоский желтый живот с белым шрамом, а главное — руки, которые она старалась чем-то занять, так, чтобы я не видел кошмарных, убитых вен. Потом она отбросила лифчик, и спущенные, как велосипедные камеры, груди плоско нависли над ребрами.

Как ты хочешь? — она не могла быть ласковой, обольстительной. Все это тоже прибрал к рукам героин. А ведь она могла быть красивой… Она поистрепалась, как и ее дорогое белье.

Побыстрее, — ответил я и понадеялся, что был правильно истолкован.

Ой, простите, — услышал я женский голос. И уже уплывающий за дверь: — Очередь…

Она завернула в салфетку использованный презерватив, взяла деньги. Мы молча вышли. Освободили помещение для тех двоих, что курили на улице.

Подошла она и теперь. Шепнула заученное, конечно, не признав.

Нет, — ответил я. — Не желаю.

И она отошла, перебирая ходулями, как обиженная цапля, из-под носа которой ускользнула очередная лягушка. Многотысячная и безвкусная пища.

«Ольга», — облачко высказанного слова повисло рядом со мной, пока его, звенящее, не сорвал ветер.

Что ж, думал я, пока у вас актрисы, а у меня еще нет, и я еще не совершил ничего такого, отчего мои женщины будут лучше той, с ногами-палками и шрамом на животе. И мне еще предстоит карабкаться до ваших женщин. Но сейчас уже и эта блюстительница сомнительного полового здоровья не растрогает меня до глупостей. Мне придется карабкаться по ступенькам, каждая из которых состоит из слов. Пришло время не только думать о словах, пришло время их делать!

Я делал большие ставки на минимальную возможность выигрыша. Но я хотя бы не сидел в стороне от играющих!

 

Театр и цирк

 

Утром я опять никуда не пошел. Последние снеговые заряды туч уступили место небу. И неба было слишком много, чтобы так сразу выходить в него. Я, как зверь, голодный до весны, но еще не отошедший от спячки, медленно ворочался в своем жилище.

Об Ольге сейчас я думал не как о женщине. Она стала какой-то частью погодных изменений, когда хорошо бывает от того, что просто хорошо. Что весна вот. Что плюс. Как в знойную погоду перед освежающим купанием — одно ощущение того, что вот сейчас…

Лежа на диване, я перелистал несколько своих рассказов, пытаясь смотреть на них подслеповатыми глазами моего нового знакомого. Некоторые фразы показались мне настолько удивительными, что я расхохотался: «дышал во весь опор»… Или, пытаясь описать близость, я употребил такое выражение: «статика убивала желание динамики». Учебник физики десятого класса. Там, кажется, даже похожий заголовок есть: «статика и динамика».

Ольга сказала мне, что я хорошо пишу женщин? Комплимент, сделанный из жалости? А если и нет, на одних женщинах до актрис не докарабкаешься… Мои чириканья на полях опять закончились рисованием профилей — в моем случае, охлаждением творческого пыла. Был пыл — сплыл…

Выпил чаю, плеснул по несколько капель воды подсохшим за ночь семенам. Выкурил сигарету. Тут же — вторую.

Рассказов — много, думал я, но желания их улучшать не было только потому, что лучше они не станут. Нужны другие. О другом. Так меня убедил Птицын. А авторитетом он стал для меня сразу, как только я его увидел. Очки, куртка с Алабамой… Та-там, Виски-бар… И еще он был — петербуржец!

И еще у него была Ольга, в мысли о которой я утыкался в паузах между другими, более насущными мыслями. И лежать и листать свои разбросанные по всей кровати слова уже было невмоготу.

В ее словах прозвучало название театра, где она работает… Нет, работают кондукторами и слесарями…. Выступает? Выступают, пожалуй, все-таки в цирке. Какие-нибудь канатоходцы… Слоны разные. Стоят себе на передних ногах за кусок сахару. Играет? Вообще пошлое слово — играет… Или так: играть можно в спектакле, но не в театре. Точнее, можно и в театре, но за кулисами и в карты. Опять мне не подобрать верного слова, еще одна скрипящая ступенька, которую я преодолеваю, сам этого не замечая…

Где она бывает! Или который она посещает… Пока так. Скрипучая ступенька нашла свой ржавый гвоздь, на котором она продержится некоторое время.

Одеваясь, заметил, что по привычке залезаю в рукава ватной хаки-телогрейки. Нет, дорогая, хватит! Весна.

А раз весна — да здравствует моя черная кожа, заскучавшая на вешалке в коридоре.

Краснокирпичный дом, где я обитал, не расцвел, из него, как из древних развалин, не полезли вдруг новорожденные березки с клейкими листочками, хотя, выскочив на улицу, стоило ожидать чего-то подобного. Но землистая краснобурость камня приобрела некую, оптимистичную даже, белесость.

Капало. Хотя капало уже давно, но в сравнении с этой капелью то, что случалось раньше — сползало.

Глаза слепило, и они, отвыкшие от света, слезились.

Тогда мне казалось, будто каждый петербургский житель знает все переулки и закоулки своего города. Да и размеры его, города, я представлял плохо. И я, счастливый, как дурной спаниель, у которого на шее болтается огрызок веревки, удерживающий его у магазина, где находились хозяева, метался от человека к человеку с одним и тем же вопросом:

А не подскажете, где находится «Театр Дождей»?

Я думал, что первый встречный удовлетворит мое любопытство.

В ответ — пожимали плечами, проходили мимо. Наконец, средних лет пара — он — в интеллигентных усиках, она — интеллигентно некрасива, есть такая порода женщин — неопределенно махнули руками:

Это где-то в конце Фонтанки…

Мне было достаточно и этого, я знал, где ее, Фонтанки, начало… Я уже знал про знаменитых Клодтовских коней и знал, что название моста обычно произносят с неверным ударением. А что там дальше… В такой день это было не важно.

Даже автомобили, ползущие в дневных пробках Невского, казались ярче обычного. И чем ярче они выглядели снаружи, тем темнее и таинственнее — внутри. Они каким-то невероятно тесным, безжизненным стадом останавливались на светофорах и такой же бесчеловечной массой одновременно, толчками, срывались с места на зеленый.

Я двигался по его солнечной стороне, и только завидев возвышающихся над проспектом коней, перешел на другую сторону.

Пройдя под красивым розовым дворцом, я вышел к реке. Река, полная отблесков, лениво утаскивала с собой редкие, самые, наверное, стойкие, рыжеватые льдины. У набережной, прямо за могучими серыми быками, где, очевидно, создавались водяные вихри, толпились несколько несданных пустых бутылок. Потом из-под моста вынырнул плоский и абсолютно пустой теплоходик, от которого заплескали вдруг в гранит тяжелые, длинные волны.

Я шел по самой-самой набережной, высматривая конец Фонтанки и «Театр Дождей» одновременно. Это была не прогулочная набережная, это была только кромка между перилами реки и нескончаемым автомобильным движением.

Возле следующего моста я задал мой вопрос старушке, получив на него лаконичный и, как потом оказалось, точный ответ, сопровожденный неясным взмахом руки:

Иди, иди…

А за следующим мостом, не таким пышным, как предыдущий, меня поджидало чудо.

Чудо цвета выцветшей тетрадной обложки. С красивыми арочными окнами второго этажа… С прямоугольниками неразличимых отсюда афиш по бокам входа. В том, что это бледно-зеленое, парадное здание — театр, сомневаться не приходилось. Я ускорил шаги…

А это «Театр Дождей», — утвердительно, с ударением на «это», самодовольно спросил я у встреченной мною на мосту женщины в осеннем (весеннем!) пальто и с маленькой лохматой собачкой на поводке.
У первой попавшейся — нельзя же, в конце концов, не знать очевидного, живя где-нибудь поблизости.

Я уже гордился Ольгой, как своей… ну просто, как своей. Своей знакомой актрисой, работающей (все-таки работающей) в этом великолепии.

Женщина подняла на меня глаза. В них даже заиграл какой-то интерес…

Это БДТ, молодой человек, — наставительно, с высокомерием, заметила она. Потом усмехнулась: — «Театр Дождей»… — и она начала долго и непонятно объяснять. Смягчилась, узнав, что я из другого, южного города.

Спасибо, — ответил я, поняв из ее объяснений только то, что шел я по правильной стороне, и что это еще шибко не близко.

«БДТ» — думал я, продолжая путешествие. Что подразумевает под собой эта аббревиатура? И развлекал себя, придумывая варианты: «БезДеТей» — питерский Мулен Руж. «Больших Денег Театр» — тоже неплохо. Судя по некоторой классической парадности. «Богдан Демидович Трофимчук» — неизвестный мне, в отличие от остальных, артист больших и малых…

Я ушел уже так далеко, а Фонтанка все не кончалась, и конца ее видно так и не было, когда вдруг на вновь оштукатуренном трехэтажном доме в глубине двора, забранного металлической изгородью, я увидел дешевую растяжку над первым этажом, где намеренно кривенькими буквами было выведено: «Театр Дождей»… А за скрюченной рекой, в скрюченном домишке, жили летом и зимой скрюченные мышки… Скрюченным же символом этого театра был одинокий галчонок под зонтом. Символ парил немного выше названия и был выведен на такой же, как и название, клееночной ткани. Кстати, скрюченная галка в стихотворении Чуковского тоже была.

Принцесса опять превратилась в Золушку. А карета у парадного подъезда — в тыкву. А принц? Я усмехнулся.

Олька… — парная согласная звонкая сменилась на глухую, и вышло презрительно. И тут же, вспомнив, кто я такой, я устыдился.

Я покурил у запертой двери. Почитал репертуар театра и надпись, гласившую о том, что кассы открываются с трех…

Большинство спектаклей были мне не знакомы. Из узнаваемых — «Чайка Джонатан Ливингстон» Баха, модная тогда и люто мною ненавидимая… «Ромео и Джульетта», естественно. Тут я уже ненавидел не автора, а многие сотни, может, тысячи режиссеров, его поставивших. И еще «Старший сын» по Вампилову… Спектакль, который глупо ставить после его киношного варианта. Ладно. Буду иметь в виду. Кассы все равно открываются с трех, да и не знаю я, в котором из спектаклей занята Ольга, которая к тому же еще и грудью кормит.

Ни тогда, ни сейчас я не упрекаю себя за возникший у меня интерес к чужой жене. Интерес возникает независимо от семейного положения или социального статуса. Он однозначен, как, например, беременность… И появляется, кстати, не всегда от обоюдного желания партнеров. Пусть даже одного из них.

Оля попала в весну. Может быть так? В мою весну! Может быть, встреть я ее на улице, я бы не обратил внимания на нее? Нет. И дело было не в ее стрижке-каре, не в печальных глазах… Не в деталях лица, которые становятся дороги позже… Просто так случилось, что она, сама не понимая этого, сделала невидимый шаг мне навстречу. Одно животное почувствовало запах и тепло другого животного той же породы… А потом уже «эти губы и глаза зеленые»… Хотя ничего еще не произошло — успокаивал себя я. И не произойдет — успокаивал тоже, надеясь, что ошибаюсь.

Вечером я опять насиловал слова. Пил кофе, курил в приоткрытую дверь моего микробалкона, на котором я пообещал себе высадить семена. Опять садился за клавиатуру, наконец подставляющую свои выпуклые буквы под мои пальцы куда проворнее. Я писал про рыжие льдины, которые утаскивает с собой равнодушная Фонтанка, и где-то в этой мешанине из слов и образов, невидимая, уже присутствовала Оля. Пока только оправданием восторга. Перед Фонтанкой и льдинами. И когда я, погружаясь вместе со льдинами в холодную реку, думал написать о рыбах, живущих в Фонтанке, мне позвонили в дверь.

Этих визитов я стал побаиваться, а то, что это был «мой» звонок, сомневаться не приходилось. Старухи одиноки, как пустынные монахи. Вернее, монахини.

Я пошел открывать.

Парни были все те же: Дима и Слава… Только без головных уже, с измусоленными завязочками, уборов. В других, дутых и цветных, куртках. Барышню, бывшую с ними, я видел впервые.

Я пропустил их в коридор, она вошла последней, и в темном моем коридоре стало тесно от множества людей и запахов. А пахли вошедшие чуть алкоголем, табаком, яркими духами той, что вошла последней.

Здорово, старик, — протянулась костистая, безмясая ладонь. — Можно?

Зашли уже, — подсказал им я. За забытый, оставленный в М-ске тревожащий запах парфюма я готов был их потерпеть.

Знакомьтесь, — фонтанировал Супрун, — Это Татьяна! А это Серый… Мы пройдем?

Плохоразличимая в темном коридоре, Татьяна вдруг стащила с головы вязаную шапочку, и из-под шапочки заструились темно-тяжелые, медные кудри.

Ну проходите…

Они вошли, опять не снимая обуви, а мне казалось, что темно-медные кудри все увеличивались в объеме, создавая на голове обладательницы новую шапку.

Серый, денег пока нету… — шмыгнул носом Дима. — Но есть вот…

И достал из каждого рукава поочередно литровые бутыли чего-то, что напомнило мне Катин «Мартини»… И кольнуло.

Духи, «Мартини»… Присутствие женских атрибутов обезоруживает одинокого человека…

Да и Татьяна при свете оказалась очень ничего, правда, очень не моего типа девица: узенькие джинсы на тяжелых, высоких бедрах, тесный от обилия груди свитерок, круглое, но не простое лицо… И эта медная чудо-шапка.

Пишешь? — Супрун бесцеремонно заглядывал в экран, привычно щелкал длинным пальцем по клавише, листая.

Писал, — обреченно отметил я, намекая.

Серый, а где чашки-то? — суетился не снявший даже куртки Дима.

А мы от Птицына… — сообщил словоохотливый и какой-то перевозбужденный Слава. — Он нас выгнал, — поведал он оптимистично.

Выгнал, — эхом отозвался я, думая совсем о другом.

Ну, — Дима опять шмыгнул носом. — Посидел с нами час и сказал, что ему надо работать…

А у нас о-хо-хо… — кивнул на тяжелые бутылки, которые завелись у меня на столе, Супрун.

Там Оля… — вставила Татьяна, и я насторожился.

Да Ольке-то что, она свои роли и в комнате учить может… — развязно отозвался Дима, находясь уже все-таки только в одном рукаве.

А ты попробуй, — негромко возразила твердая Татьяна… Кто бы мог подумать, что такой мягкий на ощупь человек…

А я и не собираюсь, — Дима достал откуда-то яблоко и сочно хрустнул им в ответ.

Серый, Татьяна с Олькой вместе на Моховой учились…

Где? — не понял я.

В театральном… — отозвался Супрун, все пялясь в компьютер и даже не оборачиваясь.

А-а, — проронил я скупо. Для этой скупости потребовалось некоторое усилие. Живу кое-как, а окружен сплошной богемой… Тем более в каком-то алкогольном ее варианте.

Вы тоже актриса? — безнадежно произнес я…

Мы сейчас с ребятами проект затеяли, — слишком явно она не сказала «да» и слишком горячо заговорила о несуществующем пока проекте, — но все упирается в деньги… Все кормят обещаниями… Пока в турфирме приходится…

То, что все упирается в деньги, я знал не хуже ее. Кто «все» кормят обещаниями — даже спрашивать не стал. Но головой покивал понимающе…

Серый, давай чашки, — с нетерпением повторял Дима.

Вон в шкафу три бокала возьми, — не выдержал я. — А я пить не буду.

Да это же почти компот! — искренне удивился Дима и добавил: — Ну, не хочешь — как хочешь…

Я подумал о том, где работают Супрун с Димой, если вот так шляются целыми днями. И с трудом определил, что сегодня — суббота.

Если я и хотел что-то узнать об Ольге от Татьяны, то думал сделать это аккуратно. Я же не знал, что сотрудница турфирмы так любит компоты и разговоры.

Выпив по бокалу компота, каждый занялся своим делом. Сегодня к компоту Супрун принес пару аудиокассет, и мой раздолбанный магнитофон, используемый мной обычно в качестве радио, распелся вдруг не козлоголосым БГ, а почему-то Марком Бернесом. При этом Супрун ставил песню, слушал ее, кивая в такт и поминутно награждая Татьяну поцелуем, потом с писком перематывал одну-две и опять садился.

Слава, оставь ты так, — вяло ругался Дима.

Серый, — оживился вдруг он, — ты Птицыну понравился, — последовала пауза. Очевидно, мне стоило приосаниться.

Он сказал, что ты «человек, который знает, чего хочет»… — подтвердил Супрун и очередной раз наградил Татьяну липким поцелуем. Причем уже ближе ко рту.

Денег и баб, елы… Чего еще человек может хотеть? Да я шучу, шучу… — осекся он, когда Супрун одарил его едким взглядом.

Я вдруг заметил, как они похожи — Слава и Дима. Одинаково неопрятная рыжая небритость, одинаково нестриженые ногти. Дурацкая и нарочитая неспортивность в движениях.

Ну да, он прочитал. Да и Ольга прочла, — услышал я от себя и поздно понял свою неосторожность.

Понравилась? — неулыбчивая Татьяна после компота, как подарок, подававшая Супруну губы, достала тоненькую сигаретку.

Хорошая, — улыбнулся я. Я же не мог сказать «нормальная». Мы тут все, вроде, нормальные.

Да ладно, — выдохнула искусное колечко Татьяна, — она всем нравится.

Была ли в ее словах ревность — думаю, да!

Они когда с Артемкой поженились, никто поверить не мог. Мы же все с однокурсниками встречались… Актерские семьи заводили. Идиотки…

Почему? — спросил я, зная ответ.

Понимаешь, Сергей… Это как каша варится, и две крупинки слиплись. Потом повар помешал кашу — и эти крупинки слиплись с другими крупинками. Потом опять… Да и язык тела… Поцелуи на сцене. Иногда — обнаженка… Ну не полностью, конечно, — она подперла голову рукой, и сигарета едва не поджигала ее роскошную медную шапку.

Птицына тоже встречалась с мальчиком… Очень красивым мальчиком. Сашей его звали… Талантливый мальчик был, — она как-то даже задумалась. — Саша Розин… Черный, кучерявый, а глаза голубые…

И что? — спросил я, предвкушая трагедию…

Нет, ничего, — она задумчиво покусала губу. — Я же говорю, очень красивый мальчик… Ну и Птицына у него не одна была… И все, — она подняла на меня блестящие от алкоголя глаза, — Олька так одна и ходила потом, за ней кто только ни ухаживал. А на четвертом курсе вдруг взяла — и замуж выскочила.

А Розин? — поинтересовался я, чтобы создать законченную картину неудавшейся трагедии.

Пфафф, — фыркнула она, — Розин в театре Комедии на всех афишах. Наверное, женился… Слава, перестань… — в то время, как она рассказывала, Супрун хватанул еще бокал, и она, все больше отдавая ему губы, стукнула его по руке, когда он попытался погладить ее под свитером.

Козел Розин, — закруглил Дима, разливая…

Ну почему? — вдруг повернулась она к нему всей грудью. — Козлы на всех афишах редко встречаются.

Козел, что Ольку бросил, — пояснил Дима, откручивая золотистую пробку второй бутылки.

Может и у нее, Татьяны, с этим роковым Розиным что-то было?

Через полбутылки, когда глаза ее плавали, как две неспелые сливы в том же компоте, она сказала мне:

А ты, Сергей, лучше туда не ходи. Она о тебе и у ребят спрашивала. Только им сказать было нечего. Хочешь посмотреть на Птицыну — дуй в театр…

Я промолчал, осторожно не спросив, в каком спектакле играет Ольга.

Ушли они, обессиленные муками полового влечения. Дима — просто алкоголем.

Перед этим я отозвал в сторону Супруна. Он был уже в куртке, они опять создавали тесноту в коридоре.

Слава, у меня не распивочная… — ужасно почему-то стесняясь, шепнул я ему. Он стоял, приоткрыв рот, раз за разом вытирая клетчатым платком какую-то влагу под носом.

А?

Я говорю, не надо приходить без звонка, — смягчился я. А получилось даже грубее.

А-а… Ладно… — рассеянно ответил мне, возвращаясь к обмякшей и довольной Татьяне.

Я закрыл за ними дверь и в первый раз подумал о себе нехорошо по отношению к Ольге. Да и тайна моя стала вдруг секретом Полишинеля, хотя я в этом практически не участвовал.

 

Знаменитый писатель

 

Во вторник я купил билет. Пробегая туда и сюда по афише, я пытался угадать, в каком из спектаклей может участвовать Ольга? Купил-таки на ненавистную «Чайку…» Баха, хотя произведение глупое. Да и на роль чайки Оля не очень-то подходила. Нейтральное название спектакля «Без войны» будило во мне куда меньше отрицательных эмоций, но до «Без войны» пришлось бы слишком долго ждать. Билет я купил на субботний спектакль, а вечером того же дня мне позвонил Артем:

Привет, писатель Сергей… Я тебе обещал тему? — заскрипело в телефонной трубке.

А, привет, — я попытался быть небрежным, как все настоящие мужчины. Я вдруг подумал, что ему уже известно про меня и Ольгу! Только известно ЧТО? То, чего не было!

Слушай… — он помолчал, но даже при этом невидимые камешки или орешки слышны были в телефонных проводах, — я тебе могу телефончик дать… одного «грейта»…

Кого? — переспросил я.

Большого писателя… Ну не большого, — рассмеялся он, — но вполне известного… Югин. Слыхал такого?

Нет, — честно ответил я, эта фамилия была мне не знакома.

Короче, писатель Сергей. Сунь ему рассказы — я с ним на днях о тебе говорил.

Меня прошиб пот. Кто-то где-то говорил обо мне!

Телефон пишешь?

Погоди, — ответил я. Бросился в комнату за карандашом и бумагой. Телефон в углу на тумбочке выжидательно замолчал не повешенной трубкой.

Давай!

Он продиктовал телефон.

Зовут его Андрей Семенович… Записал? Ага, Андрей Семенович… Назовешься. Он сказал, что хочет твои рассказы посмотреть… Я его почти не знаю. Так, встречались на каких-то мероприятиях.

Он что пишет-то хоть? — уняв первую дрожь, логично поинтересовался я.

Да муть какую-то… — Артем опять рассмеялся, — хотя вот как-то пробился… Я тебе дам ознакомиться. Только ты сначала договорись.

Да сегодня позвоню…

Ну вот и славненько! Мой телефон у тебя есть? Ну вот, договоришься, позвони мне, я тебе книжечку суну… Про приведений. Ну все… Жду…

Я положил трубку, пройдя в комнату, взял с подоконника сигареты. Хотя цену своим рассказам, как и стихам, я знал, мне хотелось надеяться, что я пропустил что-то сам в себе. Что то, что мне кажется обычным, будет вдруг интересно чужим и незнакомым людям.

Выкурив две сигареты подряд, я сел в коридоре на корточки и медленно стал набирать номер Югина. Андрея… Семеновича.

Ал-ле! — голос Югина был высокий и молодой. Я, конечно, представлял старика в нечесаной бороде. А тут — бодрый такой.

Андрей Семенович? — ослабел я от трепета и заговорил быстро… — Это Стеклов. Мне Ваш телефон Артем… Птицын дал…

Кто? — бодро не понял он.

Птицын, — повторил я.

А-а, — плотоядно выдохнул он, — да-да… Вы Сергей с рассказами?

Да…

Ну приносите, — спокойно сказал Югин, как будто мы жили в соседних квартирах. — Давайте в четверг встретимся на… на… на… — видимо, прокручивал в голове он маршрут своего четвергового передвижения. — На выходе из Пушкинской. В девятнадцать ноль-ноль. Можете?

Еще бы я не мог! Я мог и в двадцать, и в двадцать четыре, и в двадцать пять тридцать.

Договорились, — подытожил бесстрастный Югин, думая, наверное, что лицо его знакомо каждому встречному и поперечному. И повесил трубку.

Какое-то слишком будничное общение с «грейтом» получилось… Хотя, чего я хотел? Ладно.

Набрал Артема. Ольга, подойди, Оля… Нет, скрежещущий камнепад:

Быстро ты управился.

Я ему все объяснил. Рассказал даже про бороду.

Он веселился:

А у него есть борода… Ну не борода, бородка… Книгу возьмешь — там на задней обложке его фото! А ему самому — немного за полтинник… Сегодня поздно, завтра вечерком заскочи, я тебе передам книгу. Завтра я дома…

Он дома. А она? «А ты, Сергей, лучше туда не ходи!» Как я не пойду? Мне Югин нужен. По меньшей мере — его знаменитая физиономия.

Назавтра установилось стремительное тепло. Тепло текло сквозь пальцы рук, тепло было ощутимо, и казалось, теплый воздух можно было потрогать. Наверное, я уже прижился здесь, ведь такое тепло в М-ске бывает даже зимой, когда теплые циклоны приползают к нам с Черного моря… или откуда они там приползают. И такое тепло на Юге отнюдь не воспринимается с этим, присущим уже нынешним местам, восторгом.

Юг в такое тепло — розовый. Может быть, виною тому деревья, прилипшие к холмам и создающие такое свечение? Петербург в такое тепло — страшно сказать — золотой.

Над коричневым, серым, голубым массивом города огромными воздушными шарами, не отпущенными с привязи, пытаются взлететь купола. К счастью, не взлетят.

Пестрая с приходом весны толпа выползала из метро, тут же, отвыкшая от резкого света, щурилась и растекалась в разные стороны. Довольно булькая по-своему, тут и там бродили нахохлившиеся голуби. Из находившегося неподалеку кафе доносилась музыка.

Я впал в ручеек, текущий налево, пересек парк, перешел улицу, ловя себя на том, что испытываю неприятное волнение. Такое, будто я иду что-то воровать у ни в чем не повинного Птицына… Хотя нет — главным было другое! Главным было то, что я не хотел встречаться с Ольгой. Эти два чувства объединялись в одно — то, что не давало мне покоя. Следуя логике — я действительно хотел обворовать Артема. Но кому какое дело, что творится у меня в голове. Тяжелые мысли ведь не подкреплялись пока необдуманными поступками.

Я позвонил в домофон. На этот раз никто не спросил меня, кто я, и я с облегчением подумал, что открыл Артем и, может быть, Ольги нет дома? Я зашел в подъезд, чувствуя, как глазам в полутьме сделалось спокойно и прохладно.

Когда двери лифта открылись, я увидел Артема. Он курил, сидя на подоконнике. В застиранной футболке и разбитых домашних тапках он выглядел куда менее пафосно.

А, писатель Сергей! Здорово! — весело поприветствовал он меня и добавил: — Я так и думал, что это ты…

Скомканная его челочка и отсутствие очков делали его менее защищенным. Да, но не беззащитным.

Слушай, дружище, я тебя не приглашаю, там теща с Венерологом…

С кем? — я одновременно не понял и обрадовался.

Ха-ха, писатель… С Венькой, с кем еще? Олька на репетиции, а я работаю! Закуривай.

Не хочу, — ответил я и закурил.

Ты последователен, — прокомментировал Птицын, давя в полной бычков консервной банке еще один окурок.

Сейчас принесу тебе книжку, подожди здесь, — он встал, похлопал себя по коленям, отряхиваясь.

Тебе когда ее вернуть? — зачем-то спросил я.

Можешь вообще не возвращать, — откликнулся он, заходя в квартиру.

Я бы тебя под Югина никогда не подсунул, — кричал он из коридора. — Был же Дом Писателя, раньше можно было туда сунуться, а теперь все…

Как «все»?

А? Ты ж не знаешь! Так сгорел Дом Писателя… Года три назад…

Сгорел? — наша беседа проходила так, что я ограничивался одними вопросами, хотя про Дом Писателя я прочел в нескольких книгах известных ленинградских писателей. Сам же Дом, мне казалось, должен был исчезнуть вместе с Ленинградом. Более того — я был уверен, что так оно и было.

Да подожгли его наверняка. Там земля золотая…

Где «там»? — я устал задавать вопросы.

На Шпалерной… Это возле Смольного. Знаешь?

Ну! — с облегчением ответил я.

Ну вот. Сгорел, писатели без Дома остались…

А зачем им Дом? — наивно спросил я, хотя честно не понимал — зачем? Вряд ли писательство зависит от того, есть ли у них, писателей, свой Дом.

Ну как! — неожиданно возмутился Артем, появившись, наконец, с книгой. — Ты думаешь, они от большой души и горячего сердца пишут? Да, и от этого тоже… Но! Много ты не жравши напишешь?

Да при чем тут… — попытался возразить я, зная, что попытка ознаменуется провалом.

Одну! — перебил он тоном, не терпящим возражений. — Первую книжицу! Это если повезет, конечно. От большой души и оч-чень горячего сердца. А дальше? А дальше ты поймешь, что с этой книжкой ничего не изменилось. Мир не стал лучше! Тебя не стали узнавать на улицах и просить автографы… И над второй ты будешь скрипеть, не понимая, что тут не так… Ха! — он скривился в ухмылке. — Деньги, писатель Сергей — это эквивалент затраченных усилий! Запомни: работать бесплатно — безнравственно! А что ты один сделаешь? А ничего! Писателям тоже нужна организация. Премии, льготы… То… Се… Не только дармовое бухло. Кстати, дармовое бухло туда же… Вот тебе — изучай! — прервался он и протянул мне сероватую, толстую книгу.

Для приличия я открыл книгу наугад. Полистал. Новенькие страницы вкусно похрустывали. Книга была девственной.

Ты что, ее и не читал? — мимоходом поинтересовался я.

Начал, — с презрением отозвался он, снова закуривая.

Видишь ли, я не готов читать все, что попадается под руку. Вот ты, писатель, Белого читал?

Что-то начинал… — пробормотал я. Из остаточных знаний о Белом сохранилось только название — «Серебряный голубь»…

А ты возьми «Петербург»! И поймешь, что время тратить на Югина не стоит, писатель Сергей… Не стоит. Хотя — дело вкуса, — подвел он итог так, будто Югин — личное дело каждого. Личное — но безвкусное.

Ладно, — говорю, — пошел изучать… Оле привет, — как можно мимоходнее кинул я.

Интересные вы люди, — пробормотал вдруг Птицын… Пробормотал негромко, почти как для себя, хотя услышать его я все-таки был должен. Я поднял на него глаза.

Да я говорю, интересно как-то… Ты бы хоть спросил, писатель, что там Ольга репетирует. Это же по твоей части. А вы все как-то только собой интересуетесь…

Я постеснялся, — честно ответил я. Если Ольга говорила о том, что самое сложное в работе — учить текст, то в моем случае самым сложным было — скрыть подтекст. Хотя губы я, кажется, облизал.

Ну-ну… — с видимым удовольствием потянул он, выдерживая неудобную паузу. Потом снизошел:

Потом как-нибудь сходим, писатель. У тебя сейчас другие дела.

Спасибо, — отдал я, прощаясь. Я был благодарен Птицыну, и я его понимал. Может быть, не полностью, может, местами ошибочно, но я понял его жажду сближения. Ему нужен был младший товарищ. Может, для подтверждения своего превосходства. Для пространных бесед, где я не перебивал бы его своими доводами. И Ольга для него была подтверждением его, Артема, состоятельности. И я мог стать тем, перед кем Ольгой можно было щегольнуть, не допуская даже и мысли о соперничестве. Не допуская этой мысли просто потому, что Артем был старше и мудрее меня, если вообще мудрость зависит от возраста. Я же удачно прикидывался провинциальным простачком, я все больше молчал просто потому, что не заработал право говорить так весомо и правильно, как говорит Птицын.

Югина я начал читать еще в метро. Его моложавое, розовое лицо, украшенное аккуратно стриженной бородкой, красующееся на задней обложке, не говорило о его владельце ничего. Это лицо мог иметь как какой-нибудь академик, ведущий здоровый образ жизни, так и карточный шулер, раздевающий Вас на длинном перегоне между двумя городами. И, кстати, поминутно при этом извиняющийся.

Незаметно для себя я перешел к тексту и, прочтя несколько страниц, поймал себя на том, что читаю невнимательно. Завязка повести больше напоминала экскурсию. Автор знакомил меня с Инженерным замком, прозрачно и часто намекая на то, что в залах замка по задумке автора поселятся призраки и приведения. К пятой или шестой странице так и случилось, а приведения оказались кровожадными и не изысканными. Более того — с претензией на дурновкусие. Уборщица тетя Маша (!!!) была найдена мертвой… Выбирая из двух имен, типичных для уборщиц, набивших оскомину имен — тетя Маша и Клавдия Петровна, Югин выбрал тетю Машу… Решив, очевидно, что Клавдиями Петровнами зовут иногда также сельских учительниц… Тетя Маша, в общем, была беспроигрышна, тогда как само произведение, с которым я знакомился по мере прочтения — скорее безвыигрышно. Дутые, формальные герои — молодой милиционер Павел, пользующий по вечерам слабое пиво, и проститутка Наташа, непонятно как очутившаяся в Инженерном замке и являющаяся свидетелем преступления.

Переходя в метро на другую ветку, я пялился в книгу, которую держал двумя руками, и фига, мне оттуда грозящая, приобретала вполне ощутимые пропорции и размеры.

Неожиданно для себя я увлекся. Претенциозность, ловко скрещенная с легким жанром, заставляет поглощать даже безвкусные, как галеты, предложения. Претенциозность хитро подменяет интеллект. Легкий жанр скрывает литературное бессилие. Вялый секс подразумевает под собой чувственность. Интрига напоминает клячу, готовую вот-вот завалиться на бок, но в последний момент автор подставляет интриге свое плечо-перо, и интрига ковыляет дальше. Хотя интригам плохо живется в псевдоинтеллектуальном болоте.

Артем был прав. Его время стоило дороже этой книжки, и он не считал нужным тратить это время попусту. Только одна мысль удерживала меня от того, чтобы, выходя из подземки, опустить книгу в урну — цена моих рассказов была так же невелика, и мне стоило поучиться на чужих ошибках… Хотя ошибка становится именно ошибкой после того, как ее признали… Судя по толстому переплету и цветной обложке — нет, не признали…

Дутый писатель пришел в дутой, многоцветной куртке. Площадка прически и бородка, как и на фото, выдавали внимательное отношение к внешности. Я двинулся в его сторону, когда он только сошел с эскалатора. Назвал его по имени, пожал маленькую, мягкую ладонь. Писатель спешил. Или делал вид, что спешил. Сунул распечатанные мною листы в кожаный портфель с длинной лямкой через плечо. Сказал:

Ого! Какой вы…

Длинный? — подсказал ему я.

Высокий, — уточнил он, и я улыбнулся.

Позвоните через недельку, — его речь была легкой и мягкой, как и его проза, если эти эпитеты можно употреблять с негативным оттенком.

Да…

Мы буднично попрощались. Первая встреча с настоящим писателем омрачилась его несостоятельностью. И все же я на него рассчитывал. Не так важно, от какого продавца билетов ты получаешь путевку в жизнь, казалось мне. Тем более что пока на эту путевку я не очень-то и рассчитывал.

Я чувствовал себя немного обманутым. Как девушка, пришедшая на первое свидание с красивым и перспективным поклонником. Он преподносит ей объемный букет, говорит приятности… Мимоходом упоминая о том, что он — импотент. И независимо от приятностей и их количества интерес к жениху падает.

Я не стал спускаться в метро, вышел на улицу и неторопливой походкой двинулся по направлению к Невскому. По отношению к оттаявшему и даже немного теплому городу нырять в метро при наличии свободного времени показалось мне кощунством.

Зайдя в книжный магазин на Загородном проспекте, я спросил Андрея Белого… Нет, Белого не оказалось…

 

Идеалы рушатся

 

В моей комнате, выходящей цветочным балкончиком на перекресток, горел свет. Вариантов могло быть два: или я не выключил его уходя, или в квартире меня поджидал Паша. Хотя за этот месяц он заходил раза три, предварительно позвонив вечером.

Первый вариант — маловероятен. Этому я обязан капле немецкой крови. Второй вариант — непонятен…

Я открыл входную дверь, как обычно, разделся и разулся в коридоре. Из комнаты не доносилось ни звука. Я вошел. Сперва мне показалось, что человек на моей постели — мертв. Потом, почувствовав запах рвоты и перегара одновременно, я понял, что все немного хуже.

Паша… — я потряс его за плечо. Паша лежал в ботинках и куртке. Возле его головы, розового цвета, виднелось пятно. Не пятно — впитавшаяся лужа рвоты.

Он резко открыл глаза.

А? — он испуганно выдохнул мне в лицо парами алкоголя. Узнав меня, с облегчением произнес:

Серый…

Спал он, вероятно, долго, так как, не выветрившийся изо рта, алкоголь выветрился из его головы.

Я долго не знал, что ему сказать. Кто, в конце концов, все это будет стирать. И почему вообще так: это мною оплаченная квартира, и я не хочу в этой квартире непрошенных гостей.

Серый, у тебя что-нибудь есть?.. — он повернулся, уткнувшись лицом прямо в пятно. — Ой, я наблевал… О-о…

Я молча достал недопитый коньяк. Плеснул в чашку из-под кофе, стоящую на столе.

Серый, извини… — Лежа, он вцепился в чашку и, приподнявшись, влил в себя коньяк. Сморщившись, закашлялся.

Погоди, приживется… — процедил мне сквозь желудочные спазмы.

Когда стенки желудка впитали-таки алкоголь, Паша принялся объяснять:

Серый, извини ради Бога… С Настькой поцапались. Иди, говорит, к себе домой. Я говорю — там ты. А меня, отвечает, не гребет…

Куда не гребет? — с язвинкой поинтересовался я.

Ну ты понял… Я пойду… — он шумно поднялся, распространяя вокруг себя разнообразные и неприятные запахи.

Иди умойся, — посоветовал я ему. Коньяком я угостил его зря — коньяк взбудоражил старые дрожжи, и Паша опять стал несколько… невнимателен к своим поступкам.

Я слышал, как он долго сморкался в ванной, потом появился в дверях в мокрой куртке и с мокрыми волосами:

Ну пока, Серый. Извини…

Хлопнула дверь. Я не проронил ни звука. Мне казалось непонятным, почему поругался с женой он, а его блевотину от своей подушки должен был отмывать я. И проветривать квартиру тоже.

Я закурил, чтобы как-то осознать произошедшее. Закурив, понял: осознавать ничего не надо. Надо стирать…

Я сгреб с постели испачканные вещи, снес неприятно пахнущий ком в ванную. Залил водой, добавив добрую порцию стирального порошка. Взболтал все это рукой до тех пор, пока вода не запузырилась. Тщательно вымыл в раковине скользкие от порошка руки. Вернулся к себе.

Пока белье отмокало, я пристрастно изучил комнату. Кроме грязных следов на полу и невыветрившегося пока кислого запаха, остатков Пашиного пребывания не обнаруживалось. Мой взгляд упал на блюдечко с помидоровыми семечками. Сверху марля подсохла и сделалась коричневатой. Я аккуратно развернул невесомое покрывало. Семена проросли приличными уже коготками, белыми червячками рвалась наружу помидорная ботва.

У меня были припасены две прозрачные коробочки из-под сладких рулетов, да, в них следовало посадить новорожденных червячков. Мешок земли я заметил еще давно. Забытый и пыльный, мешок неряшливым толстяком хранился в общественной кладовке, соседствуя с пустыми банками, мотками веревок, тряпками неизвестного происхождения.

Земля в мешке оказалась сухая, с ломкими кусками торфа. Когда я пересыпал ее в коробочки, в воздухе витала туча неприятной взвеси. Я плеснул воды из банки — земля осела и превратилась в коричневатую жижу. Я подсыпал еще. Потом уложил в каждую ячейку коробки по два, как мне казалось, наиболее жизнеспособных семечка.

Садовод-огородник!

Коробочки я поставил на подоконник. Потом, посчитав, что белье все-таки должно было отмокнуть, отправился отстирывать безобразие.

Спустя час, когда белье уже висело на натянутых поверх ванны веревках, я обнаружил, что у меня кончились сигареты.

Накинув куртку, прямо в тапочках, я спустился в ночник.

Паша сидел на ступеньках. Одна половина его лица выглядела так, будто ее обрабатывали грубой наждачкой, пытаясь стесать с лица все выступающее. Лишнее. Он дремал. Вернее, он дремал в ожидании первого милицейского патруля. К его счастью этот транспорт, кажется, ходил сегодня с большими перебоями.

Я круто развернулся и пошел в другую сторону. Там тоже был ночной магазин, через два квартала, но идти в тапочках до него отдавало уже нездоровой экстравагантностью.

Я не хотел помогать Паше. Если поможешь один раз — в другой раз ты увидишь несчастного у себя на шее. В моем случае — в квартире.
В постели.

Купив сигарет и насквозь промочив домашнюю обувь, я возвращался назад. Пашиного силуэта на этот раз не было. Неужели ушел? Или все-таки забрали? Все, что я сейчас просил у Бога — покоя.

Уже поднимаясь в квартиру, я понял, что пока он мне будет только сниться. На лестнице, потом в лифте я созерцал отпечатки кровяных его ладоней. Увидел незакрытую входную дверь.

Его, наконец, дошедшего до моей кровати.

Твою мать… — пробормотал я, закрывая за собой дверь.

К тому же тело не прекращало неприлично храпеть. Кое-как выветрившийся запах вернулся, усиленный свежаком.

«Гнать его сейчас бессмысленно, хотя бы потому, что для этого Пашу надо добудиться», — четко определил я. Раскрыл пошире свой микробалкон.

Лужу бы не наделал, — злобно и громко произнес я и сплюнул в заоконное пространство.

Может быть, питерцы потому и не пили в Сочи, зная, чем это может закончиться?

Ближе к ночи позвонила Настя. Я почему-то ожидал извинений, забыв о том, что холодная красота исключает любые извинения.

Сергей, — говорит…

Да, — отвечаю.

Этот у тебя? — хоть бы представилась.

Этот?

Ну Паша, — раздраженно уточнила.

А-а, Паша? Ну да…

В хлам? — последовала пауза в несколько секунд, потому как я не стал отвечать очевидное. Не услышав ответа, сама подвела итог: — Естественно!

«Больше ничего не интересует?» — хотел спросить я, но она резко бросила трубку.

Содержательность разговора наглядно демонстрировала высокий уровень их отношений.

Я поковырялся в компьютере, зная, что не соображу ничего толкового. Походил туда-сюда. Повздыхал. Потом нагреб себе на пол постель из того, что было, включая телогрейку, кое-как уместился в этом гнезде и закрыл глаза. Отчаянный запах перегара щекотал ноздри. Я спрятал нос в рукав полосатого свитера и уснул, как слон, хобот которого — полосатый.

Как выяснилось — сон полосатого слона — чуток. Едва Паша пытался пошевелиться — я просыпался. Я боялся, что он обмочится у меня на кровати. Потом он вообще проснулся. Издал то ли стон, то ли вздох. Темной и неприятной массой навис надо мной. Показалось, что он хочет ударить меня ногой.

Серый… — тихонько, одними губами издал он шелест, — Серенький…

Ну, — отозвался я.

У тебя выпить есть?

Паша не был мне другом. Он был всего лишь тем, кто из-за чудесного тела и сомнительных человеческих качеств супруги добровольно превращает себя в дрожащее убожество. Алкогольный протест — самая дикая и бессмысленная форма протеста. И я четко выговорил:

Нет, — хотя в коньячной бутылке, кажется, плескалось что-то…

И тут он… заплакал.

Во тьме я не видел его лица, плач угадывался по всхлипам и по тому, как темные силуэты его кистей водили под глазами сверху вниз…

Прекращай, — холодно приказал я. Я хотел добавить «уходи», но все-таки струсил. Теоретически он бы и сам мог меня выгнать.

Натыкаясь на коварные в темноте углы, он кое-как добрался до туалета. Не включив свет долго мочился, не прикрыв дверь, и судя по звуку, далеко не всегда попадал в унитаз.

«Рок-звезда не в кондициях», — издевательски подумал я.

Он вернулся в комнату, встал в дверном проеме, опираясь плечом о косяк, глядя в сторону моей импровизированной постели. Успокоился, кстати.

Серый, займи денег, — в его голосе я уловил неизвестно откуда взявшиеся нотки наглости. Хотя для достижения цели все средства хороши.

Нафиг тебе деньги? — откровенно раздраженно отрезал я на наглость.

Пива выпью и домой поеду…

Нет. Спи, поедешь утром.

Я не могу.

Ехать утром или спать?

Да ничего я не могу… — вдруг взвизгнул он. — Дай мне пару сотен, я тебе завтра верну.

Протягивая ему деньги, я матерился в голос на его благодарность. Он не слышал меня, повторял только «пиво» и «домой»… И даже мелко кивал, убеждая меня в правильности моего поступка.

Когда он, наконец, скрылся за дверью, я перенес ворох одежды на кровать и еще долго лежал, боясь услышать в глубине замка нетрезвое позвякивание. Окунувшись в молчание, закутавшись в одеяло молчания, я рассуждал о том, как тяжело и неприятно будет извиняться Паше за сегодняшнее посещение.

Паша не позвонил — ни утром, ни на следующий день. В эти два дня я подолгу спал, машинально посетил музей Суворова, где, не проникшись атмосферой конца восемнадцатого века, слонялся бессмысленно долго. Снял пришедшие из Краснодара деньги на квартиру. Думал о том, где можно найти хоть какой-то приработок. Вяло и без былой уверенности думал об Ольге, нехотя понимая, что первый восторг от Петербурга, а тем паче петербуржцев, прошел. А главное — Север перестал делиться со мной вдохновением. И одиночество, о котором я так мечтал, вдохновению не способствовало тоже.

Когда я привык жить с Катериной, постельные отношения принимались мной, как само собой разумеющиеся, я не думал, что с ее исчезновением постельные отношения превратятся в половые проблемы. Вернее, отсутствие отношений… Я уже жалел даже о безаппетитных Майкиных формах… Ноги, руки у всех примерно одинаковы. Но помимо этого женского, все упиралось в слова! Нежные, ласковые, страстные женские слова были не менее важны, чем руки, ноги… Слова, сказанные утром, сразу по пробуждении, слова кокетливые, слова страстные и оттого непечатные. Личные. И эта паутина невысказанности превращалась в западню из всех тех слов, которые не мог сказать я, не могла сказать Она, по причине ее отсутствия. Бумага брезгливо морщилась от написанных моих, я же кривился от невозможности услышать Ее. Загнав себя в одиночество, я стал там находить много еще чего, помимо покоя.

Вечером я сидел в кафе и пил кофе. Чашку за чашкой. Пил, а девушки, разодетые, как тропические рыбы, пахнущие, как экзотические фрукты, заходили и выходили внутрь и обратно, что-то выпив или перекусив… Откидывали волосы, поправляя прическу, неумело курили, отставив немного в сторону любопытно глядящие из-под юбки коленки. Нескушанные груши грудей округляли фигурки.

А я сидел и злился — на них, хотя должен был — на себя. Ведь это у меня не находилось слов. Слов, которые сейчас были единственным для меня спасением. Слов, которые могли бы липко разомкнуть чей-то чужой, напомаженный рот.

От кофе уже звенело в ушах, в пепельнице было тесно от окурков… Я мог бы просидеть здесь до утра, но от этого стало бы еще хуже.

Впервые вечерний город был безразличен ко мне. Громоздились дома, бежали люди… Смеялись пары. Они были как бы отдельно от людей — смеющиеся крошки чужого, ненавистного мне счастья. От жалости к себе я чуть не заплакал. И опять, в который раз вспоминая Катю, я слышал сказанные, нет, сбежавшие шепотом с ее губ, слова: «Сделай еще больнее, милый… Тогда хорошо будет».

И я ускорил шаги. Потом побежал. Ворвался в холодное, проветренное помещение комнаты. Не раздеваясь, включил пишущую мою машинку. И слова, впившиеся в меня цепкими насекомовыми лапками, развешенные в мозгу кверху ногами, словно летучие, пещерные мыши, вспорхнули, испугавшись какого-то движения у меня внутри, и разлетелись по чистому, безголосому листу.

Не дай мне Бог бабы или друга, чтобы снова спугнуть эту стаю… Не дай Бог…

Рассвет я встречал в изумленном, синеватом от дыма свете… Полностью разбитый бессонницей и отчаянием. Но перепорхнувшее, сменившее место жительства отчаяние мое уже не чудилось мне фатальным, но скорее продуктивным. Я был слишком молод, чтобы писать разумом — в арсенале моем были порывы и эмоции… Я, как начинающий пещерный художник, малевал пальцем на скале, окуная палец в какую-нибудь красную охру… Но вот появляется же голова. Вполне узнаваемые уши, нос, рот… Женские, красноохровые признаки.

И вообще — следовало оставить разум для бездарей. Это последнее, что нужно художнику — голый, холодный рассудок.

К утру я чувствовал себя графоголиком. Я уже не мог щелкать по клавишам, но мне было не остановиться. Я поставил себе цель тормознуть, когда придется замешкаться. Не мешкалось. Бежало и слепило… Только когда большая часть граждан отправилась на свои работы, и в комнате сделалось шумно, я рухнул в постель. В голове гудело. Во рту было сухо от табака.

Проснувшись в тот же день, ближе к вечеру, я первым делом начал перечитывать написанное накануне. И сделал странный вывод. И это, все вываленное кое-как, было тоже не то! Но другое!!! Более выстраданное и не холодно-безучастное «не то»! Слова не манекена, но человека живого и сомневающегося. Делающего ошибки. Мучающегося от этих ошибок.

Я рассмеялся. Неужели, чтобы сделать что-то стоящее, для красного словца — умное что-то, нужно вместо того, чтобы думать, только лишь терять и совершать глупости? И выходило именно так.

Я извлек из той же кладовки, где проживала земля для цветов, моток широкой бумажной ленты для заклеивания окон. Взял из ящика стола полувысохший маркер, очевидно, оставшийся от Майки, и написал большими буквами вот что: «Холодный разум — кратчайший путь к безумию».

Укрепил лозунг у себя над кроватью двумя канцелярскими кнопками.

Пусть так. Пусть!

В довершение всего этого мне захотелось сделать что-нибудь хулиганское. Я добрался до ближайшего киоска с печатной продукцией. Купил какой-то журнал для взрослых в ламинированной пленке, защищающей внутренности журнала и содержавшихся в журнале дев от детских глаз. Вернулся домой. Аккуратненько вынул скрепочки и развернул заглавный постер, где была изображена белогрудая девица в сидячей позе. Сидела же она так, что кончики ее обутых в сапожки ножек доставали ровно до верхних уголков фотошедевра. Внешности и внутренности, выставленные напоказ, стыдливо отливались всеми оттенками розового. Я ссыпал в ладонь оставшиеся кнопки. Прилепил мою новую подружку повыше лозунга. Поняв, какой ерундой занимаюсь, рассмеялся.

И снова — пусть так! Пусть так…

А потом позвонил Артем.

 

Мех и смех

 

Ты дома? — поинтересовался он, как будто мог услышать от меня отрицательный ответ.

Дома, — я еще не отошел от веселья…

Слушай, писатель… Ты как?

В каком смысле? — непонимающе спросил я.

В смысле прогуляться…

Пойдем.

Ну не совсем прогуляться, — он чего-то темнил, а мне лень было его спрашивать. — Я вообще иду работать. Но могу и тебя прихватить…

Куда? — иногда получалось так, что информацию из Птицына нужно было вытягивать.

Да есть одно место. Ресторан… Там будет показ, ой, только не падай, писатель, женского мехового белья, — к концу фразы камнепад у него во рту усилился, и я подумал, будто ослышался.

Ты не ослышался… — тут же, читая мои мысли, произнес он.

А почему не шелковых кружевных шуб? — попытался острить я.

Потому, что таких не бывает, — мрачно отозвался он. — Мне надо под это дело статью сколобродить, а проходка у меня на два лица…

А Ольга? — машинально спросил я.

Ты дурак, писатель Сергей, или прикидываешься, — беззлобно отругал он меня. — Ты мне еще предложи тещу взять… Кстати, как наш «грейт»?

Отдал…

Молодец. Если идешь, встречаемся возле Дома Книги в полпятого.

Ну иду, иду… — обрадовался я.

Все тогда, — он помолчал. — До встречи.

Я плохо представлял себе предстоящее мероприятие. Это ведь от слов «принимать меры»? Ну вот — будем принимать меры по устранению моего одиночества? Нет, Артем, мне кажется, не такой. Его участие в моей судьбе не касается женских вопросов. Ему нужен напарник, собеседник… Главное — слушатель. Что ж — послушаем. И поглазеем!

Я, как всегда, пришел раньше обычного. Курил, любуясь изысканной мозаикой храма Воскресения Христова… Размышлял, почему одни называют купола луковками, а другие — маковками… Потом Артем — явился, не запылился…

«О, луна Алабамы»! Мы двинулись в сторону Дворцовой.

Что Югин? — скупо спросил он.

Сказал позвонить через неделю…

И как он тебе?

Как человека я его не понял…

Артем хмыкнул:

Как про писателя — не спрашиваю.

Помолчали. Кодекс чести мужчины не позволял мне расспрашивать Артема о цели путешествия.

Я тебя взял для того, чтобы ты посмотрел на бессмыслицу.

В каком смысле?

А бессмыслица имеет смысл? — поймал он меня. — Придут люди. Так? Среди них будет много красивых баб. Будут лакать бесплатные дринки! Восхищаться и хлопать непонятно чему, так как я не видел еще человека, готового носить меховые трусы и лифчики.

Так зачем мы туда идем? — по его логике, идти туда было и вовсе незачем.

А затем, что за пару часов работы у меня будет некоторое количество хрустящих бумажек с портретами американских президентов. И довольно приятное количество.

Аргумент! — заметил я.

Еще какой! — подтвердил он, закуривая коричневую сигарету.

На, — протянул он мне вдруг пачку таких же. — И выкини свой «Космос», чтобы я его не видел, — потом смягчился: — Соответствовать надо. Да.

Зачем? — изумился я. Раз уж мы идем смотреть на бессмыслицу…

А затем, чтобы на тебя не пялились, как на инопланетянина… Хотя у нас с тобой разные цели. Ты, например, можешь пялиться на баб без надежды на их благосклонность. Пить, пока дринки не кончатся…

А ты? — почти обиделся я за «благосклонность».

Видишь ли, писатель: я не изменяю жене, на стриптизы и прочее — только по работе. Дринк я могу себе позволить и дома. Я могу вообще туда не ходить — и написать отличную статейку. Но!!! Меня должны там видеть. Да и из журнала фотограф будет. А за баб ты надулся зря — не те там бабы, писатель Сергей.

Я промолчал, впитывая информацию.

Ты не думай, что мне все это было неинтересно. Было! И стриптизы, и бабы… Только Олька мне — не баба! Олька — мать моего сына, жена моя, и я хочу ее уважать. А стриптиз — я его несколько раз с изнанки видел… И охладел.

Я не стал выспрашивать Артема, информации, дошедшей до меня, и так было слишком много. И я приумолк, потому как был об Артеме немного иного мнения.

В сущности он признался в любви к своей жене. Я же, пусть только с мыслями своими, автоматически превращался в скотину. Самое странное — это меня подзадоривало!

Мы прошли Конюшенную, пересекли Мойку… Прошли по Невскому еще дальше…

А где ресторан? — спросил я, понимая, что дальше уже — Эрмитаж и Адмиралтейство…

Да в арке!

И, сворачивая на Дворцовую, прямо в знаменитой арке я увидел стеклянные двери. Несколько метров брусчатки перед входом были заставлены керамическими чашечками с горящими в них свечами… Как бы обозначая проход.

Держи, Серега… — Птицын протянул мне картонный билетик с рекламой ресторана.

Предъявив проходки, миновав вежливых охранников — белая рубашка, черный костюм — мы оказались внутри. В тесном помещении было накурено. Ходили какие-то успешные люди. Потом я огляделся и понял, что помещение — лишь бар, сам ресторан находился по обе стороны входа. Много небольших комнаток, соединенных галереей. В баре без всякого присмотра стояли подносы с вожделенными напитками. Напитков было всего два — ярко-зеленый и такого же фантастического оттенка — красный. Артем указал глазами на подносы и, произнеся: «Подожди меня здесь…» — куда-то устранился.

Я неуверенно, почти что оглядываясь, взял бокал с зеленым. Окрика не последовало. Тогда я взял еще и красный… Отошел к столику. Сел, пододвигая к себе чистую пепельницу. Внутри нее еще блестели капли воды.

Я расположился лицом ко входу, мне было интересно посмотреть на прибывающий люд.

Я встречал их по одежке, будучи уверен, что провожать мне их не придется. Публика напоминала публику театральную. Вечерние платья, хорошие костюмы. Правда, о качестве костюмов я мог судить только по степени их отглаженности.

Среди прочих я заметил очень мыльного актера Степанцова с густо накрашенной дылдой раза в два младше его. Выше тоже. Он, Степанцов, очень вокруг нее суетился, и когда она достала из сумочки сигареты, он бросился искать для нее зажигалку.

Я уловил его жест и молча передвинул по столу мою китайскую в направлении его.

Спасибо, — испуганный Степанцов сгреб зажигалку в ладонь. Вблизи он оказался плохо выбритым и усталым. Для таких вот дылд, вероятно, он был уже староват.

Напитки — и зеленый, и красный — подходили к ресторанной атмосфере. Оба — приторно сладкие и ни на что не похожие. После бокала красного я чуть раскраснелся и подумал о том, стоит ли пить зеленый.

Меня отыскал Артем. С ним был еще один парень, маленький и полный. На его животе лежал фотоаппарат, и парень то и дело вертел туда-сюда объектив, при этом не поднося фотоаппарат к глазам.

Это Семен, — музыка стала громче, и Артему приходилось напрягать голос, — это фотограф…

Я кивнул.

В это время музыка прервалась, и мягкий и коварный, как и местные напитки, женский голос потек из динамиков:

Дамы и господа… Вас приветствует ресторан… — она еще долго говорила, главным же в ее речи было то, что надо освободить проходы в галереях, чтобы меховым моделям комфортно было передвигаться из зала в зал, демонстрируя свои меховые минимумы.

Фотограф поднял с живота фотоаппарат. Прицелился в проход, заметив себе:

Света мало.

Потом встал мне за спину. А я понял, что сел я очень выгодно.

В каждом динамике, казалось, содержится искусственное сердце. Такими толчками забасила из них вдруг ритмичная музыка, текущая по галереям, как по сосудам. Каждый сердечный удар отдавался каким-то эхом во всем теле. Сперва все замерли, а потом из залов справа поднялись нарастающие аплодисменты.

Первая модель, выплывшая прямо перед моим носом, профессионально (хотя нет, откуда мне было знать) виляя крупными бедрами, была действительно укутана в меха. Укутанность, правда, была двусмысленная. Укутаны были носики грудей и то, что называется «зоной бикини». Носики грудей не замерзли бы и при минусовой… Все остальное было обнажено до слишком реальной, не возбуждающей, наготы. В такой близи и при таком свете были видны даже припудренные прыщики на ягодицах.

За первой показалась вторая, третья… Всего их было шесть или семь. Девчонок, у которых в тепле были только носики грудей и зоны бикини…

Фотоаппарат Семена за моей спиной, как и еще десятки камер, щелкал безостановочно.

В противоположном крыле модели переодевались и проходили в обратную сторону уже в других, наверное, более изысканных, мехах.

Бездарно организованный белый свет делал моделей беззащитными, как будто находящимися под огромным микроскопом, в окуляре которого видны мельчайшие телесные изъяны.

Тут я увидел Артема. Вместо того, чтобы глядеть на женщин, он чиркал что-то в записной книжке, периодически встряхивая авторучку. «Чернила кончаются», — посочувствовал ему я.

Девушки сделали пять или шесть проходов под неумолкающие аплодисменты и вжиканье фотокамер, потом наступила тишина, и я подумал, что представление окончено. Даже попытался вылезти из-за стола. Но трансляция, выждав капризную паузу, сообщила, что сейчас мы увидим… автора коллекции. Автором коллекции оказалась неприятная пожилая дама, которой хлопали больше всех.

Ну, тебе как? — подошел ко мне Артем, когда трансляция пообещала фуршет, и мальчики-официанты забегали туда и сюда, расставляя столы. Да и сердца динамиков подсдохли, перейдя на что-то более плавное.

Фотограф Семен упокоил свой аппарат на животе и что-то жевал.

Да я что-то не очень понял… — оправдался я, в то же время не желая огорчать Артема.

Молодец… — непонятно отреагировал он. — Пошли! — кивнул он мне и Семену.

А фуршет? — дурачась немного, спросил я.

Будет тебе фуршет, — осклабился Артем и кивнул на чем-то набитую сумку у себя на плече. Когда мы шли туда, сумка болталась совершенно плоско.

Мы вышли в апрельский, потухающий вечер. Я, за мною Артем… Чуть погодя, убирая на ходу фотоаппарат в кофр, выбрался Семен. Зачем-то воровато осмотрелся. У выхода из ресторана никого не было. Охранники поддерживали порядок где-то внутри.

Семен подцепил носком ботинка пиалку со свечкой внутри, и та, удивительно гулко покатившись по камням, завертелась возле противоположной стены.

Ха… — отреагировал Артем. Видимо, в отличие от меня он понял преступный жест коллеги.

Мы шли по Дворцовой, немноголюдной сейчас, площади. Нам встречались пожилые пары, вечно счастливая молодежь с бутылками пива. Возле колонны, не боясь приморозить будущее потомство, сидел трехаккордный гитарист. Его обступали хмурые и грязноватые на вид поклонники.

Мы пересекли Дворцовую и, подойдя к скамеечкам у фонтана, остановились. Птицын снял сумку с плеча, широким жестом расстегнул молнию. Так, будто стелил на стол скатерть-самобранку. Сумка была набита припасами. И боеприпасами, судя по мрачно поблескивающим головкам бутылок.

Только аккуратно… — оглянулся Артем вокруг и прямо в сумке отвинтил одну из пробок.

Мы по очереди глотнули крепкого заморского. Закусили чем-то трясущимся, что попалось под руку.

Язык в желе, — определил закуску Артем.

Откуда? — наконец удивился я.

Оттуда, — кивнул Артем в сторону ресторана. — Я им сказал, что у меня нет времени на фуршет…

И они…

Ну да. Собрали… с миру по нитке. Писать-то про это мероприятие я буду. Деньги потом, а этого у них навалом. Хлеба не положили… Ты что думаешь, Серега, они все это хранят до следующего раза?

Почему нет?

Да вот эти мальчики–официанты после того, как все наедятся, выкидывают все недоеденное и сливают в унитаз полные бутылки. А за всем этим смотрит администрация.

Уносили бы домой! — недоумевал я.

В том-то и штука! Чтобы не воровали…

Не вижу связи… — удивился я.

А, — отмахнулся Артем. — Ты лучше скажи мне, писатель, что ты понял? Я ведь тебя не подкормить привел… Ты и сам на кусок хлеба заработаешь!

«Будем считать это преждевременным комплиментом», — подумал я, а произнес вот что:

Я должен отчитаться? — самолюбие не позволяло мне отвечать, как школьнику.

Нет, — вдруг откликнулся молчавший Семен, — ты должен поделиться, — и откинул со лба прилипшие кучеряшки.

Я же тебе сказал, что ничего не понял, — начал я с отчаянием петуха, увидевшего большую суповую кастрюлю. — Ну, меха… Бабы красивые. Степанцов — пустяк. Бесплатное бухло чемоданами…

Все ты понял, Сергей, — опять вмешался фотограф. Он неряшливо грыз палку колбасы мелкими зубами.

Не понял ты одного! Во что я залез, — подытожил Артем.

Все помолчали. Слышно было только шуршание колбасной шкурки, которую опять же зубами обдирал Семен.

Почему? — соврал я, сделав вид, что не понял.

Да не надо хитрить… Я же вижу — ты понял. Я время потерял… И приучил себя к бабкам! И Ольку тоже… Мы в достатке. Мы всегда в достатке. Не в том, чтобы купить квартиру побольше, но в том, чтобы жрать икорку с маслицем, этого не замечая. Ты думаешь, я свои деньги на статьях о культуре делаю? Нет, писатель — о бескультурье! Об вот этих вот вшах лобковых… О мохнатом белье, о новых фильмах Степанцовых. Ольке говорю мыла в дом не покупать! О культуре — это так, чтобы совсем лицо не потерять. А деньги — деньги класть хотели на эту всю культуру. Культура для денег — мертвое море. Они там не водятся…

Всегда есть выход, — неожиданно твердо произнес я.

Нет, дорогой писатель! Всегда есть только вход! У меня семья…

И что? — подогретый заморским, я бросился в спор. — Оля тебя не поймет, если у тебя не будет денег?

Олька поймет! Я уже не пойму!

Значит, проблема в тебе, а не в деньгах!

Ловко, — подтвердил Семен, продолжая жевать.

Подожди, Серега, наезжать… Я Ольку люблю! Я хочу, чтобы она была красивой!

Ну тебе видней, — перебил я.

Я хочу, чтобы она существовала в достатке? Конечно, — продолжал он, не заметив колкости. — Они с Венькой что, в дерюгах должны ходить? Соответственно, я должен приносить в семью деньги.

Кому ты должен? — удивился сам себе я. — Кому? Ольге?

О! Себе! — Семен даже поднял пухлый палец, оторвав его от пятерни, сжимавшей колбасу.

Значит опять проблема в тебе, а не в деньгах… И не в Оле! — заключил я так безаппеляционно, что даже испугался.

Артем протер носовым платком запотевшие очки. Молчал, готовясь нанести следующий аргумент.

В конце концов, я на идиотах имею приличную зарплату, — сказал он вдруг тихо и примирительно.

Это да, — с удовольствием подхватил я, готовый стоять за свою правду до ненужной капли крови.

Сергей, жму руку! — одобрил меня Семен и добавил: — Если это не только на словах…

«Нет, новый знакомец, — подумал я, — как раз на словах! На словах, которые другие меняют на ненужное дело!»

Давайте еще по одной, — Семен крякнул, достал из сумки бутылку.

Давайте, — согласился Артем. — Разделим и по домам… Давай сюда рюкзак, писатель.

А я вдруг заупрямился:

Нет, — говорю, и хотел добавить: «Не в моих правилах», но озвучил менее агрессивное:

Чего я с этим таскаться буду. Я не домой.

Учись, — одобрил Семен, набивая упаковками и бутылками карманы мешковатой осенней куртки.

Нет, — рассудил Артем, — так не пойдет. Ты, конечно, писатель, бессребреник…

Я золотарь… — огрызнулся я.

А-ха. Так и возьми у нас этого побольше. Оно тебе и нужнее. Не от них возьми, от меня…

Откуда ему было знать, что мне нужнее. А от тебя, Артем, я бы другое взял. Живое!

Но при этом покорно снял рюкзак. Не надо казаться сложнее там, где не надо.

Они переложили часть продуктов и бутылок ко мне. Артем закрыл похудевшую сумку. Мы двинулись к метро через площадь. При этом каждый думал о своем, хотя молчание было общим…

Серега, а что с Югиным? Ты давай поподробнее! Отдал? Что он сказал? — я не был уверен, насколько Артему интересен ответ, но ломать молчание стоило только потому, что черт знает, куда это молчание могло завести каждого из нас.

Сказал позвонить через неделю, — откликнулся я.

Что такое Югин, господа? — оживился засыпавший, казалось, на ходу Семен.

И ты туда же? — посочувствовал Артем. — А как же «Мертвец в оправе»?

Он и есть, — захохотал Семен. — Понял я, о ком вы… А ты ему, Сергей, роман свой предложил что ли?

Рассказы дал.

Сунул? — опять захохотал фотограф. — Мой тебе совет: не суйся ты к этим лохобанам, снеси вон в «Неву», что ли… Там тоже, правда, последнее время всякое печатают…

Может, у меня и есть всякое? — усмехнувшись, ответил я.

Не дай Бог! — и фотограф снова затрясся.

Ну неделю-то подождешь? — вмешался Птицын. — Посмотрим, что Югин скажет… — ясно, что дельный совет с «Невой» не пришел ему в голову, и от этого Артему было, наверное, обидно. — А потом, в «Неве» месяца два ждать… Они же не рецензируют — скажут «не подошло» и повесят…

Повесят, повесят, — перебил Семен, продолжая веселиться.

Трубку, — сквозь ухмылку закончил Артем.

Господа! Разбегаться неохота… Птицын, пойдем к тебе, Ольчик нам горячего приготовит…

А работать? — неожиданно трезво и холодно успокоил приятеля Птицын.

Мне-то что? Цифра она и есть цифра…

Я не понял ничего. Поэтому осторожно спросил:

Что это значит?

Фотоаппарат — цифровой. Дорогущий! Не ваши убогие мыльницы! Загнал фотки в комп, там программа есть — красные глаза убирает… Прыщи. Вот и все!

Он спец! — подтвердил Артем, как бы раздумывая. Раздумывал и я. Мои смелые надежды на субботу отнюдь не были смелыми. Я еще не придумал, как буду себя вести. Поэтому прощупать почву в этом направлении — это плюс. Минусов же было целых два: присутствие Артема и неочевидная только пока нетрезвость. Вопреки сотням волнующих алкогольных историй, нормальные женщины любят все-таки трезвых мужчин. По пьяни можно подцепить — причем в комплекте с девушкой — еще кое-что. А вот познакомиться…

Проще всего было бы, если бы Артем просто сказал «нет». Но подсознательно и он не искал легких путей. Потому как согласился.

Поехали, посидим… Закусим нормально… — по его мнению все то, что оттягивало рюкзаки и карманы — было так себе…

Ольчик, это я! — голосил Семен в решеточку домофона.

Берлин? — с ударением на первый слог послышался Ольгин голос. — А где Артемка?

Да тут он, твой Артемка, за моей спиной. С нами еще писатель…

В квартире пахло чем-то сытным и еще уютно-детским. Уютно-детскими оказались рубашонки, по которым Ольга проворно водила утюгом.

Привет, — уверенно пропыхтел Берлин, пройдя на кухню прямо в одежде. Чувствовал он себя как дома. Выложил из кармана снедь, поставил бутылки.

Семка, Сережа, здравствуйте… — я опять искал в обращении ко мне подтекст. Сережей-то в этом городе я стал впервые только у нее.

А где Венеролог? С бабушкой отправила? — поинтересовался Артем, снимая куртку, задевая усиленными плечами «Алабамы» меня и стены.

Пошел к ней мультики смотреть, — легко ответила прекрасная сандаловая статуэтка, ставшая со времени нашего предыдущего свидания еще прекраснее.

Птицын, отдай мне Ольку, — наглел Берлин, но, видимо, будучи частым гостем в их дружелюбном доме, шутил он привычно.

Забирай, — так же буднично отшучивался Артем.

Ольчик, мы тут колбаски тебе принесли. Сделаешь яишенку?

Голубцы будете? Я сейчас… — отозвалась она из комнаты.

Вошла, озаряя, перенастроив наши табачные носы на другие, сладкие запахи. Я пока не проронил ни слова. Ни дела… Сидел тупо, думая, какую из поз мне принять, чтобы не оказаться зажатым или же, напротив, слишком развязным. Я как бы шел по какому-то болоту, высчитывая каждый шаг, не находя смелости сделать хотя бы несколько движений наобум. Может быть, спасительных движений?

Ого! — воскликнула, войдя…

Ну, — аппетитно подтвердил Семен, плотоядно глядя на пищу, выпивку, женщину. Живой протест рефлексии и всяким сомнениям вообще.

Ну, как? — вдруг спросила она, стоя спиной к нам, управляясь со сковородкой.

Неприятная капля защекотала мне позвоночник.

О-о! — рисуясь, воскликнул Семен.

Ну, я серьезно. Было хоть на что посмотреть?

Особо нет, — спокойно и как-то честно ответил Артем.

И мне, слегка шокированному сейчас, вспомнились наши разговоры с Катериной. Тогда почему-то я не самошокировался. И на стриптиз ходили не раз. Что-то я одичал.

Держите тарелки…

Артем расставлял еще теплые и скрипящие от воды тарелки, клал одинаковые приборы. Из белой керамической кастрюли исходил пар с восточным, пряным запахом.

Рюмки! — напомнил Берлин.

Артем ловко расставил три рюмки…

Я тоже чуточку… — подсказала Ольга Артему.

Он добродушно усмехнулся.

А ты и не заметил, Артемка? Я уже третий день Веньку не кормлю. Хватит уже…

Правильно, — Берлин разливал через руку, — в этом возрасте ребенок должен мясо жрать!

Да он знаешь как жрет! — выпалила Ольга и, ойкнув, покраснела.

Все засмеялись. Засмеялся и я.

Ольга выкладывала на тарелки пахучие голубцы, по-восточному завернутые в виноградные листья. У нее все получалось легко и аккуратно, и я подумал, что Ольга — замечательная ведь жена. И потому еще, что Артем ее — хороший муж. Если его и посещают дурные мысли, то пускает он их через другой, не семейный коридор.

И для нее он — всегда уверенный в себе человек. Соответственно — она уверена в нем.

Сережа, может, еще? — обратилась она почему-то ко мне. Может, как к менее знакомому — остальные попросят сами. Особенно остальной Берлин.

Нет, — поскромничал, — спасибо…

Сперва молча жевали. К необходимым вилкам каждому был подан одинаковый нож, что в некоторых семьях уже считается анахронизмом.

М-м, Ольчик… — бормотал Семен, отправляя между измазанными жиром губами очередной кусок…

Слушай! Тут твой с Сергеем спор затеяли… Сейчас… — он открыл одну из бутылок, неровно плеснул каждому из нас. Ольга заинтересованно занесла вверх длинную бровь.

Твой говорит: «Надо деньги в семью нести», а Сергей ему: «Это твои проблемы, семья и без денег просуществует», — он усмехнулся и обли-
зал палец, по которому румяным ручейком стекал кетчуп. — Это не все: я сперва слушал и охреневал, а потом я его-то, Сергея, понял. А? — и он уставился на меня.

Ну, — подбодрил я его.

А в семью-то можно, положим, сотню принести. Потом две… Пять… Сотню уже тысяч… И ведь мало будет. Сперва хватило на… — он поискал глазами, — вот на утюг! Но не хватило на фотоаппарат. Потом — хватило и на фотоаппарат. Но еще чуть-чуть — и машина… Потом пересаживаешься с «Лады» на «Геленваген»…

Не так быстро, — улыбнулся Артем. И, как мне показалось, немного грустно.

А потом пошло-поехало: отдых в Испании, вилла там же… Яхта…

Да я бы не отказался, — опять вставил Артем.

Ну, это я утрирую, как ты понимаешь… — тормознул Берлин.

А дальше? — Ольга забыла на лице заинтересованную улыбку…

Так, а все! — загадочно ухмыльнулся Семен. Выдержал длинную, чавкающую паузу. — Или ты и к собственному гробу из чистого золота тоже не равнодушен?

Ну, а что в качестве альтернативы? — звонко спросила она и посмотрела на меня.

А Сергей ему: «Твои желания, это твои же проблемы!»

Немного не так! — я задумчиво взял со стола черную сигарету, повертел ее в пальцах…

Кури здесь, — позволил Артем, — потом вытяжку включим.

Я бы начал с Веньки! — загадочно произнес я, закуривая.

Ну-ну, — Артем чуть наклонился в мою сторону.

Его любят родители… — я оглядел семейную пару. — Растят его, учат… Потом дают образование… А потом он женится.

Это все? — хихикнул Берлин, не злобно, впрочем…

Нет! Все только начинается! — я ткнул сигаретой в сторону Артема. — Ты ему и говоришь: я учил тебя играть в футбол, но ты не стал спортсменом. Ты неплохо играл на аккордеоне! Аккордеон пылится на антресолях. Я подсовывал тебе расчудесные книги о приключениях. И что в итоге? А в итоге ты менеджер какого-то звена компании «Кока-кола», у тебя не хватает на «Гелендваген»… Или хватает — не важно. И ты носишься со своей суммой денег в поисках еще одного нуля в конце этой суммы. Ты, Артем, к этому готов? — я так ловко уселся на этого конька, что тот понес меня, даже не взбрыкнув.

Ну, а книги о путешествиях… Сперва книги — потом путешествия. Интересно же… — попытался как-то опротестовать сказанное Артем.

Ага, — я все тыкал сигаретой в его сторону, нападая, — ты замечал, что пишут в анкетах люди на вопрос о хобби?

Путешествия, — развеселился вдруг Берлин.

Точно! Я могу тебе расшифровать: ничегонеделание на берегу теплого моря! Хобби же обычно предполагает под собой деятельность! А тут вся идея в том, чтобы ни-че-го не делать. И не в коммунальной комнате. То есть в итоге мы делаем все для того, чтобы ничего не делать в комфорте! Такие люди, Артем, и называются — бездельники.

Ты хочешь сказать, что вся работа только для того, чтобы быть бездельником?

В том-то и дело, что не вся! Только нелюбимая работа. Нелюбимая работа, как нелюбимая жена — не приносит удовлетворения, и ты хочешь избавиться от нее как можно быстрее!

Ладно, у меня хоть любимая жена есть, — пробурчал Артем и погладил Ольгу по черному джинсовому бедру. — Как же мне с ней-то быть?

Давай сперва с сыном разберемся, — прервал его я.

С сыном… А если он будет нищебродом, но при этом музыкантом? Будет у меня деньги клянчить?

Чтобы не быть нищебродом, надо быть хорошим музыкантом! А вопрос денег — это вопрос воспитания!

Ну а с Олькой что будем делать? — добродушно спросил он, не убирая руки с бедра. Охраняя ее — Олю.

Искать! — убежденно заговорил я. — Искать себя, она потерпит, а не потерпит — не жена и была. Извини, Оль, — в извинении я даже прижал руку к сердцу.

Это как глотать или не глотать… Можно сглотнуть, но лучше сплюнуть… — неопрятно пошутил Семен.

Фу, Семка… — театрально сконфузилась Оля.

Да это я так, разрядить обстановочку… — оправдался тот.

Интересный ты, Серега, человек… Только молодой ты еще… — протянул Птицын. Он не знал, что если меня как следует завести, торможу я потом медленно и с неохотой.

Молодой? Мне то же говорил отчим… Ну не отчим — сожитель материн. Я ему доказывал, что пить сутками — плохо. Теперь уже на кладбище — ничего не скажет. Хотя хороший был мужик… — зачем-то добавил я. — Знаешь, когда так говорят: молодой? Когда видят, что жизнь с каждым годом становится хуже и хуже…

Оп-па! Ну-ка, ну-ка, Птицын, что ты на это скажешь? — опять подначивал Семен.

Тот снисходительно усмехнулся:

В теории все верно. С практикой сложнее… Олька, ты со мной в огонь и в воду согласна?

Она с тобой через медные трубы путешествует, — заметил Берлин.

Сереж, дай затянуться, — вдруг попросила Ольга. У нее как-то нежно получалось «Сереш» — смягчая согласную на конце. Я протянул ей через стол приличный окурок. Она откусила губами затяжку, вернула окурок мне.

О, началось, — комментировал Берлин.

Да не курю я, Семка… Так… А тебе, — она положила руку с тонким обручальным кольцом Птицыну на запястье, — я вот что скажу: если женщина любит, она потерпит… Но никогда не будет терпеть всю жизнь!

Золотые слова, — примирительно поднял рюмку Семен. А мне показалось, будто Ольга ушла от прямого ответа.

У нас в театре мальчик есть, двадцать лет. Я про Точилина, — Артему пояснила. — Так вот этот мальчик — очень талантливый мальчик… Очень! — для убедительности Оля даже сверкнула глазами. — Ему предложения от режиссеров приходят постоянно. И далеко не все — мыло. Он бы мог уже и себя, и детей, и внуков обеспечить. Его и в Москву звали… А он твердит — «не готов»… И упрямо у нас долбится — целыми днями и ночами… У него любимое слово — «лажа». А выражение — «пока что лажа»…

А фраза — «пока что лажа» — и есть лажа, — влез Семен, но никто не обиделся.

И вот он этой «пока что лажей» всех задолбал… Задрал. Репетируем сцену — он отыграет, отойдет… Ну? «Пока что лажа…». И знаешь как неприятно! У него еще так высокомерно получается. У него мы все — процентов на девяносто — лажа… — она улыбнулась, и яркие кровеносные губы изящно изогнулись. — И когда от этого Толика-сопляка получаешь вдруг похвалу…

Пьет, — перебил я, — знакомый типаж.

О-о, — подтвердила она, — еще как… Так вот, Сереш, когда от него получаешь похвалу, чувствуешь себя так, будто сам Сенкевич похвалил…

Это кто?

Сенкевич — руководитель нашего курса…

И что? — поинтересовался я, не поняв Ольгиного монолога.

Да то, что ни одна девушка, женщина не сможет с этим Толиком жить. Потому что он любит только свою работу! — заключила она.

Он ее не любит, — предположил я, — он ею живет… Он же пока не может жить с двумя — женщиной и работой… Может, и вы для него — «лажа», потому что он не встретил еще «не лажу»… Они такие — Толики эти…

Хочешь, я расскажу тебе про Осу, — внезапно выпалил я, обращаясь только к ней. На фоне общей беседы и приконченной бутылки это не бросалось в глаза, но я-то сделал это осознанно и очевидно.

Хочу, — весело отреагировала она и только потом спросила: — Про какую Осу?

Она сидела напротив, положив белые руки на стол, и смотрела вскользь, потому как нельзя было смотреть прямо и упруго. И честно, кажется… А мне так хотелось нарисовать на ее щеках клоунские слезы, которые пошли бы к ее глазам.

Про Осу — это очень длинно. Это не сейчас. Как-нибудь в другой раз. Это как кусок жизни рассказать в две минуты… Да и, кажется, пора… — заключил я. Пустая бутылка перекочевала под стол. Открывать еще одну — уже бестолково… А интригу я сохранил, на что и рассчитывал. Тем более что при успешном стечении дел про Осу я мог рассказать ей уже завтра, после спектакля.

Да, — заключил задремывавший Артем. — Сейчас и Венеролог вернется…

Мы с Берлиным шумно встали. Проследовали в узкий коридор, исключив возможность долгого прощания.

Спасибо, — произнес я, уже одевшись.

Всегда пожалуйста, — зевнул Артем.

Семен расцеловался с немного разрумянившейся Олей. А я этого делать не стал. Пока мне хотелось сохранить между нами расстояние. От такого поцелуя один шаг до дружеского рукопожатия… Нет-нет-нет…

Счастливо… — мы с Семеном выбирались на темную лестницу… Артем захлопнул за нами дверь, и стало еще темнее.

На улице Берлин мне сказал:

Ты с Артемом давно знаком? Он мне про тебя не говорил…

Недели две… — ответил я, думая о том, как бы поскорее избавиться от ненужного сейчас фотографа.

М-м… — промычал, что-то соображая, тот. Потом помолчал и добавил: — Насчет Артема ты прав. Но плохой ты человек, Сергей, плохой… Мне туда! — и демонстративно стал переходить дорогу в неположенном месте.

Сперва я думал — о чем это он? Об Ольге? Об Артеме конкретно? Просто ничем конкретным не обусловленная неприязнь? Тем более что в чем-то, в тех же сальных шутках и губах его, она была взаимна. А потом оставил это. Я ведь и вправду — плохой человек… Делаю все (все?), чтобы склонить жену моего приятеля к … И вот тут я не находил подходящего слова. Потому что до этого я только и делал, что склонял… женщин и существительные… существительные к сожительству, женщин — к быстрой любви и к «немного ниже»… Иногда я сожительствовал с женщинами… Порой — склонял к быстрой любви существительные. Тогда получались неплохие стихи…

Пока не находилось подходящее слово, я заменил его словосочетанием «быть рядом»… И то, что употреблял его я в самом широком смысле, предполагало близость глаз, кож… душ…

Такая близость вроде бы и называется любовью?

Я знаю, что «любовь» — это не со мной, потому что в романах. И потому, что к любви романной слишком беспечно цепляют слово «безответная», отчего любовь становится еще и чистой. А ведь она, любовь — это в первую очередь потребность. Почему же потребность может стать лучше оттого, что она безответная? Ни шкварчащие за витриной магазина курицы на вертеле, ни сдобные булочки не сделают вас чище, будучи несъеденными.

Я думал о любви ответной и, наверное, грязной, раз так… Но разве это «ЛЮБОВЬ»?

 

Окончание следует…

 

1 Здесь приведен журнальный (сокращенный) вариант повести «Цель оправдывает бегство».