Чемодан из Хайлара

Чемодан из Хайлара
Роман с одушевленными предметами. Продолжение

Полкопейки

1.

Город просыпается под трехъязыкую молитву и мычание коров. Они несут на рогах клочья тумана: мимо глинобитных хижин и дощатых лавок, где, наскоро пропев тонкими со сна голосами хвалу небожителям, уже раскатывают по полкам ткани и смахивают бычьим хвостом ночную пыль; мимо базара с еще вялой толкотней тележек, груженных капустой, морковью и зеленью; мимо редких юрт, где под перебор четок и невнятное бормотание варят зеленый чай в чугунках; мимо низеньких изб, в коих топятся большие печи и крестятся двумя перстами; мимо крыльца двухэтажного дома с тяжелыми ставнями и не погашенным с ночи красным фонарем, где, похоже, не молятся вовсе.

Туман, вспоротый рогами домашних животных, поднимается над чешуйчатой крышей дацана и маковкой церкви, затем, гонимый дымом людских очагов, уходит в долину и к лесистым грядам Хингана, растворяясь в ультрамарине маньчжурского неба. Кукарекают длиннохвостые нерусские петухи. Еще немного — и солнце заиграет в мутноватых водах Хайлара, реки, давшей имя городу. В дацане раздается мерный стук медных тарелок, в церкви бьют заутреню. Востроглазые подростки с бамбуковыми коромыслами семенят кривыми улочками, грохочут ранцами гимназисты с кокардами на фуражках, их сверстники в Новом городе повязывают красные галстуки. Смелее, уже в полный голос, брешут собаки, блеют козы — вослед слабеющему мычанию коров. От железной дороги летит гарь, доносится гудок, означающий, что поезд на Чанчунь проследовал по расписанию, — и по этому сигналу начинаются занятия в образцовой школе второй ступени.

Наконец, вижу мальчика по имени Мантык — как себя самого, до перерождения. Босого, в коротких бумазейных штанах, с неумытой рожицей и синяком под глазом, полученным в драке после игры в ножички.

…Я устал кричать на коров. Как всегда, эти безмозглые твари бредут медленнее, чем следует, — надо до первого солнца, говорит аба1, выгнать стадо к реке, где трава сочнее. Иногда я грею ступни в теплой коровьей лепешке: пятки жжет иней ранней осени.

Сопки вокруг города в желтых проплешинах. Потом они побуреют, некрасиво полысеют. И тогда, вздымая пенные бурунчики на реке, с ровным свистом, словно гимназист в гильзу, вдоль долины задует ветер из пустыни Гоби, сухой и колкий, как верблюжья колючка.

Передернув плечами, мечтаю на бегу о глотке горячего зеленого чая. Пусть без молока — он ароматный и вкусный, потому что собран в самой южной провинции Гуандун, не устает повторять владелец лавки господин У. Господин этот необычный — лысый и с животом, чем сразу отличается от других китайцев, со спины похожих на мальчишек.

Наши задолжали господину У пять ланов серебра. Не знаю, сколько это будет на маньчжурские юани, живых денег в нашей семье давно не видели. Увидим позднее, когда аба Иста устроится на железную дорогу и принесет рубли. В Хайларе по рукам ходили разные деньги, даже японские иены. Серебром какие-то люди в сумерках расплачивались с абой на заднем дворе за перекрашенных лошадей. Юани аба Иста брал только в крайнем случае. Многие хайларцы во времена Маньчжоу-Го предпочитали серебряные ланы.

Появившиеся рубли были на вес серебра. Например, в магазине Нового города, где живут «советские», можно купить невиданные товары. А не купить, так поглазеть — на диковинный бинокль, велосипед, насос. Женщины гладили эмалированную посуду, рулоны тканей и, улыбаясь, отходили от прилавка. Мужчины ценили инструмент с клеймом «СССР». А еще — запечатанную сургучом водку, не чету рисовой. Детей завораживало на полках иное. Даже на копейку тут можно заполучить кулечек леденцов, на три копейки — набор разноцветных карандашей.

Но были в ходу и полкопейки. Многие думают, что полкопейки на свете не бывает. Еще как бывает! Это же полкулька леденцов! При мне его купил светлоголовый мальчик.

А однажды на окраине города меня поманил голубоглазый человек. Выглядел он странно. Спецовка грязная, в масляных разводах, в таких ходят рабочие КВЖД, а сапоги яловые. Да еще выбрит и пахнет чем-то сладким, леденцами, что ли. Мужчины в Хайларе обычно не брились — только по праздникам. Голубовато-стальным глазом меня прожгло насквозь. Человек быстро и чисто спросил по-китайски. Я понял вопрос через слово и ответил «да».

Говоришь по-русски? — улыбнулся незнакомец.

Снова пахнуло приятным. Хайларцы так не пахли — лишь пришлые офицеры: белые, красные, разные. Учуяв этот запах, на его носителей даже собаки не лаяли. У людей, пахнущих дикалоном, мог быть пистолет — уличные псины быстро выучили этот урок.

Человек извлек из штанин коробочку с картинкой всадника на лошади, постучал папиросой о крышку. Я завороженно смотрел, как сгорает папиросная бумага. Такая нежная, из чужой жизни, где пахнет дикалоном. Папиросы я никогда не видел вблизи: аба Иста и соседи, даже женщины, курили трубки.

Человек, пыхнув папироской, спросил, хожу ли со стадом к реке. Я опять сказал «да». Человек протянул монетку и попросил обо всех незнакомцах, идущих в город, тотчас же сообщать господину У. И тогда с нашей семьи спишут долг. Он знал про наш долг!

Подъехала телега с грудой железок, на таких ездили ремонтники КВЖД, и человек-дикалон, отбросив окурок, скрылся в облачке пыли. Но оставил приятный запах.

Я разжал ладошку с залипшей монеткой. Бросилось в глаза грозно выдавленное «СССР», еще какие-то буковки вкруговую, а на обратной стороне: «полкопейки» и «1925». «Пол» написано отдельно и крупно, чтоб, не дай русский бог, невзначай не отвесили полный кулек леденцов, а только полкулька. Несмотря на свою половинчатость, монета была весомой. Я думаю, человек со стальными глазами, говорящий по-китайски, дал полкопейки не из жадности: у пахнущего дикалоном — денег что грязи на берегу реки Хайлар.

Он заплатил за половину задания.

Читать я толком не умел — ни по-китайски, ни по-русски, ни по-каковски, хотя в Хайларе имелось четыре школы. При этом две русские: белогвардейская гимназия и советская школа-восьмилетка, которая распахнула двери в Новом городе через год после открытия железнодорожных мастерских с красным флагом на крыше. Когда на улицах появились солдаты со штыками, открылась и японская школа.

Но я ходить в школу перестал. В семье решили так: пусть Валя и сестры идут по ученой части, а я — по мужской. По части работы. Считать до ста научился — хватит. Я не возражал.

Как много букв поместилось на полкопейке! Прочитать их помогла сестра Валя. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — зачитала сестра по слогам, как прежде молитву, вызубренную для урока Закона Божьего. Ходить в гимназию Валя не захотела из-за толстого батюшки, который за неправильно сказанную молитву больно драл волосы. А в советской школе ее приняли в пионеры, повязали на шею красный галстук. Галстук после прихода японцев аба Иста сжег на заднем дворе.

С этой грамотой сплошные иероглифы. Стало непонятно, на каком языке в Хайларе говорить, не то что читать и писать. Дома — на смеси бурят-монгольского и русского, на улице и на базаре — на китайском пополам с японским и еще на чуток с русскими ругательствами, в школе — на чистом русском. Успевай только башкой вертеть! Ползимы Валя ходила в японскую школу: на этом настоял аба. Хотел понравиться новым хозяевам города. Это потом пригодилось: при встрече с солдатами Валя кричала японское приветствие. Они смеялись и опускали винтовки… А ведь я своими глазами видел, как пьяный солдат вырвал из рук матери грудного ребенка, подбросил его и поймал на штык.

Обычно, лишь только раздавалась японская речь, мы с Валей прятались в подполье. Потом додумались до первого закона природы: выживает не тот, кто сильнее, ибо на любую силу найдется сила побольше, а тот, кто умеет сливаться с окружающей средой. Кто наловчился прикинуться неживым, несъедобным. Как это делает лесной паучок, притворяясь палочкой или сухим листиком.

И Валя стала выходить на хайларские улицы с вымазанным личиком, сливаясь с серыми, почти черными заборами. Солдатня перестала обращать на нее внимание. Зацепить взглядом пробегающую собаку, пролетающую муху труднее, чем кажется. К тому же лень снимать с плеча винтовку, чтобы прихлопнуть. Человека — как муху. Разве что на спор.

К этому открытию меня подтолкнула не школа, которую я бросил, а происшествие на утренней пастьбе. Тогда лица пришельцев тоже были вымазаны береговой грязью. Они тоже не хотели привлекать внимания. Прикидывались несъедобными. Это были солдаты взвода разведки, как я понимаю сейчас, переродившись, постарев и поумнев за неполный век.

В то утро выпала наша очередь пасти коров и со стадом послали меня, неуча. Значит, двое солдат, один в каске, другой почему-то в кепи с желтой звездой, расстелив на траве брезент, пристроили на нем деревянный чемодан. Солдат, немногим выше меня, высморкался в рукав, сел на катушку с толстым проводом и распустил обмотки. Напарнику такая вольность не понравилась — он выразил это двумя тягучими словами. Маленький японец сплюнул вместо ответа и снова нагнулся к обмоткам. Винтовка мешала, и он положил ее на брезент. Тот, что повыше ростом, тоже сплюнул и уселся прямо на мокрую траву. Быстрым движением достал из подсумка пачку сигарет.

Маленький оказался телефонистом. Покончив с обмотками, он по-хозяйски щелкнул замками и раскрыл чемодан. Сверкая никелированными винтиками, на свет явилось чудо — я видел похожий телефонный аппарат в доме с красным фонарем, когда относил туда записку от взрослого дяди. Изнутри к крышке футляра-чемодана была приклеена фотография: на фоне нарисованной белой горы сидит семья. Родители и двое детей. Все застыли с испуганными выражениями. Мальчик — моего возраста. В главе семейства можно было без труда узнать телефониста, хотя на голове у него вместо каски торчала шляпа.

Солдаты, кажется, очень устали и меня как будто не замечали. Изо ртов шел пар.

Туман понемногу рассеивался. Маленький солдат показал рукой в сторону города, что-то проворчал. Высокий опять сплюнул и убрал сигареты.

Расплевались тут! У меня застыли ноги, а согреть их в коровьей лепешке не было никакой возможности: стадо, не видя, но чуя пришельцев, огибало место высадки разведчиков. В разрывах тумана проглянула неровная темная полоса — окраина Хайлара.

Маленький покрутил ручку аппарата, зачем-то дунул в трубку и коротко сказал. Подержав трубку, положил ее и усмехнулся. Напарник облизнул губы. Вяло поспорив, солдаты все-таки закурили — как по команде закрыли глаза и вытолкнули из ноздрей дым. Телефонист лег спиной на брезент и вздохнул. Его товарищ вытянул ноги. Морщины разгладились на их лицах, которые стали похожи на лица китайских крестьян на хайларском базаре. Я понюхал воздух, пряный и чужой. Высокий выбросил пустую пачку из-под сигарет. На ней был нарисован корабль с пушкой, красное солнце и иероглиф.

Разглядеть рисунок как следует я не успел: шею похолодило тяжелое лезвие. Штык пригнул меня к склизким обмоткам. Солдаты захихикали. Пахнуло потом и чесноком. Я старательно почистил рукавом тяжелые, в заклепках, ботинки, заляпанные илом и глиной. От страха меня стошнило прямо на них — к толстым рантам ботинок прилипли кусочки жеваной лепешки.

Смех оборвался. Обе пары ботинок враз дернулись. На землю полетели недокуренные сигареты, предательски дымя. Солдаты вскинули небритые подбородки.

Из тумана возник третий. Он пришел со стороны реки по следу телефонного провода. Он был не в ботинках, а в сапогах со шпорами, и его шинель была чище. Презрительно сощурившись, он свернул козырек кепи вбок и поднес к глазам бинокль.

Хайлар цеплялся за холодное серое небо струйками дыма: ветра не было. Над городом, слабо крича, летали птицы, спугнутые ударами колокола. Базара из-за водонапорной башни не было видно, но чудилось, я слышу голоса — как торгуются и щупают товар покупатели.

Я встал на цыпочки и вытянул шею. Человек удивленно посмотрел на меня: белки глаз были желтыми, в красных прожилках. Он процедил сквозь зубы и исчез в редеющем тумане так же внезапно, как появился.

Меня обшарили. Карманов в штанах не было, но все равно они нашли зашитую монетку. Полкопейки 1925 года. Выковыряли ее из штанов штыком, больно оцарапав ногу.

Коровы шумно дышали неподалеку, где-то пищал голодный воробей.

Солдаты молча изучали монету. Их, должно быть, поразили буквы «СССР».

Они начали спорить. Маленький японец бросил взгляд на фотографию в крышке телефонного футляра и задумчиво посмотрел на меня, будто хотел что-то сказать. Высокий нахлобучил кепи, потянул из-за пояса штык-нож… Телефонист недовольно прогнусавил. Они опять немного поспорили.

В воздух полетела монетка. Мои полкопейки. Высокий поймал монетку, прихлопнул и торжествующе показал товарищу. На ладони тускло отливалось: «СССР». Орел.

Телефонист фыркнул, как лошадь абы Исты, ухватил спорщика за запястья и перевернул ладони с зажатой монеткой. На сей раз возникли цифры «1925» и четко — «пол». Полкопейки. Решка.

Трюк известный. Его не раз проделывали гимназисты. Верный результат могла дать только земля. Землю не перевернешь.

Японские вояки тоже когда-то были детьми. Они заставили меня бросать монетку. Я сам должен был выбрать свою судьбу.

Монетка полетела в мокрую траву. Высокий и маленький принялись ее искать.

Голодный воробей бесстрашно клевал остатки моей блевотины. Рядом блестели полкопейки.

Снова подступила тошнота. Страх стянул кожу на затылке. Не дожидаясь, когда монетку бросят в третий раз, я схватил ее и припустил изо всех сил, отбивая пятки о маньчжурскую степь — будто по ней катился огненный шар, опаляя спину.

И в ту же минуту все вокруг пришло в движение, забряцало, заревело, окончательно разогнав туман.

Я взбежал на сопку, с колотящимся сердцем оглянулся.

Распугивая тарбаганов и повторяя извивы дороги, вдоль реки, от ее притока Кулдура, ползла гигантская темно-зеленая гремучая змея. Она подняла величественные клубы пыли, и первые лучи солнца высекали в них искорки штыков армии вторжения.

2.

Вам никогда не приходилось ездить в багажнике легендарных «жигулей» — «копейки»? Незабываемые впечатления. Никому не пожелаю. Разве что врагу. Может, в «мерседесе», «мазерати» или «феррари» багажник более комфортный, не знаю, не ездил, но в «жигулях» — никаких человеческих условий. Во-первых, он элементарно тесен. На поворотах этот плацкартный отсек эконом-класса еще сжимался в размерах. Во-вторых, колени резала какая-то железяка. Типа домкрата или пилы-«болгарки». Чудовищно воняло резиной, псиной и бензином.

Протестовать было бессмысленно. «Тихо, старый козел», — ржавым голосом просипели над головой. Хорошо, что я был пьян. Иначе сошел бы с ума из-за тошнотных позывов клаустрофобии. Надо отметить, похитители обошлись со мной гуманно, оставив початую бутылку водки. Ее я прижал к груди.

Поначалу я стучал кулаком над своей головой, орал что есть мочи, однако быстро выбился из сил и понял, что лучше сопеть в обе ноздри. Раз меня затолкали в багажник, значит, я зачем-то нужен. Неужели меня будут пытать?!

Лиц напавших средь бела дня я не успел рассмотреть: все произошло стремительно, как в дешевом боевике. Заломили руки, дали под дых — я поперхнулся пивом, банка закатилась под скамейку. Пока откашливался, взяли за руки-ноги и бросили в багажник, словно куль картошки. А когда стал цепляться, получил увесистого тумака в нос. Аж потемнело. Барабанные перепонки разорвались от хлопка. И в тот же миг взревел мотор.

Сперва я лежал на спине, но стал давиться чем-то теплым. По солоноватому вкусу понял, что это кровь. Отплевываясь, с трудом залег на левый бок. Приложил прохладное стекло бутылки к лицу. Когда автомобиль остановился, судя по всему на перекрестке, исхитрился глотнуть. Водка была солоноватой.

Интересно, зачем я им, последний тунеядец СССР? Что я им, Альдо Моро? Денег у меня даже на закуску нет. И богатых родственников, способных заплатить выкуп, тоже нету. А если б и были, то заплатили бы только за бензин. В один конец. Куда подальше. Так что пытать меня утюгом нет резона.

Скорее всего, бандиты-рэкетиры ошиблись адресом. Начинались интересные времена, про которые мы, впрочем, уже слышали и видели по телевизору. Слово «рэкетир» докатилось до нашего захолустья одновременно с доселе невиданным баночным пивом, но, взболтанная по пути в провинцию, банка при вскрытии разбрызгивала содержимое мимо рта.

Автомобиль подскочил на ухабе. Затошнило. Я стал напоминать собой банку пива. Если я забрызгаю своим содержимым багажник, они, точно, будут пытать утюгом. Как в кинофильме «Воры в законе».

Что я им сделал? Помню, сидел на лавочке во дворе, пил пиво. Когда пиво проливалось на грудь, то, утираясь, я задевал висевший на шее талисман. Незамысловатый родовой оберег — просверленную монетку на шнурке, полкопейки СССР 1925 года. Пивом я запивал водочку. Жмурился на солнце, задумчиво глядел вслед девушкам. Была бы закуска — покрошил бы ее голубям. В общем, мирная картинка.

Солнце било в глаза, но не внаглую, не лампой следователя, а тоже как бы жмурилось. Комковатые облака на бескрайнем, как море, полотне растерялись, застыли, не зная, в какую сторону бежать. Ветра не было. Люблю такие сентябрьские денечки. Еще тепло, уже не жарко. И девушки ходят туда-сюда. Еще с голыми ногами или уже в тонком капроне.

«Ах, эти девушки в трико нам ранят сердце глубоко!» Так говаривал мой однокурсник Серега Петена в ту пору, когда мы тоже представляли определенный интерес для девушек в капроне. Это было до нашей эры.

…Видения исчезли. Железяка врезалась в колено с новой силой. Затрясло. Путь пошел по бездорожью. Пустая бутылка перекатилась и больно ударила по виску.

Мой ор был прерван светом. Ослепительным, бесцеремонным. Я перевалился через борт багажника и, не вставая с колен, шумно проблевался.

Не успел вытереть пальцы о травку, как услышал рык:

Полудурки! Вы кого привезли, дебилы? Он же старый, блин!

Кажется, меня не будут пытать. Стариков не пытают. Еще помрут от инфаркта. Я поправил на груди монетку-талисман. Полкопейки для полчеловека.

На берегу Селенги стоял Сивоконь, бригадир частных такси. Сивоконь (фамилия или кличка — неизвестно) был не в ладах с законом. И давно. Болтали, одно время он держал воровской общак. Однако с ростом живота и седины завязал с прошлым и подался в «индивидуалы», как обзывали коммерсантов первой волны. Правда, мужики во дворе свидетельствовали, что Сивоконь, он же Сивый, он же Конь, торгует по ночам в такси паленой водкой, дурью и краденой видеотехникой.

Бакланы! Шпана! Вы зачем человеку харю спортили?! Водилы несчастные! Бандиты недоделанные! Ниче доверить низзя! Щас самим рога поотшибаю и рожи распатроню!

Сивоконь набычился и выпятил вперед круглый, как пивной кег, живот. У бригадира не было шеи, голова с кепкой-восьмиклинкой начинала расти прямо из пухлой груди. Живот Коня казался больше, чем у его собственной дочки, беременной неизвестно от кого.

А этого тогда чего — отпустить?

Верните откуда взяли! — раздался тот же рык.

По приказу шефа два дюжих таксиста в дерматиновых коричневых куртках бережно усадили меня на заднее место. Даже тряпку дали, чтобы утирать кровь и сопли. Тряпка воняла солидолом.

И я опять чудесным образом очутился на той же лавочке.

За последний час ничего в окружающей среде не изменилось. В небе застыли клочки облаков, все так же раздумывая, куда плыть. Небесная синь была цвета стеклоочистителя. Пацаны гоняли в футбол, девочки пищали на качелях, бабки торчали у подъезда, мамаши с колясками кучковались у песочницы. Выкради меня вторично, как несчастного Альдо Моро, — никто бы и ухом не повел. Даже дворняги. Пьянство и бандитизм стремительно становились бытовыми.

Хотя мою обшивку оцарапали в мелком ДТП, в целом я не имел претензий к участникам движения. Нет худа без добра. Во-первых, благодаря встряске в багажнике я опорожнил желудок и мне окончательно полегчало. Во-вторых, Сивый передал через своих подручных денежку «на лекарства». А кровушку и утереть можно, не баре. И куртку-ветровку, изгвазданную в солидоле и соплях, давно пора выбрасывать.

Скамейка, на которой я опять пил пиво пополам с водовкой, считалась «пьяной». От глаз милиции и общественности ее прикрывали кусты акации. На ветках иногда росли мичуринские плоды скрещивания — граненые стаканы. И тут до меня дошло, из-за чего кипеж.

 

Раньше на скамейке сиживал бездельник Санек. Бражничал, считал ворон, лузгал семечки, ругался с дворничихой. Прежде он трудился сантехником в ЖЭУ. Легкие трешки, ходовой номинал уходящей империи, испортили этого незлобивого, легкого на подъем светловолосого парня.
С засорами, кран-буксами и прокладками он справлялся играючи. Вместо трешницы Санек мог довольствоваться и мятым рублем. Квартиросъемщицы женского пола, от пенсионерок до пионерок, души в нем не чаяли. Еще и потому, что кудрями сантехник напоминал Есенина, о чем возвестила член домкома и заслуженная учительница РСФСР Полина Сократовна.

На беду златым кудрям смазливого сантехника, в крайнем подъезде жила дочь Сивоконя. Отец выправил ей однушку. Таня жила одна. А без мужчины в доме то труба потечет, то слезы. Была Таня худа. Ее так и звали — Худая Танька. Мужики в ее сторону не глядели. Взглядом там зацепиться не за что, жаловался дед Жора, ветеран советско-финской войны. Однако Худая Танька очень даже глядела в сторону мужчин. По слухам, вызывала мастеров своего дела на дом и расплачивалась с ними трешками. Скорее, пьяные сплетни. Доподлинно известен единственный случай, когда таксист, застуканный Сивоконем в квартире дочери, из бригады исчез… и всплыл ниже по течению Селенги месяц спустя.

А вот Саня-Есенин в крайний подъезд зачастил. С разводным ключом и без. Опоила его Танька, что ли? Осыпала дармовыми трешками? Да только образцово-показательный до того сантехник начал нарушать производственную дисциплину. Ведь сантехник должен быть лишь слегка пьян и опохмеляться не ранее первого перекура. Санек нарушал этот неписаный либеральный кодекс жилкомхоза. И его турнули без выходного пособия — на лавку. На ней он протирал штаны с утра до вечера, бывало, и трезвый, — ждал, что его позовут обратно в ЖЭУ.

Худая Танька, наоборот, не казала на люди носа-картошки, напоминавшего папашин. Позднее выяснилось почему. Как ни рядилась дочь Сивоконя в агрономские плащи, пузо перло наружу. Контраст между худым тельцем Тани и животом папашиных габаритов был разителен.

Синхронно с выходом Худой Татьяны в свет — в женскую консультацию — златокудрого Саньку ветром с лавки сдуло.

И на ней утвердился я. Изгнанный с малозначимой работы, торчал на скамейке и наблюдал течение облаков. Тут-то меня и сцапали сатрапы Сивоконя, приняв за виновника Таниных несчастий. Видать, таксисты-бандиты подумали, что именно такой, старый и облезлый, под стать Таньке-дурнушке. А скорее всего, ориентировка была скупой и тупой: «пьяный на лавке».

 

Я находился в приятном подпитии, когда возник Саня. Он выполз из подвала ЖЭУ, где ему в очередной раз отказали в вакансии, и жутко хотел выпить. Мне были близки страдания сантехника. Каждое утро я просыпался с мыслью, что уж сегодня-то найду работу, брошу пить и буду делать гимнастику на балконе. Дождавшись за углом, когда жена уйдет на работу, я усаживался на лавочку. Рано или поздно на ней появлялся единомышленник. Далее шло по накатанной.

…Когда мы приканчивали вторую чекушку водки, запивая ее четвертой банкой пива, возле лавки затормозили «жигули» с шашечками и надписью на лобовом стекле: «ИТД Сивоконь».

Снова ехать в багажнике я отказался наотрез. Но два лысых бугая в коричневых куртках и широких спортивных штанах устремились прямиком к Сане. История повторилась в деталях. Опальному сантехнику заломили руки, дали под дых и бросили в багажник такси. А когда он начал барахтаться, защищаясь ножным насосом, ему показали отвертку, острую, как шило. И Саня притих.

Вы чего творите, фашисты?! — вскочил я с лавки, осмелев от пиво-водочного коктейля. — Щас милицию вызову!

Мой протест был услышан.

Это кто тут такой храбрый ментов звать?! — захлопнув багажник, обернулся таксист. — А-а, ты… Мало тебе одного раза? Хочешь еще прокатиться? Колян, а ну, хватай его, пока он в ментуру не слинял!

Место в багажнике было занято. Саня был высок и длинноног, как кузнечик. Вернее, как стрекозел. В любом случае его лето красное пропело.

Я на этот раз ехал с удобствами, прижатый на заднем сиденье коротко стриженным крепышом. Когда машина сбавляла ход перед светофором, я ощущал задницей вибрацию от слабых стуков и слышал невнятные крики. Стрекозел бил копытом. Таксисты ржали.

Мы приехали на то же место. Дивный вид! Река огибала небольшой остров с кустами ивы и уходила вдаль, втекая в небо. Сивоконь, расставив ноги в необъятных штанах, развлекался тем, что бросал камешки в воду, стараясь выбить как можно больше «блинчиков». Увидев нас, он оставил детскую забаву.

Полудурки! Водилы несчастные! Бандиты недоделанные! Старого козла какого хера опять привезли?

Да он в ментуру хотел настучать, шеф! — ткнул меня в бок таксист.

Во, блин, неблагодарный! — Сивоконь от изумления вытянул шею. (Оказывается, у него есть шея!) — Ладно, пусть пока… Давай сюда энтого красавчика.

Саню вытряхнули из багажника и привязали к березке. Сантехник заверещал, но ему врезали по печени и сунули в рот тряпку — кажется, ту самую, которой я вытирал кровь и блевотину. Меня же поставили на колени, наказав держать руки за спиной. Когда я попытался почесать нос, то свалился в траву от удара ногой.

Горе хочешь? — вежливо осведомились надо мной.

Для затравки беседы папаша Худой Таньки обошел дерево с привязанным Саней и дал пинкаря шкодливому сантехнику по вызову. Тот замычал.

Ну че, блондинчик, на кого внука мово записывать будем?

Саня выпучил голубые глазки и замычал с новой силой.

Так ты не понял, красавчик? — расстегнул твидовый пиджак и выкатил живот Сивоконь. — Знаешь, кто я? Я отец Татьяны, усек?

Красавчик закивал утвердительно: усек, ежу понятно.

Отец той самой дуры, которой ты заделал ребенка.

Санек возмущенно выпучился. Сивоконь выдернул тряпку изо рта.

Намолчавшийся сантехник произнес тираду. Из нее, а также из отдельных реплик оппонента выходило, что Худая Танька на седьмом месяце, абортироваться поздно и, главное, эта дура не хочет, а Александр категорически отказывается жениться, мотивируя тем, что «с кем Танька на районе токо не валялась».

Таксисты вразнобой хмыкнули: дыма без огня не бывает. И прикусили языки от бешеного взора шефа. Сивоконь наклонил голову — белки глаз были красными — и сделал знак.

В ход пошел праведный огонь родительского гнева. К березе подскочил подручный с канистрой и с паскудной ухмылкой облил Саню горючим АИ-93. Златые кудри Есенина слиплись и потемнели.

Не имеете права! — Бедолага фыркнул бензином. — Я в мили-ицию-у-у!..

Шеф, гли-ка, и этот в ментуру навострился, сучара! Можа, его проще утопить — и концы в воду?

В реке потушим красавчика!

Таксисты загоготали.

Стоял прекрасный день бабьего лета. Есенинские кудри искрились каплями горючего. Отговорила роща золотая.

Сивоконь не спеша размял папиросу, демонстративно прикурил от услужливо протянутой зажигалки, подошел к сантехнику и тонкой струйкой выдохнул дым в лицо. Огонек папироски кружил в опасной близости от паров бензина, распространяемых жертвой. Картина маслом баталиста, члена МОСХа РСФСР: несгибаемого партизана в лесах Брянщины допрашивает обер-полицай, куражась перед зондеркомандой.

Что вы хотите со мной с-сделать? — с дрожью в голосе задал вопрос партизан Саня.

Непонятливого сантехника облили бензином еще раз. Для промывки мозгов. Однако при этом забыли, что арестованного воспитал комсомол. Правда, комсомол его же и исключил. За бытовое разложение в общежитии ПТУ. Но прежде воспитал.

Про вынутый кляп в ходе допроса с пристрастием забыли. И блондинчик плюнул в лицо своему мучителю слюной пополам с бензином АИ-93! Папироса в зубах обер-полицая погасла. Сивоконь зыркнул по сторонам лиловым глазом, утерся, брякнул спичечным коробком и твердокаменной рукой бросил горящую спичку на грудь патриота.

Сперва вспыхнули златые кудри. Сантехник-партизан, корчась, завопил:

А все-таки она вертится, вашу мать!

Из огня и клубов дыма сквозь треск неслись проклятья в адрес оккупантов и мерзкий запах горелого мяса. Когда прогорели веревки, человек-факел сделал несколько шагов и рухнул в нестерпимо-зеленую траву. От несгибаемого сантехника осталась черная тушка с воздетыми руками-ветками да кучка мелочи на проезд в один конец…

Таксисты-садисты, не сговариваясь, повернули звериные лики в мою сторону. Хорошо, что я стоял на коленях, а то бы ноги подкосились от слов:

А со свидетелем че делать будем?!

В демократическом обществе у человека должен быть выбор! — выкрикнул я.

Ответом был квакающий смех.

Я уже ощутил на губах маслянисто-приторный вкус АИ-93, как шевелятся волосы от ужаса и огня, но пинок в плечо — «Руки за спину, кому сказано!» — вернул в реальность.

Саня… стоял живой, мокрый, кудрявый, что береза, к коей был привязан. И без признаков копчения.

 

Это моя беда. У меня слишком развита фантазия, что в переводе на человеческий язык означает трусость, замечала мама. Однако фантазия перевешивала — я сумел влезть в шкуру малолетнего дяди Мантыка, пастушонка с берегов Хайлара. Мама так часто рассказывала про бегство младшего брата от японского отряда, что я хорошо, еще с детства, представлял, в какую сторону рванул бы по холодку…

Мантык не без основания считал, что обязан своему спасению монетке — полкопейке СССР 1925 года выпуска. Ведь солдаты могли с ходу бездумно проткнуть пастушонка штыком или, зажав рот, перерезать горлышко, но наличие монетки надоумило их бросить жребий.

Когда разные авторы пишут про ужасы оккупации, интервенции, плена, чумы, про то, что жизнь не стоила копейки, пенни, песо, дойчемарки, пачки сигарет, кружки пива, то я, обжившись в оболочке дяди Мантыка, смею утверждать, что в Хайларе тридцатых годов она не стоила и полкопейки.

Когда Мантык рассказал дома о встрече с японским дозором, то аба Иста в мастерских КВЖД просверлил в монетке дырочку, такую же как у китайских монет. Доморощенный талисман отхончик, самый младший в семье, надевал редко, потому что буквы «СССР» могли неверно истолковать японские патрули, наводнившие город.

Семейное предание гласит, что в день гибели Мантыка от рук торговца-китайца, у которого он украл морковку, талисмана на шее у мальчика не было…

Потом монетку носила его сестра Валя, моя мама. Аба Иста просверлил дырочку неровно — шнурки талисмана несколько раз истирались. На моей шее монета висела уже на серебряной цепочке.

 

Да согласен я, согласен, да подавитесь вы!..

Визгливый голос вернул меня из долины Хайлара на берег Селенги. Сивоконь задумчиво курил папиросу. Сантехник орал благим матом у березы и трясся.

Согласный я, отпустите, я больше не буду! — заверещал Саня, едва к его лицу опять приблизился огонек беломорины.

В партизаны-подпольщики Саня не годился. Кишка тонка. Вантуз не тот.

И в этот момент на поляне появилась Худая Танька. Вывалила живот с переднего сиденья. Хлопнула дверцей. Чужая тачка «жигулей» тут же газанула прочь.

Папка!.. Саша!.. Что здесь вообще происходит?! — пошла в атаку животом вперед дочь бригадира.

Тихо, доча. Короче, он согласный. — Сивоконь затушил папиросу каблуком.

Щас же развяжите его!

Колыхаясь животом, Худая Танька бросилась к березе.

Нет, пусть он повторит прежде… Говори, жених, убью а то! — рыкнул бригадир.

Дочь Сивоконя пыталась развязать узлы на веревках. Саня, учуяв защиту, осмелел. Он тряхнул кудрями, они уже подсохли и напоминали вермишель. И отчеканил:

Допустим. Я женюсь. Не по любви, учтите. Допустим. Подавитесь!

Чево-чево? — перестала возиться с веревками Татьяна.

И «жигули» ваши — «копейка»! — разошелся Санек. — Грош цена вашему концерту!

А нам подачек не надо! — отвалилась от березы девушка. — Я вам не Худая Танька!

Стой, доча, — растерялся Сивоконь. — Он же согласился… почти. Че делать-то?

А что хотите с ним, то и делайте, — пошла прочь Гордая Танька.

Перспектива сгореть или утонуть в качестве свидетеля вслед за несостоявшимся женихом меня не устраивала. Я нащупал талисман дяди Мантыка и поднял руку, как на уроке. Чтоб увидели стоящего на коленях.

Ну? Тебе-то чего? — набычился бригадир.

Надо монетку бросить.

А что, это мысль, — притормозила шаг дочь Сивоконя. — «Жигули» — «копейка», да? Да ты сам гроша не стоишь! Эй, у кого есть копейка?

Таксисты во главе с бригадиром начали выворачивать карманы. Я присоединился к благотворительной акции, не вставая с колен. Нашлась куча мелочи серебром, а копейки — ни одной.

Давайте рубль бросим, — предложил лысый бугай, заламывавший мне руки. — Какая разница?

Большая разница, — заметила Гордая Танька. — Я сказала — копейка. Медный грош ему цена. Это я — не он! — буду решать, с кем мне жить.

Во, у этого есть! — рывком поднял меня с колен амбал. Он протянул руку, похожую на березовое полено, к моему талисману: — Вау! Тут даже полкопейки будет!

Не трожь, гад! — увернулся я. — Это семейная реликвия.

Да стой ты, чувырла, не вертись. — Меня намертво обхватили сзади ручищами.

Присутствующие по очереди ознакомились с семейной реликвией, дивясь, что на свете существует половина копейки.

Полкопейки твоя цена, — засмеялась в сторону привязанного хахаля Гордая Танька.

В ответ Саня что-то проблеял, обмякнул на веревках.

Небось, баксов стоит, монета ить древняя, — заметил один из водил-бомбил, ковырнув ногтем полкопейки.

Не-а, она ж порченая, с дыркой. Бракованная, вишь ты, — сказал другой.

Тихо, бракованные! — растолкал подручных Сивоконь и обратился ко мне: — Слушай внимательно, фраер. Никто тебя не тронет. Мы можем денежку твою вырвать с мясом, сечешь? Но тут судьба человека решается… В животе человек который. Дашь на пять минут монетку, а я тебе за это на бутылку дам.

Я заколебался. На бутылку гипотетическому мертвецу не дают. Не в сивого коня корм.

Нашел! — вскричал первый водитель-грабитель и показал копейку. — В заднем кармане закатилась в туалетную бумажку… Копейка что надо. «СССР! Девяносто первый год!» Больше таких не будет!

Про полкопейки 1925 года выпуска забыли.

Решка — отпустить и женить. Орел — казнить, так как не орел он, — постановил бригадир таксистов.

Да я без вашей копейки женюсь, — подал голос Саня. — Пустите, я буду кем хотите…

Тут я решаю, кому быть женихом, а кому гореть синим пламенем, — молвила Гордая Танька.

В демократическом обществе у человека должен быть выбор! — в отчаянии, трепеща березовым листом, крикнул сантехник.

Ответом был сардонический смех.

Ща будет тебе выбор: в речку или в топку, — изрек таксист и подбросил монетку.

Копейка тускло блеснула в медных лучах заходящей над Селенгой гигантской монеты — солнечного светила — и упала в лапу Сивоконя.

Одно неосторожное движение — и ты отец, остроумно заметил сатирик. А тут не до смеха. Одно неловкое движение — и тебе капец. Однако движение может быть ловким. Этот фокус известен еще по мальчишеским футбольным баталиям. Можно дать монетке упасть в поле, а можно прихлопнуть ее ладошкой. Второй способ рождает варианты. Увидеть сквозь пальцы орел-решку и неуловимым движением, перевертыванием ладони, выдать нужный результат.

Верилось с трудом, но бригадир таксистов, невзирая на пузатый бампер, тоже был пацаном. Когда-то. И тоже знал этот фокус.

Решка! — возвестил Сивоконь и торопливо прихлопнул копейку своей лапой.

Наложил вето на возражения со стороны невесты и жениха.

 

Медовый месяц — это когда влип. Что муха в янтарь.

Наконец-то Санька понял тайный смысл устойчивого словосочетания — сидя за свадебным столом с припудренным фингалом под глазом. И я на той свадьбе был, мед-пиво пил. В качестве свидетеля.

Все еще пованивая бензином, Есенин втихаря выражался немедовыми словами и не в рифму. Худая, но Гордая Танька млела в фате, пряча живот под столом.

Галстук на Сивоконе смотрелся как на хряке уздечка. Ворот белой рубашки не застегивался. Пара таксистов-садистов в унисон работали сильными челюстями и чокались друг с дружкой, не дожидаясь официальных тостов.

Когда в очередной раз Санек обдал меня ароматом АИ-93, чтобы выразить категоричное мнение по поводу сборища, я заметил, что из-под распущенного галстука жениха выбилась золотая цепочка. К ней цеплялась просверленная монетка. «1 копейка. 1991. СССР». Реликвия распадающейся империи и всей этой вонючей истории.

Змеевик медный

Спираль 1

Этот медный змеевик, не более полуметра в длину, ужом прополз в наши дни, демонстрируя нечеловеческую живучесть. Извиваясь, что лосось на нересте, — да нет, бери выше! — что сперматозоид, он бесстрашно одолел пороги тернистого пути из феодализма в социализм и рванул далее — по спирали развивающейся демократии. Пережил облавы, антиалкогольные кампании, проработки на товарищеских и мировых судах, увел по ложному следу охотников за цветным ломом. И не покраснел от стыда, лишь позеленел от времени. А ведь ему почитай сто лет в обед, за коим не грех опрокинуть стопку первача.

Когда-то мой дед Иста привез его в СССР во втором уцелевшем чемодане работы хайларского мастера Бельковича. В первом, как известно, контрабандой провезли пару кирпичей.

В канун бегства из Хайлара из-за этого представителя семейства гадюк вышел грандиозный скандал. В маньчжурский диалект вползли русские маты и завернулись в три кольца. Был полный бенц, как выражался еврей Юрий Радевич. Крик и топот. Из пасти нефритового дракона выпали три шарика. Бабушка Елена категорически не хотела брать самогонный аппарат в страну большевиков и светлого будущего. Места в чемодане и так катастрофически не хватало. Даже для дракона. А тут на жизненное пространство претендует неудобь в приличном обществе сказать кто! То есть что.

После оживленного обмена мнениями решили ограничиться змеевиком — центровой и небольшой деталью чудо-аппарата. Он и получил билет в качестве ручной клади. А вышло — подручного клада.

Самогонный аппарат, конструкцию из нержавеющего железа размером с полешко, дед Иста приволок из ремонтных мастерских КВЖД. Бабушка Елена отметила вредное влияние русских товарищей. Однако едва первую продукцию — литровую бутыль самогона, даже не первача — обменяли на туесок муки, хозяйка прикусила язык.

А перед отъездом в СССР язык распустила. И даже обозвала мужа архиншой — пьяницей. Хотя пьяницей дед Иста не был. А был вечным работягой, бравшимся за любую поденку. Самогон он гнал нечасто: не хватало сырья. Мелкую хайларскую картошку и ту в доме считали поштучно. В пасть агрегата шли мерзлые картофелины или рис, сметенный в конце дня с прилавков и полов городского базара. И все равно самогонка деда Исты была лучше дрянной чанчуньской водки. Дед-самогоновед успешно менял плоды надомного труда на продукты.

Будучи в вечных раздумьях, чем накормить семейство, Иста Мантосов надеялся в неведомом Советском Союзе выгонкой огненной жидкости уцепиться за новую жизнь. Хотя бы на первых порах. В Маньчжурию они с будущей женой Еленой попали из Приангарья подростками вместе с родителями, крещеными бурятами, которые, как и сотни земляков, подались на строительство Китайско-Восточной железной дороги. А потом в России случилась революция. Судя по беженцам, наводнившим Хайлар, эта революция ничего хорошего не сулила. Как и СССР. Зато эту силу уважали и боялись. Те же японские солдаты. Эта деталь была главной. Центровой — как змеевик.

Иста с младых лет уяснил одно: самогонку любят и красные, и белые, и желтые. Голубоглазые и узкоглазые. Любил ее, конечно, и мой дед. Просто у него оставалось мало времени для бытового пьянства. От советских рабочих Иван, как звали Исту в бригаде, слышал, что в СССР ввели госмонополию на водку. Даже магазин в Новом городе, где с одного крыльца торговали промтоварами, а с торца — водкой, обзывали «монополькой». Но запретный плод слаще, вспоминал дед Иста русскую поговорку. Слаще и дороже.

Жену он убедил тем аргументом, что по ту сторону границы продаст змеевик за ближайшим углом. Якобы его оторвут с руками (что могут оторвать с ушами, дед как-то не подумал). В итоге медная штуковина, изъятая из тяжеловесного агрегата, прошмыгнула в чемодан и забилась в угол, чуя свою ущербность в моральном плане. Бабушка Елена накрыла змеевик тряпками.

Досмотр таможни был орнаментально-декоративным, как иероглиф. При пересечении границы в вагон зашли два пограничника и, задохнувшись от спертого воздуха, с зажатыми носами тут же подались вон. Можно сказать, что змеевик прополз в Страну Советов контрабандой.

Сказать можно. Но с натяжкой. По прибытии в Улан-Удэ на станции Дивизионной боец НКВД, обнаружив медную спираль в чемодане, лишь посмеялся. Так змеевик попал в опись вложения чемодана из Хайлара.

Называется, пригрели змею на груди.

Спираль 2

Республиканский наркологический диспансер

 

СПРАВКА

Вниманию медицинских работников!

Гр. (Ф. И. О.) прошел радикальное лечение по поводу хронического заболевания (прочерк), ему проведена имплантация препарата «Эспераль» сроком на 3 (три) года.

Введение и прием любых спиртсодержащих препаратов данному пациенту строго противопоказаны и являются опасными для его здоровья и жизни.

Пациент предупрежден об опасных последствиях, которые могут развиться в случае нарушения режима трезвости.

(Печать, подпись, дата.)

 

Такая вот эспераль и спираль истории, понимаете ли.

Радикальное лечение в народе еще называли «торпедо». Медный змеевик торпедировал мою личную жизнь и едва не пустил семейную лодку на дно.

Жена моя законная, вертя справку так и эдак, заметила, что срок и дату можно было не ставить. Тонко намекала на толстую генетику по мужской линии. На тяжелое наследие феодального Китая, где так и не научились делать приличную водку. Припечатала штампом наркодиспансера деда Исту и попутно деда Павла со стороны отца. Тот еще был строитель социализма.

Разговор происходил по завершении полуторанедельного пребывания в закрытом помещении. Я был слаб от курса капельниц, интерактивного общения с тамошней публикой, включая драки с санитарами. Не теряя морального и физического преимущества, жена предложила сдать медный змеевик (она его даже почистила) в пункт приема цветного металла. Я ринулся в темнушку и торопливо щелкнул замками фибрового чемодана. Змеевик при извлечении на свет блеснул надраенными до рыжеватой наглости легкомысленными извивами. Хоть сейчас в бой и в запой.

Одним словом, докатился.

 

В восьмом классе меня обсуждали на педсовете за то, что в школьном туалете пил вино «типа “Кеши”». Был такой изумительный яблочный напиток (именно с таким смешным названием на ценнике), продавался на розлив в магазине «Спутник». Стоил 48 копеек за литр. Мама давала в школу копеек пятнадцать. Хватало на коржик и компот. Литр вина — много даже для взрослого. Мы с одноклассниками брали вино в складчину. Так что коржик шел на закуску, а вместо компота, выходит, «типа “Кеши”». Яблочный напиток был столь популярен, что одноименного мальчика пионерского возраста задразнили до того, что он перевелся в другую школу. Но и там, говорят, его звали не Иннокентием, не Кешей, а типа того.

Спрашивается, куда смотрела общественность? Видно, туда же, куда и продавщица — в молочный алюминиевый бидон. Его приспособили под винную емкость. Тетя в заношенном халате, поелозив по дну бидона литровым черпаком, небрежно переливала янтарную жидкость в принесенную тару — банки и бидончики. Мы подставляли под струйку банку из-под томатного сока. Лихо воткнув в посуду воронку, продавщица одним глазом пересчитывала мелочь, другим следила за реализацией винного продукта. И беспрерывно жевала серу. При этом ни капли, ни копейки мимо!

Халат продавщицы был колера мятой алюминиевой фляги. А лица мужиков в очереди — цвета «типа “Кеши”», ядрено-янтарные. Вот вам и общественность. Яблочный напиток они непедагогично называли «мочой» или «мечтой пионера». В общем, пойло несерьезное, годное разве что на опохмел да малолеткам. Лишь однажды нашу гоп-компанию, облепившую уже наполненную банку на подоконнике винного отдела (она не входила в ранец), урезонила статная тетка: «А еще комсомольцы!» Мы ответили торжествующим клекотом.

Нас выследил учитель истории и обществоведения по кличке Католик. Кличка ему шла. Видимо, такими и были католики. Галстук-удавка, вонючий «Шипр», сам поджарый, темноликий. Член педсовета инквизиции. Поджарился, подкладывая дров в костер для грешников.

Пил я, понятно, не один. На литровую банку слетелись пять одноклассников, что мухи на сладкий компот. В одиночку, болтали пацаны, пьют только алкоголики. Однако на скамью подсудимых угодили я да мой товарищ по парте — тезка Генка Свирин. Плохие гены. Я был твердым троечником, Свирь — не менее твердым двоечником. Два сапога пара, и оба на одну ногу. Генка и подбил нас на пьянку. На подвиг. А я невиноватый — просто выпала моя очередь. Жребий судьбы.

Пили по кругу. Свирь банковал. Граненый стакан украли из автомата «Газвода». Для дружеской пирушки в окружении унитазов мы предусмотрительно выбрали туалет не в главном здании школы, а в пристрое мастерских, куда редко заглядывали учителя. Пили стоя, как на фуршете. Коржики из буфета держали в левой руке. Стакан наполнялся доверху, присутствующие перманентно трусили и мечтали скорей завязать с пьянством. Одноклассники нервно поглядывали на дверь, она держалась на хлипком крючке. Виночерпий, стоя на дверях с банкой наперевес, мрачно усмехался, отрезая путь к отступлению. Давясь и проливая напиток, каждый думал о том, чтобы не запятнать себя несмываемым пятном слабака.

Хотя один комсомолец запятнал. Школьный костюмчик. Это был самый мелкий — Сашка Ухов. Ухо и брать-то не хотели, но он обещал после уроков прокатить всю компашку на колесе обозрения в горсаду, где работала его старшая сестра. Прожигать жизнь — так на всю катушку. Едва Сашка с громким чавканьем дохлебал вино, как сразу метнулся к унитазу и выблевал выпитое. Свирь заржал. Мы мужественно хохотнули.

Генка торжественно подал мне стакан, наполненный до краев, даже с горкой.

Это сила поверхностного натяжения, — показал на янтарную дугу Ухо. (После опорожнения желудка ему стало легче.) — Помните, физичка на уроке говорила…

Словно в патриархальной юрте, я бережно принял дар обеими вспотевшими ладонями. И лишь после этого Генка дал Уху оплеуху. Разумеется, в ухо.

Я облизнул губы, сглотнул слюну, выпрямился, будто меня хотели повторно принять в пионеры (самое яркое впечатление, прием в комсомол не помню). На фоне пыльного, вымазанного сизой краской окна вино с рубиновыми переливами смотрелось на твердую пятерку. В животе заурчало. Свирь подмигнул: давай, чувак, на тебя смотрит Родина!

И в этот момент дверь выбили плечом.

Эт-та у нас што тут такое, а?! — взвился к закопченному потолку туалета скрипучий, иезуитский голос.

На пороге стоял Католик. Морщины на его кувшинообразном лице разгладились от удовольствия. Он улыбался, склонив голову набок и белея пробором.

Учитель шагнул в помещение для фуршетов. Он неотрывно глядел на меня. Собутыльники недолго думая прошмыгнули у Католика под мышками. Как мышки. Он даже не пытался их задержать. Последним с чувством выполненного долга слинял из туалета Свирь.

Я убежать не мог. В руке у меня был полный стакан. Рука была мокрой от вина. Мелькнуло: избавиться от улики, вылить ее куда-нибудь! Но до унитаза далеко. И я вылил. В себя. Медленно. Завороженно глядя в глаза Католику. Зрачки историка расширились и обрели стальной оттенок. У меня зашевелились волосы на затылке — честное пионерское! Полагаю, от ужаса. Так загипнотизированный кролик напоследок жует морковку, дабы стать слаще для удава.

На судилище инквизиции сей вопиющий факт признали отягчающим. Выдуть стакан вина на глазах у учителя — это вам не за косички девчонок дергать.

Комсорг класса Люся, сидевшая через парту, смотрела ласково. Даже десятиклассницы шушукались и на перемене бросали на меня взоры. Комсорг Люся, подавая под расписку приглашение на чрезвычайное собрание, задержала мои пальцы в своих. Секс-бомба класса Зоя Мясина, оправдывая фамилию не по годам развитой грудью, на уроке физкультуры невзначай коснулась левым буфером. Я стал героем школы.

Но мне было не до славы. Дома стоял запах валокордина, сводивший с ума нашего кота. Мама тихо плакала. У нее поднялось давление.

На педсовете, куда вызвали родителей, мама готова была провалиться сквозь землю. Генку Свирина назвали потенциальным преступником, меня — начинающим алкоголиком. Как в водку глядели. Дальше других пошел член родительского комитета, кандидат филологических наук, доцент местного пединститута, тип с академической бородкой. Мы еще вполголоса поспорили со Свирем, сидя на скамье подсудимых: шкиперская борода или пиратская? Доцент, поблескивая стеклышками очков, завел доминантный дискурс об этимологических корнях наших со Свирем имен и, как исследователь, вывел тезис о наследственных генах. То был камешек в огород деда Исты.

 

Однако был еще дед Павел. Родня звала его не иначе как дедка Павел — в прозвище сквозила какая-то несерьезность. Легкий раскардаш. Загул в среднесрочной перспективе.

Еще в молодости дедка Павел пристрастился к картам. Эта беда поразила аборигенное население Южной Сибири одновременно с приходом благ цивилизации, электричества, изб-читален и машинно-тракторных станций. А где карты, там и зелено вино. Но карты шли козырным номером. В них играли сутки напролет, забывая покушать, разве что пили — не обязательно вино. Все затмевала игра. Проигрывали дома, скот. Мужчины уже не помнили, как выглядит коса, топор, вилы, седло, покидали родовые места, уходили в Иркутск, где исчезали в подпольных катранах2.

После смерти жены Марины дедка Павел бросил пятерых детей. Забота о них легла на узкие плечи старшего сына Тараса, подростка. Это был мой отец. Отрезвила война. Дедка Павел появился на пороге старенькой избы как ни в чем не бывало. В карты он проиграл мало, потому что проигрывать было нечего. Дом, в котором прозябали дети, и тот был чужой — раскулаченных односельчан. К тому времени отец находился в Действующей армии, служил офицером. Благодаря его денежному аттестату, а это было богатство по меркам бурятской глубинки, семья и выжила. Как-нибудь я подробнее расскажу об отце, а пока — о моем непутевом деде.

В нем многое шло от детства. Он и к картам прилип, как к диковинной игрушке с цветными рисунками из неведомой сказки. На пороге нашей городской квартиры в одной из первых хрущевок Улан-Удэ он возникал в своем стиле — безмятежно улыбаясь, будто ничего не случилось. В кармашке великоватого пиджака с сыновнего плеча торчала колода карт. Дедка Павел всегда проявлял интерес к моим игрушкам, восхищенно цокал, раздвигая усы, когда брал в руки гоночный автомобиль с инерционным моторчиком: таких забав в свою пору взросления он не видел. Интерес был искренний, дети это чуют. Вместе мы, старый да малый, ползали по полу, катая машинки.

Время от времени дед предлагал сыграть в самое безобидно-детское — в подкидного дурака. Я был не прочь. Все эти нарядные дамы, короли и валеты, черви и пики манили в волшебную страну. И только окрик моего отца заставлял дедку Павла испуганно, роняя на палас даму крестей и валета бубей, прятать колоду обратно в кармашек.

Между сыном и отцом-стариком не было доверительных отношений. И разговоров не было — только ворчанье моего отца и виноватая улыбка дедки Павла. Время поменяло роли: отец стал сыном-шалопаем, а сын — строгим папашей. Дед, конечно, чувствовал вину за прошлое, но неглубоко, что ли, как ученик, прогулявший урок.

Лучше относилась к гостю моя мама. Под неодобрительным взором мужа она наливала свекру большую рюмку водки и тарелку картофельного супа с мясом — вожделенное блюдо бедняков. При этом она выбирала мясо помягче — для стариковских зубов.

Дедка Павел любил невестку, называл ее — бэрхэ, непоседа.

Аккуратно, мелкими глоточками он выпивал водку. Проводил по усам, нюхал корочку хлеба и сидел, прикрыв глаза, словно птица. Почти ничего не ел. Когда мама меняла остывшую тарелку на новую и настоятельно просила дорогого гостя откушать, то дедка лишь улыбался, оглаживая живот: «Пусть впитается…» Наверное, оттого он был тощим — пиджаки болтались на нем, как на швабре.

Дедка Павел интуицией игрока понимал, что второй рюмки ему не нальют. И надо выжать мелкую удачу, выпавшую из колоды буден, до капли. Пусть впитается.

Спираль 3

Так вот о ней, родимой. О злодейке с наклейкой. Даже в мутные годы полусухого закона самогона я не гнал, предпочитая магазинную водку, а змеевик сдавал напрокат по совету знакомого драматурга Базара. У тебя козырь на руках, сказал он, это же золотое дно, лизинг. Базар — имя восточное, рыночное. Не чуднее, чем ваучер, бартер и прочие ужасы капитализма.

Новые времена придали супруге смелости. Медный змеевик она поименовала змеей подколодной. Находиться в доме творению деда Исты стало опасно.

Однажды я пришел с работы и, даже не переобувшись в тапочки, полез в фибровый чемодан. Надо пояснить, домой я заявился в легком подпитии. В редакции за бутылкой итальянского вермута, выставленной корректором Ксюшей по случаю дня рождения, мы полвечера обсуждали выгоды самогоноварения при неожиданном раскладе общественно-исторической формации. У кого-то остался талон на водку, их давали на каждого члена семьи, включая грудных младенцев, из расчета две бутылки в месяц на рот или соску. Но водка в магазине кончилась, очереди давно рассосались, пришлось утешиться «катанкой», паленой водкой, купленной у тетки за углом. За редакционным столом, кривя устрашающие рожи после глотка разведенного технического спирта, мы с новым энтузиазмом принялись ругать новую власть. И вспомнили про самогон. Аж слюнки потекли.

Но вернемся к чемодану. Змеевика там не оказалось. Жена пожала плечами. Однако тревожный взгляд в окно выдал ее.

В фиолетовой дали наступающей ночи зазывно манили огни у теплотрассы. Около нее каждый вечер горел костер, собирая в круг бездомных и темных личностей. Этот костер, видимый с моего балкона, зажегся с началом реформ. Летом и зимой у него грелись сборщики металла, терпеливо дожидаясь дымящегося варева на тагане; здесь же они ночевали, накрываясь картонной тарой. Тем, кому не досталось места у костра, летом отползали в кусты, по осени вжимались в трубы теплотрассы.

В монокуляр восьмикратного увеличения, подаренный отцом в детстве, я видел напольные весы, железный гараж, приспособленный под склад, облезлый диван и кресло, гниющие под открытым небом. В кресле посиживал, судя по позе — нога на ногу, хозяин приемного пункта черного металла и цветного лома. Метрах в ста от костра стоял вагончик. Вроде офиса, полагаю. Бродяги всего города, словно муравьи, стекались сюда с добычей. Иногда добыча в разы превышала габариты человека-мураша. Пару раз я наблюдал, как пацаны катили к весам чугунные люки канализации. У вагончика разыгрывались бессловесные драмы: человечки, отчаянно жестикулируя, сновали от весов к костру и обратно; порой до меня, покуривавшего на балконе, доносился слабый женский крик.

Дело было поставлено с размахом. К концу дня к вагончику подъезжал грузовичок с небольшим краном. Одно слово — «воровайка». Частенько там торчало и иное транспортное средство — милицейская коробочка «уазика».

Утром с больной головой я отправился к теплотрассе в слабой надежде найти прерывистые следы «змеи подколодной». Путь оказался не столь близким, как это представлялось с балкона. Хождение по песку прибавило расстояния. Туфли запылились, то и дело я останавливался, вытряхивая камешки.

Возле вагончика на козлах для распилки дров лежал карликовый, метр с кепкой, цельнометаллический Ленин, крашенный серебристой краской. Впрочем, кепки на вожде не было, как и левой руки, в коей он должен был ее сжимать. Рука с кепкой валялась под верстаком. Зато правая длань указывала путь в коммунизм, где раздают мелкую монету, — в данном случае на дверь вагончика.

Перед ней с утра пораньше маялись три типа неопределенного возраста с мятыми лицами и два пацана. Несмотря на лето, на типах были замурзанные пуховики.

Протяжно скрипнула дверца. Из вагончика вышел шеф — так эти холопы, кланяясь в пояс, именовали своего барина. Шеф был круглолиц, круглобок и золотозуб. Мелькнуло: зубные коронки и те из цветного лома. Хозяин приемного пункта, синхронно ковыряясь в носу и жуя жвачку, развалился в грязном кресле.

Шеф, как видно, был неплохим психологом, если с ходу, без взвешивания, предложил троице за моток медного кабеля и алюминиевые обрезки пол-литру технического спирта. Три друга согласно кивнули и, робко постучав, вошли в вагончик-бухгалтерию. Пацаны, как представители поколения пепси, оказались более прагматичными — за неподъемную крышку канализационного люка, под которой, видимо, ночевали, требовали твердую цену. Приемщик, не вставая с кресла, предлагал вдвое меньше, мотивируя тем, что вообще-то они «по чугуну не работают». Из носа он выковырял нечто, схожее с микрозмеевиком, и теперь разглядывал козявку на свету.

И тут я не выдержал:

А если кто упадет в колодец, кто отвечать будет?

Ковыряющийся в носу хозяин новой жизни раздражал.

А ты кто такой, коммунист, что ли? — прекратил мелкую моторику шеф.

Японский городовой! И этот оккупант ищет коммунистов!

Выяснив, что я не «коммунист», то есть не из коммунальной службы, хозяин подобрел. Кивнув на скоросшиватель в моей руке, он обнажил золоченые коронки:

Хотите продать оптом? Сколько весу? Имеются расценки.

Колыхнувшись животом, он живо вскочил с кресла, аж пружина звякнула камертоном. Я сказал, что ищу змеевик. Медный такой.

Че-во? Не-е, приборы учета не принимаем, — выплюнул жвачку приемщик и махнул рукой на Ленина: — Даже памятники в разобранном виде. Да и то большевицкие, поял, да?

Приемщик вершил новейшую историю России. Он вдруг заорал на пацанов:

А ну, пшли отсюда со своим надгробьем!

Ну ты и жлоб, дядя, — ответили те и покатили крышку прочь — в другой приемный пункт.

Пустить меня в закрома хозяин категорически отказался. Тон беседы изменился. Шеф смотался в вагончик и вернулся, потрясая бумагами.

У меня все по закону, поял, да? — брызгал слюной хозяин. — Во, гляди. Да я могу принимать все, что не запрещено, поял? Даже твой змеевик, хотя у меня его нет! Между прочим, самогоноварение в стране запрещено. Шляются тут всякие, с папочками… Во, легок на помине! Падла, привез чертей на хвосте…

По узкой колее к нам пылил милицейский «уазик», желтый, что яичко к выборному дню, с синей полосой и синим же колпаком на крыше.

Зинаида! — заорал шеф в сторону вагончика. — Атас!

Забрехала спавшая под крыльцом собачка. Ленин упал с козлов, вонзившись растопыренной ладонью во влажную с ночи почву. У потухшего костра произошло движение. Бомжи линяли в кусты и ныряли под трубы теплотрассы. Дворняжка, чумазый колобок с заросшей мордочкой, сперва отважно выскочила на шум мотора, но, углядев, что это менты, заскулила и полезла обратно под крыльцо.

Я сел в освободившееся кресло и чуть не провалился в него, ощутив под копчиком жало пружины.

Эй, на барже! Огоньку не найдется? — вместо приветствия крикнул, вывалившись из «уазика», капитан с сигаретой в руке.

Его китель был распахнут, галстук скособочен. Сержант-водитель жевал пирожок, облокотившись о капот.

Хозяин подбежал и чиркнул зажигалкой. Проводив взором тающее сизое колечко, капитан пошептался с приемщиком лома.

Против лома нет приема! — оставшись довольным беседой, гаркнул офицер. (Хозяин с готовностью засмеялся.) — Значит, контора пишет?

Контора пашет, — сверкнул коронками приемщик.

Капитан оглядел Ленина, хмыкнул и тут заметил меня, утопавшего в продавленном кресле.

Ба! Какие люди! Не узнаю, Гендос, ты, че ль? — крикнул гость.

Буба всегда был громкоголосым. Бывало, орал, как травмированный, со своего левого края, нудил одно и то же, типа: «Я, я, я!» Или: «Пас, мля!» Или: «Край, край!» Просил мяч. Был жаден до игры.

Я не сразу признал в разбитном, с пивным животиком милицейском капитане левого крайнего любительской команды «Динамо», за которую мы играли, начиная с детской секции. Позже выступали за юношескую сборную города, потом недолго на первенстве республики «по мужикам», как говорили. Кажется, Витя, однако по имени его звал только тренер. А вся команда — Бубой, на поле и вне игры, за то что ловко пародировал в раздевалке киногероя Бубу Касторского. Эдакий живчик. Как раз для левого фланга. Бубу даже вызывали на смотрины в команду мастеров в другой город, но он в гостинице учудил что-то с женским полом. Был жаден до игры и до жизни. Левый такой.

Ну ты как, старик? — нещадно хлопал меня по плечу Буба. — Контора пишет, да? Культур-мультур? Мяч-то пинаешь, хавбек хренов? А я, мля, иногда вспоминаю молодость. Ты не смотри на трудовую мозоль, — погладил живот бывший форвард, — на ментовском турнире хет-трик сделал, мля, хит-трюк, в натуре!

Капитан захохотал, довольный проходом по левому флангу.

Чего динамо крутишь, пас на выход не даешь? — опять хлопнул по плечу Буба. — Водочки для обводочки, а? Не ссы, я угощаю!

Приемщик стоял с раскрытым ртом, только коронки тускло отсвечивали.

Щас, чувак, айн момент, — подмигнул Буба и спросил у приемщика: — Зинка на месте?

Не дожидаясь ответа, зашел в вагончик. Послышался визг, смех. С приклеенной улыбкой капитан выскочил наружу.

Ну шо, хлопцы, рванули, мля, с низкого старта! — двинул было к машине Буба и удивленно обернулся ко мне: — Че отстаешь, Гендос? Есть проблемы? Ты вообще зачем здесь?

Я поведал про змеевик.

Хм, а я думал, статью кропаешь, — хмыкнул старый знакомый и ткнул пальцем в приемщика: — Э, командир, че встал памятником? Слыхал, что белые люди тут втирают? Это тебя, меж прочим, касается… Говори, где змеевик, и не говори, что не видел! А то хуже будет. Скажу участковому — живо найдет!

Шеф, уводя взгляд, водрузил карликового Ленина на козлы и лишь потом ответил:

Дык… того… я его за штуку двинул… Ходовой товар-то… медный к тому ж…

А это, мля, твои проблемы, хрен оловянный! — сплюнул под ноги капитан. — Сроку тебе двадцать четыре часа. Или медный товар станет вещдоком, сечешь поляну? Против лома нет приема!

Водитель захохотал, роняя ливер из пирожка.

«Уазик» рванул. Я ударился головой, ухватился за поручень.

Правая рука серебристого Ленина указывала вектор движения — в светлое завтра.

 

«Против ЛОМа нет приема». ЛОМ — линейный отдел милиции! Наконец-то я догнал смысл сокровенной фразы, вселяющей дикий оптимизм и служебное рвение.

В ЛОМе и пили. В подвале, где находилась лаборатория фотографа-криминалиста Костика, худенького, с виду абсолютно штатского в ментовском логове человека. Костик носил джинсовый костюм и длинные волосы не по уставу.

Сперва мы расположились с двумя бутылками в кабинете Бубы, но в дверь то и дело стучались, и старый знакомый, процедив, что в конторе развелось стукачей, увлек меня в подвал. Капитан команды блюл правила игры и не собирался получать «горчичники». А в фотолаборатории окна-бойницы и те завешены черной материей.

Ну че динамо крутишь, насыпай! — подгонял хозяина подвала Буба.

Костик разливал водку по науке. Сперва наливал в мензурку с делениями, потом переливал в стакан.

Видал? Культур-мультур! — восхищенно цокал языком Буба.

Закусывали домашней снедью, которой Костика снабдила мама. Иногда откуда-то доносился голос, что рашпилем по металлолому. Не голос — глас инквизиции, искаженный селекторной связью.

Пьете, суки-и-и?!

Я вздрагивал. И с теплым стаканом в руке озирался на дверь, с минуты на минуту ожидая, что в убежище ворвется Католик — учитель моих школьных лет и, воздев корявый палец к потолку, вопросит, почему я не выучил урок истории.

Вместо Католика в подвале «на минутку» возникал двухметровый старлей с красной повязкой «Дежурный по ЛОВД». Лицо дежурного было багровым. Он скрипуче вещал уже без помех интеркома:

Пьете, суки?! А я за вас чалиться должен, да?!

Выпив прямо из мензурки, он хватал секач для обрезки фотографий и, жуя пирожок с капустой, делал вид, что собирается остричь длинные волосы Костика. Эта шутка повторялась в каждый заход дежурного по ЛОВД.

Не трожь интеллихенцию! — Буба отбирал резак и выталкивал шутника из лаборатории. — Иди служи Родине. Секи там поляну, мля. Свистнешь, коли начальник…

Опростав литр водки, вызвали водителя-сержанта. На сей раз покупку спиртного субсидировал я — это не обсуждалось.

Отдав «пятихатку», я осмелел и попытался вернуться к повестке дня. Например, взять за жабры приемщика.

Не, чувак, его плющить нельзя, — посерьезнел капитан и понизил голос, хотя Костик уже был в таком состоянии, что пытался прикурить фильтр сигареты. — Он, в натуре… ну, что, где, когда… Сливает нам оперативку… Наш осведомитель, короче. Поле чудес! Пас на выход! — Буба повеселел. — Хочу вот завести информатора в борделе. Во будет культур-мультур!

Фотограф уже дремал на диванчике. Капитан же как ни в чем не бывало стоял на ногах-тумбах левого крайнего форварда. О количестве выпитого можно было лишь догадываться по легкому присвисту:

Не ссы. Найдем мы твой з-змеевик, как пить дать! Как два пальца об ас-сфальт… А пирожки, мля, классные, с-скажи, с-старик?

 

Очнулся в чужой квартире. Я спал на ковре, точнее, завернувшись в него и подложив под голову чужие вельветовые тапочки. Они, собственно, и заставили проснуться. И так башка трещит, а тут еще вонючие тапки у носа.

На тахте всхрапывал, свесив ногу в носке, хозяин. Бубы нигде не было.

По всем приметам, я находился в квартире видного бурят-монгольского драматурга Базара Э. Однако как я тут очутился?

Тебя мент притащил, — сообщил, сходив в туалет, Базар. — Я даже струхнул малехо. Из-за самогонки. — Хозяин квартиры подтянул трусы.

Сомнений быть не могло. «Малехо» — любимое словечко Базара.

Я попытался восстановить цепь событий. Что, где, когда… Приволок меня сюда, как видно, водитель-сержант, которому Буба поручил доставить мое тело. Но как я оказался у Базара? Так… сливаем оперативку… ориентировка — змеевик… Стоп. Базар гнал самогон из томатной пасты, чем неоднократно хвалился: типа, «Кровавая Мэри», выпивка и закуска в одном стакане! Так и есть. Ключевые слова «змеевик» и «самогон» слились в моей забубенной (Бубой) башке, и я продиктовал адрес Базара.

Морально стало легче. Провалы памяти бывают только у законченных алкашей. Выходит, по классификации Католика, я всего лишь начинающий алкоголик. Это бодрило. Но в голове шумело, глушило левое ухо.

У тебя с собой бутылка была, початая… И про какой-то змеевик долдонил. Хорошо, жена в деревне… Малехо ум болит. — Базар взялся за голову. — И пил-то вроде малехо. Однако не помешает. Поправиться малехо.

Денег не было. Даже на пиво. Все деньги я спустил в ментуре. Против ЛОМа нет приема.

Имеется брага, сообщил хозяин. Из томатной пасты. Это было ноу-хау, по выражению Базара. Паста продавалась в пятилитровых алюминиевых банках и стоила сущие рубли. Кроме прочего в томатной пасте содержался сахар, дефицитный в условиях полусухого закона.

Мы прошли на кухню. Нас приветствовал почетный караул — квартет растопыренных резиновых перчаток, надетых на горловины трехлитровых банок. Банки стояли под раковиной. Мутное их содержимое напоминало то самое разливное вино «типа “Кеши”» или кисель в школьном буфете. В жидкости плавали бордовые прожилки.

Хозяин выбрал банку с самой упругой резиновой рукой, с легким хлопком стащил с горлышка перчатку, бережно взял емкость в обе руки, хлебнул забродившего киселя, закатил глазки, глубокомысленно почмокал губами, как сомелье, определяющий год урожая и сорт марочного напитка.

Э! Эта уже созрела!

Приложился и я. Определить год урожая томатов не успел. Ринулся в туалет. Два пальца об асфальт.

Это же брага, — виновато подтянул трусы драматург. — Не конечный продукт. Малехо заготовка для самогонки…

Слушали: пить или гнать? Хотя кворума не было, постановили: гнать, потом пить. Во-первых, первач. Во-вторых, из второй банки.

Базар надел треники с вытянутыми коленками. Его большое и усатое лицо выражало решимость. Хозяин отчаянно загремел кастрюлями. Выяснилось, что самогонного аппарата, о чем он хвастался, как такового нет. Сочинил для фабулы. А народный напиток гонит примитивно — способом конденсации с помощью двух разновеликих кастрюль.

Классический кворум обеспечил внезапно возникший на кухне драматический режиссер Алмазов. Русский режиссер бурятской драмы. Дверь была открытой, пояснил он.

Алмазов возопил:

Не верю! — и отменил наш генеральный прогон.

Алмазову можно верить: хронический алкоголик. Кроме того, закончил с синим, как он говорил, дипломом престижный ГИТИС и служил очередным режиссером в столичном театре. Оттуда его выгнали после того, как на премьере он громко кричал актерам из-за кулис: «Текст!», «Не верю!», «Куда прешь?» и прочее. Перепутал в пьяном виде спектакль с генеральным прогоном. Алмазова временно сослали на задворки советской империи с официальной формулировкой: «Для повышения художественного уровня национальных театров и укрепления их репертуара». Однако через год, данный штрафнику Мельпомены на исправление, над СССР опустился занавес. Не железный — финальный. И про Алмазова забыли. Ссылка стала бессрочной. Чем отчаянней опальный режиссер барахтался в складках тяжелого занавеса, в бархатных объятиях провинции и запойного катарсиса, время от времени выныривая и грозя вернуться в Москву с новыми задумками, что потрясут столичную сцену, — тем меньше ему верили.

Сейчас Алмазов с ходу заявил, что художественный уровень творческой задумки не отвечает сверхзадаче. Репертуар не тот. И мы, дикари аборигены, не ведаем, что есть катарсис, он же первач, в аутентичной ипостаси. В патриархальной русской деревне самогон-де варили совершенно по-иному.

Но спектакль провалился. Гость схватил трехлитровую банку с полуфабрикатом, влажную от конденсата, — она выскользнула и разбилась.

Накануне тесную кухню Базар покрыл линолеумом. Будто чуял.

Артель старателей застали за странным, непрофильным занятием. Вооружившись совками для песочницы, троица гоняла из угла в угол вонючую лужицу. Затем золотоносную жижу кругообразно трясли на противне из духовки, подражая старателям Аляски и Алдана, и переливали из лотка в детский горшок внука. При этом двое из классической тройки были в трусах, благоразумно развесив штаны на спинке стула.

Сивушная вонь достигла первого этажа подъезда, сообщила появившаяся без стука Света, жена Базара. На площадке собрались соседи, шпана на галерке взбудоражена.

Раздались аплодисменты. По набрякшим щекам драматурга. Потом Света с грохотом сбросила с плеча рюкзак с деревенской бараниной, отобрала противень и замахнулась им. Мы отвернулись. Раздался звук, коим в кукольном театре обозначают гром и молнию и разные там превращения с ужасами. Алмазов бежал за кулисы скверно пахнущего действа, путаясь в штанах.

Собранного хватило на полный горшок, равнозначный двум третям литровой бутыли самогонки. Несмотря на фильтрацию, в бутыль попали соринки, волосы, горелая спичка и дохлый таракан. Кроме того, в прозрачной таре напиток обрел цвет детской неожиданности. Выяснилось, что впопыхах перед авралом горшок внука опростали не полностью. Ничего страшного, уверил хозяин, в южных провинциях Апеннинского полуострова и на Балканах детей до сих пор заставляют писать в чаны с давленым виноградом. Для придания напитку крепости и оригинальных ноток в послевкусии. Мы ползли — колено в колено — с просвещенной Европой!

От ползания по линолеуму коленки треников Базара намокли. Тонкие, малоразвитые ноги представителя национальной интеллигенции походили на конечности большого кузнечика. Он подскочил к супруге на задних лапках, расшнуровал кроссовки и подал тапочки. При ходьбе подошвы и носки отрывались от пола с громким шелестом. У плинтуса лежал влажный носок бежавшего Алмазова.

Базар шустро протер липкий пол трениками. Все одно трикушке капец.

Оттаяв, жена подала стаканы и немудреную закуску. Я натянул джинсы. Базар на правах хозяина остался в исподнем.

Пили, отплевываясь от мусора. Первач отдавал детской мочой.

Базар снял с языка длинный вьющийся волос.

Дай-ка… Откуда тут женские волосы? — Хозяйка подозрительно оглядела находку. — Добро пожаловать, как же. Не успела отъехать в деревню… Кажись, крашеный.

Да ты чего, мать? Светка, мать твою! — привстал драматург в семейных трусах с орнаментальной надписью «Love». — Гендос, скажи ей!

Внимательно слушаю вас, Геннадий, — развернулась ко мне Света, брезгливо зажав волос двумя пальцами.

Когда меня называют полным именем, например моя законная, я внутри напрягаюсь. Жду подвоха. Вот в Гендосе нет подвоха. А в Геннадии сплошь фальшивый пафос. Напрягаюсь, но собираюсь. С мыслями. И мгновенно выдаю оптимальную версию.

Ха! — вполне натурально засмеялся я. — Сэсэг, мы ж пьяницы! Тут самим не хватает, баб еще поить… Да это Алмазов крашеный волос из театра притащил! Сэсэг дорогая! Да там все актрисы крашеные. И парики на подоконниках.

Сэсэг — аутентичное имя хозяйки. В переводе — цветок. Но окружающие звали ее Светой. Фонетика посконного бурят-монгольского имени говорила об искренности переговорщика и взывала к объективности. Эдакая психологическая тонкость.

Цветок расцвел. Сэсэг порезала вареный бараний язык, привезенный из родового улуса. Потом еще раз ловко процедила через марлю урожай, собранный с поля, пардон, с пола.

За столом воцарился мир. Мы дружно поругали Алмазова — бабника и алкоголика. Хотя, выбирая из двух соблазнов — женской груди пятого размера и бутылки размером ноль пять, — Алмазов однозначно присосался бы ко второму дару. А пускай. Натворил дел, смылся — пускай послужит громоотводом.

Развивая успех, Базар вспомнил про змеевик. Я понял товарища. То была тоже психологическая тонкость — увести беседу подальше от крашеных женских волос. Мол, такое богатство пропадает зазря. Чистая медь. Начальный капитал. Базар давненько, лежа на диване, мечтал вписаться в рынок, открыть свое дело. «Малехо бизнес».

Лизинг, слыхал? — вскочил со стаканом драматург и подтянул трусы.

Его одутловатое, размером в трехлитровую банку лицо обрело цвет медного змеевика. Детская моча и в самом деле придавала крепости домашнему напитку. Я же, в отличие от хозяина, больше пригублял. Самобытный первач с оригинальными нотками в послевкусии был на любителя.

Я буркнул:

Лизинг? Лизать с пола?

А ты не корчи рожи, всем малехо польза! Ноу-хау!

Поматерись мне тут еще, — вставила Света-Сэсэг.

Темные люди! С кем я живу!.. Короче. Дашь змеевик на пару месяцев, жмот?.. Сам не ам, другим не дам, да? Собака на сене! Лопе де Фига! Ведь и тебе малехо капать будет! — кричал индивидуалист-надомник, чуток спятивший на почве капитализма. — Томатная паста — это копейки, понял? Лизинг! Франшиза!

Хозяйка вечера оглядела кухню и помрачнела:

Какая там франшиза, тут одна шиза.

…Провожала меня уцелевшая в заварушке одинокая резиновая рука. Одна из четырех. Подрагивая, она трогательно махала вслед. Судя по крепкому приветствию, содержимое банки созрело для малого бизнеса и рвалось наружу, дабы вписаться в рынок.

 

Но малый бизнес у Базара не прошел регистрацию по месту прописки: Света запретила франшизу. Цветок коммерческого успеха не расцвел.

Место же моей постоянной прописки пробили по адресной базе ЛОМа, и спустя сутки подросток с грязным носом принес медный змеевик вместе с запиской: «С тебя пол-литра, хавбек. Привет семье. Буба».

Жена увидела змеевик вечером: он клубком свернулся в прихожей, как нагулявшийся мартовский кот.

Сам приполз, — пошутил я.

Жена серьезно кивнула.

Привет от Бубы был кстати. Пьяная болтовня драматурга с рыночным именем заставила вспомнить опыт предыдущих поколений. В сухом осадке от самогонки, разбодяженной мусором, насекомыми и детской мочой, обнаружилось здравое зерно.

Змеевик деда Исты пошел по рукам. Лизинг, бартер, мир-дружба. Всем малехо польза. Мутная огненная вода органично влилась в смуту тех дней. Органическая химия. Культур-мультур.

Зарплату кругом задерживали. За неимением живых денег я поначалу брал продуктами. Жена одобрила бизнес-план. Но арендаторы норовили всучить в счет проката оборудования проросшую картошку, червивую муку, твердокаменную лапшу, китайскую свиную тушенку «Великая стена» (жрать это мыло в трезвом уме было невозможно), избегали поставок дефицитного сахара и вообще всячески ловчили. А то повадились расплачиваться продукцией родных предприятий: им ее впаривали вместо зарплаты.

В результате на балконе и в темнушке нагрелся десяток кипятильников местного «Теплоприбора», пылились залежи кастрюль и тазов завода эмалированной посуды имени Кирова, электробигуди с «Электромашины», дюжина кружек Эсмарха завода РТИ и прочая бесполезная утварь. Кипятильники в конце отопительного сезона я дарил родственникам, а раз с похмелья притаранил эмалированный таз беременной официантке ресторана «Селенга». Таз испуганная девушка надела на выпирающий живот (пришелся аккурат впору), прикрыла его фартуком и унесла в служебное помещение. Взамен принесла коньяку (спиртное разрешалось посетителям с четырнадцати ноль-ноль) в чайном сосуде тонкого стекла в мельхиоровом подстаканнике, с ложечкой внутри и двумя кусочками сахара на тарелке — для конспирации. Позвякивая ложечкой, я выдул напиток чайного цвета. Сахар-рафинад пошел на закуску. В другой раз бартером за кружку Эсмарха налили доверху, под самую крышку, кастрюлю «жигулевского» на вынос.

Но то редкие удачные опыты. Требовалась наличка. Ее мог обеспечить главный дефицит — водка. Сорокаградусную давали по талонам, розовым в крапинку, — литр горячительного на каждого члена семьи. Засада в том, что после полудневной вахты в гигантской очереди водки тебе могло и не хватить. И тогда уставший, обозленный гражданин, проклиная новые времена, готов был выпить все что угодно. Особенно хорош, говорят, был лосьон «Огуречный».

И пробил звездный час медного змеевика. Истинные ценители самогона без лишних слов платили за лизинг розовыми талончиками. Большинство людей на самогонку смотрели со смутным подозрением. Первач, даже на кедровых орешках, в качестве платежа никем не рассматривался. Нужна была прозрачная как слеза валюта, а не мутноватая жидкость внутреннего сгорания. На запечатанную же пол-литру беленькой, пусть это даже низкосортный «сучок», глядели ясным взором и сантехник, и воспитательница детсада. Водка была лучше денег. Рубль стремительно терял в цене. Стоимость водки росла как на дрожжах.

Одновременно вырос авторитет покойника, независимо от его социального статуса при жизни. По справке о смерти выдавали ящик водки. Зятья становились шелковыми и прописывали у себя тещ и дряхлых родственников. До гарнира из толченого стекла обычно не доходило. К чему нам акулий оскал империализма? У нас человек человеку друг, товарищ и группа товарищей. Родной человек не просто так залегает по месту прописки — по мере лежания он становится пушистым, розовым в крапинку, что вожделенный талончик.

Отоваривал водочные талоны я с заднего крыльца, минуя кордоны милиции. Когда все работницы окрестных магазинов, включая уборщиц, стали кудрявыми от электробигудей производства «Электромашины», я, озираясь по сторонам, сообщил по секрету пухленькой продавщице, что клизма в домашних условиях помогает похуданию. В дело пошли кружки Эсмарха.

На втором году полусухого закона розовые талоны по моей просьбе стал рисовать действительный член Союза художников СССР, живописец-маринист Баир, что в переводе значит — радость. Что ему крапчатые талончики — он брызги байкальской волны гениально подделывал! Я уж подумывал вернуть змеевик в лоно семьи. Однако в пьяном виде у Баира рука с кисточкой дрожала, а пьян он был не только в отопительный сезон, но и в сезон таяния снегов и открытой воды, творчески наплевав на пленэр. Тоже мне, Саврасов!.. Грачи пролетели.

И я продолжил практику лизинга. Нераспечатанной водки в доме стало так много, что бутылки, дабы те не побились, жена перекладывала резиновыми кружками Эсмарха. Мы кушали мясо каждый день. Жена расцвела, стала пушистой, как под электробигудями.

Находясь у первоисточника, я, разумеется, хромчил3. Малехо. Кашеварить у котла и не снять пробу? Хромчил, сказать на глазок, на бутылку в сутки. Благодаря змеевику деда Исты в нутро капало равномерно, как из кружки Эсмарха. Пока в глазах не стало темно в розовую крапинку.

Супруга дотянулась в моей комнате до первого ряда книг на верхней полке и обнаружила заначку. Весь второй ряд был уставлен подписными водочными изделиями, частично прочитанными до последней капли. Там же валялись засохшие корки, сморщенные надкусанные огурцы, огрызки ранеток и ошметья квашеной капусты и кружка с надписью: «Заводу эмальпосуды им. Кирова — 50 лет».

Лизинг накрылся эмалированным тазом.

Жена размахнулась кружкой Эсмарха.

Клизма не помогла. Меня доставили в наркологический диспансер.

Спираль 4

Суррогаты употребляли? — первый вопрос в приемном покое.

Его задают всем поступающим небритым лицам, даже тем, кто не в состоянии дать иного ответа, кроме мычания.

Самогон… малехо… — опустил я голову. Она была слишком тяжелой. — Вообще-то я не пью…

Я был послушен и тих.

Сегодня какой день? Четверг или вечер? — вопросили вкрадчиво.

А была пятница.

А год какой?

На этот вопрос я ответил уверенней.

В глаза бил свет из окна.

У меня констатировали алкогольную интоксикацию средней тяжести. Я неуверенно предположил интоксикацию легкой тяжести. Жена хмыкнула. Я присел на кушетку. Сразу захотелось лечь.

Легкая тяжесть бывает, когда буянят, таких сюда не берут, пояснила пожилая санитарка, протирая подоконник. Теперь хмыкнула врачиха. Волосы у нее были лимонного цвета, темные у корней, явно суррогатные.

Стараясь не буянить, я разделся до пояса, как велели.

Дальше, — нетерпеливо сказали из-за стола напротив.

Штаны сымай, дохтурша сказала, — проворчала санитарка, выжимая тряпку.

Я зачем-то посмотрел на жену. Она нервно теребила сумочку. И повела плечом: мол, сам виноват.

Врачиха надела золоченые очки, бросила взгляд в мою сторону и сделала некий жест.

Трусы тоже сымай, кому сказано, — перевела санитарка.

Тетя Поля, вы дадите работать? — усмехнулась докторша.

Я хотел возмутиться, но передумал и снял трусы. Жена отвернулась.

Тетя Поля пояснила, что врач ищет следы от уколов в паху и на руках, тут ничего неприличного. Мне разрешили одеться.

Потом врач померила давление, пованивая суррогатными духами. Затошнило. Давление выскочило 150 на 100. Затем попросили расплатиться в кассе — третья дверь по коридору — «за детоксикацию и снятие алкогольно-депрессивного синдрома», как было написано в требовании.

Лишних денег в доме не водилось. Только их булькающая и звякающая сублимация. Самое поразительное в этой спирали истории, что за услуги наркологического диспансера жена расплатилась с заднего крыльца — водочными запасами, полученными за аренду змеевика деда Исты (содержимое початых бутылок было вылито в унитаз). А когда бартерного литража оказалось маловато, на благое дело детоксикации организма пошла эмалированная посуда: ее как раз не хватало в пищеблоке лечебного учреждения и в палатах интенсивной терапии. Особым спросом пользовались тазы.

Чтоб куда блеваться, — заметила санитарка тетя Поля.

Залежей продукции местных товаропроизводителей хватило даже на процедуру кодирования.

 

Мужское отделение наркологического диспансера напоминало коридор плацкартного вагона и располагалось выше других отделений, на четвертом этаже мрачноватого здания без балконов. На дежурном посту я торчал с сумкой полчаса: медсестры пили чай в сестринской, оттуда доносились взрывы смеха. Голова кружилась, хотелось прилечь, да было некуда.

Кроме меня на единственной скамье сидела Сладкая Парочка — этот слоган из рекламы тех лет всплыл сам собой. И впрямь, мужчина и женщина были схожи, что палочки хрустящего шоколадного батончика. Даже половые различия стерлись: оба темноликие, опаленные внутренним жаром, будто вышли из одной духовки и упаковки. Они держались за руки. Ну да, конструкция катамарана в шторм устойчивей. А штормило, видать, регулярно. Так лепятся друг к дружке пьяницы, дети, влюбленные. Под две последние категории немолодая чета явно не подходила. Можно было подумать, что мужа пришла навестить жена — обычное дело в наркологии, однако я обратил внимание, что парочка обута в одинаковые пластиковые тапочки, казенные, не по размеру, отчего пальцы с желтыми ногтями смешно выпирали вперед. Мужчина и женщина молчали и улыбались.

Ну и как жить думаете, а? — обратилась к блаженной паре пожилая женщина, возникшая из-за угла. — Врач сказал: хорошего не ждите, ежели будете пить вместе…

Я приготовился услышать разгадку странного союза, но меня отвлекли.

«Поднять коня» — первое, что услышал в мужском отделении. Отирающиеся на дежурном посту типы, все в майках (в помещении было душно), решили, раз я пришел с воли, то по ту сторону двери неподалеку мои дружки. Когда сообщил, что меня сдала жена, ребята поскучнели, удовлетворившись сигаретами.

Поднять коня — это вот что: под окнами диспансера цепляют к веревке пакет со спиртным, а уж тянуть репку охотники находятся всегда. Можно, конечно, обратиться к санитарам, но, во-первых, те берут за услуги чуть ли не половину водки, объяснил тип в майке, и вообще капризничают, избалованные вниманием контингента. Странная креатура — санитар в нарколожке. Такой штатной единицы наркологической службе не полагается: алкоголики не шизики. Хотя буйных пациентов, понятно, и здесь хватает.

Впрочем, криков из палат не доносилось, в отделении стоял ровный гул. Рой потревоженных пчел. Или мух — это уж кому как.

В коридоре неприкаянно маячили тени «отходняков» — невесомых, бессловесных, дурно пахнущих созданий, едва перемогших жуткую ломку: их привезли сюда в невменяемом состоянии, сначала «зафиксировали» на койке, а теперь вот наконец-то освободили от пут. Кажется, они еще толком не сообразили, на каком они свете. Возможно, диспансерный коридор эти грешные души воспринимали как тот самый тоннель… У дверей ординаторской и процедурной они убыстряли шаг и втягивали головы. Попытки вписаться в социум заканчивались фиаско. Из местного парламента — курилки — парии вылетали, провожаемые грязными матами. Комната отдыха с телевизором, занавесками, картиной в стиле Тулуз-Лотрека и запыленным кустом в кадке для них оставалась мечтой, хрустальной, как водка. Каста неприкасаемых, попарно и группками, оставляя стойкий шлейф псины, целыми днями, а то и ночами неслышно, как моли, скользила по коридору, проклинаемая уборщицами, — чутко прислушиваясь к затухающим внутри себя голосам, досматривая в пути блекнущие галлюцинации, — лишь бы не возвращаться в палаты интенсивной терапии, откуда несло мочой от братьев по несчастью, распятых жгутами-бинтами на железных койках с клеенчатыми матрасами, мычащих, рычащих и умоляющих их развязать во имя всех святых.

Следующая после изгоев ступень иерархии — «свитера». Их видно сразу: летом и зимой они напяливают на себя свитера или одеяла из-за остаточного явления интоксикации — суженных сосудов. Им постоянно холодно.

После «свитеров» шла прослойка странных пациентов с порезанными подбородками и щеками. Освободившись от пут и отмывшись, они брались за бритье, но руки дрожали, лица искажались в мутном зеркале…

Едва же на щеках заживали порезы, человек вступал в клуб избранных — «маечников». Им, наоборот, всегда жарко: их зовет жизнь. Свитера летят в угол палаты, пациенты остаются в майках и футболках. «Маечники» бесцеремонно расталкивают «отходняков», обгоняют в коридоре «свитеров» и «порезанных» — в поисках заварки, сахара, соли, сигарет, кухонного ножа. У них начался жор. Выздоравливающий организм алчет усиленного питания после запойных недель, бывало, сдобренных лишь рукавом да хлебной коркой, и последующего отсутствия аппетита, когда не то что рыбная фрикаделька — весь свет не мил.

Тем не менее общественное устройство тут демократичное, любой может перейти из одного разряда в другой — было бы желание.

Миряне, распространяющие про нарколожку всяческие ужасы, не понимают простой, как граненый стакан, истины: российский пьяница по природе своей существо добродушное. А когда рядом страдает собрат, со дна отравленного организма взбалтываются остатки гуманизма: налить чаю лежачему, утешить наломавшего дров, дать дельный совет новичку, мающемуся под капельницей, позвать сестру, поделиться домашними припасами. Даже криминальные личности, демонстрируя из-под маек наколки, приметил я, не напирают в богоданных стенах на героическое прошлое.

Это — заговор пьяниц против остального мира.

Неслучайно насельники заведения закрытого типа величают его ласково — «наркушка». По сути, второй дом. Однажды попав сюда, алкаши-хроники навещают его регулярно, до нескольких раз в год.

Этот плацкартный вагон несется — да! да! да! — к лучшей жизни. Иначе не стоило ползти, подчас буквально по-пластунски, в «наркушку», можно было без лишних телодвижений лечь на рельсы. Ибо всякий изблевавшийся, но безмерно страдающий есмь человек.

Сию безбожную сентенцию поминали в палате, уверовав, что это выжимка из акафиста перед иконой «Неупиваемая Чаша». Иконы не было, молиться не умели. Много лет заклинание, вульгарно блея, передавали из уст в уста. Ссылались на мифический первоисточник — некоего пациента без рясы, лечившегося здесь от хронического мирского пристрастия.

Хотя и в палатах пили. На второй день я уже философично наблюдал дикую картину: одной рукой больной внутривенно принимал лечебную струйку физраствора с витаминами, а другой, приподнявшись на подушке, перорально вливал сорокаградусную жидкость. И никто в палате — и те, кто только что давал совет, как перемочь острое желание выпить, — не думал перехватывать руку с водкой.

Скучающие, пресные лица. Обычная реакция на решение того, кто не выдержал мук. Люди отстранялись от соузника, давшего слабину, отчуждались от горя, как бы говоря: «Что ж, брат, бывает… Это не очень правильно, но таково твое решение, и я его уважаю. Тебе жить или умирать, тебе, а не мне, брат. Удачи!»

 

Выстраиваясь в неровную колонну, больные создавали в длинном коридоре некое броуновское движение, с короткими заходами в комнату отдыха и курилку. Поневоле втянутый в это движение, я доплелся до приоткрытой двери и услышал, как заведующий отделением, высокий мужчина в роговых очках, по телефону жаловался на наплыв внутривенных наркоманов: никто не знает, куда их девать и что с ними, собственно, делать, одноразовых шприцев не хватает, не говоря о койках. Старое здание рассчитано на добрых старых алкоголиков и милых бытовых пьяниц. А женское отделение — и на дамочек, траванувшихся на почве неразделенной любви или из-за посадки на мель семейной лодки.

Одноразовые шприцы — это он верно сказал. Тогда их было мало. В процедурной я поругался с медсестрой, наотрез отказываясь принимать укол стеклянным шприцем. Моему примеру последовали другие.

Мы тут не за СПИДом! — зароптали в очереди.

Мужики в сизых наколках забубнили о «беспределе». Вызвали дежурного врача — тот развел руками.

Витаминного укола я так и не получил, но к ночи все равно почувствовал себя лучше: капельницы сделали свое дело. К ночи — это важно. Тут все боятся ночи. Еще вечером смеялся, рассказывал анекдоты, поглощая домашнюю снедь, а утром нашли в постели холодным, как жесть подоконника. Эту байку в десятый раз вам с удовольствием перескажут однопалатники.

Мои соседи по палате почему-то решили, что я прикидываюсь больным и прячусь в диспансере от милиции, алиментов или кредиторов. И делали намеки с сочувствующими нотками в пропитых голосах.

Диспансер похож на тюрьму не только снаружи. Любое передвижение за пределами отделения происходит под лязг ключей. На одной из дверей висел даже амбарный замок. Я уж не говорю о решетках на окнах.

Лишь одно окно не было зарешечено — курительной комнаты, в которой день и ночь висел дым коромыслом и нередко пахло анашой. Из-за этих стебаных реформ, жаловался Ссаныч, нариков стало в родных пенатах больше. Жить невозможно.

Ссаныч — пожилой боец алкогольного фронта, сосед по палате, обрусевший бурят, похожий на Хо Ши Мина в изгнании. От многолетнего пьянства его лицо напоминало мошонку. Ссаныч просветил, что некоторые медсестры содержат кавалеров из числа санитаров. Санитары — не путать с медбратьями! — элита болезного контингента. Таким манером физически крепкие пациенты по неписаному договору с администрацией залегали на облюбованные койко-места. Не на неделю — на долгие месяцы, особенно если дело шло к зиме. Питались из общего котла, а взамен выполняли нехитрую работу, в том числе кувыркались на казенных койках согласно графику дежурств женского медперсонала. Все санитары находились в расцвете лет и в бегах: алиментщики, беспаспортные, вечные студенты, бывшие игроки в три наперстка, освободившиеся по УДО и прочая публика. Иногда за ними являлась милиция. И тогда, бывало, широкую грудь, синеющую от наколок, в коридоре без стеснения орошала слезами сестра милосердия.

И кто на эту работу пойдет, сам посуди? — рассуждал под капельницей Ссаныч, пощипывая свободной рукой бородку и вперив взор в пузырящуюся бутыль на стояке. Едва сестричка, прилепив пластырем иглу к запястью, вышла из палаты, он продолжил: — Зарплата — слезы, работа вредная, а эти сестренки через одну или разведенки, или из деревни в город. Им, девкам, тут общагу дают и харчи. И в виде квартальной премии — мужика, хе! Вот будь я помоложе, кха… Ты глянь, какая тут натура! — Ссаныч кивнул на заглянувшую в дверь медсестру. — Это ж метафора!

Захихикав, старик забылся и махнул рукой, чуть не выдернув иглу из вены. Еле наладив целебный ручеек физраствора путем осторожных манипуляций, он подытожил, что путь к вечному кайфу устлан белыми халатами.

Иногда Ссаныч выражается витиевато. Метафорически, как он сам говорит. Он художник. И художник настоящий, член союза, лауреат премий и автор персональных выставок. Но это в прошлом. После развода с третьей по счету женой живет в мастерской. Ну и пьет, конечно. Водит в мастерскую нестарых еще женщин, завлекая провинциальных дурочек полубогемным бытом. Чаще же пьет в одиночку. Войдя в запойный штопор, из последних сил, пока не начались глюки, хватает «тревожный» чемоданчик, в коем хранится смена белья, бритва, мыло, одеколон, чай, сахар, документы и широкий кусок клеенки. Вызывает такси и едет сдаваться в «наркушку».

Завсегдатай Ссаныч знает в диспансере всех, и все знают его. В приемной главного врача висит его картина, пейзаж Байкала, дар лечебному учреждению от благодарного пациента. Предыдущее творение в жанре ню было администрацией отвергнуто. «Ну и ню! — изрек главврач, взирая на толстую и абсолютно голую тетку. — Она ж пьяная!» Вместо платы за лечение Ссаныч частенько оформляет санбюллетени и уголки здоровья. Он бы жил и с третьей женой, сетовал Ссаныч в темноте после отбоя, но ссытся, как напьется. Как тут жить? Бросить пить — это в голову художнику не приходило.

Во всякие заговоры, кодирования, иные средства борьбы с пагубой, включая радикальные, Ссаныч не верил. В комнату отдыха раз пожаловали два вертлявых типа из общества «Антидоза», развесили плакаты и принялись на все лады хвалить новую методику исцеления.

Свежий воздух, простая, здоровая пища и труд! — восклицал розовощекий молодой человек без признаков фиброза печени. — Вот наш единственный путь к свету!

Ехать к свету предлагалось в Красноярский край на лесозаготовки. Проезд и питание бесплатные.

Свежий воздух, говорите? — встал Ссаныч, подтянул пижамные штаны и громко испортил воздух.

Народ со смешками потянулся к выходу, вежливо обтекая эмиссаров здорового образа жизни. Мероприятие было бесповоротно испорчено. Та же участь постигла представителей общества анонимных алкоголиков, секты Муна и свидетелей Судного дня. Кто-то обязательно вспоминал выходку Ссаныча. Вербально и буквально.

Второй сосед — Виктор — алкашей глубоко презирал. Исключение он делал для нас со Ссанычем. Делая заявления в пространство, Витек шумно вздыхал. Обложенный подушками, он гордо восседал в кровати, потому что в горизонтальном положении его тошнило. Хрящевидный перебитый нос бывшего чемпиона РСФСР по боксу среди юношей в полулегкой весовой категории аж выпрямлялся от возмущения, а лицо римского гладиатора становилось свекольным от скачущего давления. Уже который день ему не могли поставить капельницу: вены наркомана со стажем были не толще волоса, а сестрица-мастерица, единственная в отделении могущая попасть в Витину вену, нежданно взяла отпуск за свой счет.

Виктор был не местный, сбежал из Кемерова, где, по его словам, дружки достали бы с героиновой дозой и в морге. А в этом городе у него тетка. У Виктора было желание спрыгнуть с иглы. Желание выстраданное. Он часто вспоминал мать и жалел ее. Каждый вечер перед отбоем бывший боксер прощался с жизнью.

Ежели утром, мужики, меня найдут, того… зажмуренного… сообщите матери… Тут под матрасом адрес… Не то, гады, похоронят как собаку… — вздыхал Виктор.

Он боялся ночи. Медсестры пытались уколами сбить давление симпатичному наркоману, подсовывали реланиум, феназепам — «колеса», из-за которых в отделении случались драки меж нарками. Санитары с подачи медсестер предлагали страдальцу водки и жратвы. Все, кроме дозы. Но водку он презирал.

Деньги у Виктора водились, и он решился. В комнате отдыха с пыльным фикусом дни напролет скучал перед черно-белым телевизором в ожидании мультфильмов пацаненок, откликавшийся на погоняло Шкет. Шкет, в свою очередь, тоже презирал свое «потерянное поколение» (так и выражался) — сверстников, нюхающих по подвалам клей и краску с ацетоном. С недавних пор он заторчал на игле. По-взрослому. Вот почему его не поместили в подростковое отделение.

Ну и молодец, — прокомментировал хвастливое откровение Шкета Виктор, которому тот носил чай из столовой. — Помрешь молодым. Даже бабу не спробуешь, дурик.

Врачи смотрели на распахнутое настежь окно курилки сквозь пальцы. Лишь бы не пили. Курилка всегда полна народу, и попытка суицида, как полагало начальство, здесь маловероятна. Но в тихий час больных оттуда гнали.

В такой час Виктор позвал меня в курилку, хотя знал, что я некурящий.

Держи!

Он подал конец скрученной простыни. Затем подпер дверь шваброй. Дышал он тяжело, с одышкой, будто внезапно достиг возраста Ссаныча и влез в курилку по водосточной трубе. Руки его тряслись.

У раскрытого окна стоял Шкет и криво улыбался. Виктор проверил узлы и ухватился за простыни:

Трави помалу! Шкет, не дрейфь!

Рассуждать было некогда. Шкет весил не больше барана — мы без труда опустили его на крышу пищеблока. Именно опустили: перебирать ногами и руками Витя строго-настрого запретил. Посыльный резво сполз по оконным решеткам и побежал в сторону гаражей, пригибаясь за кустами акации.

Шкета послали за дозой. Виктор уже не мог терпеть мучений.

Из курилки в палату я привел его под руки. Он лег на голый матрас, и тело его, сильное и гибкое, тело грозы полулегкой категории, тотчас скрутило не хуже простыни. Он зарылся в подушку, замычал. Не в силах видеть унижений бывшего чемпиона, я вышел в коридор.

На вахте сидела Сладкая Парочка — оказывается, так ее звали тут все — и, по обыкновению, молчала, взявшись за руки. Я уже знал, что это официальные муж и жена, хронические алкоголики. Они периодически лежат в разных отделениях, и всегда в одно время, беспокоясь друг за друга. Им сочувствуют на всех этажах, даже санитары. Только этой парочке, состоящей на диспансерном учете, разрешено видеться. Обычная история, сообщила словоохотливая уборщица. Начинал пить, как водится, супруг, а любящая жена, стремясь из лучших побуждений уменьшить количество зелья, стала пригублять да незаметно втянулась. А может, устала бороться.

И немолодая уборщица, протирая унитаз, гулко высморкалась в очко:

Любовь промеж ними, ясно…

 

Шкет в диспансер не вернулся. И не вернется.

Это стало понятно, когда назавтра в отделение пришла с передачей мать. Принесла сынку блины со сгущенкой, его любимые. Я не хотел брать блины, они были в липком пакете. Но мамаша Шкета, моложавая привлекательная женщина, расплакалась в коридоре.

Блины мы умяли вместе со Ссанычем. Виктор отказался. Он равнодушно, с окаменевшим ликом свекольного цвета, воспринял послание от невозвращенца:

Заторчал на игле в подвале, дурик…

Он простил малолетку.

В конце коридора раздавалось завывание дрели, стуки. В диспансере второй день шел ремонт. Я слышал от постовой сестры, что там будут коммерческие палаты с санузлами, холодильниками и телевизорами. В нашей же палате не то что захудалого радиоприемника — розеток не было. На их месте красовались незакрашенные пятна цемента. Во избежание суицида, сказал Ссаныч, такие случаи бывали.

Наконец, когда с ужасающим грохотом начали рушить стены, коридор перегородили зеленой строительной сеткой. Но все равно тумбочки в палате покрыл тонкий слой пыли. В столовой пациенты в знак протеста перестали кушать первые и вторые блюда, утверждая, что в них попал песок.

Мужское отделение стали расселять в другие палаты. В курилке шутили: повезло тем, кто попал «в просак» — на женский этаж. (Просак — это промежность, пояснил специалист по ню Ссаныч.) Меня же, непонятно за какие заслуги, может за малобуйное поведение в приемном покое, определили в детско-подростковое отделение.

Отсутствие храпа — главное преимущество детской палаты. Помню, как страдал от него в армии. Хвала тебе, Спаситель, благостно засыпал я, объятый тонкими сыроватыми простынями, вытертыми по краям до бахромы.

Рано радовался.

Средь ночи меня пружиной поднял животный крик. Так визжит поросенок, когда его отнимают от свиноматки. Сбросил одеяло я один. Десятилетние обитатели палаты продолжали сопеть в подушки: в этом возрасте сон особенно крепкий. Лишь одна головка вынырнула из-под солдатского одеяла. К подобным концертам здесь привыкли.

В палате запалили свет, и санитарка с медсестрой с руганью втащили из коридора пацаненка лет восьми, не более. Мальчишка уже орал, как хряк перед забоем, кусался и царапался, матерясь не хуже взрослых. Хотя резать его никто не собирался. Его хотели связать эластичными бинтами, их медперсонал волочил, словно длиннющие макаронины. Сестра интеллигентной наружности, увидев меня, извинилась за ночное вторжение, попросила помочь. Я отказался. И предложил отпустить пацанчика.

Отпустить?! Ха! — саркастически хмыкнула медсестра и поправила модные очки. — Отпустить… Ха-ха!

Ох, доча, давай шустрей, силы у мене уж не те… — выдохнула, удерживая извивающееся тело, санитарка.

Набрякшее ее лицо казалось темным, почти коричневым в полночном свете. Рубашонка мальчишки задралась до горла, он пытался укусить за запястье, но санитарка пухлым локтем мастерски блокировала эти поползновения.

Заткнись, гаденыш, не то вколю витамин! — Медсестра показала буйному пациенту шприц. — Сережа, ты меня знаешь.

Знаю-у-у… — тоненько завыл Сережа и обмяк.

Его не мешкая связали бинтами, сделали укол и уложили в кровать.

А вы его не жалейте. Не знаете — не жалейте, — сказала, перед тем как погасить свет, медсестра. И, оглядев палату взором армейского старшины, протрубила: — Спать!

Стук двери — стало темно. В оглушительной тишине вразнобой заскрипели кроватки: мальчики проснулись и начали вполголоса осуждать Сережу. Из-за него теперь не дадут компота и обещанного пирога. Маленькие старички, они рассуждали на диво здраво. Я не видел их личиков, но чудилось, у них отросли седые бородки, давно не стриженные в беспрерывных бегах. Говорили двое, один справа, через койку, второй откуда-то из угла, а другие кротко поддакивали в темноте: «Ага… Но!.. Козел!»

Выяснилось, что Серя, так они называли скандалиста, родился в семье алкоголиков. И унаследовал родовые черты. В отделении Серя крал все, что плохо лежит, сам не понимая зачем. Из столовой воровал хлеб, который засыхал в тумбочке. Недавно утащил моток туалетной бумаги, спрятал под ванной, и он размок, разбух, расползся, а туалетная бумага — дефицит, ее в диспансере не дают ни мужскому, ни женскому отделению, а только детскому. Пацаны даже хотели его побить, но не стали, потому что Серя — тот еще псих, его коронка — извлечь истерику из любой ситуации. Он может кататься по полу и биться головой о стены. Вот его и связывают. Серя боится лишь укола, самого болючего — витамина бэ.

Дружный полуночный вердикт палаты: надо слушаться взрослых, здесь нет ментов, «синяки» и то трезвые, врачихи и санитарки добрые, попросишь добавки — всегда дадут, не то что в интернатах… А из-за Сери теперь не видать компота и пирога, который лечащий врач обещала принести из дома.

Кто-то из пацанов, громко шлепая мужскими тапочками, сходил в туалет и оставил дверь открытой. Свет в проеме образовал косой светлый квадрат, падающий в палату из коридора. Впоследствии в больницах я не раз видел этот белый квадрат в черном багете человеческой боли.

Из окна, затянутого полиэтиленовой пленкой, поддувало, небо было без звезд, однако малолетние пациенты той ночью были вполне себе счастливы. Маленькие старички! Намерзшиеся на улицах, они были благодарны судьбе, что оказались в теплой постели, а не в подвале, рады трехразовому питанию. А дома что? Холодная лапша утром и вечером да пьяная мамка. Такое счастье. Счастье, что тебя не убил отчим, что шпана не сбросила в канализационный люк, не изнасиловали за батончик сникерса… Они знали цену хлебу и копейкам, которые ленятся поднять пассажиры. Битые и находчивые, маленькие старички разговорились (в темноте это сделать легче) — будто предъявляли счет единственному представителю взрослых в палате. Из взрослых они любили только врачей и поварих. Я чувствовал себя неуютно.

Я с удивлением обнаружил, что большинство из них не были завзятыми наркоманами или пьянчужками. Меж глотком пива, вдохом клея из пакета и какой-нибудь сладостью они однозначно делали выбор в пользу последнего. Подростковое отделение наркологического диспансера из-за нехватки реабилитационных центров в те годы служило и отстойником-распределителем для беглых детей. А еще выполняло коммерческие функции для редких взрослых, потому что питание здесь лучше и вообще спокойнее.

 

В коридоре подросткового отделения с утра стояло лишь три стояка капельниц: для меня, еще одного блатного, брата главврача онкологического диспансера, и мальчика из нашей палаты, не рассчитавшего дозу клея «Момент».

В раздаточной маленьких пациентов хвалили: вылизывают тарелки, даже добавку, можно мыть на раз. Там же в обед я увидел ночного скандалиста. Он был вялым, лениво подметал хлебной коркой картофельное пюре с тарелки. В столовой мы остались одни.

Сережа, а болючий укол-то? — не зная, о чем спросить, сказал я под шумок моющейся посуды.

Не-а, — прогнусавил Серя, утирая рукавом рот, — это другой, не витамин бэ. От этого спишь и голова пухнет… Его и мамке колют.

А где мама?

Внизу… — невнятно пробубнил мальчишка с набитым ртом.

Лицо было серое, в цвет казенной байковой курточки. Губы искусаны.

Где-где?

Мамка внизу лежит, — прожевал Серя.

В женском отделении, что ли? — воскликнул я. — Врешь!

Не вру, видел я ее! — округлил глаза пацан.

Его вялость как рукой сняло.

Тут же кругом замки, мышь не проскочит! — чуя лазейку, делано подивился я.

Тихо, ты, че орешь, мужик… — бросив взгляд в окошко раздаточной, прошипел Серя.

И поведал тайну.

В соседней палате шел ремонт; оттуда и сейчас слышался стук молотка и визг пилы-«болгарки». И потому решетки с окон сняли. После того как пацанов раскидают по семьям-интернатам, говорили, там будет коммерческая палата. А в коридоре рядом с туалетом из стены выпирал пожарный щит со стертыми буквами «ПК». Я тоже заметил свернутый шланг за стеклом, позеленевший от длительного обезвоживания, который, должно быть, символизировал усмиренного зеленого змия.

Незарешеченное окно и пожарный шланг — связать это воедино мог в уме только профессиональный беглец. Дверка щита запиралась несерьезным замочком, такой годился разве что для почтового ящика.

Санитарка проболталась Сереже, что этажом ниже положили его мать. И после полуночи, когда медсестра ушла спать в подсобку, он размотал шланг, закрепил его на батарее ремонтируемой палаты и спустился на уровень женского отделения. И узрел за решеткой при тусклом свете палаты интенсивной терапии мать, примотанную к койке эластичными бинтами. Она была распята под капельницей. Сынок раскачался на шланге (помог ночной ветер-сообщник) и пнул оконную решетку.

«Мама-а-а! Я зде-еся! — не попадая зубом на зуб, заорал под луной злостный нарушитель режима. — Мамка-а-а! Глянь в окно!» Он замерз, но не выпускал спасительный шланг из рук. Слезы сбивали фокус, он не мог утереться, однако мог поклясться, что мамка его услышала: женщина под капельницей завозилась, силясь повернуться к окну. «Не оборачивайся! — вскричал сын. — Игла выскочит! Игла-а-а!..»

А может, не твоя мать была? — сказал я.

Сережа сразу надул губы, даже не доел пюре. И потом весь день умудрялся избегать меня, хотя в небольшом отделении сделать это сложно.

 

Ночью, когда маленький телевизор на сестринском посту смолк, я встал. Зачем — не знаю. Дежурная сестра спала на диване в ординаторской.

Я подошел к пожарному щиту, замочек раскрылся легко. Дверка протяжно скрипнула, я вздрогнул от сдержанного смеха.

Че, бляха, не спится без бабы?

За спиной стоял высокий мужик лет сорока с гаком. Или живот, вываливающийся из треников, делал его старше? Под майкой в обрамлении курчавой поросли синела татуировка: ангел с мечом. У ангела был заговорщицкий вид, он походил на хронического алкоголика, которому вместо граненого стакана всучили меч. Судя по тому, как ангел расправил крылья, пребывание в наркологическом диспансере явно шло ему на пользу.

Брат главного врача онкодиспансера лежал в небольшой, но отдельной палате и целыми днями отгадывал кроссворды. Обильные продуктовые передачи блатной пациент уничтожал в режиме нон-стоп, по всей видимости, они помогали усиленной мозговой деятельности. Первое время приставал ко мне с вопросами типа: «Четверка коней на фронтоне Большого театра, четвертая — дэ». Дыша колбасным духом, предлагал раздавить чекушку перед обедом, подмигивал и хихикал, когда мимо проходили медсестры. Я сказал, что у меня запор и глисты, и он тогда отстал.

Тоже по бабам навострился? Через окно? — тихо, как жеребец в ночном, заржал сосед. — Да ты не боись, не скажу никому! Ты че куришь, земляк?

Курить в детском отделении было запрещено. Полночный свидетель, раскуривая сигарету возле туалета, успел рассказать, как застукал пацана. Пошел по-малому и увидел, что Серя раскатывает шланг — из коридора в палату к окну.

А че, нормальный ход! — пыхнул брат главврача. — Мужик по бабам пошел. Пусть привыкает!

Он помог пацану водрузить тяжеленный шланг обратно на место.

Я сказал, что мальчик ходил к родной матери.

Во, бляха, дают мамаша с сынком! — озадаченно притушил сигаретку. — А я думал, он за бабами подглядывать полез… Но ты не боись! — захихикал сосед. — Всегда есть выход, когда имеется вход сзади!

Все оказалось проще. Брат главврача давал деньги санитарам, и те устраивали встречи на темной лестнице с дамами из нижнего отделения. Ночью или в выходные дни. С пациентками легкого поведения обычно расплачивались водкой. За отдельную плату тебе могли предложить рандеву в комфортных условиях — в подсобке на груде грязного белья.

Я подумал, что эдак можно устроить свидание Сери с матерью.

Свидание с женщиной? Как два пальца!.. — громко сказал брат главврача и осекся. Добавил тише: — Токо бабки готовь… Героиновая или «синячок»? Мой совет: с нарками не связывайся, брат. «Синяя» лучше будет… Как швейная машинка… отвечаю.

Я вернулся в палату. Ровное дыхание спящих мальчишек вернуло душевное равновесие. Засыпая, увидел белый квадрат.

Спираль 5

…И тяжела же работа маньяка! Взять ее важнейшую фазу — расчленение трупа. Он же теплый еще, не из холодильника, а мясники знают, что рубить легче в меру оттаявшую плоть.

Под потолком с тихим свистом крутились лопасти вентилятора, разгоняя мух и пух. Все было мокрым: фартук, руки — по локоть, лицо, волосы. То ли от крови, то ли от жира. Рукоять топора скользила в ладони — приходилось то и дело протирать ее ветошью. Вдобавок я потел; по цокольному этажу диспансера волнами катила июньская жара и тополиный пух. Уже через полчаса я стянул влажную футболку, потом спортивные штаны и вскоре остался в одних плавках и шлепанцах.

Утирая пот, я поднимал глаза и видел в узких, что щели дота, зарешеченных оконцах белеющие ноги поварих, вышедших покурить. Ноги как ноги. Кровавая работа не рождала ассоциаций.

Я выковыривал из волос комочки, сгустки и косточки и думал: если это не ад, то его предбанник. Однако я был неловок. За годы офисной работы утратил всякие навыки физического труда. Топорная работа! Я никак не мог попасть в след предыдущего удара. Лезвие весело влетало в раскисшую говядину, пузырилась кровавая пена, топор, ускользая, не слушался рук.

И тут мне дали помощника: видимо, кто-то из кухни заглянул в разделочную и — ужаснулся. Или посмеялся.

Но помощником мгновенно стал я, как только напарник взял в руки топор, хищно оглядел искромсанную коровью тушу и глухо сказал:

Передохни, братишка…

Я с трудом узнал его без бороды. Тощий, как подросток, заросший, будто столетний дед после векового запоя, грязный, нечесаный, он два дня мычал связанный в палате интенсивной терапии (там всегда открыта дверь) и вонял на весь коридор. А тут побрился, помылся, и оказалось, что он моих лет. Чуток за сорок. Его звали Саней.

Саня разделся догола. Я тоже сбросил плавки, иначе не отстираешь потом. Предстояло расчленить три туши. Кроме того, набить филейными кусками пакеты для главного врача и заведующего отделением. Я понял, почему котлеты в столовой — единственное мясное блюдо за весь день — разваливаются от прикосновения алюминиевой вилки.

Саня набросился на труп коровы с патологическим энтузиазмом. Дергая кадыком и корча рожи, он смачно, хлестко и метко всаживал топор, тютелька в тютельку в линию топорного фарватера, и ухал, словно филин:

У-у! Суки!.. Суки, получайте!.. У-у! Суки!..

Что-то было в этом крике. Этот оскал похож на улыбку.

Так идет в атаку штрафбат.

Так орет роженица — и в роддоме, и в кустах. Именно так, по-русски, верещала и всхлипывала в тайге орочонка, дочь бригадира оленеводческой фермы, не доехав до акушерско-фельдшерского пункта какой-то сотни километров.

Так дерутся зэки и пьяные работяги. Так усмехается третий номер орудийного расчета, уплотняя деревянным досыльником, похожим на бейсбольную биту, снаряд в зеве 122-миллиметровой гаубицы.

У-у! Суки, получайте!..

Однако в крике Сани был свой обертон. Эхо сорванных бинтов. Унижение, бессилие, злость на приходящего по ночам черного человека, на сумерки запоя и секунды просветления, от которых еще горше. Черно-белое отчаяние. Страх перед свободой. Теснота барака и внезапно, так что больно глазам, раздвинувшиеся стены. Открывшаяся даль горизонта проводит и подводит черту. Под упущенными возможностями — безжалостно и бесповоротно. Не крик — резюме бедовой житухи.

Сперва я подносил снаряды, по кивку соратника разворачивал туши под удар, с хрустом отламывал, подхватывал падающие куски и относил их в сторонку, но заразившись напором, схватил второй топор.

У-у! Суки!.. Суки, получайте! У-у!

Теперь мы орали хором.

Дикое, должно быть, зрелище: два голых мужика, тряся яйцами, машут окровавленными топорами посреди трупов животных и матюгаются, что буйные пациенты. В проеме появились озабоченные лица санитаров.

Саня с грохотом бросил топор на оцинкованный стол, обернулся к двери:

Э, начальник, закурить нема?

Санитар возобновил процесс жевания чуингама:

А мы думали, у вас «белочка» началась!

 

«Белочка» — это белая горячка. Принято считать, что она рождается в апогее алкогольного пике. Это не всегда так. На то и штопор, чтоб выйти боком. При мне мужчина интеллигентной наружности, получая выписные бумаги и бюллетень, уже переодетый, на вахте, где его ждала жена, вдруг начал озираться по сторонам.

Что забыл, Федя? — шагнула навстречу жена алкоголика. — Вещи — вот они, в пакете. И тапочки я положила, и ложку, очки…

Палки!.. — заглянул под диванчик Федя. — Где мои палки?

Палку ты дома бросишь, чувак! — заржал, проходя мимо, кто-то из «маечников».

Медсестра привстала из-за перегородки:

Какие палки ищете, больной?

Я сказал — палки! — буркнул выписывающийся. — Лыжные палки! Нам еще до сто второго квартала добираться, правда, Галя? Туда автобус плохо ходит.

Галя заплакала. А был июнь, кстати.

Где мои лыжные палки, девушка?! — уже раздраженно чинил допрос медсестре. — Я, когда поступал, здесь, за диваном, оставил… А лыжи внизу сдал в приемном покое. Думаете, пьяный, не помню ничего? А палки здесь тут…

Так и сказал: «здесь тут»!

Тут, главное, мазь подобрать, — вякнул, проходя в обратную сторону, тот же остряк.

Раздался хохоток. На вахту потянулись зеваки. От скуки рады малейшему инциденту.

Да-да, кажется, я видела какие-то палки, наверно, их унесли на вещевой склад, — весело и громко сказала медсестра, делая знак возникшей в коридоре подруге.

Та поспешно ушла в ординаторскую — спустя минуту послышался ее деловитый говор по телефону.

«Лыжника» выписали. Вместе с тапочками, очками, зубной щеткой и ложкой его увезли санитары, рослые, холодно-вежливые, трезвые — не наши.

Зато другого чудака и не думали увозить. Привыкли. Он был абсолютно нормален, за исключением малости: в кухонном закутке в ожидании кипятка под бульканье разнокалиберных посудин разговаривал с электрощитком.

 

Каждому свое. Бывшему боксеру как воздух нужна доза, мне — устроить свидание Сери с матерью. Вот ведь повадились лазить за птицей счастья в окно, когда есть дверь. Нет, это мы уже проходили. Тушить из пожарного шланга убежавшее молоко. Ночью у пожарного щита было подсказано цивилизованное решение.

А через день меня перевели обратно в мужское отделение. Я остановил трусившего по коридору санитара — парня с узким, как судно, лицом. Про Серю-скандалиста и его мать я говорить не стал. Санитары, если не сойдешься с ними в цене, могут настучать администрации.

У тебя там баба, что ли? — Узколицый задумчиво сунул палец в нос. — Хм-м… С этим тут строго, брат. Ежели насчет бухла или «колес» — проще… А тут трешь-мнешь. Даже если по-бырому. Это ж другое отделение, сечешь? А ключи у дежурной сестры. Мой тебе совет: передерни в туалете. Не ты первый. После запоя прет — обычное дело.

Я обмолвился насчет денег.

А сколько у тебя? С собой? — перестал тот ковыряться в носу. — Давай…

Он засуетился, багровые прыщи на щеках чуть не лопнули от нетерпения.

Только гарантий, учти, никаких… — бормотал он, засовывая купюру под стельку тапочка. — Сегодня Тонька в ночь заступает. А у ней у самой хахаль. Придется с ним делиться… Ты пока не дергайся. Ежели что, я тебе вякну после отбоя. Будь в палате.

Из его торопливой невнятицы понял одно: в этом деле много посредников.

Вечером, после ухода врачей, санитары напились. Пили с размахом: набрали снеди, фруктов, купили торт, пригласили боевых подруг. Медсестры удивлялись: откуда деньги? Сперва крутили в основном тюремный шансон, нестройно, как козлы, подпевая; потом — песенку про девчонку-малолетку. И так без конца. Правда, после отбоя по требованию дежурной они убавили громкость музыки, зато стали громче говорить. «Бу-бу-бу!» — разносилось по коридору.

Я лежал в палате и слушал этот аудиопонос со скрипом зубовным, не без основания подозревая, что пропивается мой аванс.

Стука в дверь они не услышали. Когда я вошел, одна медсестра сидела на коленях у лысого санитара в спортивном костюме (это у них вроде спецодежды). Второй кавалер разливал по стопкам и что-то взахлеб рассказывал, наверное анекдот, — компаньоны застыли с улыбками манекенов в ожидании сигнала, где смеяться.

Больной, а почему вы входите в служебное помещение, да еще без стука?! — наконец ожила медсестра, тон был ледяной.

Грязные тарелки были щедро усыпаны кожурой от мандаринов — под цвет маникюра. Торт растерзан прямо на столе.

Вечер добрый, как насчет моего дела? — Я прикрыл за собой дверь.

Мужик, ты че, с койки упал? — тряхнул косичкой прыщавый. — Дела у прокурора, а у нас истории болезни.

Да он же пьяный! — хохотнул его дружок.

Он расстегнул молнию трикотажной куртки, то ли от духоты, то ли с целью демонстрации накаченных мышц.

Больной, вам что, вызвать бригаду? двадцать пятую? — сморщила личико девушка.

Белый халат она сняла. В уголке рта белел крем от торта. Моего торта!

Бригаду-25 из психоневрологического диспансера боялись, как ночного кошмара.

Да привязать его — и все дела!

Знакомый санитар начал теснить меня к двери, изрыгая мандариново-чесночный дух и нашептывая:

Ну не получилось, брат, дежурный врач сменился… Я тебе потом другую приведу… — И громко: — Иди проспись!.. Он, точно, пьяный, чуваки!

Я оттолкнул провожатого:

Тогда гони бабки! Взад!

Че-во? Какие бабки? В чей зад? — встал под одобрительные смешки амбал с койки.

И снял куртку. Бицепсы были что надо.

Уж не те ли это деньги, что он пытался всучить нам как взятку?.. Они приобщены к делу, как вещдок, понятно тебе, лошара?

Амбал был выше на полголовы. Иногда это полезно. Обратить недостатки в достоинства. На его горле алел засос. В этот дергающийся кадык, в просвет между небритым квадратным подбородком и кудрявой шерстью, что перла из-под майки, я и ударил — так, как учил комбат. Вложив в удар всю обиду за сладкое.

Санитар захрипел, стал оседать и синеть лицом. Узколицый сводник схватил со стола нож, вымазанный в торте. Медсестра завизжала.

Не надо мокрухи! Милиции нам не надо! — залопотал второй прихлебатель, нервно дергая молнию на спортивной куртке.

Узколицый отрезал большой кусок торта.

Я вышел.

 

Шум, поднятый в стычке с санитарами, достиг ординаторской. И меня в наказание сослали в подвал на разделку мяса. Врачам, как всем бюджетникам, задерживали зарплату, и они хотели получить свое хотя бы говядиной.

А еще через три дня я выписался. Напоследок узнал. Первое. Виктору наконец сделали капельницу. Опытную медсестру отозвали на день из отпуска, и она нашла вену где-то возле ключицы боксера-наркомана. Второе. Истеричный мальчик Серя сбежал из диспансера по пожарному шлангу, когда ему сказали, что мать выписали из женского отделения за нарушение режима. Сбежал, но дома не появился. Да и был ли у него дом?

Блудные сыновья на то и блудные, что им есть куда возвратиться после загула. Я вернулся домой вслед за змеевиком деда Исты. Спиралевидная медная деталь — после франшизы, ее хозяин — после алкогольной шизы. Змеевик, упав на дно фибрового чемодана, скрутился в пять оборотов. Чтобы больше к нему не приставали. Мы оба завязали с этим делом. Кодирование тут ни при чем. Просто спираль истории замкнулась.

Замкнулась, однако не отпустила. Годы спустя я видел сквозь сон белый квадрат.

Перед выпиской случился казус. Санитары решили показать напоследок, кто в доме хозяин. Сперва хотели разобраться со мной в мясницкой, увидев же в моих руках топор, благоразумно отложили казнь до ночи. Связать сонного — и выбросить из окна курилки. А свободный полет списать на delirium tremens, алкогольный делирий, именуемый в народе «белочкой».

Об этом мне сообщила медичка Елена, подруга амбала с помятой глоткой, которой во время стычки не было. Оказывается, бойфренд изменил ей со смазливой уборщицей. Та убирала служебный туалет и там же, встав коленями на мытый кафель, оказала услугу санитару. Застуканный с поличным, амбал виновато сипел, держась за горло: «Подумаешь, Ленок, мы даже догола не раздевались…» Когда же Ленок попыталась призвать к ответу уборщицу с облезлым маникюром, разлучница вцепилась ей в прическу.

Пришлось вызывать Бубу. Звонок из ординаторской в линейный отдел милиции устроила Елена. Видать, больно надрали ей волосы.

Буба примчался через два часа. И не один — вместе со здоровяком старлеем, тем самым, который прибегал хлебнуть водки в фотолабораторию. Он был выше амбала-санитара на полголовы. Похохатывая, Буба и старлей толкались в мужском отделении. Буба тут же забыл о цели визита, приклеившись к медсестрам, и уже через минуту записывал в служебную папку номер телефона под кокетливое хихиканье абонентки. Старлей, поигрывая дубинкой, делал ею неприличные пассы.

Санитары закрылись в подсобке.

Мне вернули аванс за несостоявшуюся встречу Сери с матерью. Против ЛОМа нет приема.

Самое смешное: при выписке предложили остаться поработать санитаром.

На вахте сидела Сладкая Парочка. Муж и жена встали, как дети, и сказали хором:

До свидания!

На улице под окнами детского отделения на стоптанных каблучках качалась пьяненькая женщина. В руке она держала пакет. Видимо, в таком виде ее не пустили на свидание, и она высматривала кого-то в окнах.

Сынок! Сережа! — запрокинув голову, кричала пьяная.

Покачнулась, по асфальту покатились яблоки… Из здания вышел толстый вахтер, стал гнать шумливую посетительницу, яблоко пнул.

Я собрал яблоки с грязного асфальта и преградил путь толстяку. Он выпятил грудь:

Эт-та что ишо за фрукт?

Я с хрустом надкусил яблоко, порченное ботинком охранника, и выплюнул плодоножку ему в лицо. Толстяк непроизвольно сделал шаг назад и с ворчаньем ретировался.

Я отдал фрукты женщине. Она подвернула каблук и не могла идти. Тогда довел ее до остановки и посадил в автобус. Женщина, плача, пыталась всучить мне пакет с яблоками. Я взял одно.

Дома у меня разболелся живот. От немытого яблока, не иначе. Интоксикация легкой тяжести. Легко отделался.

Ибо всякий изблевавшийся, но безмерно страдающий есмь человек.

 

(Окончание следует.)

 


1 Аба (бурят.) — отец.

 

2 Катран — карточный притон.

 

3 Хромчить — подкормиться.