Чемодан из Хайлара

Чемодан из Хайлара
Роман с одушевленными предметами

Памяти дяди Мантыка,

мальчиком умершего от побоев

в провинции Хэйлунцзян

Вступление

Они прорвали папиросную бумагу тумана, выпав из него с легким хлопком, — зыбкие и безликие, как и положено привидениям. Но не сразу — проявились по частям. По частям тела. Поэтому я не очень испугался. Успел привыкнуть к страху. Сначала плечо с погончиком, потом козырек кепи, красные петлицы, ботинки и обмотки с налипшей бурой глиной. Постепенно из бесцветного полотна соткались сизые ободки сабельных ножен, витая рукоять, ременная пряжка, штык-нож, пуговицы, кожаный подсумок. Обмотки и низ подвернутой шинели мокры и покрыты инеем. Части тела возникали и исчезали — непонятно, принадлежали они одному человеку или разным людям.

В городе еще не разожгли печи, однако пришельцы чего-то побаивались. Они вели себя словно собаки, забежавшие на чужую дальнюю улицу и долго нюхающие воздух, прежде чем броситься в драку.

Запахи у реки ранним утром тусклы. Их теснил свежий аромат коровьего навоза. Лоскуты тумана, потревоженные гулом с другого берега, колыхались сизым бельем на вешалах. Земля под ногами мелко дрожала. Мне представилось, что из страшной сказки вразвалку выполз дракон, которым пугал дядя Хамну, и на мощных коротких лапах двинулся в город, поочередно пригибая три головы к скользкой траве; дым из ноздрей мешался с пылью. Или это я дрожал от холода и страха?

Прежде был слабый плеск и скрип песка, я поначалу принял их за незримое брожение стада за простыней речного тумана. Но потом послышался топот, покашливание, короткие команды. Шелест и скрип усилились. Сомнений быть не могло: лодку-плоскодонку вытащили на берег.

Туман проткнуло дуло винтовки. Из белесого омута выплыли лица. Заросшие подбородки, усы, капюшоны. Штык-ножи болтались на ремнях.

Кто-то вывалился передо мной во весь рост. Он озирался и пригибался, тяжелая шинель тянула к земле. Стало смешно: взрослые дяди, с ног до головы обвешанные оружием, боятся коров и пастушка!

При виде меня солдат дернулся, рука его сжала ножны. Смех застрял у меня в горле вместе с непрожеванным куском конины. Мгновение мы пялились друг на друга. Козырек мятого кепи надвинут на глаза, лицо нечистое, в прыщах, из-под тонких усов валил пар. Где-то шумно дышала корова. Солдат приложил палец ко рту; черный ноготь торчал из указательного пальца, палец — из обрезанной матерчатой перчатки. Он поманил меня пальцем с черным ногтем и ловко, как кошка, вырвал кусок мяса — мой завтрак.

Пока солдат чавкал, — кадык ходил вверх-вниз, — я стоял смирно. Рыгнув, он окунул кепи в туман и тихо свистнул. Проявился маленький, немногим выше меня, кривоногий японец, перемазанный с ног до каски — видать, падал не раз. Каска обтянута сеткой. Полы шинели отвернуты. Обмотки вообще превратились в желтые сапоги.

В этом изгибе реки Хайлар* имелся выход глины; русский купец даже наладил обжиг кирпича, но потом бежал в Америку, и заводик весну и лето стоял без хозяина, не чадил. Местный люд разломал заводской заборчик на берегу и безбоязненно брал сырец для печей и хозяйских нужд. Глиной дядя Хамну и другие пожилые хайларцы мазали больные колени, а женщины — руки, ноющие от стирки в холодной воде. Глины хватало на всех.

Неудачное место для переправы выбрали эти вояки. Про японцев в городе говорили давно — я сразу сообразил, что за гости такие тут. Мелькнуло: надо бы предупредить господина У, владельца лавки.

У перемазанного японца не было винтовки, зато в руке он еле удерживал большую катушку черного провода с палец толщиной. Провод уходил к реке. Расстелив на скользкой траве кусок брезента, пришельцы нырнули в туман и приволокли чемодан. Он был деревянный, лакированный, в стальных заклепках, видно, тяжеленный, будто набитый кирпичами из хайларской глины. Внутри оказался громоздкий телефон с ручкой, как у швейной машинки «зингер». Чемодан был не чета нашенскому.

 

История с чемоданом, украденным тревожной осенью 1935-го на маньчжурской станции Хайлар, вернее, подмененным на такой же, из слоеной фанеры, только с парой кирпичей внутри, стала родовой травмой нашей семьи, нашего рода.

Пропажа ценного чемодана была проклятием, но и обернулась силой, что не давала опустить руки. Ни перед плоским штыком, ни перед сытой, жующей серу продавщицей гастронома. Эта сила заставляла вставать затемно и с утра пораньше воевать с призраком голода; благодаря ей удалось дожить до амнистии, пережить трехпроцентные займы и очередное повышение цен, новые лики вождей на деньгах и разводы облигаций, переварить продуктовые карточки и водочные талоны, новую милицейскую форму и реформу, выдохнуть вонь примусов и нерафинированного масла в бараке, вытерпеть тесноту хрущевки и давку в трамвае. Эта потеря заставляла кипятить белье в чанах и биться в очередях за порезанным на куски счастьем: «Две штуки в одни руки, вон за той гражданкой в шляпке не занимать!»

Очередь осуждающе разворачивается: ну и шляпка! с розочками!..

В шляпке моя мама. Мужество высшего рода — каждого дня. Мама прошла, прожила японскую резню, ссылку, войну и похоронку, барачный быт, чьи свинцовые мерзости сродни рифам стиральной доски, — но продолжала делать маникюр, мазать кремом руки, чудовищно искривленные бесконечным мытьем и стиркой, из-за чанов с кипящим бельем бдительно следить за модой и ценами.

Она всю жизнь помнила о чемодане.

Каждый новый член семьи — новорожденный, невестка, родители невестки и иже с ними — в обязательном порядке выслушивал историю, трагедию и оду в одном фанерном футляре. Драматическую хронику утраты главной начинки чемодана — человеческого достоинства и обретения оного, что подразумевалось многозначительным поднятием бровей. Назло безымянному вору — пусть подавится ремнем от чемодана, что старикашка бараньим жиром!

Полвека спустя после японского вторжения баба Валя — так моя мама позиционировала себя после прибавлений в семействе — пыталась рассказать о пропаже чемодана грузчикам, ошибочно принятым за новых родственников со стороны моей жены. Грузчики слушать не стали, зато таксист, помогавший вносить вещи в квартиру, резюмировал:

— Суки! Ворье! Кирпичами расплющить! Шоб мокрое место!

В этом месте возникла моя жена — прямиком из роддома, семенящая в обнимку со свертком, перемотанным синей лентой. Мама переключилась на нового родственника, в коем ошибиться невозможно.

Когда я с детской ванночкой на спине и ворохом тряпья под мышкой поднялся на пятый этаж, баба Валя держала сверток и второпях досказывала свежеиспеченному внуку (его биологическая мать слышала эпос ранее) окончание хайларской трагедии, пока невестка распаковывала набухшую грудь. Рев младенца свидетельствовал о стихийном возмущении коварными замыслами похитителей чемоданов в частности и японской военщины в целом, а пинки изнутри роддомовского свертка однозначно требовали физической расправы над врагами народа в духе тех лет — без суда и следствия. Баба Валя с первого крика полюбила внука.

Я всегда поражался наглости и искусности маньчжурских воров. Поражаюсь по сию пору, философично покуривая на унитазе в третьем тысячелетии.

В новый дом и в новую жизнь я взял фибровый чемодан моего детства. В нем предметы перемешались и образовали пазл семейного и личного бытия последнего столетия. Смех, грех и страдания скрепила глина из Поднебесной. В известном смысле это тот же чемодан из Хайлара. Фибровый чемодан — правопреемник чемодана работы мастера Бельковича 1935 года. Законный наследник де-юре, исходя из де-факто.

Вместо шариков нафталина в чемодане со стуком перекатывались нефритовые близнецы — вдвое меньше пинг-понговых, но вдвое больше яичек стерилизованного кота Кеши, — отражаясь от фибровых стенок, как от бортов детского бильярда размером с разворот газеты «Правда Бурятии».

 

Предварительная опись выполнена в порядке извлечения из чемодана. С виду сущие безделушки, укрытые тонкой ваткой памяти. Такой медицинской ватой прежде перекладывали стеклянные елочные игрушки.

Сбоку на посылке я нарисовал зонтик. И написал: «ППХ». Нет, не походно-полевой хер, как грузчик, ухватив чемодан, расшифровал пометку мелом сообразно личному кругозору. Чемодан грузчику я не доверил. Понес, кренясь, сам. Память, как хлеб, сама себя несет.

ППХ — «подлежит постоянному хранению», это из лексикона музейщиков. Отдаю отчет, что данные экспонаты до н. э., как и сам чемодан, выбросят внуки. И будут по-своему правы. Тем паче нижеуказанные экземпляры следует скорее описать. Описание лучше нафталина: никакая моль не страшна. Внуки прочтут — глядишь, не выбросят.

Порядковые номера я ставить не стал. Мало ли что, вдруг история вмешается и перемешает кости? Когда-то в прошлом веке, в эпоху фанерных посылок, сколачиваемых на почте сапожными гвоздиками, от клиента требовали составить опись вложения и оценить его. Иначе не принимали. Подразумевалось, что вложение может по пути следования немного эдак ужаться…

Отчего введения имеют свойство растягиваться наподобие хэйлунцзянской лапши? Оттого ли, что человек боится наступления холодного серого утра, завтрашнего дня? Тянет время. Верит сиюминутным ощущениям. Лапшу и удовольствие можно растянуть, а будет ли завтра маковая росинка иль рисинка во рту — иероглиф.

Надо бежать без оглядки, а он губы раскатал. Хайларца с соседней улицы предупредили, вспоминала мама. Хозяин задал корма коню, ну и сам решил заправиться перед дальней дорогой. Так, с лапшой во рту, его и обезглавили офицерской саблей с длинной рукоятью. Кровь залила обеденный стол томатным соусом, а лапшу в кастрюле доели солдаты. Сразу после ухода карателей мой дед Иста ходил в соседний дом успокоить вдову и позже рассказал жене, бабушке Елене, что голова с длинной лапшой на губах и с выпученными глазами лежала на столе. Ну а на чем ей было держаться?

Начало описи вложения положила Валентина Истаевна Мантосова в 1979 году, когда она без сожаления рассталась со вторым чемоданом работы Бельковича (первый, подмененный, был еще цел), одряхлевшим до Альцгеймера. Кругом одни евреи, выразился нетрезвый кочегар нашего барака дядя Володя, отправляя в топку останки рундука из Хайлара.

После акта кремации мама решительно щелкнула замками фибрового чемодана. Он был упруг, мускулист, приятной шоколадной масти, будто загорел на пляжах всесоюзных здравниц Крыма. Словно славно отдохнул вместе со мной в пионерском лагере «Орленок». Он задорно щелкал замками, вздымая скобку в пионерском салюте: «Всегда готов!» Готов сохранить семейные реликвии в кофре памяти.

Позднее вложения в посылку делал я. Толчком послужило новоселье. Я убоялся, что в грохоте ремонта канет в мусоропровод этот «компромат», по словам жены. Так в фибровый чемодан попала, на сторонний взгляд, чепуха. Ворам тут поживиться нечем. А с другого боку — дорогие вещи. Короче, ППХ.

Предлагаемое повествование, выходит, пояснительная записка к посылке. Опись вложения чемодана из Хайлара и его самого, пересылаемая в другое измерение. Опись прегрешений и суетливых телодвижений.

Ценность посылки из-за разности валют и времен не указана.

 

ОПИСЬ ВЛОЖЕНИЯ:

чемодан фанерный работы Бельковича,

нефритовые шарики,

шапочка от куклы-нингё,

полкопейки СССР 1925г.,

змеевик медный,

карандаш ВТО (огрызок),

номер газеты «Заря коммунизма»,

ракушка, варежки и монокуляр 8-кратного увеличения.

 

P. S. В опись вложения не влез кирпич из Хайлара. Японский городовой, не описывать же кирпич?!

Чемодан фанерный работы Бельковича

Фанерный чемодан, габаритами с больничную тумбочку, был для прочности обит железными уголками. В отличие от современных чемоданов, он был квадратного сечения. Уголки царапали пол. Чемодан опоясывали кожаные ремни, перетекавшие в кожаную же ручку. Возле ручки имелась дужка для замка. Вместо замка дед Иста, или Иван, как звали его русские товарищи (сам он был бурятом) по хайларскому участку КВЖД, приспособил скобу, которую стащил из тамошних мастерских.

Дед вообще тащил домой все, что плохо лежало, а в сумерках перекрашивал краденых лошадей. Сам Иста ничего не крал, у него духу не хватило бы. Это делали темные личности, хунхузы. По ночам они под уздцы приводили коней со стороны огорода.

Дело поставили на поток. Пришлым лошадиным навозом бабушка Елена удобряла огород, лук да картошку, иначе они бы на жесткой хайларской почве не выдюжили.

Виной сомнительному промыслу были не дурные наклонности, а банальная нужда. Как ни бился глава семейства, как ни пластались по хозяйству его жена Елена и дочь Валя, моя мама, — бедность перла изо всех щелей. Все богатство семьи могло уместиться в фанерном чемодане.

Начать с того, что в Хайларе у них не было своего дома. Семья ютилась в избе, принадлежавшей богатому соплеменнику Шантыну. Посреди единственной комнаты возвышалась большая печь. Когда-то ее сложили русские люди, бежавшие от ужасов Гражданской войны. В Хайларе вообще было много русских. Избу отдали за долги Шантыну. И побежали дальше, кажется, в Австралию. Комнату перегораживали занавески: у Вали было две сестры и младший брат Мантык.

Вся семья была в услужении у Шантына — от мытья полов и стирки до огорода и пастьбы, потому что денег как таковых наши сроду не видели и отдать хозяину не могли. Иногда живыми деньгами — юанями или ланами серебра — с дедом расплачивались на заднем дворе за перекраску лошадей. В изменчивой атмосфере кануна гоминьдана дед Иста предпочитал ланы серебра. Бабушка Елена умоляла его бросить опасное занятие — докажи потом, что не крал, а лишь красил. Воровство в Китае самый страшный грех. Ты мог убить — и тебя могли оправдать, но за кражу — ни в жизнь! И жизнь, бывало, отнимали. Когда в Хайларе уже появился паровоз, притащивший из Чанчуня приметы цивилизации в виде телефона, фонарей и гулящих женщин, ворам в Маньчжурии, случалось, прилюдно отрубали правую руку. Могу успокоить: чаще всего до подобных средневековых ужасов дело не доходило — воришек просто забивали на месте преступления.

Так вот о чемодане. И о ворах. Мало того что они не побоялись украсть средь бела дня на переполненном перроне — так обтяпали дельце изощренно. Пропажа была обнаружена лишь по прибытии в Верхнеудинск, незадолго до того переименованный в Улан-Удэ. Чужой чемодан походил на родимый, как похожи две капли воды. Вплоть до железных уголков, кожаных ремней и ручки и характерных разводов на фанере.

Чемоданы в Хайларе делали у еврея Бельковича, в единственной мастерской в городе в эпоху великого бегства, охватившего Евразию. Уродливые, но прочные чемоданы приносили неплохой гешефт. В принципе, подменить один экземпляр подобным было не так сложно. Однако дьявол — в деталях. Даже скобка вместо замка была схожей, не говоря о веревке из конского волоса, которой бабушка Елена для верности обмотала чемодан наиболее ценный. Чемодан №1.

В этом чемодане заключалось богатство семьи, скопленное отчаянным, судорожным трудом. Сухой остаток многолетнего пота, пролитого на северном околотке континентального Китая. А именно: рулон зеленого шелка на полтора платья, четыре серебряные ложки, мешочек с кораллами Южно-Китайского моря, нитка неровного жемчуга, набор иголок к машинке «зингер», смазанные тарбаганьим жиром яловые сапоги, слесарные инструменты немецкой работы, с которыми дед Иста хотел начать новую жизнь в СССР, нефритовая статуэтка дракона…

— Валокордину-у-у!

Все детство мне слышалось:

— Валя! Картину!

Мама никогда до конца не завершала озвучку краденого: ей становилось дурно. Для меня так и остался тайной полный перечень похищенного движимого имущества, движимого через память, время и границы. Лишь дело доходило до нефритовой статуэтки дракона, случалось землетрясение, переполох, топот ног, шум воды на кухне, мама кулем валилась в кровать, кот Кеша орал благим матом и делал хвост трубой — в доме резко пахло валерьянкой и валокордином.

А теперь и спросить некого, что такого ценного было в чемоданной начинке далее пункта о нефритовом драконе. А может, там покоилась свернутая в трубку картина работы неизвестного художника эпохи династии Тан, коей вообще нет цены?

Уцелели кое-какие документы: их везли во втором чемодане.

 

19 ноября 1935г.

С.С.С.Р.

Консульство г.Маньчжурия

 

СПРАВКА

Справка настоящая дана гр. Мантосову Ивану Игнатьевичу и его жене гр. Мантосовой Елене Мантыковне в том, что 3/VII с. г. от них получены ходатайства о принятии их в гражданство Союза ССР.

(Печать, подпись.)

 

Они делали ноги, говорил еврей Радевич про своих должников.

Из бумажки с обтрепанными краями, насквозь прожженной лиловой печатью и чернильной подписью, видно, что мои старики, которых я никогда не видел, Елена и Иста, загодя готовились запрыгнуть если не в первый, то и не в последний вагон поезда, что тащился по Китайско-Восточной железной дороге на спасительный север мимо залитых кровью провинций. При этом дед Иста после вхождения японцев в Хайлар благоразумно стал Иваном официально (в августе 1935-го). Пятнадцатилетней дочери Валентине прибавили один год с целью получения советского паспорта. Но паспорт с серпом и молотом на обложке просто так не давался: серп резал руки, а молот плющил пальцы.

За коня выручили рулон шелка. Другую лошадь отдали старшему брату Исты — деду Хамну. Он сказал, что слишком стар, чтобы ехать за тыщу верст и получать от большевиков пулю в затылок. Корову и двух баранов забили. Мясо продали за бесценок за гоминьдановские юани. Кое-что, например конскую упряжь, пришлось подарить соседям. На гоминьдановские юани можно было купить разного добра, но только в Хайларе: в других местах они цены не имели. И набить тем же шелком третий чемодан.

По нормам ОВИРа, как и в случае с отъезжающим гр. Довлатовым С. Д., выдворяемому разрешалось три чемодана. У деда Исты и бабушки Елены накануне бегства в СССР было снаряжено два чемодана работы Бельковича плюс швейная машинка «зингер» в деревянном корпусе, весом и ценностью не уступавшая обоим чемоданам. Получалось три грузо-места — но уже для водворяемого в СССР. Так и объявили ходатаям в консульстве г.Маньчжурии. Советское учреждение задыхалось от наплыва желающих стать гражданами Союза ССР.

В голодной маньчжурской степи мирно уживались русские, китайцы, бурят-монголы, корейцы, евреи, татары, узбеки, казахи — в постоянных думах о том, что семьи будут кушать завтра. Паспортом сыт не будешь. Только японские штыки, пощекотав филейные места, подтолкнули их задуматься о гражданстве.

Стать гражданином СССР решился даже сосед Амгалан Хазагаев. Он был необычно высок для бурята, впрочем, утверждая, что не бурят вовсе, а казак. Хазагаев служил сперва у атамана Семенова, потом у барона Унгерна. Семеновцы, казаки и унгерновцы берегли форму и сапоги, надевали по воскресеньям. И тогда над низкими крышами Хайлара нестройно неслась казацкая песня:

За рекой Ляохэ загорались огни,

Грозно пушки в ночи грохотали.

Сотни храбрых орлов из казачьих полков

На Инкоу в набег поскакали!

С приходом японцев песни смолкли. Казацкую форму сложили на самый низ сундуков, и сами казаки легли на дно.

Хазагаев пришел к Исте сразу после возвращения моего деда из консульства. Принес настоящую водку, запечатанную сургучом. Валя слышала их разговор на кухне. Говорили о трех чемоданах. Оно верно, рассуждал Хазагаев, если каждый потащит с собой в Союз корову на веревке, то паровоз забуксует на подъеме к Большому Хингану. Гость с лошадиным лицом заржал, обнажив желтые прокуренные зубы. Оборвав смех, попросил никому не говорить, что он казак, и, если понадобится, подтвердить, что он работал на КВЖД в советских мастерских, хотя не пробыл там и недели, будучи уволенным за пьянство.

Припылил даже ростовщик Юрий Радевич. Без бутылки, но с другим подарком — прощением процентов с последнего долга. Уводя взгляд, он выспрашивал, какие бумаги надо заполнять для ходатайства. И есть ли там графы о национальности и происхождении.

— Какие графы? — переспросил дед Иста. — Которые бароны? Как Унгерн?

— Тсс! — зашипел Радевич. — Считай, что я к тебе не приходил, понял? Так и быть, списываю с тебя долг!

Хозяин чуть не прослезился и заставил подслушивавшую дочь Валю целовать руку ростовщику. Радевич вырвал руку и ринулся к двери.

Чемоданы в магазине Бельковича разобрали в два дня.

Выходит, истоки нашей истории — в верхнем течении Аргуни, где на заре китайско-восточного форпоста советской бюрократии уже визировались три треклятых грузо-места. Только дорогие (сердцу) вещи. Только три грузо-места. Точка. Отдел виз и регистраций стоял на своем. ОВИР был всегда. ОВИР будет всегда. Пропускной пункт. Если не на этот, то на тот свет.

СПРАВКА

Дана настоящая гр-ке СССР тов. Мантосовой Елене Мантыковне, рожд. в г.Иркутске в 1885г., по профессии домохозяйка, прибывшая по советскому заграничному паспорту за №060510 от 16 авг. 1935г. и визе СССР г.Маньчжурия, которые сданы в Отдел виз и регистраций иностранцев УРКМ* Кр. 14 I 36.

Дана для предъявления в паспортный отдел РК милиции на предмет получения советского паспорта для проживания в СССР.

Отдел виз и регистраций иностранцев УРКМ Кр. — Колесников.

Упр. милиции УНКВД по Крыму — Булгаков.

 

Справка датирована 1937 годом. Что характерно.

Смена имени на самое русское деду Исте не помогла — в недрах гигантского совдеповского канцелярата, на длинном этапе от Хайлара до Крыма, где-то близ Казлага, Ивана Игнатьевича прихлопнули тяжелым пресс-папье, что надоедливую муху. И размазали печатью энкавэдэшной тройки.

Мама не рассказывала о судьбе своего отца по его прибытии в СССР. Уходила от расспросов. Рассказывать, собственно, было нечего. Пропал без справок. На запросы в бурятское отделение НКВД следовали ответы: такой-то по делам не проходил. Лишь много лет спустя земляк с одной улицы Хайлара сообщил, что видел Исту Мантосова на этапе, на пересылке в Казахстане.

Напрасно в конце ноября 1935-го родственница ждала хайларских беженцев на вокзале Верхнеудинска (новое название Улан-Удэ было не в ходу). Напрасно в поезде бабушка Елена, приближаясь к столице БМАССР**, распечатала чемодан, чтобы сразу же на перроне навесить двоюродной сестре серебряные сережки с кораллами (первое время они намеревались пожить у родственницы). Когда дед Иста заставил дочь встать с самого ценного, с рулоном шелка, чемодана №1 (в дороге она на нем спала) и сорвал скобу возле ручки, то гортанным ревом он перекрыл гудок паровоза. На дне чемодана покоились два кирпича. На кирпиче из китайской глины четко красовалось: «Хайларъ».

Кирпичом по башке.

При этом кирпичи были равномерно распределены по внутренности чемодана работы Бельковича, жестко закреплены деревянными распорками, чтобы своим перекатыванием не вызвать преждевременных подозрений. Ибо кара за воровство и в период Маньчжоу-Го была суровой и скорой (см. выше). Короче, работа мастерская. Я про воров — не про чемодан.

Как знать, если б на перроне рядом с растеряхой Валей была ее тетя Маня, Мария Игнатьевна, как и планировалось за пару месяцев до бегства, то чемодан был бы цел. Однако накануне отъезда Маня поругалась с мужем, который не хотел ехать в СССР. И отстегал жену волосяной веревкой.

В то же время и оставаться было опасно: японцы ходили по домам. Муж Мани решил бежать верхом на коне в Монголию. Но чемодан на коне что седло на корове. Тем более чемодан работы Бельковича. Он погрузил на заводную лошадь*** пару мешков и по утреннему холодку тронулся на запад. Один, без жены. Отстеганная Маня спустя пару дней бежала вслед за мужем. Может, это и есть любовь?

Лошаденка под Маней была худая, ее без труда поймали монгольские пограничники. Монгольские цирики не были злыми. Они смеялись, вспоминала Маня, глядя на издохшую лошаденку, но все равно бросили нарушительницу в кутузку. А там уже томился муж. Кутузка представляла из себя яму. Яма мигом их примирила.

Монголы надавали супругам тумаков, вернули мужнину лошадь и отобрали заводную (мешки не тронули), выгнали из кутузки и сказали, чтобы те двигались на север — в СССР. На рассвете они пошли по степи, ведя под уздцы лошадь, одну на двоих, озаренные, крепко держась за руки…

У мамы была еще сестра Дарья. Она вышла замуж за монгола, косящего под китайца, или за китайца, косящего под корейца, и после японского вторжения спешно откочевала вместе с мужем вглубь материкового Китая. Далее ее следы теряются. Или я теряю нити моей родни с материнской стороны, угодившей в крутой замес теста, раскатанного стальной скалкой госпожи Клио. Ее кулинарное умение — смешивать в одном сосуде высокое и низкое, трагедию и фарс во времена, когда жизнь человеческая не стоила и чашки риса, — мы еще увидим далее. А пока я хочу скорее проскочить полустанок КВЖД, чтобы детально рассмотреть содержимое чемодана из Хайлара.

Понятно, далеко не все хайларцы устремились в СССР. С участниками и попутчиками белого движения — колчаковцами, семеновцами, унгерновцами — дело обстояло предельно ясно. Ловить им в стране победившего пролетариата было нечего: их самих переловили бы за первым углом, что тарбаганов на шкурки, и поставили перед фактом. В смысле — перед стенкой. Но и людей невнятного политического колера, серо-буро-желтых в красную крапинку, как моя бабушка Елена и ее муж Иста, неразборчиво мазали в свинцовый цвет. В казенный цвет учреждений тех лет, замков, запоров, стен и застенков.

Дальше всех убежал — и от японцев, и от большевиков — дед Хамну. Оставшись в Хайларе единственным из нашего рода, он продал дареного коня и позвал на прощальную пирушку половину улицы (другая половина бежала). Стол ломился от яств, мяса и кишок забитого барана. Соседи, как полагается, на все лады хвалили хозяина. Впалые щеки деда Хамну лоснились от кровяной колбасы, потрохов, молочной водки, жира и не менее жирных славословий. По его лицу блуждала заговорщицкая улыбка.

Виновник торжества встал, пукнул, промочил водкой глотку для смазки… И под восторженные крики проглотил длинную полоску жира. Засим захрипел и упал под стол. Замертво.

Хитромудрый дед Хамну! И в тюрьму не сел, и мясо с водкой съел. По древнему обычаю. Таким пиром в старину провожали стариков, ставших обузой. Сочетали приятное с общеполезным. Рекомендую, если жизнь припрет к стенке.

Участники застолья подняли теплый труп, отряхнули, усадили в деревянное кресло. Тело примотали к спинке сыромятной бечевой. Веселье и тосты продолжились. Гости обращались к хозяину как к живому.

Голова деда Хамну упала на грудь. Но все равно был виден белый хвостик жира, торчавший изо рта.

 

Состав из Маньчжурии, семь-восемь холодных вагонов, набитых семьями специалистов и рабочих КВЖД, отогнали за город на станцию Дивизионную. На насыпи торчали солдаты с собаками. Девочку Валю поразили длинные языки собак — длиннее, чем у безродных хайларских псин. Это были овчарки. Причем вояки и собаки были толстыми, говорила мама. Солдат к своим пятнадцати годам Валентина навидалась. Разных — японских, гоминьдановских, казаков, хунхузов, да и красноармейцы встречались в Хайларе. Все они были тощими. На Дивизионной же их встретили солдаты частей НКВД — сытые, высокие, перепоясанные ремнями, в яловых сапогах.

Несколько дней переселенцев продержали в подвалах Красных казарм, приспособленных под камеры; там вперемешку томились люди обоих полов, даже дети. К концу второго дня женщины не стесняясь справляли нужду в углу. Вонь стояла ужасающая. Спасало, что зарешеченные окошки не были застеклены. Дети кашляли. Потом бабушку Елену и Валю выпустили, а деда Исту перевели в другую камеру, где были одни мужики. При этом, как ни странно, вернули чемодан №2 (с менее ценными вещами). Чемодан №1 (подмененный) остался в Красных казармах. Командир и солдаты долго смеялись, увидев внутри кирпичи. Те были столь же красны, что кирпичные стены казармы. После тюрьмы, как метко сказано, человеку нравится все. Хозяева с легким сердцем отмахнулись от чемодана. Начальник сказал, что будет держать в нем особо важные дела.

С «зингером» тоже вышло особо важное дело. По тем временам стоимость швейной машинки приравнивалась к трем лошадям-четырехлеткам (Радевич давал пять). Так вот, в Красных казармах освобожденным узникам — моей маме и маме моей мамы — драгоценную швейную машинку поначалу не вернули. Ее с трудом забрала родственница, у которой был любовник завхоз-энкавэдэшник.

Пока бабушка Елена с дочкой Валентиной были в крымской ссылке, «зингер» находился у родственницы. По просьбе любовника она пошила на машинке из рваной верблюжьей шали (порвали при аресте) наколенники, исподнее и интимное белье, типа гульфика, чтобы милый не отморозил свое движимое достоинство на дежурствах в сырых подвалах. Это так тронуло завхоза, что он приволок к ней и чемодан, убедив следователя, что хранить дела в сундуке неудобно. Далее двоюродная сестра бабушки передала машинку и чемодан тете Мане, подоспевшей с мужем в Верхнеудинск кружной дорогой через Монголию. К шапочному разбору. Это их и спасло.

Большинство же бывших работников КВЖД, официально прибывших в СССР, стали его узниками. Бабушку Елену вместе с Валентиной, как ЧСИР, членов семьи изменника Родины, в столыпинском вагоне увезли в Крым, место ссылки. Валя там работала на табачной фабрике. Мальчишки от самых ворот фабрики шли за ней и дразнили: «Китай! Китай!» Тогда полуостров был с солнечного боку здравницей, а с другого, заслоненный санаторным фасадом с белыми колоннами, — темной стороной Луны.

Точная судьба деда Исты неизвестна для самого НКВД. Думаю, он выпал из бешеного коловращения внутренних дел, с миллионными оборотами судеб, его слабый крик потонул в скрежете канцелярского конвейера. Делопроизводители, не снимая окровавленных нарукавников, не успели даже толком зарегистрировать Исту Мантосова, и он сгинул в лагере под безымянным номером. Без чемодана.

В лагерях первым делом люди лишались чемодана: его потрошила как вохра, так и воры, блатные. Чемодан был знаком благополучия, осколком прежней гражданской жизни, вызовом системе — и представлял угрозу. Острую, что заточка. Могли по инерции выпотрошить и владельца чемодана. Уже на пересылках по совету бывалых зэков и по собственному наитию шедшие по этапу стремились от ноши избавиться вместе с содержимым — по дешевке, за теплую вещицу, за пайку. Но формально чемоданы не воровали, их начинку досматривали, выменивали.

Посему дерзость хайларских воришек неописуема. Как я уже говорил, в Китае ворам прилюдно отрубали правую руку. Или забивали на месте преступления. Еще одна душевная ампутация нашей семьи тому пример.

«Отхончик» — так буряты любовно называют самого младшего в семье. Отхончик Мантык украл на хайларском базаре морковку. Бабушка Елена держала небольшой огород — сплошь картошка и лук; морковка считалась баловством. Десятилетний Мантык в тот злосчастный день был свободен от пастьбы коров, но и в школу не пошел (бесплатные завтраки давали лишь успевающим ученикам). Пойманный с пучком морковки, Мантык был нещадно избит торговцем, да так, что из уха пошла кровь. Никто из взрослых не подумал вмешаться. Домой его привез русский извозчик. Всю ночь мальчик кричал, а под утро затих…

Иногда мама, уже выйдя на пенсию, просыпалась среди ночи и плакала, вспоминая младшего братишку. Слезы копились в морщинках и изливались мне за ворот, холодя шею, когда я обнимал маму. Поводя плечами, я думал: дать бы по ушам торговцу морковкой и заодно вору, подменившему чемодан! Можно кирпичом. Рука бы не дрогнула. Рыночные торгаши и воры суть одно и то же. Две стороны одного кирпича.

Несомненно, пособниками воров стали паника и давка на перроне Хайлара. Здешний вокзал хоть и каменный, но одноэтажный, с окнами, заложенными деревянными щитами. Стыдливые кирпичные буквы «Хайларъ» на торце (строили русские каменщики), зато на фасаде имя города китайскими иероглифами. Из-за наплыва отъезжающих вокзал закрыли. Билеты не продавались, кассу заколотили доской. Места в вагонах негласно предлагалось брать штурмом.

Так и случилось. Едва на мосту появился паровоз из Цицикара, пыхтящий и дымящий сизым дымком, что старый курильщик (видать, топили второсортным углем), люди обратились в стадо овец. В толпе случилось движение. Возгласы на русском, китайском, монгольском языках и плач детей метались по маленькой площади. Раздался гудок, завизжали тормозные колодки, в воздухе наперегонки со снежинками полетели черные мухи сажи. Толпа с пожитками рванулась навстречу паровозу, потом с протяжным вздохом сдала назад к вагонам, давя стариков и детей. Пространство перрона прорезал визг и стоны.

Быть бы трагедии, кабы не вмешались казаки во главе с Хазагаевым. Скинув изношенную военную форму и оружие, одетые как монгольские араты, они тем не менее с прежней сноровкой начали хлестать обезумевшую толпу нагайками, крича по-русски:

— Осади! Зашибу! Взад, кому сказано! Бар-раны!

Одному настырному рассекли лицо, и он с воем отпал от поручней вагона. В Хайларе бывших семеновцев и унгерновцев знали, потому подчинились. Посадка пошла ходко.

Морозный ветерок кусал уши, воняло креозотом, но этого никто не замечал. Воры — тем паче: у них была горячая пора. Они мышковали в толпе с чемоданами работы Бельковича, набитыми кирпичами, заранее просчитав вокзальную панику, страх и неразбериху.

Пятнадцатилетняя дуреха Валя, как ей и наказали родители, с самого появления на станции безотлучно сидела на чемодане №1 и вертела головой, замотанной в платок. Она никогда не видела столько народу сразу. Да и где видеть? Школа для детей советских специалистов, куда она начала ходить после гимназии (построенной еще при царе) и японской пятилетки, состояла из одного выпускного класса (детей с началом японского вторжения начали вывозить в СССР); домашней работы куча: выделка шкур, дойка, огород, мытье полов и чистка котлов в доме Шантына… Сидеть на чемодане девической попкой было неудобно: скобка резала ляжку. К тому же хотелось пи-пи. Дома она напилась зеленого чаю с молоком без лепешек, их берегли в дорогу.

Нравы были простые, и мужчины справляли нужду не отходя от перрона, для приличия отвернувшись. Помучившись, Валя накрылась одеялом и сходила по-малому, обрызгав угол чемодана. Но она могла поклясться, что с чемодана не слезала. Или слезла на минуту, когда оправляла юбку.

И этой минуты хватило ворам.

С подножки вагона их заметил сосед Хазагаев, взмахнул плетью, как бы прокладывая дорожку к вагону. Народ завистливо расступился. Дед Иста, бабушка Елена и их дочь заняли в вагоне лучшие места: одно спальное, одно сидячее и одно в проходе на чемодане, при том что спальных мест в общем вагоне не было задумано изначально. Валя с перепачканным паровозной сажей личиком была вполне счастлива. Они едут в СССР! Эти четыре буквы были куда заманчивей колючего иероглифа КВЖД.

Девочка Валя не обратила внимания, что угол чемодана не обрызган…

 

На память о бурной жизни моих родных в Маньчжурии остался чемодан №2 с шелковой биркой на обороте крышке. Буквы стерлись, но прочитать можно: «Мастерская Бельковича. г.Хайларъ. Доставка извощиком безъ оплаты».

Один кирпич из чемодана выбросили, один прибрала родственница и несколько зим использовала его как гнет в бочке для квашеной капусты. Этот гнет, уже порядком изъеденный по краям, валялся у меня на даче, им подпирали калитку. Пока не был ошибочно при кладке печи уложен в основание трубы: печник был с похмелья. Труба — кирпичу! Пускай теперь пособник воров отбывает пожизненное заточение — эта мысль меня греет не хуже печи.

Чемодан №2 побывал в крымской ссылке вместе с бабушкой Еленой и Валей и, амнистированный, вернулся домой. Правда, было неясно, по какую сторону советско-китайской границы находится дом.

Будучи репрессированным, чемодан работы Бельковича со временем саморазрушился, несмотря на то что трехслойная фанера проклеена спермой монгольских лошадок, а может, лошадей Пржевальского. Об этом хвастался Белькович в подпитии, когда разорился и коммерческий секрет утерял всякую силу.

Работа еврейского мастера мало походила на чемодан в современном понимании. Изделие напоминало то ли персидский сундук, то ли пиратский рундук, то ли бурят-монгольский шэрээ*. Зато чемодан был емкий. Он торчал на моем балконе, я сидел на нем и душевно покуривал, потом пылился на антресолях, потом в темнушке. Чемодан по жизни сильно пинали. От рундука осталось днище и стенка. Вымер как динозавр — остался скелет.

Однако выбрасывать хайларскую тару было не с руки — мама не одобрила бы, дед Иста припечатал бы гулаговским ругательством с того света, — и я решил вопрос памяти, думается, изящно — шелковую бирку мастерской Бельковича переклеил на фибровый чемодан. Туда же сосланы уцелевшие вещицы хайларского периода.

Скелет рундука Бельковича некоторое время еще собирал пыль под кроватью, пока его без всякого злого умысла не выбросили грузчики, посчитав обломки забытой опалубкой от ремонта.

Чемодан моих стариков — деда и бабушки — сыграл в ящик. Но приказал долго жить!

Нефритовые шарики

1.

Вообще-то шариков было три. Один укатился Колобком из сказки. Хотя нефритовый шарик был несъедобным, но в голодную пору мог быть ошибочно принят за клецку. Клецки вошли в меню станционных буфетов Транссиба и КВЖД после рейда Чехословацкого корпуса в Гражданскую. Второй шарик брошен в смутное время. Не оставлен, а именно брошен как метательное средство в нетрезвых типов, пытавшихся отобрать у меня ваучер. Впрочем, потом он был подобран на поле брани. Чудом уцелел третий. Да и то его чуть не сожрали.

Соответственно, нефритовый дракон был трехголовым — как в другой сказке. Нефритовый сейсмограф в древней Поднебесной что дракону седло. Иных забот не было, что ли? Порох, петарды, компас и прочее, что изобрели за Китайской стеной, — с ними все ясно. Пугать врагов и друзей, коих часто путали без компаса, и ходить по нужде в тумане. А нефритовый дракон-предсказатель? Обитателям хижин и юрт тряска степи — по барабану. Скорее он нужен богачам, чтоб во время толчка не поперхнуться уткой по-пекински, вовремя слинять с Китайской стены иль сигануть с пагоды. После землетрясения, продолжала сказочное повествование моя мама, пагода была похожа на Пизанскую башню. Ну, не знаю… Хотя маме виднее: она родилась в Китае.

Дракон размером с настольную лампу — это вам не безделушка. Он родом из восемнадцатого века, внушала баба Валя внуку, и предсказывал землетрясения. Дракон предупреждал богатых китайских мандаринов и упреждал судьбу бедных долек мандаринов.

Стоило деду Исте топнуть в доме даже не сапогами, а войлочными гутулами, как из бирюзовых пастей со стуком падали нефритовые шарики во врезанные чашки, в зависимости от силы удара или притопа — один, два или три. Три шарика, в испуге выплюнутые драконом, означали по шкале китайского Рихтера полный атас, туши свет, сливай воду, седлай коня, делай ноги.

 

Войдя в Хайлар в начале 1930-х, японцы принялись искать коммунистов. Но поселок советских специалистов обходили стороной: СССР — это вам не икебана с цветочками! Дед Иста устроился разнорабочим на железную дорогу. То была удача после нескольких лет безработицы, когда с железной дороги пачками увольняли из-за вооруженных стычек на КВЖД. В Хайларе одно лето квартировала кавалерийская часть РККА — Красной армии. Моя мама пошла в советскую школу.

Иста старался. К 15-летию Октябрьской революции Ивана Мантосова наградили грамотой, вручили отрез материи бостон. Такой черный-черный и тяжелый, в нем начальников в гроб кладут. На грамоте была эмблема загадочной РСФСР (а где СССР, удивлялся в семейном кругу дед Иста), но так как на документе пропечатали красное знамя, то награжденный помалкивал. И прятал грамоту в укромном месте: уже тогда, лишь началась заварушка у Тяньцзиня, глава семейства подумывал о бегстве на север. Грамота должна была сыграть роль пропуска в новую жизнь.

Отрез бостона навевал траурные мысли. Бабушка плохо спала по ночам.

 

Была весна. За рекой алый, что сарана, диск подолгу не хотел садиться за сопки. Низко летали птицы. Пахло навозом и горелой сухой травой. В степи из нор повылазили тарбаганы.

Дед Иста на заднем дворе перекрашивал гнедую стреноженную кобылу в невнятную охристую масть. Вдруг в доме страшно закричала жена: из пастей дракона упали все три нефритовых шарика.

К тому времени японские патрули — в каждом два солдата с примкнутыми штыками и унтер-офицер — устали убивать.

Багровое светило над дальней сопкой больше напоминало флаг. Словно на простыне расплылось пятно крови… Размокшие улицы Хайлара, и без того разбитые копытами и колесами, с приходом заморской дивизии стали «худыми», по выражению русских хайларцев. Грязь из-за суглинка была жирной. У рядовых императорской армии ботинки промокали до обмоток. Японцы утомились шагать и убивать по весенней грязи. Устанешь убивать, коли приказано не стрелять, а резать — беречь патроны. Ну, и обувку берегли.

И патрули повадились ездить по домам на извозчиках, реже на китайских фургонах, у тех колеса больше, а запряжена малорослая лошадка. Никаких рикш и прочей экзотики. Это на мощеных мостовых Харбина и Шанхая можно бегать на своих двоих, что лошадь, в мыле, а на хайларских улицах мигом свернешь лодыжки. Японцы начали реквизировать для карательных акций экипажи русских извозчиков, запряженные парой или тройкой, смотря по достатку. Вместо чаевых, которые прежде щедро раздавали в подпитии белые офицеры, японские вояки отпускали тумаки и удары прикладами. Экипажи были удобны. Не всех подозрительных убивали на месте — штыком или саблей, на худой конец пулей; иных везли в штаб, зажав с двух сторон солдатскими плечами.

К дому «красного Исты» патруль подкатил в полном составе. Сзади сидели японцы, а рядом с извозчиком примостился лазутчик, полукровка Тозе. То ли сартул*, то ли татарин. Из-за горбатого носа Тозе обзывали Хозе. Он служил в ресторане, как именовали питейное заведе-
ние белые офицеры. Они и придумали — Хозе. Хозе-Тозе стоял «на дверях» — на высоком крыльце под вывеской «Ресторанъ». Принимал одежду, подносил, подметал, чистил обувь, выдавал калоши, вызывал извозчиков, а то и веселых женщин.

Кроме ресторана, белогвардейцы открыли в Хайларе синематограф и ломбард. Все три заведения, как три чемодана, говорили о самодостаточности и приличиях. Хайлар пыжился, дабы хотя б на вывеске выглядеть городом. Беглецы из России изо всех сил старались сохранить ушедший быт и приметы старой жизни. Пол-Хайлара говорило по-русски. Имелся даже дом терпимости с красным фонарем, но в официальную опись разрешенных мест не входил. Проходил как ручная кладь. Маленькой девочкой Валя бегала к красному фонарю, где на заднем крыльце дома с завешенными окнами курили полные, непохожие на местных женщины, накинув на голые плечи одеяла. Полные и добрые. Они угощали девочку «конфектами» и сахаром.

Японцы ресторан закрыли и разместили там свой штаб. Тозе-Хозе оказался без работы и чаевых. Когда новые хозяева стали искать красных, Хозе вызвался их показать. Странно, что белые офицеры, у которых было куда больше счетов, отнюдь не ресторанных, к большевикам, делать это категорически отказались. А Хозе знал в Хайларе многих. Знал и про грамоту деда Исты.

Учуяв тяжелый топот копыт, трехголовый нефритовый дракон сыграл полный атас. Когда крикнула бабушка Елена, дед понял: непрошеные гости. Тарбаганом нырнул в нору дома, рванул половицу, схватил грамоту и выскочил наружу, на ходу кроша документ и краюху хлеба. Это крошево он поднес к пасти недокрашенной кобылы, наполовину гнедой, наполовину рыжей, цвета дерьма. Одновременно хозяйка успела набросить на швейную машинку грязный половик из конского волоса: на «зингер» давно зарился Тозе, даже приходил с заказом — якобы пошить ему шапку. А сам косил, что лошадь, кровавым глазом полукровки на сияющие крутые бока немецкой машинки.

Во двор не спеша ввалился патруль. Спешил лишь Хозе. Ноздри его хрящеватого носа раздувались. Солдаты сняли винтовки и расселись на чурках. Один стал поправлять обмотки.

Затем появился коротышка офицер: сабля волочилась по земле, он был в сапогах с отстегнутыми шпорами и курил тоненькую дамскую сигарету, не снимая перчаток. Начальник патруля с ходу наорал на солдат. Те нехотя встали.

Кубарем выкатилась прикормленная собачонка по кличке Нохой и принялась отрабатывать хлеб — истошно лаять на гостей, норовя цапнуть за обмотки. Крайний солдат ткнул в нее штыком, но промахнулся. Нохой молча исчез.

Выше офицера на голову, Хозе пригнулся, норовя сравняться в росте. Ткнул мизинцем с длинным желтым ногтем в Исту:

— Господа, вот он и есть коммунист, пжалте!

Офицер, топорща усики, недоуменно воззрился на хозяина. Заляпанный краской Иста больше походил на китайского кули, чем на коммуниста-заговорщика. Стоптанные, дырявые в головках, обрезанные в лодыжках сапоги, рваные штаны в бурых пятнах и засаленная безрукавка с вылезшей ватой. К тому же на время дворовых работ дед Иста имел привычку надевать платок жены. Для удобства. Темное лицо с седоватой бородкой выглядывало из платка звериной мордашкой. Вдобавок от хозяина несло дерьмом, и явно не конским. Лишь члены семьи знали, что он для придания нужного колера добавляет в краску какашки собственных детей.

— Да он красный, клянусь, ваш бродь! У него ихний документ имеется! — брызгал слюной Хозе, забыв, что перед ним не белогвардейский, а японский офицер. Обернулся к хозяину, крикнул на халхасском* диалекте: — А ну, показывай советскую пайзу по-хорошему!

Под «пайзой», охранной бумагой времен Чингисхана, Хозе, не найдя нужного слова, подразумевал грамоту ударника социалистического труда. К тому времени недокрашенная лошадка, пованивая, благополучно сожрала пайзу-грамоту вместе с красным знаменем и загадочным «РСФСР».

Иста изобразил удивление. От возмущения наводчик содрал с него женский платок и втоптал в грязь. Замахнулся кулаком, но ударить не решился. Битье — привилегия японцев.

В доме устроили обыск. Нанесли грязи. Солдаты, подозревая, что золота и серебра тут не видать, вяло тыкали штыками в тряпье, гремели глиняной посудой, для вида поддели пару половиц, в том числе ту, отодранную Истой. Им было лень.

Дело было после обеда. Вояки перед набегом плотно закусили чем японский бог послал. Солдаты — мясом сваренного в котле ягненка, отобранного утром на окраине Старого города, офицер в штабной палатке — консервами из посылки с острова Кюсю да еще выпил харбинской водки.

Во время обыска офицер, развалившись в деревянном кресле, задумчиво гладил рукоять сабли, клонил голову набок, отчего его круглое лицо с коротким носом за счет набрякших щечек приняло форму японской сливы. Видно, его посещала одна и та же мысль: а не махнуть ли саблей на всю эту карательную акцию, отрубить чего-нибудь и пойти спать в палатку?

Удерживала слабая надежда, что в этом доме, как посулил проводник из местных, зреет большевистский заговор против экспедиционного корпуса его императорского величества. В штабе требовали не тупо резать острыми саблями. Резать баранов и дурак сможет. А за найденного шпиона полковник обещал отпуск на родину.

От плохой харбинской водки и грохота посуды у офицера разболелась голова. В доме воняло чем-то кислым. Так всегда пахнет в местных жилищах. Запах бедности.

Он махнул перчаткой и коротко сказал. Грохот прекратился. Солдаты под вой бабушки Елены выволокли главу семьи из дома и, поднимая пыль, пинками загнали его в огород. Выставили штыки. Офицер поправил кепи и наполовину обнажил саблю.

Бабушка Елена упала на землю. Недавно она потеряла младшего сына Мантыка, теперь пришел черед самого старшего в семье.

Заржала лошадь. Ее вел под уздцы Хозе, победно крича. В руке он зажимал клочок бумаги — обрывок недожеванной грамоты с уголком алого знамени.

— Вот она, красная зараза! А я что, ваш бродь, говорил? — орал Хозе.

Нос его в предчувствии поживы увеличился до размера клюва. По распоряжению штаба наводчику полагались остатки разграбленного дома.

Хозе подвел кобылу. От животного несло дерьмом.

Нет, эти китайцы — для офицера все местные были китайцами — не люди. Обрывок бумаги был в навозе. Офицеру стало дурно. Надо выпить еще.

В этот момент Нохой через дыру в чахлом заборе пролез в огород со стороны улицы и, обнюхав драные полусапожки хозяина, зарычал на чужаков. И тут-то солдат проткнул вредную псину штыком. Раздался истошный визг и — хохот.

Плоский штык с обеих сторон обтерли о безрукавку хозяина. Офицер выругался и сплюнул.

Приговоренный к обезглавливанию поглядел в небо с редкими клочковатыми облачками. Там кружил в поисках добычи сапсан. Непокрытую макушку напекло. Хотелось пить. Дед Иста утерся платком. Хотел попросить жену, чтобы потом… перед погребением она пришила ему голову обратно, причем теми же крепкими нитками, что шила малахаи. Мелькнула дурацкая мысль: только не на «зингере»!

Дед Иста вздрогнул. Офицер с пристуком вбросил саблю в ножны. В прошлый раз, когда на спор срубил голову, то алым фонтанчиком испачкал китель. Прачка еле отстирала, остался бледный след. Спорили с лейтенантом третьего взвода на точность: при мастерском ударе обезглавленное тело не падает вслед за головой, а какое-то время стоит недвижно, да и крови мало. Сейчас же он пьян, сонлив, надо еще успеть отпрыгнуть после взмаха… А в кителе ехать в отпуск. И початый кувшинчик саке ждет в палатке.

Базарным лаем — так кричат хэйлунцзянские торговки — офицер набрехал на провожатого и, чертя саблей кривую линию по земле, повалил со двора. Солдаты с облегчением забросили винтовки на плечи, за узкие погончики, и, весело переговариваясь, пошли следом за командиром, предвкушая короткий сон после вахты.

Их прислужник с досады ткнул кулаком недокрашенную лошадь в бок, она лягнула воздух, зато Хозе лягнул бабушку Елену, лежащую на земле, и, пообещав прийти позже, поспешил за солдатами.

Нохой валялся с вываленным языком, в стекленеющем зрачке отразилась фигурка бабушки Елены. Кровь уже впиталась в землю и потеряла цвет. А рядом пробивалась щепотка новой, ослепительно зеленой травки.

 

Собаку похоронили вечером того же дня с почестями. Ведь Нохой принял на себя весь удар карательной акции. Исполнил свой долг — защитил дом.

Пригласили шамана Ордо, родом из приангарских бурят. Из заначки под половицей дед Иста достал бутылку русской водки — подарок советского инженера с КВЖД, которому он выправил в мастерских велосипедную раму.

Шаман пришел уже навеселе: после обеда отводил черную силу на дальней улице, объяснил он. У него было рыжее пятно на щеке и шее. Он утверждал, что сие есть родовая отметина Вечного Синего Неба, хотя соседи болтали, что пятно появилось после того, как Ордо по пьяни упал в ритуальный костер.

Брызгая водкой и не забывая ее прихлебывать, шаман воздел на голову корону с рогами. Потом заявил, что брызгать надо молоком, а водку влить в него без остатка, как в священный сосуд. Видать, корона с рогами была тяжелой, если время от времени Ордо вело из стороны в сторону. Хозяева вежливо придерживали служителя черной веры за локотки.

Собака успела окоченеть. Даже хвост торчал палкой. Нохою опустили веки, уложили головой на запад, где японским флагом пламенел закат; шаман шепнул в недвижное ухо благопожелание. Почудилось, Нохой дрогнул кончиком уха, услышав слова человека. Дабы избегнуть в следующей жизни перерождения животным, пояснил Ордо. В собачью пасть вложили горку топленого масла.

После обряда, уже за столом, Иста робко заметил: не грех ли, что собаку похоронили будто человека? Шаман, косясь на початую бутылку водки, вместо ответа рассказал легенду. Собака долго искала себе друга. Встречала на своем пути волка, тигра, медведя. Но они запрещали ей лаять, боясь, что их услышат враги. И только человек разрешил собаке предупреждать об опасности.

Бубна у шамана не было в помине. Наверное, тоже боялся, что его услышат враги.

Дочь Валя беспрерывно плакала. Приблудный беспородный пес был для нее другом. Провожал до самой школы, облаивал мальчишек из белогвардейской гимназии. Те хотели наказать ее за предательство — переход в советскую восьмилетку. Из-за Нохоя гимназистам приходилось довольствоваться бесполезной стрельбой из рогаток с дальнего расстояния и криками «Красная жопа!» с наглядной демонстрацией оной части тела. Однажды самый рослый и наглый подбежал близко, спустил брюки, ослепив белоснежной задницей. Нохой молча бросился на обидчика. Озорник от испуга запутался в штанах, уронил ремень и фуражку с кокардой, пес нагнал беглеца и — белая жопа вмиг стала красной. Гимназисты от Вали отстали.

— Не плачь, девочка, — молвил шаман Ордо, выпил водки, крякнул и ткнулся носом в девчачью макушку (то ли понюхал по обычаю, то ли занюхал выпитое). — Нохой за его славные дела наравне с человеком попадет в страну Диваажан.

— На диван? — перестала плакать Валя.

Кожаный диван стоял в приемной директора восьмилетки, на нем сидели важные дяди и тети, но никогда — ученики и собаки. Если Нохой попадет в другой жизни на диван, то это совсем неплохо. Он будет важным человеком. Человеком, а не животным.

— Да, дива-ан, да… Диваажан… — рассеянно кивнул шаман.

Кажется, он не знал, что такое диван. В любом случае, вытерла слезы Валя, в стране Диваажан наверняка много диванов.

Водка кончилась. Дед Иста с поклоном подал стаканчик самогонки. Хозяин гнал ее по рецепту советских товарищей из мастерских КВЖД. Принес оттуда медный змеевик.

— Ам-та-тэ! — крякнул, опрокинув стаканчик, Ордо. (Рыжее пятно на щеке потемнело.) — Умеют же русские делать водку!

Когда-то Ордо был ламой в цицикарском дацане, но, по словам Сэсэн-ламы, его выгнали оттуда за пьянство и болтовню. Лишили священного сана. Он не растерялся и заделался шаманом. Перешел в смежный цех.

Придя в благодушное настроение, Ордо упал в деревянное кресло, в котором накануне дремал японский унтер-офицер, и закричал, что в Диваажан должны стремиться все благочестивые миряне. Потому что там получают перерождение после земной жизни. Путь туда далек. У кого меньше груза грехов, тот и долетит до райской страны, что находится на юго-западе от Сумбэр-Ула, центра Вселенной.

— Это такая… чуть накренившаяся планета. — Ордо привстал, накренился и чуть не упал. — Там царит вечное счастье, и ее обитатели питаются сплошь диковинными фруктами, наслаждаются чудодейственными напитками.

— Даже мяса не едят? — спросил дед Иста. И, получив утвердительный кивок, поцокал языком в знак восхищения. — Ух ты! И собаки мяса не едят?

Ордо ухватил кусок мяса со стола.

— Уважаемый Ис-ста, собаки в той жизни едят мясо земных животных. Земных, ясно? — Прожевав, дорогой гость с запинкой продолжил: — Потому что в Диваажан убийство з-запрещено. — И возвысил голос: — И не надо тут спорить по пустякам! Умники!

Ордо сделал нетерпеливый жест. Хозяин снова налил самогонки в граненый стаканчик.

— А собаки, те, что не переродились в людей, бегают на дальней от Сумбэр-Ула орбите, — чревовещал, уже еле ворочая языком, Ордо. — Но! — Шаман поднял палец, как учитель в школе. — Отдельные животные перерождаются в людей. Взять вашего пса… Он, точно, станет человеком! За заслуги перед человечеством…

Ордо икнул и рыгнул. Завоняло диким луком мангиром и сивушным духом.

Вале показалось, что ученый гость сочиняет на ходу. Тем не менее сочиняет «похвально», на хорошую оценку гимназии, или на пятерку, как в советской восьмилетке.

— Собачки бегают по небу не просто так, а ловят запах хозяина! — выкрикнул шаман и сполз с кресла, изображая небесного пса, а может, просто устал и хотел спать на полу в обнимку с рогатой короной.

Дед Иста вместе с женой с трудом водрузили священное тело обратно в кресло. Время от времени Ордо разлеплял один глаз и, размахивая граненым стаканчиком, требовал налить водки. Хозяин наливал вонючего самогону. Выпив, гость повторял:

— Вот умеют же русские водку делать! — И продолжал проповедь.

Наконец силы оставили рассказчика. На пухлой груди лежали огрызки вареных кишок: этим десертом на исходе трапезы закусывал гость. Похрапев с полчаса, Ордо забрал остатки самогона под видом русской водки, вытребовал лан серебра и удалился прочь с громким иканьем. Корона с рогами застряла было в калитке, но общими усилиями преграду одолели.

После шумного пребывания гостя наступила оглушительная тишина. Водка и самогон были споены не зря. Дочь Валя успокоилась. До визита шамана девочка не могла прийти в себя, ведь она видела зверства оккупантов и героическую смерть Нохоя во всех подробностях, тоненько скуля за углом сарая.

Хотя какие там зверства, рассуждала мама много лет спустя в моем присутствии, познав значение слова «оккупант» в сороковых годах. Никого (из людей) не зарезали. Отделались мелким испугом. Не оттого ли, что в руках она зажимала три нефритовых шарика? Словно талисман. Будь они поменьше, их следовало нанизать священными четками.

Эти шарики, твердила мама, спасли жизнь ее отцу. Они вовремя выпали из пасти дракона. Кабы нашли советскую грамоту — у японского унтера, как от подземного толчка, махом пропал бы послеобеденный сон.

2.

Нефритовые шарики болотного цвета спасли не только деда Исту.

В пору безденежья девяностых я понес их одному коллекционеру. Понес скрепя сердце, прося прощения пред желтыми, что хайларская глина, ликами деда Исты и бабушки Елены. Посулили хорошую цену. У коллекционера неизведанными путями очутился дракон с тремя головами, примерно такой же, что предсказал визит непрошеных гостей к деду Исте. А может, тот самый. Потому что шариков к дракону не прилагалось.

Придя к собирателю древностей, я в знак уважения снял кроссовки в прихожей, хотя пол нижайше просил веника и швабры. Пробалансировав по единственной чистой половице, я поклонился, как японец в офисе, и молвил, что до СССР из Китая докатилось только два шарика из трех штатных экземпляров. Хотя СССР к тому времени развалился от невиданного землетрясения. Видать, нефритовых драконов в эпицентре за Кремлевской стеной под рукой не имелось. И настала пора перемен.

Коллекционер оказался барыгой. Какая там династия Тан! Ни одной книги в доме, за исключением телефонной. Он был похож на уличного наркоторговца: бегающие глазки, опухшие веки, спутанные патлы постаревшего хиппи. И руки с нестрижеными ногтями дрожат. Хозяин ломбарда был его кузеном.

Этот хунвейбин почему-то решил, что мне не хватает на бутылку.

Дракон выглядел пожилым, в царапинах и мелких сколах. Возможно, был с похмелья, как и хозяин. По крайней мере две из трех голов испытывали абстинентный синдром. У одной головы был выбит глаз, у другой — зубы.

Я вынул шарики из велюрового мешочка и просунул их в разинутые пасти. Но сцепления не произошло. Шарики падали обратно в чашки, не дожидаясь землетрясения. По всей видимости, шарики со временем обкатались, обтерлись. И выбитые зубы не прибавляли драконовской хватки. Тут и ногой топать не надо. Клыки должны не держать, а удерживать шарик — чуете разницу? Об этом мы и толковали, но каждый со своей башни, сбрасывая на голову оппонента ядра, камни и горящую смолу. Он мне про стертые шарики — я ему про выбитые зубы, напирая на слово «артефакт». Сцепления не хватало. А в «артефакте» оппонент узрел нечто оскорбительное, будто из арсенала лагерной фени.

Не сойдясь в цене, я второпях сунул шарики в мешочек из-под настольного лото, в которое играла мама с подругами, нацепил кроссовки и хлопнул дверью на три балла по шкале Рихтера. Чтоб у хозяина дракона выпали шарики из мозгов.

Дождавшись, когда выскочу из подъезда, коллекционер плюнул с балкона и что-то прокричал. И продолжал плеваться, как со стрелковой башни, пока я торчал внизу.

Выйдя из сектора обстрела, я задумался. Ехать домой без денег не хотелось. Хотелось выпить. Что я скажу жене?

Коллекционер-барыга жил в стандартной пятиэтажке в дальнем микрорайоне. Я добирался до него с двумя пересадками. Этот тип не стоил и одной пересадки!

Рядом стояли дома-близнецы. На качелях визжали дети. В песочнице подростки пили баночное пиво. Пацаны помладше развлекались тем, что стучали по водосточным трубам, выколачивая мартовский лед. Грохот был вселенский. На пустыре у гаражей гоняли футбол. Толстый мужик в женской кофте держал на поводке маленькую собачку, хотя запросто мог спрятать ее за пазуху или в карман камуфляжных штанов. Люди были одеты как попало, кто в зимнюю, кто в весеннюю одежку. Смотря по мироощущению и достатку.

В межсезонье мир противоречив. У меня в карманах январская стужа, а гогочущая шпана, попивая в песочнице заморское баночное пиво на денежки от школьных завтраков, явно воображает себя на пляжах Флориды. Кому весна, а кому смерть красна.

Стройная девушка в красном пуховике выгуливала большого пса. Пес норовил угнаться то за кошкой, то за мячом, и девушка с трудом его удерживала, выгибаясь всем телом. Фигурка, машинально отметил, ничего себе. Правда, было не совсем ясно, кто кого выгуливал.

Я сел на скамейку, соображая, что делать дальше. В кармане было двести деноминированных (минированных, говорила жена) рублей. Хватало на портвейн, но супруга наказала купить хлеба, молока и лекарство от головы. Оно бы и мне не помешало.

На скамью с размаху присела девушка, утомившись от прогулки с собакой. Спинка лавки дрогнула, обдало запахом душистого мыла. Рядом с кроссовками приземлились модные остроносые ботильоны (жена мечтала о таких же). Девушка размяла кисть с полоской от поводка, обвязала им край скамьи. Однако пес и не думал убегать. Он вдруг заинтересовался мной.

Я поежился. Размером псина была с теленка. Или с жеребенка, перекрашенного дедом Истой. Голова лошадиная, зато пасть вполне драконовская. И этой пастью тираннозавр тянулся к моему карману.

— Не бойтесь, она смирная, — сказала хозяйка. — Это пинчер.

У хозяйки пинчера было милое круглое личико с поплывшими щечками, тени под серыми глазами, тонкие розовые губы, чуть крупноватый нос и чистый, слегка выпуклый лоб. Такой лобик бывает у девушек из хороших семей. Хотя вблизи она оказалась не так молода. Из-под вязаной шапочки выбилась светлая прядь. Возможно, крашеная.

— Фу, Дина! — крикнула соседка по скамье, когда псина опять потянулась к карману куртки.

И рукой взялась за ошейник. Рука и выдала. С набрякшими венами, в крапинках. Лет сорок, не меньше. Непонятно отчего, я приободрился. И вспомнил про бутерброд с колбасой, который дала в дорогу жена. Супруга предположила, что, выручив деньги у коллекционера, я не удержусь и выпью. По привычке — без закуски. А у меня субатрофический гастрит, без пяти минут язва.

И теперь эта лошадиная морда теребила полу куртки, грозя вырвать содержимое кармана вместе с колбасой. Нюх не подвел, колбаса была конской. Карман с бутербродом находился на уровне мужской ватерлинии — в панике я рванул карман, боясь, что в глотке пинчера сгинет часть моего достоинства. На влажную подтаявшую землю упал бутерброд в целлофане, а следом — нефритовые шарики.

Немолодая девушка закричала:

— Фу, Дина, фу! На-на-на!

Хозяйка, отвлекая, сунула под собачий нос надорванный пестрый пакетик с шариками корма. Но пинчер и ухом не повел. Проглотил бутерброд с целлофаном и — мама дорогая! — вместе с нефритовыми шариками. Слизнул будто корова языком.

На меня напал столбняк, как после укуса бешеной собаки. Псина выплюнула на землю жеваные клочья целлофана. Потом, чихая, отрыгнула шарик. Один. Второй бесследно пропал в пасти собачьего урода. Сука и есть!

Я заорал так, что подростки в песочнице прекратили гогот, а бабка перестала выбивать половики у гаражей.

— С-собака! Отдавай, язык вырву! Тварь! В рот компот!

Я замахнулся. Псина добродушно оскалилась, зевнула и вывалила язык набок.

— Что вы орете, будто сожрали ваши яйца? — опомнилась хозяйка.

— Хуже! Сожрали меня!

Я обтер нефритовый шарик, сунул за пазуху. Перевел дух. Стараясь сохранять спокойствие, отчеканил:

— Сделайте что-нибудь, девушка.

— А что я могу сделать? — растерялась старая девушка и стала старее: щечки обвисли еще больше.

— Не знаю… Вызовите рвоту… два пальца в рот, — с отвращением вспомнив недавнее, забормотал я. — Ну, как это делают пьяницы…

— Вы когда-нибудь видели пьяную собаку, гражданин? — усмехнулись в ответ.

— Видел! Только что! — вскричал я.

Собака зарычала, обнажив клыки толщиной с палец. Пребывая в шоке, я ничуть не испугался. Хозяйка на всякий случай пристегнула поводок к ошейнику.

— Скажите, какая нормальная собака будет жрать нефритовые камни?! Только пьяная!

Наверное, она перепутала их с шариками корма… они похожие… — предположила владелица пьяного пса. — Так это камни? Драгоценные?

— Да, черт вас дери вместе с вашей псиной!

— Это пинчер, — обиделась женщина.

— Да? Сделайте пинчеру клизму!

— Она что вам, человек?

Шапочка сбилась набок, обнажив чистый лоб. На нем пролегла легкая бороздка. Пинчер гавкнул: «Ага!»

— Вот что. Сколько стоит ваш камешек? Я заплачу. — Она стала рыться в сумочке.

— Он бриллиантовый, на сто карат! — взорвался я. — Семейная реликвия, ясно вам?

— Реликвия должна храниться дома, а не в кармане с бутербродом, — веско заметила оппонентка.

— Да? Небось, думаете, что я питаюсь собачьим кормом, девушка?

— За девушку, конечно, спасибо, — медленно сказала старая дева. — Да успокойтесь вы, сядьте… Выход есть.

— Ну? — присел я на скамью. — Где выход?

— Прямой выход. Через толстую кишку. У собак он еще прямее, — засмеялась хозяйка собаки и помолодела на глазах.

— Вы что же, издеваетесь? Предлагаете копаться в собачьем дерьме?!

И тут я начал трясти женщину за плечи, как облепиху по первому морозцу. Кажется, при этом не совсем прилично выражался, точно не помню. Хотя слово «сука» можно трактовать двояко.

Низко забрехал пинчер, натягивая поводок. Внезапно я ощутил боль в паху и разжал пальцы. Собаки пинаться не умеют. Лягаются лишь недокрашенные лошади деда Исты, недовольные окрасом, да люди. Выходит, эта стерва меня пнула! Я заново потряс оппонентку. Ее шапочка упала.

Упал и я, сбитый с ног ударом мощных лап. Сука ярилась на поводке, вращая зрачками, что кобыла. Кабы поводок был длиннее сантиметров на двадцать, она бы сомкнула клыки на моем горле. Собака даже не лаяла, а хрипела, удушенная ошейником, тянулась ко мне драконьей пастью, грозя вырвать скамеечную доску. От красных десен и клыков до самой земли тянулась жемчужная нить слюны.

Я отполз, встал, отряхнулся, стараясь не терять достоинства. Мужского. Народ же кругом. И тут меня с двух сторон повязали менты.

Наручников тогда милиции не выдавали. Так что держали меня за локти крепко, как японский патруль. Ментов, очевидно, вызвали сторонние наблюдатели. Говорят, мы орали на весь двор. Будто лаялись.

Подали экипаж в сто лошадиных сил. Я торчал, сплющенный, в узком багажном отсеке патрульного «уазика». На поворотах на меня падал пьяный до невменяемости амбал-визави. Дышать было нечем. Наконец, очумев, я нашел выход: уперся ногами в грудь амбалу, зафиксировав его вертикально, так что на виражах болталась только его квадратная башка.

 

Дверь скрипнула — я очнулся с ужасающей головной болью. И обнаружил, что дремал на цементном полу. Нос заложило. Ныла шея и затылок. От амбре амбала спасал лишь насморк.

— Эй, дебошир, на выход с вещами, — зевнул сержант, звякнул связкой ключей.

Я перешагнул через храпящего в темнеющей лужице громилу. Из вещей у меня были только нефритовые шарики. Были… Уцелевший после собачьей пасти шарик вместе с двумястами рублями и шнурками от ботинок изъяли перед тем, как водворить в ментовский обезьянник — что-то вроде звериного вольера без единой скамьи. Сержант тогда с подозрением повертел в руке нефритовое ядрышко. Сунул под свет настольной лампы:

— Это чего? Не наркота, не взрывчатое?

Это нефрит, семейная реликвия… Артефакт, ясно? — просипел я.

— Поматюгайся тут еще, приобщу… Хм, вроде не пьян… А чего оно в мешочке? Может, в химлабораторию сдать? — постучал шариком о стол дежурный.

Широкоскулое его лицо выражало работу мысли. Я процедил, что круглый предмет — память о матери. Довод подействовал. Шарик внесли в опись.

И все равно, маясь в обезьяннике, я беспокоился, что последний уцелевший шарик укатают в химическую лабораторию, где подвергнут инквизиторским пыткам кислотой.

Но шарик вернули. На часах дежурной части было за полночь.

Зашнуровывая ботинки перед окошком, уловил запах душистого мыла. Потом увидел женские ботильоны. Они несмело придвинулись. Острые головки ботиков были в пыли. Я ощутил фантомную боль в паху. Медленно поднял голову. Голова была тяжелой.

Передо мной стояла смущенная хозяйка пинчера. Чего-то в ней не хватало. Она улыбнулась, не размыкая губ.

— Извините. — Поправила прядь, выбившуюся из-под вязаной шапочки. — Я не вызывала милицию. Это соседи…

Из-за стеклянной перегородки выкрикнули мою фамилию и чью-то еще.

— К товарищу капитану. Оба! — сказали как приказали.

В кабинете позади дежурки сидел капитан с мятыми погонами. На щеке у него отпечатался след от кобуры.

— Да-а, — пробежал глазами листок капитан, — тут на вас, гражданин, понаписали… Типа, покушение на убийство. И две подписи. Прилюдно душил, угрожал, сукой обзывал… Так, Наталья Петровна?

— Сука — это моя собака, да, милый? — развернулась ко мне потерпевшая с заговорщицким видом.

Я промычал. Милым меня в этой жизни называла только мама.

Офицер хмыкнул.

— И вообще он мой… ну, как это… хахаль, вот! — покраснела и поправила шапочку. — Мы просто поспорили немножко… про аборт.

Теперь хмыкнул я.

— Суки, хахали, кобели… И когда это все абортируется? — вперил взор куда-то выше нас капитан. Подавил веки. — Короче! Претензий не имеете? Прочитайте и распишитесь.

Когда мы вышли из отдела милиции, сияла ущербная луна. На ней темнели фиолетовые пятна, похожие на окрас Дины. Вот чего не хватало! Точнее, кого.

— А собака где? — спросил я и поднял воротник куртки.

— Дина дома. Она умница.

— Ага, собаки умницы, это мы дураки.

— Просто люди не умеют любить. А они умеют, — вздохнула женщина.

В ночи пролегла тонкая нить понимания. Она пунктирно убегала вдоль улицы гирляндой иллюминации к высотным домам, где неоном горела реклама. По пустым улицам, шелестя шинами, колесили редкие авто. Темнота черной кошкой, электризуя волосы на макушке, вытягивала из меня головную боль.

Мимо медленно катило такси — со скоростью предложения. Таксист был уверен, что уж эта влюбленная парочка с разбегу плюхнется на заднее сиденье, а подвыпивший кавалер не пожалеет чаевых. Я похлопал по груди — бумажные деньги покорно хрупнули во внутреннем кармане. Дома меня потеряли, факт. Жена уверена, что я напился. Захотелось спать.

— Ну спасибо, Наталья Петровна, спасли от застенков. Всего хорошего, — торопливо выпалил я и, сунув пальцы в рот, свистнул.

Такси остановилось. Спасительница пропищала в спину.

Упав на сиденье, я назвал адрес и спросил цену доставки. Денег вроде хватало. Я сунул руку за пазуху и кроме двух бумажек наткнулся на нечто твердое — нефритовый шарик в мешочке.

— Сорри, шеф, на минуту.

Я выскочил из машины и скачками нагнал хозяйку собаки, она уже перешла улицу.

— Что на этот раз? — круто обернулась Наталья Петровна. — Желаете, пардон, изнасиловать?

Ее лицо, наполовину освещенное фонарем, показалось странно красивым.

— Простите, ваш телефон… — выдохнул я.

— А-а! Хотите стать хахалем?

— Да я про шарик нефритовый этот… то есть про собаку! Вы мне сообщите? Ну, когда она… когда из нее выйдет… э-э… наружу.

До женщины никак не доходило. Раздался гудок такси.

— Дура! — крикнул я. — Когда твоя сука высрет мой шарик! Аборт, усекла? Апорт!

— Успокойтесь. — Она коснулась перчаткой моего плеча и быстро назвала череду цифр. — Никуда он не денется, ваш шарик.

— Ручка есть? — Я начал шарить по карманам.

— Выпить хотите? — сказала вместо ответа.

Я замер. Все равно меня дома потеряли. Знобило.

Такси, невидное на другой стороне улицы, издало два гудка. Я встал под фонарь и сделал отмашку. Зажглись фары. Машина тронулась.

— Так хотите выпить или нет?

— Хочу!

Мы рассмеялись. Нить понимания окрепла. Гирлянда иллюминации стала ярче.

— Водка? А стакан у вас есть? У меня ёк, — деловито сказал я и зачем-то похлопал себя по карманам, будто каждый день хожу с граненым стаканом наизготовку.

— Нету, — серьезно ответила Наталья Петровна. — Стакан и бутылка дома. Я рядом живу.

— Пошли, — шагнул я решительно.

Следующие десять минут мы шли молча. Я шагал впереди, а хозяйка пинчера и бутылки корректировала поступательное движение к цели.

Около подъезда я напомнил:

— Не забудьте стакан.

В этом же доме жил коллекционер-барыга. Я сел на скамью. Она была влажной, и я переместился выше, усевшись на спинку лавки, как это делают подростки.

— И, если можно, хлеба, — попросил я и пощупал во внутреннем кармане куртки нефритовый колобок — не убежал, нет? — Не могу пить без з-закуски, — клацнул зубами.

Даже ходьба не согрела.

— Вот что. Пошли ко мне, — категоричным тоном объявила Наталья. — Дождетесь первого трамвая. Еще простудитесь, не затем из милиции вызволяла… Давайте быстрее, а то Дина с ума сходит!

Дома, конечно, меня потеряли, но не впервой же?

— Ладно. Перекантуюсь на коврике, буду гавкать, ежели придут вас насиловать.

— Ха! Размечтался! Место занято! — И меня пропустили в подъезд, обдав запахом душистого мыла.

 

Ничего не было. Хотя хозяйка выпила пару стопок. За компанию.

Я дремал в кресле.

А на коврике у двери спала псина. Иногда, скребя линолеум, она ворчала: мое присутствие в доме было явно не по собачьему нутру. Однако ослушаться строгого «фу» не смела. Видать, и в самом деле, умница.

Ничего не было. Но был момент.

— Вы уж простите, — подошла на кухне близко. — У вас не болит… там…

Она царапнула ноготком ниже ремня.

— Так уж вышло… учили в кружке женской самообороны… Я и Дину почему завела? Дальний район, шпана, раз сумочку вырвали…

У гостеприимной хозяйки были накрашены губы и подведены тени. Ночью? Или почудилось в неровном кухонном свете?

Я ответил, что у меня внизу все нормально.

Был еще момент, когда, насосавшись водки, дремал в кресле под пледом. И ко мне подкрались и вопросительно тронули за плечо. Не поправили плед, а именно спросили о чем-то. Впрочем, это могла быть собака. В темноте примерялась желтыми клыками к горлу. Спящая госпожа не крикнет «фу».

Сон был прерывистый.

Утром на лестнице я столкнулся с коллекционером. Он жил этажом ниже и, пока я спускался, елозил ключом в двери.

— Исай, обожди! Мы идем! — крикнула сверху Наталья Петровна.

Исай — это я. Назвался Истой, именем деда. Деду все равно, а я женатый человек.

Завидев меня, барыга переменился в лице. Хотел юркнуть обратно в дом, но тут в пролете натянула поводок Дина, ее с трудом удерживала хозяйка.

— А-а, старый знакомый! — тряхнул патлами скупщик краденого и похабно вильнул бедрами. — А я думал: кто это всю ночь надо мной скрипит на койке, спать не дает?

— Падаль! — рванулся я без поводка.

— Но-но-но! Тих-тих-тих! — упреждая дальнейший выпад, зачастил сосед. — Опять в ментовку захотел?

— Так это ты, тварь, ментов вызвал?

— И правильно сделал, — спустившись на полмарша, пролаял этот тип. — А тварь распутная не я, не я! Кобеля ей мало, мужика подавай!

— Врешь! Она сука!

— Оно и видно! — торжествующе хохотнул и кубарем скатился по лестнице.

Пока не догнали. Дверь подъезда ухнула.

Меня удерживала собака. То, что таилось у нее в кишках. Я боялся потерять Дину из виду. Этот теленок мог запросто проглотить бабушку с чемоданом и Красную Шапочку с корзинкой. Но мне много не надо. Уж на утренней-то прогулке должен выйти наружу нефритовый колобок. Куда ему деваться? Он от бабушки ушел, он от дедушки ушел, а от меня, Колобок, далеко не укатишься.

Во дворе было пустынно, цоканье каблучков спешащих на работу модниц эхом отражалось от железных гаражей. Ледяные лужицы весело трещали под ногой — как в детстве. Земля была твердой. Мы оба не выспались. Однако я зорко держал наготове совок, Наталья Петровна — пакетик.

Ничего не было. Ничего постороннего в экскрементах Дины.

 

Иногда я звонил Наталье Петровне. Справлялся о самочувствии Дины.

— Здрасте, — выдыхал я в трубку. — Что новенького?

— Здрасте, — равнодушно отвечали на том конце провода. — Ничего старенького.

Где-то гавкали.

Говорить было не о чем. Ничего нового. Собака не овца какая, чтоб опорожняться идеально круглыми катышками. Хозяйка вполне могла проглядеть нефритовый шарик. Допустим, заболталась во дворе с соседкой во время выгула Дины. А может, пинчер переварил драгоценный камешек соляной кислотой собственного производства? Говорят, она у собак в разы ядреней человеческой, особенно у сук в частности и у стервозных особей в общем и целом.

Но я продолжал звонить. Честно говоря, в звонках было слабое оправдание моей попытки продать нефритовую реликвию семьи.

Эти телефонные переговоры протянулись через жаркое лето. На деревянных столбах вороны успели свить гнезда и успели разлететься их птенцы; провода перечеркнули чемпионат Европы по футболу — говорить ночью мешала прямая трансляция; кабели связи легли поперек грядок огурцов, нещадно горевших на шести сотках, — мне любезно разрешили сделать звонок из конторы дачного товарищества; провода пролегли через отпуск — слышимость была отвратительной, я орал в тесной кабинке сельской почты… Сотовой связи тогда не было в помине.

Жена начала с подозрением относиться к странно коротким обменам репликами по домашнему телефону, смахивающими на шифровки о свиданиях. Что новенького? Ничего такого. Ничего новенького в собачьем дерьме. Конец связи.

Обычно я звонил утром перед работой (жена с сыном уходили раньше), когда, по моим расчетам, Дину уже сводили на улицу. Звонил по привычке: было ясно — пиши пропало. Прошляпили шарик. Или хозяйка собаки его присвоила и продала соседу-коллекционеру.

С наступлением отопительного сезона Наталья Петровна начала грубить.

— Здра-асте, жопа, Новый год! Что ж вы хотите, в самом деле, гражданин говночист? — визжала она раненой дворняжкой. — Не верите мне — придите и спросите Дину!

Впоследствии, едва заслышав мое заискивающее «здрасте», в отдаленном микрорайоне бесцеремонно бросали трубку.

 

Я добирался туда с двумя пересадками, чертыхаясь и обливаясь потом в автобусной давке. В одной руке торт, в другой — портфель с бутылкой венгерского десертного. Я решил зайти к Дине с другого боку. Не забыл и пакетик собачьего корма: гулять так гулять!

Хозяйка была в затрапезном байковом халате с разными пуговицами. И губы не накрашены. И тени не наведены. И это ей странным образом шло. В глубине великоватого разношенного халата угадывалась стройная фигура.

Наталья Петровна, завидев торт, страшно перепугалась. Бросила меня в прихожей с гостинцами, метнулась к шкафу, уронила плечико, пытаясь переодеться в платье под прикрытием дверцы, возилась, чертыхаясь, с молнией. Квартира была однокомнатной, старой планировки, с короткой прихожей, так что я видел все. Почти все.

Я покашлял. Покраснела, швырнула платье обратно в шкаф и заколола вырез халата брошью. Но я успел зацепить взглядом сильные ноги бегуньи на короткие дистанции, ложбинку, убегающую в черный бюстгальтер, и втянутый живот. Побегай-ка наперегонки с пинчером! Хозяйка в ответ на нечаянный комплимент сообщила, что в старших классах занималась спортивной гимнастикой.

Дина легла поперек прихожей, вывалив язык и пустив слюну. Пришлось ее обойти, вжимаясь в стенку. Хозяйка крикнула «фу» — собака посторонилась. Я уже засек, что, несмотря на устрашающие габариты и пасть размером с обувную коробку, это чрезвычайно добродушное животное. Домашнее!

Наталья Петровна не могла усидеть в тесной кухоньке за столом, крытым вытертой клеенкой, то и дело порываясь что-то там разогреть. Ее волнение передалось мне. Я никак не решался коснуться цели своего визита. Тут кремовый торт, а там, пардон, шоколадный цех. И нефритовый шарик вместо вишенки.

«Наталья Петровна». Я держал дистанцию до последнего. Защищался от душистого запаха мыла. Меня она звала по имени, но это абсолютно ничего не значило.

Мы звякали ложечками-фужерами и вели беседу о высоком, к примеру о погоде и прохладных батареях, ругали власть и реформы — тщательно избегая низких тем, связанных с выгулом домашних животных. Я спросил про соседа.

Наталья Петровна оживилась:

— А знаете, Исай, она же его укусила! Представьте, это Дина-то! Она же кошки не обидит! Ей уличный кот морду расцарапал, водила к ветеринару…

Выяснилось, сосед-коллекционер обнаглел после того, как засек, что я ночевал у Натальи. Решил, что она водит к себе мужиков. Делал недвусмысленные намеки, в Пасху заявился на порог пьяный, с бутылкой водки. Наконец, утром перед собачьим променадом прижал на лестнице и хлопнул пониже спины. Дина укусила ухажера. Приревновала, спросил я. Она же сука, был ответ. Укусила и тут же испугалась, спряталась за хозяйку, чуть не сбила с ног. Сосед убежал с проклятьями и угрозами. Что отравит немецко-фашистскую овчарку, хотя Дина не овчарка. С тех пор, как увидит соседа, даже на балконе, — рычит. А раньше не рычала.

— Хм-м, — выдохнул сигаретный дым из ноздрей. — Наверно, Дина и на меня обижается, а, Наталья Петровна?

Я вытянул шею из-за стола: в глубине прихожей мерцали зрачки.

— По крайней мере, не рычит на вас, — жестом попросила сигарету хозяйка. — Я же говорю, умница. Дина видит мое отношение к вам и собачьим своим умом делает выводы.

Я дал прикурить. Собеседница прикуривала неумело. Я подождал, когда она прокашляется, и спросил нейтральным тоном:

— А как вы ко мне относитесь?

— Я-то?

— Вы-то!

— Да прекрати ты выкать Наталье Петровне!

И ее чистый круглый лоб отличницы разгладился. Серые глаза приблизились, пугающе потемнели.

— Я отношусь к вам… к тебе… не как к хахалю. Очень хорошо. Вот.

И попросила называть ее Таташей. Или Татой. Я едва успел загасить сигарету — хозяйка, демонстрируя поразительную гибкость бывшей гимнастки, перегнулась через стол. Мы поцеловались, едва не смахнув высокое горлышко венгерского десертного.

А у меня бзик, еще с сопливого отрочества. Теряюсь, как только ощущаю на губах партнерши табачный привкус. С тех пор, как старшеклассница поцеловала в тамбуре поезда Улан-Удэ — Москва. Наш класс премировали путевкой в столицу за сбор металлолома, а девица была племянницей завуча школы. Она умела курить взатяжку и целоваться умела, получается, взатяжку.

Для меня так и осталось загадкой, в какую минуту Наташа успела разложить диван-кровать.

За дверкой, отделяющей единственную комнату от прихожей, металась и выла Дина, стуча когтями по линолеуму. Я признался Наташе, что не могу соответствовать текущему моменту — из-за внешних раздражителей. Дескать, голой спиной чую холодную слюну, ниспадающую с клыков. В конце концов, укусила же Дина мужчину, хотя и поделом. Вдруг она решит, что хозяйку опять хлопают пониже спины? А против воли или по согласию — собаке неведомо.

Тата предложила поменяться местами. Теперь я был защищен с тыла. Но момент был упущен. Распластанный, я думал о собаке.

Таташа встала, слабо белея в свете уличного фонаря. Начала искать халат. Фигура, подсвеченная, выгравировалась в раме окна. Она прошлепала босыми ногами, заперла собаку в санузле, скрипнула диванной пружиной, скользнула соском по щеке. Ступни были холодными.

Дина завыла с новой силой, заскребла когтями в дверь ванной. Вой этот, протяжный, нутряной, прожигал дом-пятиэтажку насквозь. Чуяла неладное. Ревновала, хоть и сука.

Попал впросак. Я предложил Тате остановиться. Просто полежать. И выпустить собаку.

Псина, повизгивая, чуть не вынесла дверь ванной. И разом заткнулась, что ребенок, заполучивший соску. Потом несмело прошла в комнату.

Глядя на геометрический рисунок строительного крана, который циркулем маячил в окне, на диковинные тени, царапающие потолок, мы немножко поболтали. Таташа, не поворачивая головы, спросила, зачем я убиваюсь из-за камешка?

Под собачьи вздохи я рассказал про нефритового дракона и шарики, спасшие наш род. Как пить дать (шаману Ордо), не сжуй крашенная дерьмом краденая кобыла коммунистическую грамоту, японцы вырезали бы семью деда Исты. Включая дочь Валю, мою маму. Выходит, шарики спасли жизнь и мне. Тут я непроизвольно вжал ухо в подушку. Про несостоявшуюся продажу нефритовых шариков соседу я умолчал.

Таташа гладила мою щеку. Я еще что-то говорил. Счастлив мужчина, которому в ночи внимает женщина.

Хозяйка слушала, как собака, ориентируясь на интонацию, не понимая слов. Но одно слово ее проняло: мама.

Тата, Таташа — так ее звала мама. А больше никто. Мужчин у нее практически не было. Так и сказала: практически. (Хм, бывают и «теоретически»?) А вот у мамы хахаль был. Этим определением она наградила гостя — немолодого, с животиком, в очках, — когда застала его с мамой, сидящих на кухне за бутылкой вина. И больше хахаля не видела.

Они так и прожили с мамой в этой квартире, им не было тесно. По ночам мама плакала на этом же диване. Как-то утром Тата сказала: пусть хахаль возвращается, она не против. Ляжет на раскладушке или уйдет на съемную квартиру. Поздно, шептала мама, белея непрокрашенными корнями волос.

Вот в наказание повторяет судьбу мамы, после паузы продолжила ровным голосом Тата. И даже носит мамин халат. Как собака, ловит запах, исходящий от халата, слабеющий год от года. Запах болгарского лицевого крема «Медовое молочко» и нерафинированного растительного масла. А еще детского мыла: мама верила, оно уберегает от морщин, — теперь она сама им пользуется…

Последние слова Таташа произнесла в нос и подозрительно умолкла.

По потолку ползло ромбовидное пятно от проезжающей машины; я проследил, как оно преломилось в углу, встал, деловито натянул трусы. Перешагнул через собаку, не зажигая света, принес из кухни остатки вина и чайник.

Тата громко высморкалась в наволочку и выпила воды прямо из носика чайника. А я, раскрутив бутылку, допил вино из горла. И мы облегченно рассмеялись.

Послышался стук. Дина беспокойно била хвостом. Псина не дремала. Сторожила, чтобы наш моральный облик находился выше уровня дивана-кровати. Защищала дом, как и положено псу. Спасала семью. Мою семью.

Так что хахаля из меня не случилось. Или он случился «теоретически».

Лунные потеки в окне, тихий разговор разнополых людей в горизонтальном положении, холодные ступни, вздохи и зевки большой собаки, чистый запах детского мыла — все это так и осталось лучшим кадром. Я часто прокручиваю эту короткометражку уходящей натуры, потому что в ней нет ничего материального. С любого боку.

«Ни одну ночь он не ложился без женщины, но ни разу не пролил семени хотя бы с горчичное зернышко». Пролив более горчичного зернышка и дождавшись внуков, я наткнулся на зерно в жизнеописании Далай-ламы VI. Привет с китайской стороны. Оправдание слабости как проявление силы особого рода. Именно — рода.

Однажды раздался звонок. Трубку взяла жена. Спросили Исая.

— Такого здесь нет.

— Нет, такого там есть, — твердо сказали в трубке.

Женский голос, чеканя согласные, сообщил, что звонит по просьбе Натальи Петровны: умерла Дина.

— Что? Кто? — крикнула жена.

Но трубку повесили, не дожидаясь соболезнований.

— Ничего не поняла. Кажется, ошиблись номером.

Не ошиблись. Звонили по мою душу.

Вряд ли Дину отравил укушенный сосед. Скорее скончалась от старости: собачий век короток. И унесла с собой тайну исчезновения второго нефритового шарика. В любом случае добродушная псина приняла и переварила, как Нохой, все зло и соблазны людского мира и ныне с чистой совестью бегает, согласно косноязычной теории опального ламы Ордо, по накренившейся планете на дальней от Сумбэр-Ула орбите, в юго-западной райской стране Диваажан, где много диванов-кроватей и все существа пьяны от вечного счастья.

— А кто это — Дина Петровна? — отвлекла от теоретизирования жена. — Ветеран войны? Пойдешь на вынос?

Я растерялся:

— Типа того… Ветеран тыла… Надо бы сходить. Хороший был… человек.

Шапочка от куклы-нингё

Я вышел из маминого животика. И сразу, как Геракл, совершил подвиг.

Неудачное начало, знаю. Сейчас даже дети «6+» не верят, что их нашли в капусте или их принес в клюве разносчик пиццы (аисты в наших краях не водятся). И в школе, кажется, просвещают. Говорят немыслимые в прежнее время вещи. Прежде пионерам глубже пестиков-тычинок знать не полагалось. Ни на пестик.

Теперь о подвиге.

Помню, мама, отвечая на мой вопрос, правду ли болтает во дворе рыжий Ренат, двоечник, силач, хулиган, короче, отличный пацан, — начала путаться в показаниях. Сначала: вроде бы меня нашел участковый уполномоченный в партии конфискованной капусты из ларька «Фрукты-овощи». Потом, теребя клеенку кухонного стола, выдавила, не смотря в глаза:

— Ты знаешь, сынок…

Мама сделала трагическую паузу. Я перестал хлебать компот.

— Ты вышел из маминого животика…

И покраснела, что пионерский галстук. Врать мама не умела. Она что-то еще лепетала на троечку, словно ее врасплох вызвали к доске.

Я хотел успокоить маму, что все давно знаю. Как-никак перешел в четвертый класс. Достаточно зайти в школьный туалет, чтобы понять из правдивых рисунков на стене и энергичных подписей к ним, откуда берутся дети. Да и на улице просветителей без Ренатов хватало. Но вовремя прикусил язык.

Успокоившись валокордином, мама дала следующее признательное показание:

— …и родился недоношенным, семимесячным.

Минуточку. Выходит, я — недоносок?! Здрасте вам с кисточкой и косточкой из компота, которой я при вновь открывшемся обстоятельстве чуть не подавился.

В точности неизвестно, сколько я весил, выйдя в свет, но гирька весов стронулась лишь после вторичного завешивания синенького тельца и едва одолела первое деление. «Не жилец», — шептались нянечки родильного отделения. Мама притворилась спящей и слышала приговор. Если бы нянечки были японскими, они бы сказали: нингё. Дословно — игрушечный человек. Проще — кукла.

Тогда не было кювезов. Мне был уготован кювет дороги жизни.

При любом исходе заявляю в письменном виде, что уже одним фактом явления в мир я совершил подвиг. Причем не отходя от места рождения. Человечество я вряд ли осчастливил, зато сделал таковым одного человека. И этого вполне достаточно.

Мама была сердечницей, заядлым гипертоником. Значение слова «стенокардия» я узнал прежде правильного ударения в слове «писать» (не в стол — в горшок). Без отрыва от груди. Правда, долгое время, даже уже будучи октябренком, считал, что в плохую погоду маму душили стены. Вот вам и стенокардия. Возможно, так оно и было. Запах лекарств сопровождал меня с пеленок, заглушая кислый дух описанных ранее пеленок.

А в канун моего рождения верхнее давление беременной зашкаливало за риску «220». Ждали инсульта или инфаркта. Третьего не дано. Но я нашел третий путь. Сообразил головой. Просек кесарево решение и сечение. Без него мои шансы на эту жизнь равнялись нулю (похожему на голову куклы-пупса).

Самая большая кукла из семейства пупсов достигала размеров зрелой кошки, не считая хвоста. Дорогие экземпляры при наклоне говорили: «Ма-ма». Пластмассовых кукол на родильной фабрике одевали с головы до ножек. Туфельки, чулочки, платьице, банты, даже сумочка и, наконец, шапочка. Она была из байки, сбоку пуговичка.

Тогда не было УЗИ, предсказывать пол ребенка не умели. Мама хотела дочку. Подруга подарила куклу-пупса. Нингё — с ходу назвала ее мама. Шапочка от куклы идеально подошла к моей бедовой головушке размером с мамин кулачок. Мягонькая байка не вызывала раздражения кожи, а петелька с пуговичкой уберегала от сквозняков.

Говорят, при наклоне я изрекал: «Ма-ма». Вжился в образ. И в жизнь в целом.

Мама вплоть до своей кончины в семидесятитрехлетнем возрасте хранила байковую шапочку. По семейным торжествам она извлекала ее на свет и приговаривала:

— Молодец какой… маму спас… Умница… вылез… не струсил…

Все эти славословия относились ко мне. Иначе говоря: не отсиживался в окопе, вылез под шквальным огнем калибра 220, закрыл тщедушным тельцем пулемет, обеспечил продвижение наших.

«Наши» — это мои внуки.

Со временем байка с мелким цветочным рисунком вылиняла, но благодарная мама хранила шапочку от пупса в дальнем углу комода, перекладывая ее богородской травой и крапивой. От моли. После мамы я вложил внутрь шапочки пакетик силикагеля, обернул ветхий головной убор чистой марлей — никакого целлофана! — и поместил его в боковой кармашек фибрового чемодана.

Я родился если не в рубашке, то в шапочке нингё. Как в каске.

Мама всерьез утверждала, что, едва высунув головку меж ее ног, я заорал что есть мочи: «Ура-а-а!» Хочется верить. Однако тут скорее преувеличение. И преуменьшение давления у роженицы до нормы. Так мама одолела седьмой месяц беременности, находясь на седьмом небе.

По поводу моей недоношенности она впоследствии особо не заморачивалась, то и дело повторяя: «Вырос не хуже других». Ну, не знаю. Сие спорно. Взять хотя бы бытовое пьянство… Впрочем, о том потом, потом.

Но тогда, на кухне, я помню, она понизила голос, хотя мы были одни. И строго наказала не рассказывать о нашей тайне. Выловив из компота абрикосовые косточки с целью извлечения на дворовой скамейке скользко-сладких ядрышек, я кивнул с набитым ртом. И в дальнейшем благоразумно помалкивал во дворе. Еще обзовут недоноском.

А нынче чего терять? Ловить врагам нечего. Или некого. Пусть обзывают. Жизнь худо-бедно прожита. Состоялась, поправляет жена, наливая компот старшему внуку (младшему компот не рекомендован, а то подавится косточкой, пусть пока обходится морковным соком).

Но я не об этом. Все люди вышли оттуда, в конце концов. И не делают из этого далеко идущих оргвыводов.

Я вышел в люди из маминого низа, как из шинели участкового.

Мне не в чем было идти в детский сад. И мама на вывезенном из Хайлара «зингере» пошила пальтишко — из собственных теплых трусов производства китайской фирмы «Дружба».

Ни хао себе! Посылка со второй родины. Наложенным платежом.

Надо ли говорить, что китайские панталоны с начесом очень ценили торговки замороженными кругами молока, штукатуры-маляры, сообщницы воров на стреме, надсмотрщицы СИЗО, почтальонши, плакальщицы на похоронах, сторожихи, путевые обходчицы, дворничихи, вокзальные шалавы и другие женские лица, по роду занятий весь световой день, с захватом темного времени суток, пребывающие на свежем воздухе. Однако в первую голову их ценили роженицы — те же торговки, штукатуры-маляры… далее по списку выборочно.

Дамские панталоны были необъятными, до колен. Дружба не имела границ. Так что материи хватило не только мне на пальто, но и на капюшон. Тогда капюшоны, несмотря на очевидную их практичность, в Стране Советов почему-то носили лишь агрономы, постовые и рыбаки-моряки (вкупе с прорезиненными плащами).

Уже зачехляя «зингер», мама вдруг вспомнила капюшоны японских солдат, расквартированных в маньчжурском городе ее детства. В непогоду капюшоны пристегивались к шинелям. Будучи удобным изобретением японской военщины, капюшон однажды спас жизнь младшей сестре отца Мане. К ней, двадцатилетней девушке, пристал на улице солдат. Дернул за руку. День был пасмурный, а его намерения ясными. Маня толкнула вооруженного ухажера в грудь. Уязвленный отказом, он решил уточнить, кто в Маньчжурии хозяин. Хотел снять винтовку с плеча, но примкнутый штык зацепился за капюшон — и тот упал на глаза. Пользуясь заминкой, Маня со всех ног кинулась прочь. Прежде чем завернуть за угол, оглянулась: солдат тащил в проулок другую жертву…

На улицах Улан-Удэ незнакомые женщины подходили к нам, спешащим в детский сад, и спрашивали, где мама достала дивную вещицу с капюшоном, не «инпортная», нет? Мама краснела и лепетала про нингё.

В определенном смысле — импортная. Там еще на бирке иероглифы мелким шрифтом. От Магадана до Москвы интимные места советских граждан обоих полов натирал ярлык с каллиграфической вязью по-русски: «Дружба». Она украшала кальсоны и женские панталоны голубовато-тошнотного колера. Цвета детских горшков, ползунков и коридоров приемников-распределителей. Тогда словцо «фирма», отдающее капитализмом, было под негласным запретом. А вот фирму «Дружба» широкие массы РСФСР знали и видели каждый день — во все глаза некитайского разреза. Эта «Дружба» не имела ничего общего с самой популярной в полевых условиях закуской — одноименным плавленым сырком за двенадцать копеек: он сплавлял дружбу случайной компании на время. Там, в кустах и за углом. А тут русский с китайцем — братья навек.

Пошитое пальтишко с капюшоном, прообраз модной парки-пуховика, мама перекрасила в химчистке в синий цвет. Чтобы по примеру деда Исты, красившего ворованных коней, окончательно замутить тайну происхождения ходкого товара.

Много лет я гадал, отчего столь высоким штилем обозвали изделия, призванные прикрыть срамные, как ни крути, места. Фирма-то государственная. И заключил, что здесь есть своя логика. Что может быть важнее сих мест? Заслон простатиту, циститу, мини-юбкам, бикини, сексу и прочему тлетворному влиянию Запада. Потому что там голый до гусиной кожи расчет, а тут взаимное чувство. С начесом.

Неслучайно в конце 1960-х стараниями хунвейбинов, бегавших в мягком климате без кальсон, дружба соседей резко пошла на убыль. «Дружба» исчезла с прилавков галантерейных магазинов. Начес вытерся — началась холодная война. Дутое чувство сдулось сразу после парада с шариками и транспарантами.

На память от пальтишка с капюшоном осталось фото, на котором я стою в нем рядом с мамой и шариками. Да бирка «Дружба» на капюшоне. Пальтишко сгнило, после того как молодая родственница, абитуриентка, гостившая у нас месяц, из чувства благодарности без спросу помыла им пол. К тому времени самошвейное изделие и в самом деле напоминало тряпку. Зато бирка и по сию пору как новая.

На байковую шапочку от куклы я осторожно (байка расползалась) нашил ярлык «Дружба». Вышло красиво — наподобие лейбла «Адидас». Фирма. Винтаж.

Любая фирменная вещь, не согретая памятью, по сути, половая тряпка. Но по молодости мы этой низости — ниже плинтуса — не понимаем.

«Не форсить» — с детства помню мамину присказку. Пусть неказисто, зато в тепле. А на взгляды девчонок плевать с ледяной катушки.

Сохранилось еще фото. На нем, помимо валенок, на меня напялены полосатые штаны на ватине (не из матраса, нет?), причем штаны с напуском, чтобы в валенки не набился снег; далее цигейковая шубка и округлая шапка, намертво прикрепленная к башке резинкой, выдернутой из маминых панталонов «Дружба». Как это принято у кочевников, в дело шли субпродукты забитого животного — от шкуры до кишки-резинки. В довершение я на фото крест-накрест опоясан пуховым оренбургским платком, узел на спине сокрыт — только глазенки и видны. Ни повернуться, ни пукнуть. В овчинной рукавичке зажата веревка от санок. Санки в кадр не влезли, зато на втором плане впечатан санный след с горы. Также в углу снимка торчит собачий хвост. Полуовчарка Джек с лаем бежала рядом, покуда я на санках катился с пригорка. Однако и без Джека хватало опекунов.

Мама тряслась надо мной. Кутала. Одевала в сто одежек — что капусту, в которой меня едва не нашли. Но застежки были. Смутное воспоминание в поликлинике: мне невыносимо душно, давят стены (не стенокардия, нет?), за ворот течет струйка пота, а по слогам выразить протест не могу, ору что есть мочи, отчего потею еще больше.

Я потел и часто болел. Обратная сторона тотального материнского прессинга по всему полю. Сквозняк по левому флангу и навес в штрафную.

Во втором классе я едва не сыграл в жмурки от воспаления легких.

В третьем классе мне сделали проколы от гайморита.

В четвертом вырвали коренной зуб. Не молочный.

В пятом вырезали гланды.

В шестом классе из ложного чувства товарищества я выкурил полпачки «Шипки» без фильтра и угодил в реанимацию.

В четвертом десятилетии бытия я в бессознательном состоянии залег в наркологию…

Минуточку. Эдак мы ни в жисть не доберемся до предмета описи.

Проскакивая листы анамнеза, заострим внимание на пятом десятке лет, когда онкомаркер выдал положительный результат. Никаких положительных эмоций, сами понимаете.

А виной всему кальсоны фирмы «Дружба». То есть полное исчезновение их с прилавков. Этот факт нуждается в подробностях.

«С этого места поподробнее, пжалста!» — кричал в таких случаях мой однокурсник и жизнелюб Петена, когда рассказ опускался ниже пояса. Сережа Петенко был очкаст, патлат, круглолиц, похож на раннего Элтона Джона. Похожесть усиливали пальцы-сосиски, ими он виртуозно бегал по клавишам старенького пианино в фойе филфака, чем сражал филологинь наповал. Но сэр Джон оказался геем, о чем заявил для печати, а Серега был бабником, о чем неоднократно делал заявления не для печати. В обоих случаях не стреляйте в пианиста. По окончании универа Петена устроился клавишником в оркестр ресторана «Интурист». Серега всегда шел туда, где, как в биосферном заповеднике, в изобилии водилась дичь — доступные женщины, которые не боятся охотников-мужчин и берут корм из рук интуристов…

Но мы отвлеклись от просьбы. Пжалста. Со всеми подробностями.

 

В детстве я думал, что к урологу направляют уродов. Моральных, разумеется, ибо внешне пациенты не отличались от прочих людей. Пацаны во дворе разделяли мою точку зрения. Кабинет уролога находился наискосок от процедурной, где мне делали проколы в носоглотке. Никаких бивней, клыков, панцирей и рогов у сидевших в очереди пожилых мужчин и редких женщин не наблюдалось, сколько я ни всматривался. Вставая, они не стучали копытами и не прищемляли хвостов, торопливо закрывая за собой дверь с надписью «Уролог». И я решил, что изъяны у них кроются внутри, в уродливых склизких кишках. Недалеко от полупереваренной истины, кстати.

Однажды утром я испытал боль при мочеиспускании. Нет, не то, о чем подумал Петена. Французским насморком тут и не пахло — я нанес визит урологу и узкий специалист снизошел до философских обобщений.

Какой-то специфический антиген показал превышение. Антиген однозначно выступал против моего имени. «Предстательная железа» — звучало предательски.

Повторный анализ подтвердил тревожную динамику. Мне назначили биопсию. Знающие люди понимают, чем это пахнет. Дело пахло керосином, изрекал во дворе дядя Рома, описывая в сотый раз, как тонул после фашистской бомбежки при форсировании Днепра. Но дядя Рома выплыл, сбросив шинель, вещмешок, котелок, сапоги — все, что тянуло ко дну. Все, кроме автомата ППШ на шее.

Этот геморрой хуже любого гайморита. Эту беду не подпалить керосином. Не вырезать штык-ножом. Не выжечь ротным огнеметом. Опухоль расползалась по-пластунски, пожирая здоровые клетки, а по ночам перегруппировывалась, подтягивала резервы для решающего броска.

Оставалось идти ко дну. В темно-свинцовые воды диагноза. И тут я запил.

Я бы, может, не сорвался в штопор, кабы не два случая накануне. Направляясь к урологу в черных очках (зачем нацепил, непонятно), завернул в магазин без всякой цели. На самом деле цель была: я неосознанно тянул время.

Дворник сгребал кучи рыхлого грязного снега с тротуара на обочину проезжей части. Я поднял воротник. Дул мартовский ветер. Низкое небо раздавило солнце, и оно подтекало яичным желтком из-под свинцовых пластинчатых туч.

Высокое крыльцо магазина обычно облепляли бабки, торговки луком, чесноком, серой, домашними соленьями, а то и чекушками паленой водки из-под полы. Дурная погода их распугала, на стульчике нахохлилась одинокая тетка. Пальцами в обрезанных шерстяных перчатках она раскладывала на ящике свой товар — бумажные и тканевые цветы. Такие носят на кладбище.

Я рванул тяжелую дверь универсама.

Купил сигарет, хотя дома лежал блок фальшивого «Винстона», и на выходе, в тамбуре, обнаружил попрошайку. Представители этой древней профессии выглядят одинаково: пуховик невнятной масти на размер больше, засаленная вязаная шапочка, растоптанная обувка, картонка с косыми буквами в руках и обязательно — смиренный и тусклый взор. А тут женщина средних лет, одетая не лучше, но и не хуже, чем посетительницы магазина, держала отпечатанный на принтере текст. И смотрела на проходящих не уводя взора, словно не просила подаяние, а находилась здесь по служебным обязанностям, рекламировала товар или кандидата в депутаты. А главное, у нее были накрашены губы!

Я замедлил шаг — меня толкнули, извинились — и вгляделся в листок бумаги, который был наклеен на кусок ДВП: «Внимание!!! Не проходите мимо! Срочно нужны деньги на лечение мальчика…» Н-да, текст не отличался оригинальностью. В шкодливые годы реформ сотни таких мамаш стояли в подземных переходах.

— На что деньги? — достал я пачку «Винстона».

— Здесь же написано! На операцию, — с достоинством разлепила кровавый рот просительница и выдавила ямочку на припудренной щечке.

Она не выглядела несчастной, всем видом показывая: гражданин, если любопытство праздное, то идите себе дальше.

— А какая… операция? — холодея от сквозняка и надвигающегося ужаса, спросил я, убеждая себя, что это очередная туфта, лапша на уши сердобольным простакам.

— От рака, мил человек, химиотерапия, вишь ты, не помогла… — пропела намеренно просторечно, с неким вызовом красногубая, как Смерть, женщина. — От рака, таки дела.

Я вздрогнул и мигом вспотел.

— Ты, это… давай ври, да не завирайся! — тонко выкрикнул и бросил в картонную тару у ног попрошайки нераспечатанную пачку сигарет. — Нашла чем шутить, мошенка!

Не мошенница, а мошенка. От волнения, не иначе. А ведь высшее филологическое образование, мля.

Я ломанулся к двери, расталкивая людей, срывая черные очки. И на крыльце чуть не перевернул ящик с кладбищенскими цветами. Торговка вскрикнула: пара бумажных гладиолусов упала на заплеванный цемент.

— Какого черта? — вскричал я, поднимая цветы. — До Родительского дня еще два месяца! Кого хоронить собралась?

— Простите, — донеслось из-под капюшона. — Хлеба купить… Не до хорошего… А цветочки кому мешают? Извиняйте уж…

— Но это же для мертвых! — оборвал я извинения. — Цветы для мертвых, понятно вам?

У врача я очутился не помня себя, взъерошенный, что воробей после долгой зимы. И зачем, дурак, отдал пачку сигарет? Чтобы больной раком мальчик закурил с горя? Глупость, тупость! К тому же, кажется, успел поругаться в очереди, крича, что повторные больные идут через одного. Куда торопился? Повторно на тот свет?

— Да вы садитесь, — сказала медсестра.

Но сидел я недолго, кратко отвечая на рутинные вопросы. Все было ясно без слов и биопсии. Уролог завел меня в соседнюю комнату, где стояла большая, чуть ли не двуспальная, кушетка. Я начал расшнуровывать туфли, но врач жестом показал, что ложиться не требуется.

Врач был молод, с модной недельной небритостью, под халатом вельветовые джинсы. В окне грачи, а может, вороны, я в них не разбираюсь, сидели на ветке старого тополя и глядели на меня. Захотелось их прогнать, даже рука дернулась.

Мне велели спустить штаны и повернуться.

— Нагнитесь.

Раздался легкий хлопок: уролог натянул перчатку.

— Раздвиньте…

До меня донесся запах табака. Интересно, где курит уролог? На крылечке, где с ним, с его модной небритостью, заигрывают медсестры, сексапильно держа сигаретки в алых ротиках? Вот лучше бы отдал «Винстон» урологу…

Меня пронзила боль. Ход мыслей спутался. Узкий специалист действовал широко, гуляя указательным пальцем, как у себя в квартире.

Боль усилилась. Наверное, я мычал, как бык в загоне убойного цеха мясокомбината, если в комнату заглянула медсестра. Я крикнул себе под ноги:

— Полегче там!.. Как Элтон Джон, ей-богу!

— Потерпите…

Правильно, что не отдал «Винстон» уроду урологу.

— Одевайтесь.

Снова раздался хлопок. Врач стянул перчатку и бросил под раковину. Вид у него был озадаченный.

— Хм… У вас гладкая мускулатура уретры… В общем, с ней не все гладко.

— Ага, я вам не Элтон, черт возьми, Джон, — буркнул я, затягивая ремень.

— Кстати, — потер небритый подбородок врач, — кто это?

Ворона за окном нетерпеливо каркнула.

— Как? Разве вы не слышали? — тянул я время. — Э… профессор урологии… Британское вторжение…

— Я так и думал, — кивнул доктор. — Видел в журнале у коллеги.

— Простите, доктор, мою невыдержанность. — Я сел на стул. — Но вы понимаете мое положение?..

— В вашем положении нет ничего унизительного.

— Скажите, дорогой… — назвал я врача по имени-отчеству, — только честно, сколько мне осталось?

Медсестра, молоденькая, с пухлыми губками, наморщив лобик, приготовилась писать.

— Не скажу, — покачал головой уролог. — Картина неясная. Нужно инструментальное исследование. Вам придется лечь в клинику… Таня, запиши. Если исключить в анамнезе инфекционную природу заболевания, то налицо длительное воздействие низких температур на мочеполовую сферу. Вы не строитель ведь? Плюс малоподвижный образ жизни, жирная пища, вредные привычки, застой венозной крови в малом тазу, ну и эректильная дисфункция, так?.. Вот направление и рецепт. Надеюсь, опухоль не злокачественная.

Он надеется!.. Приехали. Любишь кататься с горки — люби и саночки возить. Забыл мамин завет — носить теплые кальсоны фирмы «Дружба»? Теперь накроет медным тазом в области малого таза.

Между прочим, для операций в зимних условиях на севере Китая пехотинцам японской императорской армии выдавались шерстяные кальсоны. А поверх — шерстяные стеганые штаны. Будучи подростком, мама видела белеющее солдатское исподнее, в котором вояки без стыда копошились прямо на улицах Хайлара. При этом штаны были с напуском на ботинки — они их постоянно забрызгивали, справляя малую нужду. Двигаясь перебежками на утренние занятия в тети-Манином тулупчике, коротком, вытертом и холодноватом, ученица советской школы второй ступени Валентина Мантосова с завистью примечала, что даже для фляг и котелков у солдат имелись утепленные чехлы: они не давали остыть горячей пище.

Ведь что такое малый таз, философски поскреб щетину уролог, это не что иное, как походная емкость для естественного бульона. Если не поддерживать в ней тепло, то бульон становится питательной средой для болезнетворных бактерий. Страдает и детородная функция. Жизнь зачинается и кончается в малом тазу.

Неудивительно, что японцы — хронические долгожители. Но войну они проиграли. А мы хронические победители. Над внешним врагом, не внутренним, который внутри тебя.

На худой конец, можно было поддевать под брюки женские или мамины рейтузы, как это практиковалось в старших классах, когда «Дружба» пошла на убыль. Так нет, надо было, козлу, форсить зимой в узких джинсах — под них едва хэбэшное трико и влезало. Теперь сливай воду. Ниже пояса.

«Кар! Кар! Кар!» К вороне на ветке подлетел ворон — несомненно, не грач, грачи, по Саврасову, символы весны и жизни, а эти твари только и знают, что вещать беду, — и воронье торжествующе закаркало с новой силой.

Рецепт я небрежно сунул в карман: поздно пить таблетки в салоне ритуальных услуг. Зато направление изучил вдоль и поперек, даже понюхал его. Пахло духами медсестры — тошнотворно. На листике с ладонь было наименование больницы, маленькая круглая печать врача, подпись и всего три буквы: РПЖ со знаком вопроса.

— И куда это меня послали на три буквы? — сунул я листок в окошко регистратуры и ногтем отчеркнул загадочную аббревиатуру, смутно надеясь, что буква Ж означает нечто жизнеутверждающее.

— А вам разве не объяснил узкий специалист? — осторожно ответил кто-то по ту сторону стеклянной перегородки (виднелся только белый колпак). — И кстати, тут знак вопроса… диагноз предварительный… Обратитесь к врачу.

— А я, как пациент, требую… Буду жаловаться в Минздрав, — громко постучал я костяшками пальцев по матовому стеклу.

— Ну хорошо… Но учтите знак вопроса. — Колпак пришел в движение, и мелодичный голос известил: — Видите ли, РПЖ — это рак…

Дальнейшее я не слышал. На меня обрушилась стена тяжелого матового стекла.

«Рак! Рак! Рак!» — каркали во все горло черные птицы на корявом тополе, когда я вышел на крыльцо поликлиники, где жизнеутверждающе курил другой узкий специалист. Я решительно взял курс на универсам, где был накануне. Не за сигаретами — за водкой.

Слова из регистратуры догнали меня в пути и мерно, в такт шагам, ворочались остроугольным щебнем в черепной коробке: «Рак… предательски… железно…»

 

На крыльце и в тамбуре магазина было чисто, гулял сквозняк: накаркавшие диагноз торговка и попрошайка испарились. Нагадили и смылись.

Жены дома не оказалось, что в моем неунизительном положении было к лучшему. На плите стояла теплая кастрюлька.

Я сразу налил полстакана водки. Достал с полки граненый стакан (говорят, их больше не производят), выбросил из него карандаши и фломастеры, сдунул пыль. Граненый стакан символизирует мужество. Из него пили наши отцы в войну, пил я, когда был здоров как бык. Точнее, как дурак.

Полегчало. Отец говорил, пили перед боем и не пьянели. Но я опьянел быстро. И подбил бабки: стал вот дедкой — вырастил сына и дождался внуков. Дерево и то посадил на субботнике. Дом не хоромы, конечно, но с балконом, и санузел раздельный… Задача-минимум выполнена. А многие ровесники уже в земле. Недоносок зажился на этом свете.

Есть пара лет в запасе, болтали в очереди к урологу. А то и больше. Зависит от стадии и операции. Я почувствовал странную свободу. Да здравствуют вредные привычки, жирная пища и малоподвижный образ мыслей!

Я плеснул в граненый стакан еще. Проснулся аппетит. Выпив, крякнул и полез вилкой прямо в кастрюльку. Жена сварила мою любимую гречку со свининой. И заботливо накрыла кастрюльку полотенцем. Я чуть не заплакал. Свинья я изрядная, самого забивать пора. Ха, будет ли толк от моей опаленной шкуры и проспиртованной начинки?

Я с наслаждением бичевал и жалел себя, пил, чавкал и рыгал.

В очереди я наслушался страшилок, но теперь они не казались такими уж страшными. И умирать не так больно, как при других формах рака, вещал в очереди один тип. Видимо, он уже единожды умирал.

Рак как рок. Ну и плевать ниже пояса. На эректильную дисфункцию. По этой части есть что вспомнить. Успел, пока живой. Воспоминания — не так уж мало. Правда, помнил смутно, потому как одно удовольствие с одеялом накрывало другое. Не пил несколько лет, берег натруженную печень. И что в итоге?

Я закурил, хотя до того не осмеливался дымить в доме — лишь на балконе. Дым можно проветрить, а воспоминания не выветрить никаким инструментальным путем.

Рок как рок-н-ролл. Осталось хорошо повеселиться. Сниму со сберкнижки последнее, переведу в фунты, поеду в Англию, по местам боевой славы Битлов. Минуя Элтона Джона… Разгонять тоску и тамошний туман. На фига я учил аглицкий с первого класса и постигал прононс в лингафонном кабинете? Буду сдувать пену с запотевшей кружки на выносном столике под Вестминстерским аббатством. Пока не окочурюсь под Тауэрским мостом. Но сперва отведу душу ихним матом. Еще есть пабы Ист-Энда, дублинский скотч, премьер-лига…

Стоп. Положение вне игры.

Пора бы подумать о душе. Сбросить суету бытия, как дядя Рома. Все, что тянет ко дну. А ко дну тянет низкое. Спасает, понятно, высокое.

Водка явно способствовала духовному росту. Я налил еще. Делай добро молча, без громких слов, толковала мама, а там разберутся… «Там» — ясно где. В небесной канцелярии секретарша с пухлыми губками, похожая на урологическую медсестру, поставит штамп на входящем документе и присвоит номер курса мучения. Моральные уроды — те пойдут по этапу. В пункте назначения их изрешетят из автомата ППШ — и так, изрешеченный, как дуршлаг, я, сепарируя ветер сквозь дырки в теле, побреду по кругу интенсивной химиотерапии…

Пол-литру я опростал менее чем за час, дальновидно не переодеваясь в домашнее. И готов был идти за второй.

В тамбуре круглосуточного магазина попрошаек стало больше: появился еще пацан. Оборванец, беспризорник, в летних замызганных кроссовках, я его видел у магазина ранее.

Перед походом к врачу я отложил энную сумму на дорогие лекарства. Хотел сразу от уролога бежать в аптеку, наивный. И вот всю ее, за вычетом водки и пары бутылок пива, бухнул в тару у ног попрошайки. Авось рак попятится раком.

Просительница добыла подаяние из обувной коробки с большим достоинством.

— Дяденька, дяденька! Ждите!

За углом магазина меня, глотавшего «жигулевское» из горла, нагнал мальчишка.

— Вы зачем дали столько денег, дяденька?! У нее и сына-то нет! И вообще детей нету! — запыхавшись, выпалил юный конкурент по промысловому цеху.

Я чуть не поперхнулся пивом:

— Такими вещами не шутят, парень.

— Да она в нашем бараке живет, могу показать, квартира двенадцать! Алимасова она. У ней сожитель, а не сын, Кривой Цыган. Вор, бабки на наркоту тратит!

Я отдал пиво пацану, нацепил черные очки и пошел обратно. Гордая попрошайка, урвав куш, считала мои деньги на крыльце.

— Минутку! — крикнул я издали. — Ваша фамилия — Алимасова?

— Ну, допустим, — прищурилась Алимасова. — А ты хто, прокурор?

— Вроде того. Верните деньги, они помечены и переписаны. Вы занимаетесь незаконным предпринимательством, согласно статье 128-бис Уголовного кодекса РСФСР в редакции 1994 года.

Статью я выдумал на ходу.

— Ага, незаконным, точно! — шмыгнул носом пацан и отхлебнул пива.

— Это была контрольная закупка, гражданка Алимасова, — продолжал я раздувать блеф и помахал красной корочкой члена общества садоводов. — Квартира двенадцать? Алло, как слышите, прием?

Я вытащил диковинный в ту пору мобильный телефон «Моторола» в нерабочем состоянии, купленный с рук по дешевке, и громко прокричал фамилию, номер квартиры нарушительницы и формулу «контрольная закупка». Последнее словосочетание обычно производит неизгладимое впечатление.

— Да подавись!

Пойманная с поличным, Алимасова отделила купюру от моего взноса в фонд борьбы с раком, спрятала ее внутри необъятной груди, остальное швырнула к ногам. Диагноз был верный: не мошенница, а мошенка. От слова «мошна».

Пацан успел подобрать сотенную и сунуть в кроссовку. Я сделал вид, что не заметил, и тщательно собрал деньги.

Торговка кладбищенскими цветами сматывала манатки, складывая стульчик и засовывая бумажные гладиолусы в сумку на колесиках.

— Эй, а вы-то куда?

— Да ну вас! — махнула рукой хозяйка посмертной галантереи. — У вас там контрольная закупка, а у меня цветы ненастоящие. Последнее отбираете, менты несчастные! Будьте вы прокляты, империалисты!

Я живо смотался в магазин за добавочной чекушкой и догнал цветочницу, когда она с грохотом затаскивала сумку на крыльцо барака, что стоял на задах нашей пятиэтажки.

В подъезде было темно, воняло кошками, жареной картошкой и нерафинированным маслом. Деревянные ступеньки громко скрипели.

Женщина испуганно обернулась на лестнице:

— Вы зачем тут?.. Я больше не буду! Детьми клянусь! — И тут же гордо выпрямилась: — А хотите — обыщите! Нам терять нечего, кроме своих цепей!

Я давно заметил: чем больше прибедняется проситель, тем полнее у него дома чаша.

— А ну, пройдемте, гражданка. Чем докажете свою малообеспеченность?

Вторично делать из себя лоха я был не намерен.

На этот раз несчастье было настоящим. Углы клеенки на кухонном столе протерлись до дыр. В ведре шуршали тараканы. Края раковины со ржавым пятном посередине отбиты до черноты. Девочка играла на кухне пустыми бутылками.

— Мама! — заверещала дочка. — Хлеба принесла?

Она ринулась к сумке, рванула застежку, с победным вскриком подняла над головой буханку хлеба, дунула на кусочек рафинада, извлеченный из кармашка замызганного платьица. Хозяйка разложила на полу цветы и выставила грязные бутылки. Их у магазина много: дворники не успевают убирать. Еще один промысел торговки.

В комнате заплакал ребенок — почуял возвращение матери. Женщина быстро нажевала хлеба, ушла за занавеску и, как волчица, изрыгнула добычу в рот детенышу. Плач смолк.

— А я помогаю маме делать цветочки, — похвасталась девочка.

Под носом у нее было грязно. Она жевала хлеб с сахаром и была вполне довольна жизнью. Главное, в этой жизни у нее есть мама. Я понял, почему та предлагала кладбищенский товар задолго до Радуницы. Жить-то надо сегодня.

Я снял очки. Цветы — фальшивые, а нищета неподдельная. Когда вернулась хозяйка, я всучил ей ком денег.

Женщина села на табурет и заплакала:

— Господи! Счастье-то какое… — Она громко высморкалась в кухонное полотенце. — Благодари дяденьку, живо! — закричала.

Девочка цапнула мою руку и начала слюнявить кисть, оставляя на ней мокрые сладкие крошки. За занавеской заплакал ребенок.

— Прекратите! Все! — рявкнул я.

Плач прекратился. За занавеской тоже.

Стало тошно от роли благодетеля. Дешевка. Такую сумму оставляют в ресторане за обед на два лица.

— Выпить, — вырвалось у меня.

— А у нас нету, — растерялась хозяйка. — Постойте… Еремеиха с первого этажа спирт разводит. Никто покамись не травился… Я махом.

— Не надо. У меня с собой, — показал я чекушку. — Стакан найдется?

— Вот, пжалте… — Хозяйка заискивающе протерла чашку тем же полотенцем, которым утиралась. — Счастье-то какое…

Она нарезала серого хлеба, не без гордости выставила тарелку квашеной капусты, покрошила вялую луковицу и полила закуску остатками растительного масла.

Я выпил. С опозданием предложил водки даме. Она отказалась — и мне это понравилось. Как понравился и ржаной хлеб с квашеной капусткой.

Доброта бедных людей куда слаще милости богатых. Слова мамы, как всегда, исполнены своевременной мудрости. О многом в жизни, сотворенном в пьяном виде, я жалел. Но о тех мятых деньгах — никогда. Я их списал, как старые долги, не хуже ростовщика Радевича из Хайлара.

На прощание, уже у двери, девочка подала мне бумажный гладиолус. Ее мать от ужаса прикрыла глаза — решила, что я заберу пожертвование обратно.

Я взял цветок. Авось не пригодится.

 

Так, с кладбищенским цветком в руке, меня свалила боль в паху. Острая, вошедшая вязальной спицей ниже пояса боль переросла в тягучую, будто у меня взяли биопсию на ходу. Кабы не скамейка у подъезда, я бы рухнул на грязный асфальт.

Дома закрылся в ванной. В мошонке слева опухло. Боль вроде притихла, но стоило встать под душ — ожила, да так, что в глазах потемнело. Туши свет. Пока не завалили охапками бумажных гладиолусов.

Я выпил еще водки для храбрости и позвонил другу. Храбрости требовалось мужество. Признать, что кое в чем не прав. Вот, и тут, перед лицом вечности (слова «смерть» я избегал), пытаюсь отделаться ничего не значащими, обтекаемыми фразами. Обтекающими подлость. Лингвист, твою мать.

У меня диплом филфака и справка иняза о незаконченном высшем. А у друга за плечами просто законченное высшее, само собой филфак. Фак! Дело даже не в дипломах. Товарищ был элементарно грамотнее, эрудированнее меня. Он и дал работу в смутное время. Свел со столичным издательством. Поначалу мы переводили гороскопы, эзотерику, брошюры типа «Как стать миллионером за 12 недель» или «Как забеременеть по лунному календарю», околонаучные опусы, эротику, даже комиксы, словом, макулатурный хлам, хлынувший из-за бугра. А не так давно на нас вышел солидный западный заказчик и посулил грант с помесячным долларовым содержанием. Подразумевалось, по завершении проекта последуют другие. Речь шла о религиозной литературе. В доказательство серьезности намерений из Москвы прислали новенький компьютер — редкую птицу в наших краях в те годы.

Компьютер был один. А нас — двое. Когда позвонил куратору, что-де забыли прислать второй «макинтош», тот сообщил, что европейские партнеры ограничили состав грантополучателей. Из проекта в нашей группе выпадает крайний участник. Боливар не выдержит двоих.

И тут я ни с того ни с сего брякнул, что в прошлом друга вызывали в КГБ. Это было полуправдой. Действительно, вызывали, но без карательных санкций, провели беседу, поставили галочку. Однако моего навета по телефону, без документального подтверждения, оказалось достаточно, чтобы вычеркнуть товарища из долларовой ведомости. И компьютер отдали мне. Заказчики ненавидели спецслужбы не меньше нашего, но боялись за бизнес. Лавочку могли прикрыть за любой намек на неблагонадежность.

По трагическому совпадению в те дни товарища бросила жена. Оставила с ребенком на руках. Просто не вернулась из зарубежной командировки, попросив развод заочно. Ребенок от тоски заболел. И товарищ, найдя по объявлению няню, пошел на стройку.

Когда я позвонил, бывший компаньон спал. Отсыпался после смены. Голос был хмурый.

— Прости, я ухожу… — сказал я, сжимая трубку.

— Уходишь от жены? — проворчал товарищ. — Новый проект? У другой губы слаще?

— Проект старый. Я ухожу из него. Можешь забрать комп.

— Но они меня не возьмут! — Голос отвердел, друг окончательно проснулся. — Они же знают про меня, про то самое… про контору… Это не телефонный разговор.

О небо! Спустя восемь лет после профилактической беседы в здании с колоннами, когда рухнул Союз и сама «контора глубокого бурения», абонент на том конце провода продолжал бояться призраков прошлого.

— И сроки, наверное, поджимают? — приободрился компаньон. — Я не успею перевести, сверить…

— Вот именно — сроки. Им некуда деваться. Старых меринов на переправе не меняют. Половину я сделал — в компьютере увидишь. Осталось только отредактировать.

Вот как? Слушай, как раз на стройке сокращают всех, кому стукнуло сорок пять… Погоди, ты-то как? Что случилось? — спохватился друг.

По тону вопроса — дежурно-вежливому — я понял, что предложение принято.

— Скажем так: по состоянию здоровья. Устроит?

Это устраивало всех. Заказчика в том числе. «Проект завершит мой коллега, да вы его знаете…» Они его знали. Об изъяне в резюме коллеги никто не вспомнил. Сроки поджимали.

Товарищ позвонил через день. Поблагодарить.

— Старик, спасибо! Ты же знаешь про дочку. Уход ей нужен. А я после смены устаю, как бревно… Но ты ведь тоже… по состоянию здоровья. Могу первое время отдавать четверть… Треть.

Последние слова дались ему через силу.

— Ты мне ничего не должен, — членораздельно сказал я в трубку.

Перебив поток благодарностей, добавил, что именно я заложил его работодателю. Как последний сексот уходящей империи. Что мы квиты. И повесил трубку.

Товарищ больше не звонил.

 

В течение суток я лишился части накоплений, перспективной работы и родного очага. Последнего рубежа — в связи со звонком представителя заказчика. Он попросил быть дома, когда приедут забирать компьютер. Жена потребовала объяснений. Не у заказчика — у меня.

В пылу объяснений тема кухонной дискуссии вышла за малые рамки. Меня обвинили в моральной импотенции. От лирики перешли к физике твердого тела. Кое-что высосал из пальца я, кое-что припомнили мне. И предложили уматывать туда, где никто не обвинит в импотенции.

Я собрал «тревожную» сумку «Адидас». Только во дворе сообразил, что идти, собственно, некуда. Кювет жизни. Дачный домик выстудился за зиму до состояния ледяной избушки, а дров нет. Накануне знакомую одинокую женщину я по телефону и по пьяни обвинил в боли в паху, и она, заслышав мой голос, бросила трубку. Так тебе и надо, недоносок. Деньги я сдуру раздал. Съемная квартира, не говоря о гостинице, не то чтобы не по карману — неуместна. Лучше взять выпить и пожрать чего… а там видно будет.

И тут я нащупал в кармане джинсов бумажку — направление в больницу. Так-так, паспорт и прочие ксивы при мне. А что, в больничной палате можно бесплатно перекантоваться несколько дней! А что? Манная каша, перловый супчик, молоденькие медсестры (хоть поглазеть), чистая казенная койка, неспешные философские беседы с собратьями по диагнозу, сон-час…

Это был выход. И вход. В приемное отделение.

Жена, услыхав от кого-то, что я в больнице, примчалась туда с кастрюлькой пельменей, укутанной в махровое полотенце.

А главное, обследование неопровержимо установило, что опухоль моя доброкачественная.

«Кар! Кар! Кар!» — жизнеутверждающе горланили вороны, пока мы с женой пересекали двор диспансера. Узкую асфальтовую дорожку взорвали корни деревьев. Супруга взяла меня под руку.

Синь разъедала белесые комки облаков. Теплый ветер доносил запах больничных щей. Солнце целовало в макушку. С модной недельной небритостью шагалось легко.

Я перехватил пакет с пустой кастрюлькой из-под пельменей, расстегнул пальто и гаркнул во все горло:

— Пр-ривет, вор-рона!

Немолодая санитарка в длинном ватнике с капюшоном, тащившая наволочки с бельем, не поленилась, остановилась, сняла руку с плеча и покрутила пальцем у виска.

Жена рассмеялась, метнула влюбленный взгляд, как в молодости, когда, неженатые, мы дружно шли в ногу на последний киносеанс, прижалась и шепнула ласково:

— Шиз!

А послышалось: жизнь.

С этого места, пожалуйста, подробнее.

 

(Продолжение следует.)

 


* Хайлар — так в Китае называется река Аргунь в своем верхнем течении; на реке стоит одноименный город.

 

* УРКМ — Управление рабоче-крестьянской милиции.

*** БМАССР — Бурят-Монгольская АССР, существовала с 1923 по 1958 г.

**** Заводная лошадь — лошадь, которую ведут «в заводу», с собой, как вьючную или запасную.

* Шэрээ — деревянный престол, на котором раскладывается жертвенное подношение.

* Сартулы — бурятская народность.

* Халхасцы — монгольская народность.