Чемодан из Хайлара

Чемодан из Хайлара
Роман с одушевленными предметами. Окончание

Карандаш Всероссийского театрального общества

Огрызок 1

Мы потеряли маму.

Она и в жизни была худенькой, а после жизни и подавно.

— У нас тела идут под номерами и где попало не валяются, молодой человек. Это госучреждение!прожевав, изрекла цветущая дама в грязно-сиреневом халате, дохнув жареной рыбой.

И пальцами с облезлым маникюром вынула изо рта толстую, со спичку, косточку.

— Да куды она денется? Пожрать не дадут… Вы ж видите, мест нет.

В мертвенном неоновом свете на оцинкованных столах покоилось с десяток тел. Свет был неровный, дрожащий. Одни тела казались серовато-белыми, другие землистыми, но все с почерневшими носами. Хотелось их прикрыть. Ближе ко мне, вытянув руки по стойке «смирно» (какая стойка, о чем я?), лежал старик с гигантскими ступнями и давно не стриженными квадратными ногтями. Волосы на лобке были седыми. Говорят, у покойников они продолжают расти. Ногти тоже. Мужчины были сплошь небритыми. Через стол располагалась женщина, нестарая, судя по приличному, не то что у некоторых живущих жующих, маникюру. Рука выглядывала из-под рваной простыни. Большинству повезло меньшетак и маялись в чем мать родила…

Мамы среди них не было. Как и в других четырех боксах, здесь находились тела, подлежащие выдаче. Не было ее и в коридоре, где покойники жались к свинцовым стенам на узких высоких столах. Пахло затхлым, неживым. Это формалин, шепнул дядя Костя. Тем витальней воняло жареной рыбой, клянусьхеком. А его надо уметь готовить. Пожаритьопошлить идею. То ли дело хек в морковном маринаде, который делала мама…

В морг мы попали в обед. Нас и пускать не хотели. Но дядя Костя, высокий, в очках, в прошлом директор краеведческого музея, крикнул в дверное окошко, что пожалуется Клавдии Нимаевне.

Дверь тоже была оцинкованной, видать, в предыдущей жизни служила покойнику столом. Плача несмазанными петлями, она нехотя раскрылась.

Санитарка одной рукой держала разделочную доску с крупно порезанными кубиками картошки, другой взяла справку. Из-за ее спины доносились веселые голоса, где-то шумела вода, свистел чайник. Справку вернулина ней остались следы мокрых пальцев.

Санитарка кивнула в сторону приоткрытой двери:

— Там она, кажись…

Мест и в самом деле не было. Тела походили на бутафорские. Театр теней какой-то. Или неоновый свет тому виной? Лица служителей напоминали маски. Предбанник рая. Или первый круг ада. Хотя это же мама! Святой человек.

От сложных запахов подташнивало.

Старшая санитарка в сиреневом халате сверила справку с записями в амбарной книге:

— Утром же была…

Я хотел крикнуть в сытое жующее лицо с пухлыми сальными губами нечто дерзкое. Но вздрогнул.

— Мама!пропищали под боком.

Вдоль оцинкованного стола, задев косичками огромные ступни мертвого старика, в бокс протиснулась девочка с ученической тетрадкой.

— Мам, нам задачу задали… Сколько будет перевезти из пункта А в пункт Б семь тонн баклажанов в килограммах?

— Какие баклажаны, доча?.. Тут человека перевезти надо!Санитарка снова пролистнула амбарную книгу.

В общем, мама моя напоследок задала задачку. На засыпку. На два метра в глубину. Даже не задачурозыгрыш, театральный этюд. Все же служила в театре.

В детстве у нас с мамой была любимая играпрятки. Я прятался ненаходчиво, обычно в платяном шкафу, впопыхах оставляя тапочки на полу. А мама ходила вокруг шкафа и тапочек и громко удивлялась, куда это, интересно, мог подеваться сынок, никто его не видел, а? А я, дурачок, с колотящимся сердцем сидел на корточках в темноте, в полах отцовского реглана, задыхаясь от смеси запаха нафталина и кожи, восторга и предвкушения грядущего торжества. Сама мама в наших хрущобах умудрялась прятаться так, что мы ее, бывало, искали вместе со старшей сводной сестрой. Однажды мама укрылась за занавеской в ванной, держа поверх нее головку душа. В другой раз надела пальто, надвинула на лицо отцовскую шляпу и притулилась к вешалке, где хранились зимние вещи. В третий раз вообще легла вдоль плинтуса, накрывшись свежевыбитым во дворе ковром, а голову замаскировала ажурной пластмассовой колотушкой.

У плинтуса морга, возле самой двери, распластанную на носилках, маму и нашли. Она накрылась… прости, Господи, неразумного нехристяконечно, ее накрыли!какой-то рваниной. То ли простыней, то ли халатомв тон грязно-серым стенам и вытертому линолеуму. К стене была прислонена метла, деревянная лопата для уборки снега, а сбокуогромные валенки общего пользования. Злого умысла не было: мама усохланосилки с тряпками казались пустыми. Она так мастерски изобразила свое отсутствие, сыграв со смертью в прятки, а метла и лопата стали реквизитом последних выездных гастролей.

Когда занавес дерзко сорвали, я увидел родного человека во всей беззащитности: желтое, даже оранжевое, сплющенное тельце подростка, курага грудей, искривленные артритом ножки с косточкой на левой ступне, изуродованные бесконечной стиркой и готовкой клешни кистей, седой лобок… Боже, каким чудом я выполз из этого тельца?!

Очнулся от сильного толчка в плечо.

— На-ка, держи.

Оказывается, я стоял на коленях. Дядя Костя подал мне водки в железной кружке. Санитарка держала дольку жареного хека на вилке.

Я отказался ехать в стареньком дяди-Костином «москвиче» и забрался в кузов бортового «зилка», куда погрузили тело мамытвердое, несгибаемое, завернутое в ковер. Водитель торопился: мы опаздывали на вынос; машину трясло, и почти всю дорогу я простоял на коленях, придерживая маму за ноги. Старый, прожженный с краю ковер (раньше он висел на стене гостиной) был коротковат. Из-под него выглядывали стылые, словно жестяные, ступни. Их я обул в брезентовые строительные верхонки, валявшиеся в кузове. Мне почему-то казалось, что маме холодно, хотя, конечно, ей было уже все равно. В детстве она мне твердила, что всякая простуда, особенно ангина, идет от ног, без конца вырезала стельки, вязала шерстяные носки, примеряла их на себе (у нас был один размер) и жмурилась от счастья: «Ноги смеются!» В кузове я пытался натянуть на голые, совсем синие ноги шерстяные варежки, но они не лезли из-за косточек, торчавших сбоку, будто шестые пальцы. Зато верхонки, измазанные в цементном растворе, пришлись маме впору.

Ноги смеются, твердил я, удерживая прямое, как палка, тело. На поворотах непокрытая голова гулко, бильярдным шаром стукалась о борт, я что-то возмущенно кричал поперек декабрьского ветра, рискуя заработать ангину. Наверное, что ноги не умеют смеяться.

Гроб ждал маму дома. А в грузовике ее завернули именно в тот ковер, под которым она пряталась от меня маленького… Прятки в театре теней.

— А кто такая Клавдия Нимаевна?спросил я у дяди Кости по прибытии в пункт Б.

Авось могущественное имечко пригодится на кладбище и в столовой на поминках.

— Куратор из министерства. Да ты не бери в голову. Ее года два как в живых нет.

Театр никак не кончался, туды его в качель.

 

На память о театре, который в судьбе мамы да и нашего рода сыграл первую скрипку, остался угольный карандаш производства ВТОВсероссийского театрального общества. Им артистка Валентина Мантосова подводила глаза в тесной гримерке второго состава перед выходом на сцену. Ни афиш, ни театральных масок, ни программок с автографамиостался лишь карандаш, да и то огрызок с полмизинца сопливого мальчика, каковым я был в те годы, когда, уцепившись за подол маминого пальто, шнырял в служебный вход театра оперы и балета. Уже начав бриться, по жизни не мог избавиться от ощущения ненатуральности, театральности происходящего вокруг, словно в захудалой постановке на пыльной провинциальной сцене (менялись только декорации). Даже когда этой жизни угрожала опасность. Остались обрывки, огрызки воспоминаний.

Огрызок 2

Предлагаемые обстоятельства далеки от театральных. Трагедия и комедия. Драма кукол. Опера, небезынтересная операм.

Для прологао театре военных действий.

Первым сценическим гримом мамы стала хайларская грязь. К середине тридцатых жители маньчжурского городка вполне свыклись с японской солдатней. Она была везде: на базаре, на улице, на крыльце дома с красным фонарем, на вокзале, в дацане и церкви. По одному, повзводно и в составе патруля. Пехотинцы могли средь бела дня обмочить забор, расставив ноги в обмотках, а ночью ворваться в дом. Все это делалось нарочито шумночтобы показать, кто теперь на севере Китая хозяин.

Тем разительней стало появление летом засушливого 1934 года «других японцев», как их сразу обозвали в Хайларе, хотя они как раз старались не привлекать внимания. В то лето Валя перешла в седьмой класс советской школы КВЖД второй ступени и хорошо запомнила, что в классах, на рынке и на улице, словом, повсюду в Старом и Новом городе, только и говориливполголосао странных японских военных.

Во-первых, они расположились отдельно от остальной ратине в городе, а в голой степи, где споро возвели сборно-щитовые строения, похожие на большие сараи, и обнесли их колючей проволокой. Однако флага на крыше не вывесили. Хотя соратники делали это по малейшему поводу и водрузили полотнище с солнцем даже над домом с красным фонарем, где жили веселые бездетные девицы. Рядовые нового отряда не справляли нужду посреди улицы, не кричали, не плевались, не напивались, не хватали женщин и никого не резали. А многие их командиры носили смешные круглые очки, сквозь которые пристально разглядывали товары на рынке, будь то пучок морковки, кочан капусты или живность. Перед тем как взять в руки нечто съедобное, офицеры надевали белые перчатки!

«Другие японцы» отличались необычайной чистоплотностью. Подворотнички их мундиров были на диво чисты, а сапоги вызывающе блестели на непролазных улицах Хайлара и в ненастный день будто отражали грязь. Девочка Валя, моя мама, видела, как офицер из загородного отряда покупал живую курицу. Он протер очки платочком, надел белые перчатки, ловко ухватил курицу за связанные лапки, с брезгливой миной оглядел ее, поднял крыло. Птица притихла. Потом офицер снял перчатки, щелкнул пальцамииз-за погона с двумя звездочками выглянул солдат с флаконом и тряпочкой. Запахло чем-то знакомымспиртом, сообразила Валя,так раз в месяц, в зарплатные дни мастерских КВЖД, пованивал аба Иста. Командир намочил марлю, протер ею пальцы и правую кисть. Кудахчущую курицу забрал солдат. Офицер расплатился, сел в автофургон и упылил. У них был автомобиль!

Еще одна странность. Эти японцы никогда не торговались, вежливо расплачивались, в то время как прочие представители экспедиционного корпуса норовили отобрать товар. Автомобили в Хайларе видели и раньше, но редко. Иногда в Новом городе чадил советский грузовичок, за ним бежала детвора и собаки. С началом японского вторжения колесных машин в городе стало больше, правда, ненамногопушки таскали упряжки лошадей. Зато у загородных построек без флага стояли автофургоны, рассказывал с горящими глазами брат Вали Мантык, который пас коров у реки и там же в свободные часы играл с мальчишками.

Однажды в небе над Хайларом закружил самолет. Однако увидеть его вблизи, как ни хотелось Мантыку с друзьями, не удалось. В степи выросла цепь пехотинцев с примкнутыми штыками. Самолет приземлился за городом, подрулил к сараям, прямиком к воротам, обвитым колючей проволокой. Из самолета выгрузили большие ящики. И стальной ястреб, сверкая в лучах полуденного солнца, улетел за горизонт.

К концу лета хайларские мальчишки пришли в необычайное возбуждение. Любимым их развлечением была ловля сурков-тарбаганов и полевых мышей. Мать ругала Мантыка, что тот мало помогает в доме, не готовится к школе, а, улучив минутку, бежит с силками за город, где его ждут друзья.

Вдруг выяснилось, что развлечение может стать серьезным занятием. Вечером Мантык принес домой японские иены, кучку бумажек. Хозяйка перепугалась. А когда глава семейства схватил вожжи, Мантык, размазывая сопли, поклялся, что не обворовывал пьяного японца, а честно заработал заморские деньги. Возмутительно, что за сурка заплатили вдвое меньше, чем за мышь-полевку! Аба Иста уличил во вранье, ведь тарбаган гораздо больше и жирнее мыши, его шкурка идет на выделку, его мясо в голодный деньи в суп. А с мышки какая выделка?

На следующий день для проверки сведений, выбитых вожжами из младшего сына, вместе с Мантыком в степь была послана старшая сестра Валентина. Мать пожарила лепешек из последней муки, положила в заплечный мешочек дочери два куска мяса и фляжку чая с молокомобычный рацион мужа, уходившего на весь день в мастерские. Мальчишеский промысел уравняли с работой взрослого мужчины.

Вечером Валя рассказала родителям, как было дело. Охота прошла не совсем удачно. До обеда из норы удалось выкурить лишь одного сурка, но после съеденных лепешек дело пошло шустрее. Правда, мыши в руки не давались. Хотя в ловле помогали соседский мальчишка Бася и собака Нохой.

К воротам с колючей проволокой бригада охотников принесла четырех тарбаганов и трех мышек. Еще одну, полумертвую полевку, принес в зубах Нохой, преданно заглядывая в глаза и усердно виляя хвостом. Мышь не подавала признаков жизни, и ее забраковали: покупателям степных зверушек требовались только живые экземпляры. Зато вредные тарбаганы вовсю подавали признаки жизни, своими когтями они изорвали мешки. Пришлось несколько раз стукнуть по мешку палкой.

Товар находится в нехорошем виде. Состояние товара влияет на цену. Об этом уставшим искателям живности и добытчикам иностранной валюты торжественно объявил японец, вышедший в белом халате. Часовой вытянулся, отдал честь, качнул штыком. Валя, которая раньше ходила в японскую школу, кое-как, запинаясь, перевела мальчикам условия сделки. Офицер пренебрежительно махнул перчаткой. Белый халат скрывал мундир, погоны со звездочками угадывались.

Меж двух сараев сновали солдаты в длинных клеенчатых фартуках. В руках они бережно, семеня, держали какие-то сосуды, по виду фарфоровые. Откинув длинный полог, на крыльцо ближнего сарая вышел еще один человек в белом халате и очках. Пол-лица скрывала марлевая повязка. Он спустил ее на подбородок, стянул белую перчатку и закурил.

Валя была уверена, что это не врачи. И красного креста нигде нет, хоть умри. Врачей она видела в больнице Нового города, куда они ходили с классом давать концерт. Больных людей за колючей проволокой не замечалось. Дяди в белых халатах больше походили на ученых и учителей. Но какое отношение ученые и учителя имеют к армии?

Эту мысль пытливая пионерка Валя не успела додумать. Раздался свисток. Свистел, выпучив глаза, выбежавший на крыльцо солдат. Его фартук был забрызган кровью.

Человек в белом халате в спешке бросил сигарету, натянул повязку на лицо, чуть не уронив очки. По дворику забегали солдаты, что-то высматривая в траве. Трель свистков не умолкала.

Нет, не та трель, не звонок в антракте. Погодите, будет вам театр…

— Тикусё!ругнулся приемщик сурков и мышей и скрылся в сарае.

Про Валю, Мантыка и Басю, стоявших у ворот с добычей и открытыми ртами, забыли. Офицеры-врачи орали, солдаты, путаясь в длинных блестящих фартуках, сломя козырьки, бегали туда-сюда. Все кричали: «Недзуми!» Недоразумение по-японски, тарбагану понятно. «Ошибка»,перевела Валя мальчикам.

— Недзуми! Недзуми!

Нохой возмущенно залаял. Часовой выставил штык.

Наконец к детям подошел толстый солдат в фартуке. Лицо прыщавое, носкрасная пуговица, глаз косой. И как его только взяли в армию? Наверное, над ним потешались сослуживцы. Хотя вряд ли: судя по погончику, он был не простым солдатом. Фельдфебель, важно пояснил Бася. Его отец служил у барона Унгерна, и Баська разбирался в званиях.

Толстый косоглазый фельдфебель пересчитал пищащих в мешке полевых мышей и отдал Вале, старшей из троицы, мятые иены. Сурков офицер не принял.

Валя настояла, чтобы мальчишки отпустили полуживых тарбаганов в степь.

Получив свою долю, Баська помчался в советский магазин в Новом городе за сладостями. Иены принимали в Хайларе везде. Баськины пятки только и сверкнули. А мог бы на те же деньги купить сандалии.

Дома аба отругал за изорванные мешки, а мама-эжы похвалила, разгладив иены:

— Чудны дела, Иста! Мышь маленькая, а деньги большие!

Валя чуть не поперхнулась луковой похлебкой: недзумиэто мышь! И как она могла забыть урок? Японцы потеряли мышку. О том и кричали как резаные. Взрослые вроде люди, а устроили много шума из ничего.

Но и шум еще не представление. Имейте терпение, будет вам театр…

После появления вежливых японцев, скупавших полевых мышей, в Хайларе вдруг перестали убивать людей, а принялись увозить их на автофургоне за город. Люди на рынке шептались, что после пребывания в сборно-щитовых сараях арестованных ночью грузили в поезд, идущий в сторону Чанчуня. Еще никто из них обратно не вернулся.

Как-то раз в калитку деда Исты вежливо постучали. Возвращавшаяся из школы Валя издали заметила у дома автомобильи схватила портфель под мышку. Успела вовремя.

Мантык извивался в руках японского солдата. Другой солдат штыком преграждал путь главе семейства. Мать, плача, кланялась толстому японцу, он стоял спиной, без оружия, из-под плаща топорщились полы белого халата.

— Бакаяро!выругался солдат, отпустив Мантыка.

Винтовка упала на землю.

Братишка прижался к сестре.

Толстый, убеждавший в чем-то мать, переключился на Валентину. Говорил коряво, мешая монгольские, русские и японские слова.

— Рюкан!.. Ися!..обратился фельдфебель к Вале.

Она узнала его сразу: это был тот, кто расплатился за мышей. Косоглаз, и прыщи с лица не выдавил, хоть и в белом халате.

— Рюкан…продолжал толстый и перешел на русский язык:Глиппа… Холосо…

Из его слов выходило, что брата и сестру не арестуют, а повезут лечиться от гриппа. Коммунисты и старики им не нужны. Все будет хорошо.

И тут с Валентиной случилось нечто.

Она упала на землю, влажную после дождя, затрепетала, сломав головку набок. Левая ножка быстро и весело дрыгаласькак у барашка, которого недавно забили во дворе. Спина выгнулась коромыслом, с каким ходят русские хайларцы.

Аба Иста рывком поднял дочку и поневоле отшатнулся. Лицо ее было черно от грязи и жара, на губах выступила пена. Закатив глаза, она протянула руки и шагнула к толстому. Тот толкнул ее в грудьбольная девчонка рухнула, замычала, катаясь по земле и царапая лицо.

Фельдфебель попятился к воротам, его узкие припухлые глазки стали от испуга больше. Он, кажется, узнал девчонку, продававшую полевых мышей.

— Недзуми!

Этим кличем-паролем он увлек за собой солдат.

Когда в конце улицы стих звук мотора, Валя встала как ни в чем не бывало. Отряхнулась. Подняла портфель. Под взорами онемевших родителей подошла к рукомойнику, умыла чумазое лицо. И наконец, рассмеялась.

 

Ее театральным гримом стала хайларская грязь.

Так мама на унавоженной земле Маньчжурии еще в юном возрасте, будучи лицом без определенного гражданства, вступила во Всероссийское театральное общество, не подозревая о его существовании. Сдала экзамен по театральному мастерству.

Спустя годы она получила билет члена ВТО, но то была формальная процедура, констатация давно свершившегося, признание ее таланта де-юре.

Драматические способности мама демонстрировала и в тесной хрущевке. То застывала в проеме кухни в позе умирающего лебедя, то изображала в лицах соседей, то подражалаодним движением, парой жестовпоходке, манерам начальников, от управдома до секретаря обкома. Мы покатывались со смеху на продавленном диване и просили изобразить кого-нибудь еще. На бис. Домашний концерт по заявкам.

Однако мама никогда не изображала больных и увечных. Всегда помнила Хайлар. Уже работая в театре, отказалась от роли сумасшедшей, за что схлопотала строгий выговор.

— Делай тревожный голос,невнятно советовала она не искушенной в лицедействе невестке, моей жене, набиравшей номер «скорой».

Жена пугалась. Положение и без того было тревожным: у свекрови, бледной, что известковая стенка, немела правая щека.

Мама не училась драматическому искусству в чистом видепожалуй, лишь основам сценического движения, не более. Главным образом изучала колоратурные тонкости бельканто. Обладая приятным лирическим сопрано, была с ходу зачислена в бурят-монгольскую студию для обучения в Свердловской консерватории по целевому заказу БМАССР. А может, по заказу свыше. Великий дирижер Сталин хотел научить кривоногих кочевников технике па-де-труа, заставить плавно перейти от горлового пения к партии Отелло. Задушить вокализами аборигенов фултонскую речь Черчилля, утереть нос Венской опере, балетной туфелькой на короткой ножке пхнуть вялый гульфик просвещенной Европы. Откинуть полог юрты и, наспех утерев чумазое лицо снежком, вытолкнуть туземцев под огни рампы.

Мама пыталась и меня учить музыке на расстроенном пианино «Енисей», на котором рядом с бюстиком Чайковского торчала двурогая штучка. Камертон занимал меня куда больше, чем диезы, бемоли и прочие таинства нотной грамоты. Из него могла выйти идеальная рогатка. Дворовые ценности победили: я исчеркал нотную тетрадь и убежал играть в футбол. Камертон мама привезла из Свердловска. Говорила, подарок после защиты диплома от любимого преподавателя по сольфеджио.

В послевоенные годы, пока культурные нацкадры ковались в консерваториях, в столице Бурят-Монголии спешно возводилось сказочное здание театра оперы и балета. Ирония древнегреческого рока на хлипких подмостках: театр строили японские военнопленные, захваченные в Маньчжурии.

В зимние каникулы студентка Валентина Мантосова приходила на стройку в центре Улан-Удэ.

— Хайлар!выдыхала пар в морозном воздухе девушка в пальто с воротником из крашеного тарбагана.

К ней, бросив носилки, подбегали изможденные люди в телогрейках и кепи с опущенными ушами.

— Хайлар?строго переспрашивала девушка.

— Корэ… Хайлар, Хайлар.

Людишки трясли ушами своих кепи и испуганно оглядывались в сторону конвоира в белесом тулупе и с автоматом ППШ на груди. Они дрожалиот испуга и январской стужии походили на дворняжек. Разве что хвостами не виляли. Зато усердно кланялись.

Странная девушка обменивалась с пленными парой фраз на родном языке.

— Кадзоку… итаи… цума… тэгами… посуто…кланяясь, вразнобой бормотали японцы в русских телогрейках.

Кажется, они принимали ее за свою.

«Семья… скучаю по жене… письмо… почтовый ящик»,напрягая память, переводила в уме студентка и отвечала:

— Дэкинаи… Это невозможно, не могу.

И раздавала пленным, будто детям на новогоднем утреннике, мелочь и печенье. Отдавала сдачу за полевых мышей.

— Яме! Плеклатить!тонко кричал, бегая по краю стройки, японец в разбитых круглых очках на резинке, в шинели без нашивок и погон, но понятно было сразу: офицер.

— Хаджимэ! Работать!лениво поводил дулом автомата конвоир и с хрустом утаптывал снег огромными валенками.

Русского солдата слушались больше, чем японского офицера.

Огрызок 3

Плен, понятно, тоска. С маленькой буквы. И ударение в жизни иное, чем на афише.

«О-о, дайте, дайте мне свободу-у, я свой позо-ор сумею искупи-ить…»

Я сижу в темноте на теплых ступеньках амфитеатра (они покрыты ковровой дорожкой) и вижу, как князь Игорь с большой рыжей бородой поет в клетке. Клетка большая, как в зоопарке, она поднимается откуда-то из-под сцены. Поющий воздевает руки, сует их сквозь прутья, наверное, просит пирожное из театрального буфета.

А я сижу на свободе и под музыку Бородина уминаю пирожное «корзинка» из того буфета: его купила мама, чтоб я не плакал и не портил генеральную репетицию. Я знаю, что мама где-то на сцене, но ее не упрячут в клетку, потому что у нее нет приклеенной рыжей бороды, она не князь, а поет в хоре половецких девушек, и поэтому я не собираюсь плакать. Хотя плакать полезно. Мама может купить еще одно пирожное, мою любимую «корзинку».

Раздается сердитый стук стакана о графин. Я вздрагиваю и пачкаю нос в креме. Пение обрывается. Клетку с пленным князем опять опускают под сцену. После равномерного щелканья оркестр играет снова… клетка всплывает… пленный опять просит пирожное.

Но я его уже слопал и теперь, облизав пальцы, вытираю их о ковровую дорожку.

Пленный еще поет, хор же распустили. Откуда-то сверху, со стороны балконов, появляется мама и, обдав душистым запахом пудры, несильно бьет по ладошке. Я неуверенно хныкаю. Мама, шурша накидкой, испуганно говорит: «Тсс»и подает маленькую ром-бабу.

Я люблю театр. С ним связаны мои первые и самые сладкие воспоминания.

 

С детства мне нравилась старая черно-белая фотография, потому что на ней я с трудом узнавал маму. Настолько она красива. Мама в светлом парике и платье поздней александровской эпохи, с оголенными плечами и веером в руке. На шее и в ушах самые настоящие фальшивые бриллианты. Большие небурятские глаза накрашены и сияют, лицо и грудь обильно напудрены, дабы казаться придворной дамой. Снимок сделан в антракте оперы «Евгений Онегин».

— Перди, перди, я твой супруг!передразнивала мама солиста, который и в главной партии не мог искоренить акцент коренного народа.

Согласные и шипящие были в нем несогласными с партитурой жизни.

— Мне, пжалста, фюре,другой раз изображала она сокурсника в студенческой столовой.

Тот приехал в большой город из дальнего улуса и очень плохо владел русским языком. Как, впрочем, многие студенты национальной студии. Мама была исключением: еще на уроках Закона Божьего ей драл волосы толстый батюшка в пыльной рясе за неправильное ударение в старославянском. Но не всем же выпало родиться в Хайларе, где одновременно говорили на четырех языках.

— Только не такое фюре,делала мама руки «фонариком»,а такое,наклонялась и опускала руки вниз, показывая букву «П».

Для большей убедительности однокурсник тыкал пальцем в рот перед окошком раздаточнойпросил добавку картофельного пюре. «Фюре» было дешевым и быстро утоляло голод.

В театре платят одни слезы, говорила мама. Добавки не полагалось, как ни кривляйся перед окошком раздаточной. Несмотря на консерваторское образование, ее долго держали в хоре, изредка давая партии второго плана. Папа, пропадавший с утра до вечера в редакции, требовал, чтобы мама ушла из театра. В ответ мама пела арию Ленского.

Я тоже голосовалвторым голосомза высокое искусство: в буфете театра оперы и балета появилось новое пирожное безе.

Кстати, о Бизе. Однажды мама приволокла меняпрямо из школына генеральную репетицию «Кармен». Генеральная отличается от обычной репетиции тем, что на ней все как в спектакле. Костюмы, парики, золотые короны из фольги, подкрашенная вода в винных бутылкахвсе настоящее. Даже оружие. Почти.

К финалу выяснилось, что нож в руке Хозе оловянный. Хозе был ниже Кармен на полголовы, с животиком примерно пятого месяца беременности. Понятно, живот заботливо укутали широкой красной шалью. А может, Хозе страдал ревматизмом: по сцене гулял сквозняк, мама постоянно на него жаловалась. Герой-любовник вырядился в короткую накидку, белые колготки и черные лаковые туфли.

Никто не ожидал, что беременный Хозе, мельтеша черно-белыми ножками, резво, без команды режиссера подскочит к Кармен и с силой ударит под диафрагму. Нож погнулся о корсет. Кармен как раз набрала воздуха в необъятный бюст для бельканто…

Вышла некрасивая сцена. Я даже перестал лакомиться безе. Трепеща ненаклеенными усиками, роковая красотка залепила возлюбленному оплеуху. Сбитая шляпа покатилась по сцене. Хозе заявил, что будет жаловаться в дирекцию. В ответ Кармен показала погнутый нож поочередно режиссеру, дирижеру, хору и куда-то вниз, невидимому оркестру. Хозе речитативом произнес слова, не прописанные ни в арии, ни в либретто. Коварная красотка оборвала предмету страсти бакенбарды и метнула в него нож. Он просвистел над лысиной Хозе и улетел в партер, в пятый ряд, где я, утопая в кресле с макушкой, приканчивал пирожное безе.

Спектакль покатился по кривому, как нож, либретто. Ударили литавры. Кто-то свистнул. Из оркестровой ямы раздались голоса. Хор зароптал. Усики Кармен обозначились четче: она вспотела.

Про нож забыли. Я сполз под кресло и спрятал сокровище в ранец. А Кармен и Хозе, стянув парики, пошли жаловаться директору.

Сцена оперная обернулась кухонной: главные партии в ней исполняли недавно разведенные муж и жена. Это выяснилось из многоголосия хора. Перди, перди, я твой супруг.

Оловянный нож я посчитал законным трофеем. Когда тайком от мамы распрямил его молотком, он оказался больше, чем выглядел из зрительного зала. Смахивал на пиратский кинжал и армейский штык-нож одновременно. Кинжал вызвал зависть всего двора. Рукоять у него была деревянная, как у кухонного ножа, зато верх рукояти облеплен блестками и стекляшками. Впоследствии они отвалились, зато тупое лезвие прослужило долго. Одна беда: быстро тускнело. Но если начистить зубным порошком, то нож блестел грозно. Как кинжал и штык-нож одновременно.

Кстати, о зубном порошке. В грохоте и саже пятилеток декоративно-прикладной косметике, презренному рудименту буржуазного декаданса, не было посадочного места. На лице. Ею могла пользоваться только «интеллихенция». С детства слышал это загадочное слово. Им выражались мужики в нашем бараке, толкуя о политике. Гегемон смачно плющил прослойку, что молотом по серпу.

«Красиво идут!»комментирует психическую атаку белогвардейцев боец в фильме «Чапаев». «Интеллихенция…»усмехается напарник.

«Чапаева» я смотрел четырнадцать с половиной раз. Половина вышла из-за того, что на самом интересном месте меня с Витькой Самолетом схватили за уши и взашей вытолкали из зрительного зала. В кинотеатр «Прогресс» мы пробрались без билетов. Кинотрюк строился на том, что за пять минут до финальных титров билетерши со звоном распахивали двери на выход. На дверях были темные шторы. Улучив момент, мы с пацанами прятались в шторах, а когда народ валил к выходу, пробирались в зал и ждали следующего сеанса под сиденьями.

До старших классов я думал, что «интеллихенция»трехэтажное ругательство. Женщины Бурят-Монголии, которые изначально не были интеллигенцией, вместо пудры использовали зубной порошок «Мятный». Пускали пыль в глаза пролетариату.

Пудру, помаду, румяна, тушь, угольные карандаши и прочую икебану выпускали фабрики Всероссийского театрального общества. А, к примеру, гаечные ключизавод «Сибмаш». То и другое поступало по месту работы, на прилавки жепо остаточному принципу. Так, в сухой остаток выпала пудра и прочие интеллигентские штучки.

В дело охмурения противоположного пола пошел зубной порошок. Да и стоил он дешевле пудры. Женщины хвалили зубной порошок. Соседка по хрущевке по кличке Спинка Минтая драила порошком личико, попутно портсигар, забытый любовником-милиционером (в надежде, что тот за ним вернется), дядя Ромамедаль «За боевые заслуги», мальчишки во дворесолдатские бляхи. Мама до блеска начищала порошком украшения, включая единственную в доме золотую вещькольцо. А также серебряную ложечку и подстаканник, позже признанный мельхиоровым. По прямому назначению зубной порошок использовался редко. Правда, мужчины хвастались в котельной, что чистят им железные коронки.

Порошок «Мятный» продавался в двух вариантах: в пластиковой и картонной коробочках. Гонялись за пластиковой, ее можно было носить в сумочке. Однажды зубной порошок исчез из розницы и появился на прилавке в детском косметическом наборе «Мойдодыр»вместе с детским мылом и шампунем. Стоил этот пропуск во взрослую личную жизнь один рубль и пять копеек. «Мойдодыр» смели до обеда.

Мама не бросала театр еще и потому, что там можно было разжиться трофеями: пудрой, помадой, тушью, угольными карандашами производства ВТО. Так делали все артистки хора и отдельные солистки. Раз платят одни слезы, то хоть припудрить бороздки от них за казенный счет. Сам Бизе велел. Напрасно завхоз делала набеги в гримуборные с целью поимки с поличным. Поличное было на лице.

Из декоративных средств мне больше нравилась рассыпчатая пудра, ее теплый запах. Ею пахла мама. С этим запахом я засыпал в детстве, когда мама возвращалась с вечернего спектакля и, шелестя платьем, целовала меня, сонного, в кровати.

Помню спичку в тюбике помады на мамином трюмо, а на донышке тюбикаклеймо ВТО. Трофеи оперного искусства расходовались до последнего мазка, штриха и чихаот пудры. Пудру клали не жалеяза государственный счет. Помнится, когда Хозе вдарил ниже необъятного бюста Кармен, ее окутало защитное розоватое облачко. Хозе громко чихнул и не смог вторично ткнуть штык-ножом бывшую жену.

Театр, однако, был не только оперы, но и балета. Хотя мама брала меня только на репетиции оперного состава. Тем не менее и про балет мне кое-что известно. По месту жительства.

Вторым по частоте использования средством для оштукатуривания смуглоликих красавиц Бурят-Монголии являлся тональный крем «Балет». При чем тут балет, непонятно. Махали-то руками, не ногами. Тайны Терпсихоры. Терпи, терпи, я твой супруг. Этот крем телесного цвета был незаменим в быту. Им на скорую руку замазывали синяки от кулаковмужниных и проезжающих молодцев с Большой земли, как они сами, молодцы, себя именовали.

После Первомая, 7 Ноября, дней Конституции, Советской армии (нужное вырвать из отрывного календаря), а то и после будничного выходного дня половина женского населения Улан-Удэ выходила на работу в одинаковых неулыбчивых масках. Такой кордебалет. В смысле, «Отелло». Там, где по ходу действия шибко ревнуют и душат до синяков.

Соседка Спинка Минтая, например, пускала в ход «Балет» после технических накладокесли запасной хахаль заявлялся в разгар свидания с милиционером. Милиционер мог, конечно, одним своим видом изгнать наглеца, но был, японский городовой, абсолютно голым! Почти как в балете. Пока любовник №1 спешно напяливал сапоги да портупею, любовник №2 успевал навесить Спинке Минтая синяк.

Когда побитая хозяйка, хныча, резонно посоветовала основному хахалю впредь в голом виде надевать фуражку, то милиционер оскорбился за честь ненадетого мундира и ушел. Хлопнул дверью и забыл портсигар.

Об этом соседка рассказывала маме на кухне. Мама ее жалела. А я все слышал, но делал вид, что маленький.

У Спинки Минтая рассыпчатая пудра имелась, конечно, только она берегла ее для особых случаев. Взять не театральную, а обычную тушь-«поплюйку». Чтоб ресницы были гуще, учила соседка маму, меж слоями туши надо уложить пудру, разделяя ресницы булавкой. До этого не могла додуматься артистка, у которой туши да пудры, не считая карандаша, по месту работызавались! Ресницы Спинка Минтая подкручивала горячим ножом или ложкой. По совету соседки мою детскую зубную щетку, валявшуюся без дела, мама приспособила для нанесения туши. Щеточка, что шла в наборе ВТО, жаловалась мама, была никудышной.

Эти ухищрения по наведению марафета были схожи с нанесением боевой раскраски индейцев из романов Майн Рида, их я читал запоем.

Последний секрет из арсенала Кармен нашего двора. Сетуя на долю матери-одиночки, Спинка Минтая в ближайшей пивнушке просила нацеживать бидончик попенистее: перед ответственным свиданием она смачивала пивом волосы для лучшей завивки.

Впрочем, этот секрет я слышал дважды. Именно через пивнушку я потерял главный трофей оперного искусства.

Пудра развеялась как дым. Камертон издал прощальный звон при настройке новой жизнисгинул в ходе новоселья. Фальшивый бриллиант украла Спинка Минтая, в чем сама пьяная призналась, но найти краденое, сорока этакая, так и не смогла. Пианино «Енисей» продали по нужде да и за ненадобностью: руки маму уже не слушались. Фото из «Евгения Онегина», где она играла придворную даму, присвоила сводная сестра.

От богемного детства уцелел лишь огрызок угольного карандаша с полустертой надписью «…ТО» (букву «В» срезали перочинным ножиком). Еле удерживая в руке этот огрызок, я написал им на конверте: «Мама». Карандашик при письме так и норовил выскользнуть из пальцев. Однако и спустя многие годы исправно делал жирную черту: фирма ВТО не вязала декоративно-прикладных веников! Карандашик я вложил в конверт. Письмо до востребования, типа того. Письмов чемодан. Чемодан большой, его потерять трудно. Практически невозможно. Его можно только украсть.

Огрызок 4

Театральный кинжал пропал по зависящим от меня причинам. Причины не имели ничего общего с высоким искусством. И имели много общего с жизнью. Липовый штык-нож пригодился больше, чем карандаш для глаз. Хотя не мог порезать даже бумагу, исписанную карандашом ВТО. Страсти гремели не слабее, чем на генеральной репетиции оперы «Кармен». Тыкать оловянным ножом в женщин я не собирался, тем паче что в жизни они не носили оборонительных корсетов.

Нож-кинжал, по мысли бутафоров, должен устрашатьверх лезвия был как у штыка от автомата Калашникова. На самом же деле острие было тупым. Однако если начистить его зубным порошком, декоративный нож внушал уважение. В детстве я гонялся с ним за девчонками, фехтовал в игре сыщики-разбойники и издали пугал им пацанов противоборствующей улицы. Грехи пубертатного возраста. Выйдя из него, я спрятал оловянный штык-нож. От греха подальше.

Но однажды извлек кинжал из чемодана и, сам того не желая, проложил им дорогу к заветному окошку пивнушки, осажденному в три кольца. В очереди спросили, есть ли у кого открывашка. Я вынул бутафорский нож:

— Такой подойдет?

Очередь молча расступилась. Кинжал я нес сыну в школу, где он должен был играть в представлении, изображать то ли пирата, то ли Кота Базилио. Потускневшее лезвие я до блеска натер средством для чистки кафеля и унитазов (зубной порошок из продажи уже исчез).

В паузе меж глотками пива к нашей лавке подошел тип в штатском и предъявил удостоверение в красной корочке. Мы с другом переглянулись и хором предложили оперативнику пива в трехлитровой банке с линялой этикеткой томатного сока, клянясь Уголовным кодексом, что не касались горлышка губами. Но мент, сглотнув слюну, отказался от взятки и велел показать нож.

Повертев кинжал, товарищ из внутренних органов хмыкнул, сообразив, что предмет не опасен для внутренних органов человека.

— Из кино, что ль?усмехнулся бдительный товарищ.

— Из театра!вскочил я со скамейки и для наглядности с силой ткнул себя ножом под ребро, как это сделал когда-то разведенный Хозе.

Нож погнулся, хотя на мне не было корсета. Скрывая боль, я мужественно улыбнулся.

Оперативный работник сделал глоток из банки, что означало полную амнистию.

— Мочой, что ли, разводят?кивнул на банку блюститель.

Мы дружно поддержали версию следствия.

Пока я на асфальте выпрямлял лезвие ножа обломком кирпича, поступило два предложения, одно заманчивее другого.

Вихляя бедрами, к нам подплыла женщина на среднем каблуке и среднего возраста, с театральным гримом на испитом личике. В руке она держала бидон с пивом. Поправив челку, женщина сказала, что ей нравятся «брутальные мущины». И предложила пройти в кусты у рекивыпить чего-нибудь крепче пива. Я спрятал нож в кошелку: это он, зараза, придавал нам, мущинам, брутальности. Новоявленная Кармен щелкнула ногтем по бидончику и сообщила, что вообще-то не пьет, а моет «жигулевским» голову. А потом пьет.

Затем к лавке подканал явно уголовный тип, из-под расстегнутой до пупа рубахи виднелись наколки: башни и кресты. Пивная кружка в его руке, синей от татуировок, была пуста. Он попросил не пивапродать нож за бутылку водки.

— Дык он не настоящий.Мой товарищ опасливо отодвинулся от нависшей над его головой кружки.

— В том-то и цимес*, фраера!блеснул рядом железных коронок покупатель.Под уголовку не канает, а шороху фраерам наведет, зуб даю!

Он внимательно изучил нож и замысловато матюгнулся.

— А если попадутся не фраера?Мне вдруг стало жалко ножа.

Покупатель посмотрел в небо. В нем кружили птицы. Перистые облака тянулись за реку, к сопке.

— Ты прав, братка, че я там, на зоне, не видал?

Брутальный тип вернул нож, сплюнул на мокрый от пролитого «жигулевского» асфальт и полез за пивом без очереди с криком: «Дорогу! Цыть, бакланы!»

Кинжал был хоть и бутафорским, но вредным. Когда я набрал воздуха перед глотком, под ребрами заныло. Тупая, как это лезвие, боль. Опростав банку с пивом, я задрал футболку: под правым соском наливался синяк.

Театр продолжался.

Тут товарищ оживился:

— Слушай, одолжи ножик на пару недель, а?

В его честных, цвета разбодяженного пива глазах хронического тунеядца и похмельного правдолюба плескалась решимость. Когда-то Кирсан был красивым парнем, но за пару десятков лет превратился в лысеющего и рано располневшего зануду. Таких девушки не любят. А виной запойное чтение художественной литературы и бытовое пьянство, местами запойное, сопряженное с поисками социальной справедливости. Кирсана стали именовать Кирюхой. Периодически он обличал начальство, вносил несбыточные рационализаторские предложения, менял места работы, как салфетки после рыбной закуски, и пару раз судился из-за прогулов. Своих и начальства.

Кирюху в очередной раз выгнали с работы, и от него ушла жена. Он выступил в суде в свою защиту, оснастив речь цитатами и образами из классической литературы, и его восстановили в должности старшего лаборанта. Жена вернулась. Однако тут приключилась другая напасть. Кирюха стал усиленно кирять. То бы еще полбедыс кем не бывает, в одной стране живем. Беда в том, что в пьяном виде Кирсан принялся ревновать жену.

Надо сказать, Ирина давала повод. Так после второй опустошенной трехлитровой банки утверждал мой компаньон, временно не работающий.

— Свечку не держал, но нутром чую…

Кирюха фыркнул. К его губе прилипла чешуя.

— Поехали!решительно встал с лавки напарник, чуть не разбив банку.Ырка думает, что я на работе… Тут-то мы их, тепленьких, и пуганем твоим мачете!

Кирсан выхватил из моей кошелки оловянный нож и со свистом рубанул воздух.

Ехать не хотелось. Пьяные бредни, десятая серия. К тому же денег у тунеядца сроду не водилось. Но Кирюха поклялся, что при любом исходе выставит пол-литру, сдав в магазин «Букинист» книжку из серии «Литературные памятники». Это уже походило на бизнес-план. «Литпамятники», действительно, ценились.

— Давай сперва завезем нож в школу, опосля возьмем их на мокром.Я спрятал бутафорский кинжал за пазуху.Пугануть и банкой можно.

— Не-е-ет!Опившийся, как таракан, правдолюб поднял банку над головой, во всю длину правой руки, над невидимыми миру рогами.Банка с-под пива?.. О, это слишком! Это дешевка, брат… Банкаона рыбой воняет, коммуналкой… О низость!

Кирюха подозрительно поморгал глазами. Три литра пива разбавили суррогатно-спиртовый конденсат, осевший на стенках его желудка со вчерашнего вечера. Пары вырвались наружу.

— Тут надобно выше! Чтоб видели! Высокое! Чистое! Высокое искусство!возвысила глас жертва химической реакции и тряхнула банкой.

Плешь мученика оросили священные капли «жигулевского». Театр не кончался.

Темная очередь, осадившая дощатое строение пивной, торгующей в розлив и навынос, просветлела ликами: на нас стали оборачиваться. Человек-памятник держал трехлитровую банку словно бомбу. Кружки постоянно крали, и банка была дефицитом. Разного рода инциденты тут видали. Крах посуды признавался уважительной причиной только в случае драки. Демарш правдоруба был выше, то бишь ниже заурядной пьяной выходки. Битье дефицита средь бела дня, без дракиэто вызов. Плевок в сторону общины, надругательство над устоями.

— Эй-эй, ты! Слышь? Осторожней там с банкой! Не урони… Стой тихо,раздались озабоченные голоса.

— Последний раз спр-рашиваю,обратился ко мне знаток классических сюжетов, качаясь с банкой над самим собой (видно, ветер наверху усилился).Ну?! Едем али нет?! Не то грохну сей сосуд о грешную землю, клянусь Акутагавой!

— Токо попробуй, щас самого грохнем!донеслось из очереди.

Террориста с банкой-бомбой начали окружать. Жаркое дыхание возмущенной толпы подействовало на меня отрезвляюще.

— Да едем, едем! Отдай банку людям. Хозе, твою мать.

 

С недавних пор Кирсан стал называть свою жену Ирину не Ириской, как прежде, а Ыркой. Тут был обидный до созвучия намек.

Несчастный муж заподозрил жену в шашнях с молодым соседом. Например, когда он в пьяном виде рухнул на лестничной клетке, то помог Ырке занести тело домой именно сосед. Наутро она курила с ним же на площадке, при этом два раза коснулась чужого мужчины: прикуривая, обхватила голой рукой руку соседа, а еще дала ласковый щелбан по лбу. Не щелбанпоцелуй, можно сказать. Он видел эти интимные действия в глазок.

— Подумаешь!улыбнулся я.

— А ты не лыбься, ежели не знаешь самого страшного!

Поведать самое страшное помешал контролер. Кирюха увлек меня в людскую гущу трамвая, а на остановке мы технично переместились в спаренный вагон. Последние копейки прокутили в пивнушке, не хватало даже на один билет на двоих.

— Дешевка, брат…скорчил рожу рогоносец.О низость!.. Тридцать копеек! А то и за рупь можно продать. Она ж трехлитровая. Банка-то. А ты, блин, заладил: отдай людям, отдай людям!

Друг почесал плешь. Наверное, зудели пробивавшиеся рожки.

— Нож где?.. Не верь людям, брат. Тут самый близкий человек, не успеешь кирнуть, готов продать за рваный рупь… Где нож? Ну ниче, мы их шуганем, чтоб у соседа на Ырку не стояло больше!

Пока мы зайцами бегали от контролера из вагона в вагон и доехали до Кирюхиной хатыстемнело. Хозяйка сварила борщ и ждала мужа с работы. (Кирсан скрывал, что его турнули «по собственному желанию», и каждый день, повязав мятый галстук, уходил с важным видом в сторону пивной.) На кухне все дышало умиротворением: аппетитные запахи, пестрые занавески, кошка, трущаяся о ноги, бормочущий динамик, марля на краешке железной раковины, протекающий кран, огоньки за окном…

Кирюха почувствовал себя оскорбленным отсутствием симптомов измены в собственном доме. Анонсирована трагедия в трех актах.

Глава дома стал себя накачивать:

— Ырка! Изменщица! Ты где?!

— Я здесь,спокойно сказала Ырка.Руки мойте, борщ еще горячий…

Хозяин взвыл, как от удара поварешкой по лбу, и для ускоренного вхождения в трагический образ схватился за бутафорский нож. Хотя я ведал, что нож даже не кухонный, а лишь деталь реквизита, стало не по себе. А уж Ырке подавно.

Жена Кирсана завизжала и убежала к соседу. Кирюха с торжествующим криком устремился следом. И на плечах неверной жены, не давая ей захлопнуть дверь, ворвался внутрь без входной контрамарки.

По инерции я попал в партер. Борьбы и судьбы. Товарищ размахивал кинжаломне то пугал им, не то приглашал на спектакль.

Сосед, длинноволосый, очкастый, как Джон Леннон, лежал в постели, но заниматься любовью даже гипотетически не мог. Гигантская его нога, закованная в гипс, возвышалась на подушке. К спинке кровати лепились костыли. Неверная жена закрылась в санузле.

Зря я начистил оловянное лезвие кинжала накануне школьного представления. Увидев его блеск, сосед схватился за костыль и страшно завопил. Не снижая скорости и не давая себя разжалобить, Кирсан вонзил тупо колющий предмет в гипс, будто штык в чучело неприятеля. Нож погнулся.

Несмотря на очевидную непригодность орудия мести в любовных разборках, сосед продолжал вопить. Доморощенный Хозе оглядел нож, изогнутый знаком вопроса. Крови не было. На гипсе имелась малюсенькая выемка. Чего, спрашивается, выть?

Тем не менее товарища можно было поздравить с премьерой. Запуганный до смерти горе-любовник без промедления раскололся, как немецко-фашистский диверсант из романа «В августе сорок четвертого». Бабушка приехала.

Оказалось, тут замешан дедушка. Только у молодого соседа по лестничной площадке имелся доставшийся от деда телефон, установленный по льготе ветерана Великой Отечественной войны. Любившая поболтать по телефону, Ирина повадилась бегать к соседу. За услуги связи расплачивалась сигаретами. А когда владелец абонентского номера сломал ногу, то для удобства пользования получила ключ от квартиры. Заодно сходить в магазин, аптеку. Ничего личного, только бизнес, Бизе.

Походило на правду. Кирюха опять почувствовал себя оскорбленным отсутствием симптомов измены в чужом доме. Он распрямил кинжал рукой и зловеще хохотнул.

Увидев выправленный, готовый к бою нож, сосед прикрылся костылем и выложил последний козырьпризнался, что он поклонник голубой луны. Что женщины его интересуют, но в случае, если это переодетые мужчины. В подтверждение своих слов хозяин костылем придвинул тумбочку, изъял оттуда помаду, лак для ногтей и тени для глаз (карандаша ВТО не было) и заявил, что это его личное имущество.

Театр никак не кончался.

Ссылка на нетрадиционную ориентацию переломила ситуацию. Кирсан вернул мне нож и примирительно хлопнул по гипсу. Кровопролития удалось избежать.

Сосед дрожащей рукой протер очки. Лицо его медленно розовело. Однако испуг дал о себе знать остаточными явлениямипозывами.

Кирсан помог хозяину доскакать на одной ноге до туалета, постучал в дверь и попросил жену освободить помещение, взывая к крайней нужде. Этот довод подействовал пуще угроз. Щелкнула задвижка, дверь распахнулась.

В общем, полегчало. Сосед выставил пол-литру.

Закусывать в квартире холостяка было нечем. Действующие лица решили переместиться на кухню Ирины. Муж и жена подхватили парня. Следом за дружным треугольником я нес костыли.

Хозяйка достала из потайного шкафчика вторую бутылку. В этом гостеприимном доме я и забыл кинжал из оперы «Кармен».

Хозяин занялся самобичеванием. Чокаясь, Кирсан без конца требовал показать нож как свидетельство его мирных намерений и требовал ударить им во впалую грудь интеллигента. Сосед нервно протирал круглые, ленноновские очки. Присутствующие громко, а громче всех сосед и жена, восторгались мастерством театральных бутафоров. Нож пошел по рукам…

Когда я уходил, Джон Леннон спал на диванчике в прихожей, накрывшись костылями. Гипсовая нога на диванчике не поместилась, и я запнулся об нее.

Захмелевший муж и его верная жена сидели на одном табурете.

— Да не Ырка ты, моя сладкая Ириска…

И прочий культур-мультур. Ворковали, как неженатые.

Интересная штука: нож забыл, а подаренный Кирсаном темно-зеленый том из серии «Литературные памятники» прихватил. И назавтра выгодно загнал его одному книжному червю.

На вырученные деньги купил сыну пластмассовую шпагу для участия в школьном спектакле, а на сдачупива в трехлитровой банке с линялой этикеткой томатного сока. Дефицитная банка по немыслимой траектории вернулась ко мне у той же пивнушки. Недаром мама говорила: сделай добро людямобернется трехкратно. Оказалосьтремя литрами по крайней мере. Прихлебывая свежее «жигулевское» (его еще не успели разбодяжить), я ждал, что из-за угла вот-вот нарисуется Кирсан…

Но друг так и не появился. Хм, бросил пить? Может, оно и к лучшему, что Кирсан не пришел и не принес штык-нож из оперы «Кармен». А не то действие спектакля покатилось бы по запиленному либретто, по трескучему винилу вины: липовый ножтрехлитровая банкатрамвайная беготня от кондукторагипсовая нога соседа, похожего на Джона Леннона.

А вот и первый весенний дождь! Ветер швырнул в лицо пригоршню влаги, запах солярки и птичьего помета. Над рекой размылись дальние горизонты, темные облака быстро и бесшумно побежали навстречу сполохам розового света… Let it be*.

Огрызок 5

Этот огрызок воспоминанийне из той оперы. Виной тому пикантный эпикантус.

Для артистов Бурятского театра драмы наличие генетической складки на веках представляло не драму, конечно, но корректировало взгляд на искусство. Международная обстановка диктовала заглянуть за угол юрты. Показать идеологическим врагам кузькину мать. Расширить угол зрения на мировой репертуар. Замахнуться на Вильяма нашего Шекспира. Мешала физиологическая нестыковка с трактовкой образа. Это в опере Ромео мог голосить, не видя сцены под ногами из-за живота, растущего от диафрагмы. А Джульеттапеть с балкона, будучи пожилой. Таковы каноны классики. Зрителю предлагалось при первых же чарующих колоратурных звуках отрешиться от суетных примет, закрыть глаза и отдаться воображению.

В драме соловьем не запоешь. Публика первых рядов, где сидели лучшие люди города, кооператоры, члены партии, бандиты, вторая любовница первого секретаря, требовала минимального правдоподобия. Надо сыграть, к примеру, декабриста, французского коммуниста, мамашу Кураж, Гамлета с черепом в руке, заклеймить фашиста, итальянского повесу, ударить репертуаром по будуарам, а зритель глазам не верит. Своим и чужим. Актерские отговорки, что герои по ходу действия много пьют и с бодуна ходят по авансцене опухшими до эпикантуса, отметались приемной комиссией Минкульта, как политическая близорукость. К черепу претензий не было.

И вот здесь черный карандаш ВТО служил для отвода глаз. Он позволял безболезненно завуалировать складку на веках, зрительно расширить глаза до размера очей и войти в образ.

Сложнее декоративно-прикладными средствами запечатлеть историческую личность. Допустим, Ленина.

Я входил в служебный вход Бурдрамы на тектоническом сломе эпох. В театрах еще пели в унисон «Интернационал» на областных партконференциях, с напудренным бюстом Ильича, парящим над президиумом, а возле кооперативных ларьков и киосков нетрезвые фрондирующие интеллигенты в открытую шептались: «У них Леннону нас Ленин, у нас Марксу них Маркес». И открыто в закрытой группе выступали за созыв Учредительного собрания.

Рабочий класс, как гегемон, выражался яснее, короче и дальше.

Для укрепления сознательности масс обком партии решил к 115-й годовщине Владимира Ильича поставить композицию «Кремлевские куранты, или Ленин в Октябре». Сюжет пьесы режиссер-постановщик разбавил сценами из золотого фонда советской кинематографии. Воплотить прокремлевское творение было решено на национальной сцене. Коллектив академический, орденоносный. Революционное решение подстегивалось явной скуластостью лика вождя. Интеллигенция наговаривала на Ильича, что он калмыцких кровей. Обком партии затребовал справку в БуручкомеБурятском ученом комитете. Там осторожно подтвердили характерный ленинский прищур.

Дело закрутилось. С лысиной, правда, вышло не совсем гладко. Глаза можно подвести, но что делать с прической? Исстари повелось, что волос у номадов Центральной Азии толстый, что конский. Разумеется, под рукой театрального гримера есть разного рода накладки, нашлепки, которые даже из волосатой ливерпульской четверки могут сделать пациентов онкодиспансера. И наоборот.

Вышло наперекосяк. У актера на роль Ленина по фамилии Ербанов, немолодого премьера в звании народного артиста РСФСР, произрастала буйная шевелюра и усы, как у певца среднеазиатской группы «Ялла». Седеющую гриву он регулярно подкрашивал. Ербанов гордился схожестью с певцом и охмурял хард-роковой прической молодых актрис, невзирая на то, что в театре на вторых ролях трудилась его законная супруга.

На сдаче спектакля Ербанов натянул на шевелюру нашлепку для обозначения лысины вождя мирового пролетариата. Под лысиной возникли подозрительные шишки и бугорки. Причем они шевелились. Приемная комиссия предложила актеру остричься наголо. Отдать голову на заклание революции. Не гильотина же, в конце концов. Волосы отрастут, куда они денутся?

Ербанов соглашался только на усы. Без отрыва от сцены у него разгоралась интрижка с актрисой, игравшей проходную роль телефонистки из Смольного. Промедление было смерти подобно. Главный герой боялся, что телефонистка от лысого и разом постаревшего Ильича уйдет к балтийскому матросу, моложе и выше ростом.

В ходе закулисных переговоров Ербанову, отцу троих детей, намекнули, что не успеет отрасти шевелюра, как очередь на трехкомнатную квартиру, в которой он стоял не первый год, сказочно продвинется. Народный артист отказался, гордо тряхнув крашеными волосами.

И все-таки артисту пришлось остричься. Под ноль. Но было поздно.

Взбешенная не столько очередной интрижкой, сколько отказом от квартиры, жена Ербанова, бухгалтер театра, опрокинула над головой телефонистки трехлитровую банку. Не пожалела пивной тары, ходовой в розлив. Лишь на первый взгляд в банке плескалось выдохшееся пиво, на самом делемоча. Барышня-телефонистка с криком выскочила из гримерной в коридор. Ербанов заступился за партнершу по спектаклю. Последовал «красный террор». Ядреный остаток в банке супруга вытряхнула на буйную не по чину шевелюру Ильича. Волосы отказника и развратника склеились, будто лаком, и окрасились, будто хной.

По городу Улан-Удэ поползли липкие слухи. Когда Ербанов в парике появлялся в спектакле по пьесе Гарсиа Лорки «Кровавая свадьба», с задних рядов вместо всхлипываний раздавались неуместные смешки.

Балтийский матрос от телефонистки отказался, и она в знак протеста связалась с деклассированным элементом.

Сложилась революционная ситуация: верхи (партия) хотелинизы (артисты-оппортунисты) не смогли. Был издан декрет. Шедевр ленинианы передали в другой театр.

 

Пробил час «Кремлевских курантов» для труппы Русского драматического театра. Были обещаны премии и звания. Наконец-то неакадемический (в отличие от Бурдрамы) коллектив мог взять Зимний. Успеху штурма способствовала общая диспозиция сторон, красная дата и поголовное отсутствие эпикантуса в постановочной труппе.

Роль Ленина доверили артисту Турецкому. Был он без усов, без званий, хлипок, тонконог, невысок, лица обыкновенного, зато волос на головетоньше струи из комариной писки. Через пару лет могла образоваться вполне идеологически выдержанная лысина. Но сроки поджимали. До исторического выстрела крейсера оставался месяц и три звонка в фойе.

Репетировали день и ночь. Премьера состоялась в назначенный час. Были цветы и овации. Появились благожелательные рецензии в местной прессе. В них отмечалось внутреннее и внешнее сходство протагониста с прототипом. Имелась в виду легкая картавость и лысина под кепкой. Кепку Турецкий время от времени сдергивал, демонстрируя работу мысли. Говорил Ильич по писаному. Шинковал апрельские тезисы, что мелкобуржуазную капусту в октябре.

Премии выплатили незамедлительно, до окончания периода массовой засолки белокочанной. Турецкого представили на звание народного артиста Бурятской АССР, минуя заслуженного.

Звонить бы «Кремлевским курантам» по репертуарному расписанию, играть бы актерам без всякого эпикантуса вплоть до полной и окончательной победы большевиков, кабы с исполнителем главной роли не стало твориться странное.

Турецкий не лез на броневик, да его и не было под ногой, не картавил на людных площадях, засунув большой палец в пройму жилета. Просто артиста стали узнавать на улице и в трамвае, приглашать в школы и на фабрики, заводы. Турецкий разговаривал с простым людом с характерным прищуром, слегка склонив головку.

Школьникам он советовал учиться, учиться и учиться. Рабочим разъяснял текущий момент. Выспрашивал пролетарскую аудиторию, есть ли средь нее печник. На улице он строго указывал дворникам на неубранные закрайки снега, на рынке грозился реорганизовать Рабкрин и брал на карандаш нарушения правил торговли, для чего завел блокнот. И повсеместнона автовокзале, в магазине, поликлинике, у кассы «Спортлото» и даже у пивнушкирегулировал очередность с криком: «Один шаг вперед, два шага назад!» В последнем месте агитации за власть Советов контрреволюционные элементы хотели побить провокатора, но кто-то гаркнул: «Стойте, товарищи, это же Ленин!»

Дальшебольше. В театр пошли ходоки, соря семечками и следя валенками на паркете, чем вызывали праведный гнев уборщиц. С ходоками Ильич вел задушевные беседы, интересовался видами на урожай, продразверсткой и призывал брать власть в аймаках в свои руки, именуя правительство Временным.

Последней каплей стал инцидент на сессии Верховного Хурала. Узнанный постом милиции, актер без помех пробрался на закрытое сборище и, хотя в зале были свободные места, а один депутат готов был уступить кресло вождю поближе, присел на ступеньки у сцены, под трибуной, на виду у всех. Снял кепку, вынул блокнот и принялся строчить.

Народного артиста втихую повязали и увезли в отделение пограничных состояний Республиканского психоневрологического диспансера. Однако через день выпустили, признав вменяемым.

По Улан-Удэ поползли липкие слухи. Дескать, у Ленина поехал чердак. И впрямь, с головы Турецкого усиленно полез волос. Образовалась харизматическая плешь.

«Кремлевские куранты» были дискредитированы без декрета. Спектакль изъяли из текущего репертуара. А тут и реформы в стране, о которых так долго не говорили большевики, поспели.

Сам Турецкий бежал. Злые языки болталив Разлив на Байкале. Отсидевшись в шалаше, опальный вождь опять двинул в политику. В середине девяностых он всплыл в штабе избирательного блока «Родина» в роли помощника депутата Государственной Думы второго созыва. Я видел его в аэропорту Домодедово, где он спорил с девушкой в синей униформе, регулируя посадку рейса МоскваЯкутск.

Огрызок 6

Напоследок немного ретушиогрызком театрального карандаша.

История сделала витокпараболой подрисованной брови в душной гримерке. Не зря мама закатывала глаза, не зря с пеной на губах каталась по сырой земле и чертила прохудившимися сапожками иероглифы конвульсий.

Много лет спустя, когда мама уже ушла из театра, я купил в магазине «Знание» книгу «Милитаристы на скамье подсудимых». Не немецко-фашистскиеяпонские милитаристы. Мама вычитала, что, оказывается, в Хайларе был расквартирован филиал отряда №731 императорской армии Японии. Те самые странные, тихие японцы, скупавшие у местной детворы полевых мышей.

Эти мыши, а также крысы, сурки и другие грызуны, прочитала мама в материалах Токийского и Хабаровского процессов, заражались бактериями тифа, холеры, оспы, чумы и прочей заразы. Японская армия, захватившая Маньчжурию, готовилась к войне с СССР, бактериологической в том числе. По показаниям некоего Мориты, только в Хайларском филиале №543 в годы Второй мировой одновременно содержалось около 13 тысяч крыс, зараженных блохами. А в тридцатых годах в сараях на окраине Хайлара, куда мальчиком бегал мой дядя Мантык, ставили опыты над полевыми мышами, разводили блох. Кухня дьявола.

От мышей перешли к людям. В отряде №731 их именовали «бревнами». А с бревнами можно делать все что угодно. Расчленять вживую, пытать током, обмораживать, заражать газовой гангреной… Заключенных привязывали в поле к железным столбам, взрывали перед ними снаряды, начиненные шрапнелью с бактериями газовой гангрены, чумными и холерными блохами. Перед зверствами японских милитаристов бледнеют чудовищные опыты нацистов, писала шершавым языком пропаганды «Правда». В данном случае писала правду.

«Бревен» требовалось все больше и больше. «Особые отправки»токуи ацукаиподопытных людей со станции Хайлар производились ночью в другие филиалы отряда №731в лагеря в Муданьцзяне, Суньу и Тоане. Ножные и ручные кандалы, веревки для арестованных, по отчетам штаба квантунской жандармерии, исчислялись сотнями штук и метров.

Военнопленных для опытов не хваталоначали брать гражданских. Желательно физически сильных, способных выдержать долгие мучения. Дед Иста чудом избежал ареста японским пехотным патрулем, но вторично в той же воронке было не спрятаться. Кабы толстый косоглазый фельдфебель медицинской службы не узнал девчонку, продавшую ему полевых мышей после бегства зараженной хвостатой твари из лаборатории, то, скорее всего, чемодан из Хайлара собирать было бы некому…

В конце века, когда ездить через границу стало легче, в Улан-Удэ из Хайлара приехала мамина одноклассница по белогвардейской гимназии, куда они ходили маленькими девочками. Пожилая китаянка говорила на старорежимном русском языке и держала спину так, будто находилась в корсете из «Кармен». Помешивая ложечкой фруктовый компот и нахваливая домашнее печенье, она рассказала, что ни один человек из «особых отправок» обратно в Хайлар не вернулся. Ни в тридцатых годах, ни позже.

Мама часто играла свое отсутствие. Пряткииз той же оперы. Эту роль она сыграла и напоследок.

«Матигаи дэс». Вы не туда попали. Фразу, которую она произносила по телефону без русского перевода, не скажешь вооруженным гостям. А театр понятен без перевода.

Фельдфебель посчитал, что бьющаяся в судорогах девчонка невероятным образом успела заразиться чумой, и поспешил ретироваться. Больные для опытов не годятся, да и самому, не ровен час, можно подцепить заразу.

Почему мама избрала театральный сценарий спасения семьи? Кто ей шепнул в предлагаемых обстоятельствах сделать гримом грязь? Почему решила рухнуть на землю, закатить глаза, вывалить язык, до смерти напугав родных и врагов?

Она и сама не могла объяснить, какой бес ее дернул.

Этот бесталант. Необъяснимый, чудесный. Спасительный. Штрих мастера черным карандашом ВТО.

Занавес. Браво, мама. Браво нашему роду.

«Заря коммунизма»

В пожелтевшую газету с таким названием была завернута медная чашечка на тонкой ножке, вывезенная из Хайлара. Разбирая содержимое фибрового чемодана, хмыкнул: ничего лучшего для обертки, кроме газетки, в которой я одно время прозябал, мама не нашла? Тряпицу или марлю там. Буддийская все-таки вещица. Эту чашечку для воскурения благовоний дал в дорогу в 1935 году Сэсэн-лама. За то, что девочка Валя мыла полы в маленьком дацане, он стоял на одной улице с домом моего деда Исты.

В чашечку я насыпал рис, воткнул в него палочки хужэ, чтобы мама от дымка благовоний чихнула в райской стране Диваажан. А газету расправил и уложил обратно в чемодан. В папку с фотками разных лет и справкамиконсульства СССР в Маньчжурии, ОВИРа НКВД, наркодиспансера о кодировании. На папке-скоросшивателе значилось: «Дело №».

Мама и тут оказалась права: у буддизма и коммунизма куда больше общего, чем у восхода с закатом. О том еще Агван Доржиев толковал. Однако был истолкован предвзято. Ему пришили дело. И судьба его закатилась в тюрьме.

Полвека спустя после бегства семейства деда Исты из Хайлара меня сослали из республиканской ежедневной газеты в районную «Зарю коммунизма». За появление в пьяном виде на рабочем месте. Командировали на сельхозработы, пошутила машинистка Люда. В ссылку я взял фибровый чемодан.

Но я бежал из ссылки, потеряв туфли… Впрочем, по порядку.

 

Несмотря на убойное название, «Заря коммунизма» освещала жизнь района тускло. Блеклая газета печаталась дедовским способом, испытанным большевиками перед II съездом РСДРП. Типичная районка. В редакции я заведовал отделом сельского хозяйства. Отдел состоял из меня одного. Чтобы добраться до героев сельской нивынеулыбчивых доярок, смуглых чабанов и хмурых механизаторов,я вставал ни свет ни заря и два часа трясся на электричке.

Езда на передний край пятилетки стала утомлять, и я часто ночевал в редакции на газетных подшивках. Члены трудового коллектива снабжали дарами собственных огородов. Выдвижные ящики моего рабочего стола были забиты надкусанными шматками сала и огрызками огурцов. Появились мыши. Уборщица тетя Тася приносила на ночь рыжего кота по кличке Котя. Котя торопливо догрызал огурцы и шкурки сала, потом вспрыгивал на меня, сквозь сон я переворачивался на левый бок, и кот, урча, до утра грел мою натруженную за день печень.

Напротив окон редакции, замыкая общий двор, располагалась бухгалтерия треста «Бурмежводхозспецмелиорация». За точность наименования не отвечаю. Одним словом, что-то длинное и скучное. Милая женщина в светлой кофточке, отрываясь от деревянных счетов и арифмометра, с тоской наблюдала, как мы в разгар рабочего дня распиваем портвейн «777» или агдам, а ближе к вечеру, после сдачи номера, и водочку. Поймав взгляд из противоположного окна, мы предлагали симпатичной бухгалтерше заняться мелиорациейосушением болота трудовых буден. Делали жесты, намекая на бурение и брудершафт в одном флаконе. Женщина в окне печально улыбалась, качая головой, и со вздохомказалось, мы слышим этот вздох!бралась опять за костяшки счетов.

В просторном бревенчатом здании, вытянутом литерой «Г», кроме редакции находилась типография. В короткой шляпке литерытри кабинета корреспондентов и темнушка фотолаборатории, в длинной ножкетипографский цех, бухгалтерия и кабинет редактора. В каморке фотолаборатории отсыпались уработавшиеся репортеры. Редактор Жапов заседал в другой половине здания, чтобы не видеть пьянства сотрудников и, по его логике, не нести за это персональной ответственности.

Печать полос была тусклой, но высокой. Никто не замечал высокой низости полиграфического термина: два линотипа, один в вечном ремонте, обшарпанная печатная машина эпохи военного коммунизма и наборные столы с трехлитровыми банками сока по углам. Сок давали за вредность. За свинцовую пыль.

Матери-одиночки просили погасить вредность не соком, а деньгами. Директор типографии отсылал их к редактору Жапову, члену бюро райкома КПСС. Редактор носил широкие галстуки с пышными узлами. Если бы Жапов работал в типографии, то галстук мог бы сойти за фартук. Галстук диссонировал с щуплым телом, закованным в темный костюм-тройку. Огромные роговые очки еле держались на коротком носу. На лацкане редакторского пиджака краснел значок члена бюро. Даже в жару. На сорочку значок не нацепишь. Рассказывали, сошедшая с электрички женщина с ребенком спросила у Жапова, как пройти туда-то. Жапов поправил очки и буркнул: «Не знаю, я член бюро».

Другим предметом гордости редактора был диплом ВПШВысшей партийной школы. Не ведая о том, тройка типографских женщин явилась к Жапову с петицией о монетарной замене сока. Вместо того чтобы простым языком, как Ленинходокам, объяснить, что против вышестоящей директивы у него кишка тонка, погнал пургу. Начал с тяжелого, как типографские станки, наследия царизма, заострил внимание на базисе и надстройке диалектического материализма и по спирали истории в русле переходной фазы от социализма к коммунизму закончил сложной международной обстановкой. Оживил в памяти конспекты ВПШ. Иначе говоря, мужайтесь, женщины Востока, под свинцовыми тучами высокой печати неумолимо тлеет заря коммунизма.

— Зря коммунизма,во всеуслышание брякнул я, умышленно пропустив букву «а».

Сказано было под портвешок. Острота имела успех. Не только в редакции. С другой половины здания мне прислали банку персикового сока. Чумазые печатницы чумели от свинцовых мерзостей переходной фазы. В стране зрели перемены. Гиря до полу дошла, говорила уборщица тетя Тася. После моего красного словца крамольные разговоры за наборными столами возобновились с красной строки.

Мысли материальны, учит буддизм. Впрочем, как всякая религия, включая коммунизм.

Рано утром, когда я сладко почивал на газетных подшивках, в редакцию ворвался Жапов. На нем не было лица и галстука. Костюм, правда, был. Редактор потрясал свежей газеткой. Указательный палец Жапова был черным от краски. Палец он вонзил в закопченный потолок редакции с одинокой лампочкой Ильича.

Вместо приветствия Жапов сказал, что он член бюро райкома партии. И, как член бюро, несет персональную ответственность. Не допустит. Не позволит. Сделает оргвыводы. Он поправил очки.

— Да чего случилось-то?отступил я к углу с рукомойником. (Хоть зубы почистить после вчерашнего.)

Жапов продолжал кликушествовать. Что-то насчет идеологической диверсии. Устав от политинформации, снял сползавшие с потного носа очки и протер их мокрым (от слез?) платком.

— Учтите, мы дорого заплатим… Надо еще взять почту, телеграф… Промедление смерти подобно!Редактор начал говорить ленинскими цитатами.

Этих выпускников ВПШ надо стрелять из ППШ. Кивая, я успел выдавить зубную пасту и сполоснуть рот.

Жапов швырнул номер газеты на стол и ткнул черным пальцем в текст, очеркнутый красным карандашом. На первой полосе красовалось: «ЗРЯ КОММУНИЗМА». Заглавными буквами в анонсе номера!

Слава КПСС, не в названии газеты: это было бы слишком. В прежнее время за такое могли без слов поставить на вид. К стенке.

— Кстати, звонил Брагин…угадывая ход моих мыслей, упавшим голосом сказал Жапов.

Редактор полакал воды прямо из умывальника. Как ученый кот Котя. Брагин был председателем районного отделения КГБ.

— Это все из-за ваших шуточек… Зарязря… Вы и на прежнем месте прославились! Предупреждали меня…

— Ничего страшного, дадим опровержение,заметил я.

Жапов булькнул горлом, дернулся и забегал от рукомойника к двери.

— Какое опроверж… Это политическая близорукость!.. Опровержениеэто признание вины. Приговор!

— Тогда малюсенькая поправка… мелким шрифтом… нонпарелью…забормотал я.Еще Доржиев говорил…

Бормоча, я оттеснял расстроенного Жапова от угла письменного стола, где за тумбой таилась бутылка недопитого портвейна.

— Прекратите толкаться… Вы говорите чудовищные вещи! При чем тут служитель культа, к тому же репрессированный?Последнее слово сказано шепотом.

На территории района был улус Хара-Шибирь, родина Агвана Доржиева, наставника Далай-ламы ХIII. Проезжая небольшое село с потемневшими крышами, я в разных вариантахс русскими выражениями и напевными бурятскими междометиямислышал от местных жителей одну и ту же легенду.

История выглядела так. В буддизме имеется пророчество о том, что на берегу «студеного северного моря» новые люди построят маленькую Шамбалу. Под студеным северным морем подразумевалась Балтика, Питер, но харашибирцы упрямо считали, что это Байкал. Красный стяг не случайно буддийского колера, это цвет знамени легендарной Шамбалы, повторял невежественным большевикам Агван Доржиев. Шамбала есть коммунизм. Зри в зарю. Точка.

— Прекратите толкаться и нести околесицу!поправил отсутствующий галстук редактор.Знаю я эту вашу историю. Можете рассказать ее Брагину… нонпарелью.

И расскажу. На встрече с наркомом просвещения Луначарским Доржиев спросил, какую религию изберет в России новая власть. «Мы, большевики, ни в Бога, ни в черта не верим»,ответил ему Луначарский на заре советской власти. «Ох, зря…покачал головой Агван Доржиев.А ведь наши взгляды близки. Вы не хотите ни богатых, ни бедных. И буддизм проповедует всеобщее равенство. Стройте новую жизнь на основе буддийского учения. Оно снаружи и изнутри крепкое. Ибо вечного нет. Если ваши действия будут правильными, а помыслычистыми, строй ваш продержится семьсот лет. Все, что не разваливается снаружи, разрушается изнутри. Если не изберете буддизм, то вашей власти отпущен срок жизни одного человека…»

Так оно и получилось. Заря коммунизма не взошла. Большевики прошляпили исторический шансзакодировать (похлеще, чем в наркологическом диспансере) человечество на лучшую жизнь. Все, что не разрушается снаружи, разрушается изнутри. Эту истину знают даже алкоголики.

— Вы что, пьяны?!Жапов с треском порвал ненавистный номер газеты и шагнул в сторону.

Раздался дикий визг. Метнулась тень. Кот Котя прыгнул на штору.

А штора держалась на соплях, давно говорила уборщица тетя Тася редактору. Штора с гардиной со скрежетом рухнула. Поднялась пыль.

Жапов попятился к умывальнику и наступил на таз. Мыльная вода заляпала линзы роговых очков редактора.

— Вон из редакции!вскричал Жапов.Думаете, я не вижу?!

Он протер очки пальцами. Брюки его были мокрыми.

— Зарязря… Зря стараетесь, враги народа! Предупреждали меня… Пишите заявление по собственному или я вас уволю по тридцать третьей!

— За что, Вячеслав Баирович? Норму строк я перевыполняю…

— За то! Опровержения не будет, не надейтесь… А это что? Думаете, редактор на той половине не видит, не слышит?!Жапов ловко, как кошка лапой, махнул рукой, изъял из-под стола бутылку портвейна, со стуком водрузил на стол и рухнул на стул.

Тяжелой шторой повисла пауза. Редактор сидел посреди разгромленного кабинета, в мокрых брюках и заляпанных очках. Бутылка на столе смотрелась двусмысленно.

— Погонят меня из бюро, как пить дать… а то и, того… из партии.

Жапов вздохнул и посмотрел в окно. Жители райцентра шли на работу, весело переговаривались.

Мне стало даже жаль Жапова. Все-таки он взял меня на работу, когда отказали другие редакции. Я пошел к двери.

— Стой, ты куда?

— Вы же сказали, Вячеслав Баирович, вон из редакции… Еще успею на утреннюю электричку.

На самом деле я собирался в дощатый туалет во дворе.

— Погоди, наливай давай… Что это? Портвейн? Агдам? Ну и гадость вы тут пьете!

 

Карьера члена бюро райкома партии Жапова едва не накрылась мятым дюралюминиевым тазом из-под рукомойника. Кабы не бдительное око чекистов.

Тираж районной газеты составлял три с лишним тысячи экземпляров. Из них половина уходила коллективным подписчикамв леспромхозы и колхозы, на свинокомплекс, ремонтно-механический завод, плавикошпатовый карьер, в учреждения. Пригородный район бурно развивался, к распространению печатного органа райкома КПСС подключились парткомы. Активисты бесплатно раздавали газету на проходных, оставляли ее на рабочих местах. И этим фактом гордился Жапов: при нем тираж заметно вырос.

— Представь, как бы смеялись рабочие… Гадость!поморщился он от портвейна.

Короткий нос съежилсяочки чуть не упали, но редактор привычным движением водрузил их на место. Ему предлагали сменить тяжелую, в пол-лица роговую оправу по моде тех лет, когда он в типографии во время политинформации уронил очки на пол. Однако Жапов дальнозорко считал, что они придают ему солидности. Как члену бюро.

Я хотел успокоить редактора: рабочие газету не читают. (В лучшем случае выкладывают на нее бутерброды и вареные яйца во время перерывасам видел, в худшемв условиях дефицита туалетной бумагиаполитично смяв «Зарю коммунизма», ходят с ней до ветру. Этого я не виделслышал.) Да вовремя прикусил язык.

Редактор, выпив, успокоился. Лицо его порозовело. Я предложил сбегать за второй. Он не ответилэто я расценил как добрый знак. Авось не уволят.

Впрочем, молчание ничего не значило. Редактор Жапов никогда не отвечал на сложные вопросы.

Большого бенца удалось избежать, после паузы сообщил Жапов. И демократично хрустнул огурцом. Отправку тиража на предприятия остановили в семь утра. Еще примерно семьсот номеров поступали в розницу, в киоски. Но почта взята. Революционная ситуация требовала захватить телефон, телеграф, станцию. А вот слухи не захватить. Задержка печати все равно дойдет до первого секретаря, продолжал Жапов. И Брагин в курсе. Сейчас срочно, с ночи, печатается новый тираж, прежний после доставки во двор типографии пустят под нож.

То-то я ворочался на подшивках. За стеной равномерно стучало.

Опечатку с политическим душком обнаружил сторож типографии, пенсионер. У него я иногда просил заварку. Коротая время, сторож сел читать газетуи сон как рукой сняло. Самое смешное, старик-то беспартийный, с пятью классами образования. И ведь сообразил позвонить дежурному районного КГБ.

Вот гад, подумал я, мог бы и мне сказать, через стенку ночуем. Даром, что ли, позапрошлой ночью угощал старика «Степной украинской» крепостью двадцать восемь градусов, привезенной из командировки в дальний леспромхоз? И сторож, между прочим, настойку нахваливал, оппортунист хренов.

Эта заря никогда не станет дневным светом. Неблагодарный редактор недалеко от сторожа ушел. Допив агдам, Жапов протер значок на лацкане и потребовал прекратить пьянство на рабочем месте. Касается всех! И пнул мятый таз.

Эдак, распалившись, он к тезису моего увольнения вернется.

— Кстати, шеф, как насчет индивидуальной подписки? Там своих сторожей хватает,меняя тему, озабоченно изрек я.

И демонстративно швырнул пустую бутылку в ведро.

— Ситуация в жилом секторе под контролем,не поворачивая головы, ответил Жапов.Выход почтальонов на линию задержан до обеда, когда отпечатают новый тираж.

Редактор отряхнул пиджак, извлек из кармана галстук и стал его повязывать перед мутным зеркальцем, висевшим рядом с умывальником.

— Но ты прав: береженого Бог бережет… Набери номер почты,невнятно сказал он ис наполовину завязанным галстуком взял трубку:Алло, почта?.. Это опять Жапов, член бюро. Как там насчет почтальонов, я будировал данный вопрос…

Минуту он слушал с каменным лицом, потом сорвал галстук и бросил трубку. Нет, сперва бросил трубку, потом сорвал галстук. И уронил очки на стол.

Я подумал, это верещит кот. Но это кричал редактор.

Пришедшая на работу корреспондентка отдела писем Люба Виляк от испуга запнулась о порог, растянулась в проходе и заплакала.

Кот Котя пробежал по павшему телу и ринулся на волю, подальше от людей.

 

Оказалось, один почтальон каким-то путем разнес-таки почту. В том числе крамольную «Зарю коммунизма». Экземпляров тридцать. Почтовики наотрез отказались изымать доставленные подписные издания из частного сектора. Так и сказали: «Это ваши проблемы». Зато обещали выдать адреса и явки.

Прихрамывающую Любу отправили на почту за списком.

— Промедление смерти подобно!заявил Жапов час спустя на внеочередной летучке.

Галстук редактор повязал, брюки сменил, очки решительно блестели.

Индивидуальных подписчиков у газеты было немногоне более трехсот. Собственно, читать в районке было нечего. Бодрые репортажи с полей, ферм, из цехов да постановления райисполкома. Люди выписывали газету под напором профсоюзных организаций, а также из-за субботнего номера, где печаталась телепрограмма и объявления. Первую полосу такие читатели пропускали.

Тем не менее газетой в доме дорожили. «По прочтении сжечь». Жители частного сектора, беря в руки прессу, неуклонно следовали правилу разведчиков и сексотов. Она шла на растопку печи. Другой точкой ликвидации источника информации было загадочное для заокеанских резидентов дощатое строение в дальнем углу огорода.

Устойчивым местом утилизации прессы также являлся колхозный рынок. Ценились простыни центральной «Правды» и ее подобий в областных центрах. Если магазины худо-бедно снабжались оберточной бумагой, то частные торгаши испытывали в ней большую нужду.

На селе газета пользовалась еще большим успехом, чем в городах. Наших и заокеанских. В этом сегменте рынка «Заря коммунизма» могла составить конкуренцию «Вашингтон пост», «Бостон глоб» и «Лос-Анджелес таймс» вместе взятым. Не говоря о цветастом «Плейбое». Пусти его, козла, в огородглянец не дал бы ему в сибирских условиях реализоваться в полной мере. Да и горел он из рук вон плохо.

Однако у «Зари» имелся въедливый контингент подписчиков: ветераны партии, пенсионеры, местные правдоискатели и умалишенные. Те самые «сторожа». Они сторожили любую опечатку. И при обнаружении оной с торжествующим видом заявлялись в редакцию, потрясая номером. Некоторые сигнализировали в органы.

Тут же не рядовая опечатка. В ней проглядывался умысел текущего момента: в стране начали вводить продуктовые талоны и зарплату повсеместно обзывали зряплатой.

— Еще припаяют политику,изрек фотокор Гриша Лаврухин.

Этого боялся Жапов. Этого боялись мы.

В молодости по пьяной лавочке Лаврухин украл у соседа поросенка, отсидел два года на общем режиме, где обзавелся сизыми наколками на руках и ногах. На толстых икрах сообщалось: «Они устали». На правом запястье: «Пусть работает медведь, у него четыре лапы», на левом были наколоты ручные часы, а на ремешке лаконично: «Время жрать». Корявые татуировки Гриша тщетно пытался вытравить, летом носил рубашки с длинным рукавом, словно наркоман какой. Лишь на личном огороде он щеголял в черных сатиновых трусах до колен.

Если уж фотокорреспондент, пятое колесо редакционной телеги, заволновался, что говорить о литсотрудниках?

Ольга Борисовна, корректорша на полставки, статная женщина с бюстом восьмого размера, срочно, с утра пораньше, ушла в декрет. Завистницы из типографии предположили, что опечатка произошла из-за восьмого размера. Дескать, бюст, на котором золотой кулон лежал параллельно корректорскому столу, помешал Ольге Борисовне узреть ошибку на первой полосе.

Мое увольнение Жапов отложил до «окончательного решения актуального вопроса». Выпускник ВПШ положительно не умел говорить человеческим языком. В переводе фраза звучала банально: рой носом землю, авось нароешь прощение.

На планерке Жапов беспрерывно пил воду из графина. Хотя в конце апреля в наших краях не жарко. Мухи по редакторскому кабинету летали робко; одна, отбившись от коллектива, вкравшейся опечаткой сонно ползала по пыльной, немытой с зимы странице окна.

Поиски других виновных хозяин кабинета также отложил до лучших времен. Хотя бы потому, что редактор обязан последним подписывать полосы в печать. Не будешь же самого себя искать? Жапов был профессиональным бездельником. Да и времени в обрез.

Почтальон-шатун опоздал на свою планерку, явился сразу в отдел экспедиции. И до ареста подписных изданий успел набить сумку двадцатью восемью экземплярами идеологически вредного номера «Зари коммунизма». Их-то и следовало в течение дня «экспроприировать», по выражению редактора.

Жапов энергично прибил свернутой газеткой муху. Одним ударом резюмировал разбор полетов и утвердил план операции.

Редакция насчитывала семь штыков. На каждый штык-перо приходилось четыре-пять экземпляров. Но это грубая арифметика. Кроме меня, Гришы Лаврухина и Любы Виляк в бой планировалось бросить отозванную из липового декрета корректоршу (в законном декретном отпуске находилась Аннушка, ответственный секретарь), заместителя редактора Саню Гуторова и молодую литсотрудницу Надю Шершавову, писавшую под псевдонимом Н.Остроумова. Комсомолка Надежда отдаленно походила на киноактрису и была перворазрядницей по лыжам и без пяти минут кандидатом в мастера спорта. Надежда подавала надежды. Однако когда у Нади перестала расти грудь и начали расти усики, она бесповоротно, наплевав на причитания тренера, ушла с лыжни и принялась писать про спорт в газету. В итоге грудь у незамужней Надежды развилась до нормальных размеров. Мужские голоса регулярно названивали ей в редакцию.

Размер имел значение. Стратег Жапов нацелился, как в революционной песне, в царство свободы дорогу грудью проложить. Женской грудью. Половину номеров «Зари» доставили в рабочее общежитие треста «Бурмежводхозспецмелиорация». Это была удача. Семей тут мало. В общежитии жили мужчины в расцвете сил: буровики, водители, экскаваторщики, сварщики, а также вахтовики и командировочные. Цельные натуры с мозолистыми руками: схватят, что клещами,не отпустят. В мужское общежитие редактор откомандировал лучшие женские силы. Лучшие спереди и сзади.

Замужняя корректорша Ольга Борисовна возмутилась. Была она блондинкой, причем натуральной, не говоря о груди восьмого размера. Ее муж работал ассенизатором, много зарабатывал и, судя по некоторым ее репликам, желал, чтобы жена сидела дома. Но дети достигли школьного возраста и домохозяйке стало скучно на кухне.

— А вы бы, Ольга Борисовна, лучше вообще помолчали!Редактор прихлопнул газеткой муху на столе.Это по вашей милости, между прочим, мы тут разгребаем. Вляпались, понимаете ли, по уши… как мухи в дерьмо. Учтите, Ольга Борисовна, хоть вы у нас на полставкиотвечать будете по полной.

— Что вы, Вячеслав Баирович, ей-богу, сразу про дерьмо?оскорбилась она и покосилась на золотой кулон, который провалился в Марианскую впадину грудей.Да меня Сергей с говном съест, ежели я в мужское общежитие зайду…

Что верно, то верно. Супруг корректорши Сергей, невысокий, большеносый, в темно-синем комбинезоне, имел привычку оставлять свою дерьмовозку за углом. Подкатывал с подветренной стороны. Вроде внезапной ревизии. Нестерпимо воняя одеколоном, без стука совал нос в кабинет ответсека, где обычно шла корректура и где в отсутствие Аннушки вечно толкался мужской люд. Ревизовать, как вы уже поняли, было что. У Ольги и «нижний бюст» (выражение фотокора Гриши) был выдающимся. На него засматривались рабселькоры.

— Надо будети пойдете, и зайдете, и отдадитесь… э-э… отдадите силы,поправил очки Жапов.

Худосочная Люба Виляк бездумно поддакнула.

Надежда загадочно помалкивала.

Я поддержал редактора. Насчет отдаться. Отдать все силы.

Лаврухин и Гуторов прыснули с задних рядов. Саня от смеха уронил костыль.

— А вы бы помолчали!развернула ко мне корабельные жерла грудей Ольга.Остряк! Без году неделя… По вашей милости мы тут разгребаем, правда, Вячеслав Баирович? Вы, вы, это вы первый сказали про эту зрю… зру… тьфу… зря коммунизма! Кругом и давай повторять: зря, зря. Вот и не зрю ни фига. Сбили с панталыку…

Я признал, что острота сомнительная. Попросил прощения у читателей.

Ольга Борисовна успокоилась и согласилась отдать силы в мужском общежитии. Надежду придали ей в помощь. Перворазрядница ступила на тернистую лыжню молча.

С остальными членами коллектива разобрались быстрее. Люба, нацепив очки на резинке, огласила адреса, с торжествующим квохтаньем нашла знакомые фамилии и заявила, что берет на себя пять подписчиков. Фотокорреспондент взялся нейтрализовать четверых из списка. Люба и Гриша выросли в райцентре и знали многих. Замредактора Саня Гуторов, стуча костылем, подошел к редакторскому телефону, поговорил с кем-то из адресатов и с пафосом сообщил, что абонентего кореш и он сей же момент, не читая, изрежет газету ножницами и повесит на гвоздик в уборной. К процессу подключили ответственного секретаря Аннушку. На том конце провода она пообещала, как только уснет ребенок, сходить к родственнице-подписчице и лично опустошить почтовый ящик.

Редактор Жапов в счет не шел: ходить по домам ему не позволял авторитет члена бюро райкома.

Был еще водитель редакции Анатолий. Но его в суть операции решили не посвящать из боязни огласки. Чего стоила кличка шофера: Джин-с-Толиком. Сам водитель за глаза обзывал Вячеслава Баировича Славой КПСС.

Редактор проинструктировал: подписные номера доставить в редакцию либо, при невозможности экспроприации, уничтожить крамолу на месте. А лучше принести в зубах.

Таким образом, на мою долю досталось три подписчика. Фамилии счастливых обладателей бракованных номеров мне, неместному жителю, ничего не говорили. Передовиками производства они вряд ли были. По крайней мере, среди героев первополосных материалов не мелькали. Два подписчика жили в частных домах и один в благоустроенной трехэтажке.

 

Так и знал. Едва постучал в высокую калитку, как донесся бешеный лай. Собак я люблю, конечно, но больше на привязи.

Долго не открывалисобака за забором чуть не подавилась слюной. Я уж хотел ретироваться, как калитку распахнула заспанная женщина в ситцевом халатике. Между тем день будний.

— Вы Курбаткина?сверившись с блокнотом, спросил я.

— Ага,зевнула хозяйка.Че надо?

Я сказал, что из газеты.

— Ха! Здрасте!Она перестала зевать.Че, интервью брать будете?

Курбаткина рассмеялась. Глаза у нее были пыльно-зеленые, как стеклотара, личико мятое, дряблое, тянуло на полтинник, но короткий халатик открывал странно молодые ноги. Они на моих глазах покрылись гусиной кожей.

— Да вы входите, не то прохладно,отступила назад хозяйка, теряя шлепанец.

Дом был шлакозасыпной, беленый. Крыша наполовину покрыта рубероидом, наполовину шифером. Во дворе темнела полусгнившая теплица, с краю румянилась новым пролетом.

Над крышей жидкие облака тянулись к слабо зеленеющим грядам. Над ними уже высоко поднялось солнце. Дело шло к обеду, типография на полных парах печатала новый тираж.

— Шарлотта, фу!прикрикнула Курбаткина на собаку.

Шарлотта оказалась маленькой рыжей дворняжкой. С лая она перешла на рычание. Так и у людей. Мелкие твари самые вредные.

Я не знал, как ловчее объяснить цель визита. Пока думал, Шарлотта зашла сзади и цапнула за ногу. Я рванулсяштанина затрещала.

Шарлотту побили шлепанцем по морде. Но вельвет это не спасло: на уровне щиколотки зияла дыра. Я чертыхнулся.

— Что ж вы сразу-то…узнав об экспроприации «Зари коммунизма», закручинилась Курбаткина.Да вон она, в почтовом ящике, забирайте, пока целая. А штаны новые, поди… У, тварь!замахнулась хозяйка на собаку.

Раздался скулеж. Я тоже готов был заскулить. Вельветовые брюки жена купила накануне.

— Что ж вы будете ходить с дырой? Проходьте в дом, я зашью скоренько,засуетилась подписчица.

К дому вела дорожка из старых выгнутых досок.

Внутри было тепло. От печи вкусно несло тушеной капустой. На свежевыкрашенных досках лежали узорчатые круги половиков. У двери висел мужской плащ.

— Так,сказала хозяйка,сымайте бруки.

— Что?не понял я.

— Че-че? Я грю, бруки сымайте. Штаны, ну… Да не бойтесь, я одна,засмеялась Курбаткина.Как в анекдоте, ха!

Когда хозяйка смеялась, то мгновенно становилась моложе и привлекательней. Снизу вверх.

Поколебавшись, я снял «бруки». В самом деле, не ходить же с дырой? Мне еще двух подписчиков окучивать.

На голени алела царапина. Курбаткина запричитала:

— Да не бойтесь, Шарлоттаона не бешеная, год назад Матвея-пьяницу укусиланиче, по сию пору ходит пьяный…

Хозяйка вынула из шкафчика графинчикприжечь ранку водкой. Я присел на табурете в плавках и уставился в телевизор.

Не успела Курбаткина вдеть нитку в иглу, как за окном стукнула калитка, взвизгнула собака. В дом, кашляя, вошел мужчина в промасленной робе и громко сказал:

— Алло, Катя, ты где? Давай быс…

Увидев меня, вошедший осекся.

— Че, Паша? Че давать?выглянула из-за телевизора Катя.

— Да ты, я вижу, уже дала…

Получилось как в анекдоте. Полуголый гость, водочка на столе, жена с чужими штанами в обнимку.

От удара кулаком я сковырнулся с табурета и приземлился на горку поленьев у печи. В руке у меня очутилась кочерга. Но защищаться ею не пришлось.

Курбаткина изо всей силы хрястнула сожителя шлепанцем по лбу. Однако Паша все равно не верил:

— А че водка на столе? А че он голый?

Хозяйка посоветовала спросить об этом Шарлотту. Я показал редакционное удостоверение. Но и это не убедило гражданского мужа. Убедила, как ни странно, опечатка. Политическая диверсия районного масштаба.

Женщина принесла очки. Двухметровый Паша подошел к окну с газетой в руке. Ногтем с черной каемкой провел по первой странице:

— «З-зря коммунизма»… Твою мать! Ну вы там, в газете, даете! Зря коммунизма!.. Ни фига се… Зря, мля! Это ж другое дело. Тут, брат, не встанет!.. Что ж ты сразу-то не сказал, дорогой?

— А ты че, спрашивал, буйвол?фыркнула подписчица.Люди, можно сказать, завтра по этапу пойдут, а он ручищами махать!

Под глазом чесалось. Фингал расцветал зарей. Радугой коммунизма.

Паша с виноватым видом приложил холодный графин к моей скуле (водки не налил, жлоб). Хозяйка предложила чаю. Даже Шарлотта во дворе виляла хвостом.

— После обеда вам принесут новый номер,махнул я газеткой на прощание.

— Не-ет!хором вскричали оба.

— Оставьте себе,добавила Катя.

Паша наклонился и душевно рыгнул:

— Не знаешь, скоко сейчас за политику дают?

 

После бурного визита к Курбаткиной я взял курс на благоустроенный жилой сектор. Там собак меньше.

Еще на подходе к трехэтажному дому заметил странное шевеление у подъезда. Два мужика, женщина и девочка облепили что-то черное. Я затормозил ход: а если это гроб?

Громоздким черным предметом оказалось пианино.

— Во! Четвертым будешь!радостно вскричал хлипкий мужичонка в разодранной телогрейке и перекинул через плечо трос.Во, как раз не хватает. Хозяин щас спустится, будет полный квартет. Хватай веревку давай…

А вот на это я не подписывался. Я даже на «Зарю коммунизма» не подписался, а уж на поднятие бегемота из болота подавно.

Под крышей щебетали птички. Из гнезда высунулась головка. Весна, однако.

— Да ты не ссы, мужик,тыкал концом троса в лицо напарник.Хозяйка каждому рупь обещала… И закусь.

— Токо не побейте углы, умоляю, ребята,вынырнула из-за угла пианино низенькая полная женщина.Дочке на пианине еще гаммы учить.

— Ага, гаммы,поддакнула девочка с косичками, копия мамаши.

Стукнула дверь подъезда. Вывалился человек в тельняшке, ковыряясь спичкой в зубах. На животе полоски тельняшки были реже.

— Во, полный комплект!засуетился мужичонка в телогрейке.А ну, с четырех концов! Подхватили на счет «три»… И раз, и два…

— Минуточку,пролистнул я блокнот.Где тут Худяковы живут, квартира девять?

— Дык это мы и есть!вынырнула из-за пианино хозяйка.

Я пощурился вверх. Квартира для пианино находилась на третьем этаже. А ведь она могла быть на втором, а то и на первом…

А вам зачем Худяковы?Вопрос спустил меня с вершин на землю.

Я сказал, что мне, собственно, нужна «Заря коммунизма», что я из газеты.

— Из газеты-ы?протянула женщина-колобок и оглядела меня с ног до головы.Я думала, ханыга какой…

Ага, фингал, штаны заштопанные.

— А удостоверение есть?пожевал спичку во рту человек в тельняшке.

Изучив документ, он его не вернул, а сунул в бездонный карман спецовки. В ответ на мои протесты выплюнул спичку и сказал:

— Слушай, не кипешись, корреспондент. Поможешь с музыкойполучишь ксиву, газету и рупь в придачу. Чем тебе плохо? Десять минут делов-то.

Я прикинул: утром фотокор Гриша предлагал сброситься (как раз в гастроном завезли классное «Бяло мицне»)рубля не хватало.

— Кстати, а зачем тебе газета?буркнул муж хозяйки.

Он ухватился за угол пианиновзъерошил загривок, выпучил красный глаз, вены на шее вспухли. Я путано объяснил насчет опечатки и бракованного номера.

Путь на Голгофу начался с того, что на мою непокрытую голову прицельно какнула птичка. Я рефлекторно опустил свой крайи взревел от боли. Носок туфли лопнул.

Делов оказалось больше, чем на десять минут. Подъезд был узкий. К исходу первого часа возни пианино «Енисей» застряло в пролете, наглухо перекрыв проход жильцам. Молодые сигали через перила, пожилые поминали Сталина.

И тут с улицы послышался протяжный гудок.

— Мусорка приехала!донесся радостный мальчишеский крик.

Подъезд наполнился людьми с ведрами. Ведра с мусором передавали через наши головы. Волосы осыпали картофельной кожурой и поливали чем-то мерзким.

Худякова раскудахталась по поводу оцарапанного угла музыкального инструмента. Пианино купили для юного дарования с рук. Девочка делала успехи в сольфеджио.

Когда мы одолели пролет, юное дарование на ходу сбацало гаммы. От неожиданности я отпустил угол «Енисея» и придавил ту же ногу.

Не было сил кричатьлишь мычать.

Девочка сыграла форте сонату №2 Шопена. Тема сочинения: гроб с музыкой.

Между вторым и третьим этажами туфля окончательно развалилась. На финишной дистанции хозяин с подачи жены подарил старые кеды. Дар холопу с барской ноги. Кеды были сорок четвертого размера и воняли.

На вершине Джомолунгмы, на пике Коммунизма взошла его заря. Шерпы с трехэтажными матами победно вскинули руки с зажатыми рублями. Кроме честно заработанной денежки и удостоверения мне вручили приз читательских симпатий —подписное издание. За ним девчонка сбегала вниз, к почтовому ящику. Знал бы маршрут восхождения заранееукрал бы газету, и, видит Создатель, сие не считалось бы грехом.

Оба номера «Зари коммунизма» я запихнул в целлофановый пакет, пакет сунул за пазуху.

Спускаться было несравненно легче. И руки свободны. Я цепко держался за перила.

У дома все еще горбатилась мусоросборочная машина. Водитель, кривя уголок рта с папироской, утрамбовывал палкой пахучее содержимое спецтранспорта.

И тут выяснилось, что идти я не могу. Спускаться по лестнице могу, а идтикеды отказывают. Водитель отдал палку и сел за руль. Опираясь на нее, я доковылял до зева мусорной машины, швырнул туда свои туфли, но промахнулся.

 

Зря. Зря поминал гроб всуе.

Палимый солнцем, я шел по улице, аки паломник с посохом. Птицы летали низко и молча, целясь в макушку. Хвала небу, идти недалече: подписчики жили в околотке.

Покусанный, оплеванный, хромой… Терять мне было нечего. Стукнув палкой в калитку, я решительно шагнул внутрь. На всякий случай выставил впереди себя посох.

Собаки во дворе не просматривалось. Просматривался гроб.

В гробу лежал старик, задрав кадык и острую седую бороду. Гроб стоял на табуретах, к ним прислонили крышку и пару венков. В изголовье фото в рамке. На красной атласной подушечке тускнел орден и медаль.

— Шо тебе, убогий?прошепелявила сидевшая на лавке у стены бабушка, едва я шагнул во двор.

К ней лепилась старушка-горбунья в таком же черном платке.

Я поклонился покойнику и застыл надгробием, забыв о цели визита. Горбунья неожиданно резво подкатилась ко мне и вложила что-то в руку. На ладони с мозолями, окровавленными о пианино, лежал пятак.

— Жди покамись на вулице, милай. Кормить будут опосля кладбиш-ша,молвила бабушка.

Слова явно относились ко мне. Я взглянул на себя чужими глазами: фингал, старые кеды, драные штаны, слипшиеся волосы, не рубахарубище…

Я достал блокнот:

— А где Макаров Иннокентий Маркелыч?

— А пред тобой, милай,прошепелявила бабушка и перекрестилась.Упокоилась, виш-шь ты, душ-ша раба Божия воина Иннокентия…

Все правильно. И гроб, и фото в траурной рамке, и подушечка с наградами. Покойный был ветераном войны и труда, одним из тех верных подписчиков, на ком держался тираж районной печати. Вспомнил: Люба Виляк писала о нем заметку ко Дню Победы.

Я объявил, что прибыл из газеты. И отбросил посох.

Последние слова услышал вышедший из дома мужчина в темном костюме, похожий на покойного ветерана. Только лицо не бледное, как на фото и в гробу, а красное.

— Еще чего!возмутился он.За некролог мы платить не будем. Нам сказали, что за ветерана войны заплатит райком, и баста.

Я успокоил: платить не нужно, нужен свежий номер «Зари коммунизма».

— Еще чего!снова возмутился Макаров-младший.Там же некролог о батяне!

Пришлось объяснять, что на первую страницу вкралась опечатка. Газету принесли, местами почему-то мокрую. Но опечатка и некролог читались.

— Вот подвезло батяне!побурел сын покойного подписчика. — «Зря коммунизма»… И баста. Да он за коммунизм кровь проливал! Похоронить без ошибок не могут, сволочи!

Я поклялся газетой «Правда», что новый, без ошибок, номер «Зари коммунизма» доставят еще до заката.

— Хм… А зачем вам вся газета?задумался Макаров.Ошибка-то на первой странице. Зато у нас будет два некролога, понял?

Сын подписчика мыслил прогрессивно, по-рыночному. Некрологи публиковались на последней, четвертой полосе.

Разделить мокрую газету надвоеособое искусство. Я попытался сделать это на пухлой спине Макарова-младшего и испугался за кривой разрыв. Пальцы саднили: я придавил их крышкой пианино между вторым и третьим этажами.

— Стакан держать сможешь, брат?посочувствовал подозрительный тип в рваных туфлях.Он взялся разрезать газетные полосы, взмахнул складным ножиком:Шеф, сделаем в один удар!

На похороны стали подтягиваться окрестные бичи и старичьеобычная в таких случаях публика.

Оркестр состоял из одного музыкантааккордеониста. Он раздвинул меха и мастерски заиграл сонату №2 Шопена. Гроб с музыкой.

Я вертел головой, высматривая типа с газетой и ножиком, когда на мое плечо обрушился угол гроба.

— А ну, захлопни варежку! Выпить хошь? Держи, уронишь, твою мать!

Во время траурного шествия про опечатку я не вспоминал. Все мысли были об одном: как бы не отстать от квадриги гробоносильщиков, оправдать доверие группы товарищей.

После того как гроб накрыли крышкой и задвинули вглубь кузова ГАЗ‑66 с бумажными венками вдоль бортов, я осел на влажную землю. Грузовик взревел и обдал черной струей. У меня закружилась голова.

Надо мной возник давешний тип с раздвоенным номером газеты. Первую страницу с опечаткой он ухватил левой рукой, правойнож и вторую половину номера.

— Ну? Тебе какую страницу? Первую или заднюю?

— П-первую…пролепетал я.

— Первая дороже будет, брат,заметил доброхот.

— П-почему?

— Пэ-пэ-пэ!передразнили меня.Пэ-пэ-пэтому что пэ-пэрвая всегда дороже, пэ-понял?

Я огляделся. На окраине поселка мы были одни.

— А з-зачем тебе з-задняя страница?тянул я время.

Авось на дороге кто-нибудь появится.

— Там некролог, понял, зайчик? А некрологэто пропуск на поминки.

Он рассмеялся, показав беззубый рот, и сплюнул себе под ноги. Ноги были обуты в мои туфли, лопнувшие под тяжестью пианино. У меня не было сил удивляться.

— Ну? Гони капусту, не то первая страница станет последней полосой твоей жизни. С некрологом.

Я вывернул карман. На ладони уместилось все, заработанное кровью и потом,рубль и пятачок. В киоске районная газета стоила копейку. По подписке и того дешевле. За стократную цену еще никто в мире не покупал свежую прессу.

Забрав наличность, продавец склонился, похлопал по плечу:

— Не делай больше ошибок, брат.

 

До редакции меня подвезли на милицейском «уазике». Повезло: дойти я бы не смог. Гусеницей полз по обочине, потом, не доковыляв до скамейки десяти метров, опустился на мусорную тумбу. И тут меня взяли под ручки. Уж больно вид подозрительный.

Я опережал время. Прическе, обильно сдобренной птичьим пометом, могли позавидовать панки из «Секс пистолз», кеды выглядели хипстерски. Синяк под глазом смотрелся органично, по-рокерски.

Но менты захолустного райцентра придерживались консервативных взглядов. Кроме того, я подходил под ориентировку на лицо, находящееся в розыске за неуплату алиментов и изнасилование.

При обыске нашли три номера «Зари коммунизма» с очеркнутыми опечатками.

— Так он еще и диссидент!проскрежетал некто в штатском.

Газеты не стали выбрасывать, как хотели, а поместили в сейф.

Меня опознал старший лейтенант, с которым ездили в рейд по самогонщикам. Больше всего нам тогда понравился первач на кедровых орешках. Статью подписали двумя фамилиями. Соавтор признал не сразу. Пришлось окликнуть его из окошка ИВСизолятора временного содержания.

Стараниями старлея меня отпустили и даже дали скоросшиватель для измятых номеров районной газеты. На скоросшивателе значилось: «Дело №».

Когда желтый «уазик» затормозил у редакции, к окну прилип редактор Жапов. Я приветственно помахал папкой. Жапов смылся из окна. Из редакции с криками вывалили сотрудники. Впереди Гриша Лаврухин и Надя Шершавова, за ними семенила Люба Виляк. Последним тащился на костылях заместитель редактора Саня Гуторов. Родные лица!

Я заплакал. Как писал Гуторов в очерке про передового бригадира плавикошпатового карьера, коммуниста, орденоносца, «скупые слезы прочертили две светлые бороздки на его закопченном лице». За эти «светлые бороздки» бригадир хотел бить незакопченную Санину рожу, но, узрев, что авторинвалид, сжалился.

Фотокор и бывшая лыжница по-скаутски скрестили руки, усадили меня и понесли в редакцию. Про синяк никто не спрашивал. На ходу соратники доложили фронтовую сводку.

В целом экспроприация бракованных номеров прошла по плану, утвержденному в штабе операции,газеты, шурша, слетались в родное гнездо. Гриша и Люба за час разобрались со своими подписчиками. В мужском общежитии жильцы при виде точеной фигуры перворазрядницы Нади и бюста корректорши Ольги принесли подписные издания в клыках.

Потом случилась заминка. Некий вахтовик потерял голову от восьмого размера Ольгиной груди и закрыл ее, грудь, в комнате на первом этаже. Ольга подняла крик. Его в соседней комнате слышала Надя вместе с другим свидетелем. Правда, крик был странный, по восходящей… Этот крик разнесся по райцентру.

Муж корректорши подъехал на дерьмовозке к окну комнаты, где Ольга с командировочным, по их утверждениям, играли в шашки, сунул гофрированную трубу в форточку и отлил из цистерны, судя по показаниям прибора, литров эдак двадцать.

Дело дурно запахло. Ольга заявила коменданту общежития, что в логово разврата ее послал Жапов. Редактора вызвали в райком партии. Не золотуха, так понос, выразился секретарь райкома по идеологии.

А в остальном операция прошла без скандалов. Изъятые в частном секторе номера горкой лежали в коридоре редакции. Нераспечатанные пачки бракованного тиража валялись во дворе прямо на земле: их привезли с почты.

Гриша налил «Бяло мицне». Люба подала местный сэндвичхлеб с салом и огурцом. Надя помазала лыжной мазью мой синяк. Все говорили наперебой.

Милая женщина в окне напротив, бухгалтер треста «Бурмежводхозспецмелиорация», оторвалась от арифмометра и вдруг помахала рукой. У меня перестала ныть нога.

В разгар дружеского застолья вошел Жапов. Разговоры смолкли.

— Ладно уж, вижу, что пьете…махнул рукой редактор и расслабил галстук.

На его лице блуждала аполитичная улыбка. Редактор известил собравшихся, что ситуация под контролем. До опровержения дело не дошло. В райкоме член бюро Жапов отделался устным выговором. Новую «Зарю коммунизма» отпечатали, доставили на почту и уже разнесли подписчикам. Прежний, политически вредный, тираж придется сдать в пункт макулатуры.

В редакции было необычайно светло. Пыльные шторы, о которые два поколения газетчиков вытирали пальцы, уборщица тетя Тася уволокла в стирку. Упавшую гардину гвоздями размером с карандаш намертво прибил Гриша.

Жапов оглядел мой жалкий вид и осторожно пожал руку. Кажется, меня не уволят. Он объявил сотрудникам благодарность и сказал, что выписал суточныевместо премии. Командировочные тут же потратили в гастрономе.

У кого-то родилась идея: крамольные номера сжечь. Редактор промолчал.

Мы ринулись во двор. Гриша чиркал спичкой, Саня Гуторов костылем сгребал газеты.

Ответсекретарь Аннушка протаранила коляской калитку, извлекла из коляски газету и торжественно подложила в костер.

Во двор, пованивая дерьмом и грехом, флагманским линкором вплыла Ольга Борисовна. Башенные орудия были расчехлены. Золотой кулон торчал в выемке бюста под углом и искрился. В зрачках корректорши горели бесовские огоньки.

Бутылку пустили по кругу. Жапов, прежде чем хлебнуть из горлышка, поправил очки. Пьяненькая Люба Виляк поцеловала редактора. Поцелуй угодил в нос, и очки слетели.

В воздухе летала сажа. Пачки диссидентской «Зари коммунизма» разваливались кусками огненной лавы, весело треща и трепеща на ветру.

Мы сгрудились у костра. Без очков, с белыми кругами под глазами Жапов выглядел куда человечней. Одна из сажинок легла на вздымающуюся молочную грудь Ольги Борисовны. Редактор сослепу погладил грудь корректорши и размазал сажу.

Трудный рабочий день кончался. На западе слоистые лилово-пепельные облака застыли, подбитые пурпурным мехом.

В коляске заплакал ребенок. Где-то мяукал Котя. Аннушка взяла сыночка на руки. Гриша сделал ему козу. Ребенок хрипло засмеялся. Надя сильными руками лыжницы обхватила тщедушную Любу и в припадке дружелюбия оторвала от земли. Люба вырвалась из объятий и поцеловала костыль Гуторова. Саня от избытка чувств заорал что-то непечатное. Я панибратски хлопнул редактора по спине. От толчка Жапов припал к бюсту корректорши.

Аннушка, не стесняясь, кормила грудью сына, Ольга Борисовнаредактора.

Поправив костер шваброй, в строй газетчиков встала уборщица тетя Тася.

Мы обнялись за плечи. Лица в шеренге лизали отблески костра. Грешные и раненые, мы с боями вышли из окружения. Нашу часть не расформируют.

Многое забылось, но этот миг спонтанного братания и тотальной любви в захолустной редакции, где я, гонимый, был несчастлив и счастлив одновременно, проявился из негатива в позитив и отпечатался в мозгуне смыть реактивом времени. Не смыть и последнего кадра…

Все кругом окрасилось пурпуром вселенского фотолабораторного фонаря. Дальнюю вершину укутало багровое одеяние буддийского ламы. Ноздри щекотал едко-горький дымок благовоний. Сытый ребенок в коляске щебетал тибетскую мантру.

Мысли материальны. При свете заката и кровавых сполохов огня вкралось опечаткой: черт возьми, может, это и есть заря коммунизма?

Варежки, ракушка и монокуляр восьмикратного увеличения

Ракушку размером с кулачок и монокуляр восьмикратного увеличения перед укладкой в фибровый чемодан я засунул в варежки. Чтобы не побились. Варежки из монгольской овчины с длинным мехом, с петельками. Чтобы не потерялись. Варежки, что носки, вещь хитрая: обронишь однувся затея насмарку. Носки потерять труднее, разве у любовницы, да и то если застукают, что редко. На худой конец можно ходить в разных носках, особенно в ботинках или в сапогах. С варежками такой номер не пройдет.

У детей жизнь сложнее, чем у взрослых. Сколько я потерял варежек во дворе в ходе битв на снежках, сколько раз меня ругала мама! Даже пришитые к длинному шнурку, продетому в рукава телогрейки, они с треском отрывались во время дружеской потасовки или игры в хоккей. Пока тетя Аня из МНР, удачно вышедшая замуж за дядю Мижида, не подарила мне овчинные варежки. С кожаными петельками. Петли и сохранили подарок.

В свою очередь монгольские варежки донесли до наших дней ракушку и монокуляр. Тоже пара. Как варежки нанизанная на шнурок одной истории.

Ракушку я помню с раннего детства. Но смутно, сквозь пелену болезни и жара. В детстве я часто болел ангиной, гланды потом пришлось вырезать.

Глотнув горячего молока с медом и содой, я ронял тяжелую голову на мокрую подушку и просил ракушку. Мама прикладывала ракушку к моему уху. Я слышал, как волны шуршат и облизывают берег и с шипением оставляют на песке узоры пены. Не успевали они высохнуть, как набегала следующая волна: шш-шу-у-у, шш-шу-у-у… Мне виделась колонна маяка, белый парусник посреди ярко-синей равнины, мокрая газета на шезлонге, чудились крики чаек, удары весла о воду, девчачий смех… И опять: шш-шу-у-у…

Я засыпал, пока мама прижимала ракушку к уху. Другой рукой она промокала полотенцем мой горячий лоб.

Ракушку привезли из Хайлара в фанерном чемодане №2. Ее подарил маме местный дурачок Бака. Хотя это не имя. «Бака» по-японски«дурак». Бака был на весь город один такой. Даже японские солдаты его не трогали. Смеялись над ним и подкармливали.

Дураки в Хайларе не задерживались. Время тяжкое, нормальным-то жителям Маньчжуриикоренным и пришлым, беженцам из России,жрать было нечего. А Бака задержался. Он бормотал по-японски, но мог мешать в своей речимутной и быстрой, что ручей у запруды,монгольские, китайские и русские слова. И все кого-то высматривал поверх голов.

Бака был, вне сомнения, необычным человеком. Иногда у него случались прозрения. И тогда он, встав столбом, с изумлением оглядывал прожженную шинель, рваную, с вылезшими клочьями овчины, шапку, свои черные, не знавшие мыла ладони, ощупывал лицо, редкую бородку, запекшиеся губы и в ужасе кричалнечленораздельно, гортанно, протягивая руки. Он не просил милостыни или еды. Если прислушаться к дураку, то в потоке разноязыких слов можно было разобрать, что он просит воды и мылаотмыться от крови…

Говорят, Бака был японцем, рядовым солдатом, тронувшимся умом после резни в провинции Хэбэй, где людей резали как свиней. Он вдруг стал хрюкать в строю и изо всех сил чистить штык обшлагом шинели. Его не отдали под суд, с ним не знали, что делать. Сперва хотели отправить домой, на острова, но начальство приказало оставить сумасшедшего на материке, дабы не позорил императорскую армию на исторической родине. Так Бака отстал от части: его попросту бросили на произвол судьбы. По следам экспедиционного корпуса, точнее по следам полевой кухни, неразумный воин добрел до Хайлара.

Офицеры, которым Бака радостно отдавал честь, прикладывая руку к засаленному малахаю, в упор его не замечали. Рядовые, оглядываясь, украдкой совали консервы и галеты.

С некоторых пор в руках Баки появилась ракушка. А ракушек в засушливой степи за Хайларом на тысячу ли окрест не сыскать. Проще найти дурака. Скорее всего, ракушка была весточкой с родины, ведь солдатам приходили посылки.

Долговязая, непохожая на японскую фигура слонялась по Хайлару, застывала посреди улицы, не обращая внимания на окрики всадников. Сумасшедший прикладывал ракушку к уху и улыбался. Наверное, ему слышался плеск моря у острова Хонсю.

Однажды осенью девочка Валя шла домой из школы, где ее только что приняли в пионеры. Взволнованная, она неосмотрительно оставила на шее красный галстук. И мальчишки из белогвардейской гимназии с криками «Красная жопа!» в который раз обстреляли ее из рогаток и, грохоча ранцами, убежали. Один из камней попал в голову. Спасла тарбаганья шапочка. Все равно над ухом вспухла шишка. Валя заплакала и села на корточки.

— Итаи?спросил по-японски возникший ниоткуда Бака.

Дураки имеют способность возникать ниоткуда.

— Не могу…сквозь слезы ответила ученица.

— Итаи… Больно? Россиадзин? Ты русский?осторожно потрогал пионерский галстук Бака и шмыгнул носом.

Пионерка не знала, что сказать.

— Дарэ-но? Ты чья?

— Там,махнула рукой девочка.Кадзоку… Семья.

— Мусумэ? Дочь? Рёсин? Родители?оживился, заслышав родную речь, Бака.

Он высморкался и вытер пальцы о шинель.

— Вакаримасэн… Не понимаю,сказала девочка и потрогала шишку под шапочкой.

Шишка была горячей. Бака заморгал глазками и опять спросил:

— Итаи?

Глазки его гноились. Вместо рукавиц на руках сумасшедшего были рваные шерстяные носки. Из дыры в носке выглядывал указательный палец. Бака погладил Валю по голове, но сделал это неловко, задев шишку. Девочка всхлипнула.

— Кокоро… Сердце…сморщился Бака.

Он приложил руку к груди, всем своим видом изображая сердечную боль, что он сильно жалеет обиженную девочку. Круглое, закопченное у костра лицо с редкой седой бородкой вытянулось.

Бака вынул из-за пазухи ракушку, потер ее о сожженный рукав шинели и протянул Вале. Та перестала плакать. Она никогда прежде не видела ракушек.

Бака сделал ладонь горкой и приблизил к уху. Валя, следуя совету, прижала ракушку к уху.

Она услышала море.

Проходившие мимо солдаты поманили Баку печеньем, и он мгновенно забыл о девчонке с ракушкой.

Так подарок хайларского дурачка оказался в нашей семье.

Десятилетия спустя я отдал ракушку одной девочке из нашего двора, когда она заболела и у нее поднялась температура. Целительное средство я передал ее красивой и рыжеволосой маме с подробной инструкцией по прослушиванию ракушки.

 

Теперь о монокуляре.

Этому оптическому прибору полвека. Его купил мой отец в магазине «Культтовары». Вывеска полуподвального магазина на улице Ленина так и писаласьс двумя «т». Понятно, товар культурного назначения, однако и культ тоже. Товаркульт.

Я спросил у мамы, что такое культ. Мама отослала с вопросом к папе. Отец подумал и сказал, что культчто-то недостижимое.

Бинокль, несомненно, один из культов детства. Наряду с ниппельным мячом, кляссером для марок, складным ножичком, коньками «канады» и велосипедом «Орленок». Даже более культовыйнедостижимый. Бинокль целиком принадлежал миру взрослых, в первую голову людей военных.

Мама говорила, что в своем детстве по наличию на груди футляра для бинокля узнавала офицера высокого ранга. Японские вояки, наводнившие в тридцатых годах маньчжурский город, творили зверства. Но люди с биноклями на это не отвлекались, сохраняя отрешенный вид. Наверное, орудуя штыком или саблей, боялись побить дорогие оптические стекла. Или заляпать их кровью.

Да и мамин братик Мантык, со всех ног убегавший от японского дозора, высадившегося на берегу реки, запомнил бинокль. Он висел на груди офицера. Мантык мог поклясться, что командир разведотряда отлично видел его в бинокль и мог при желании подстрелить беглеца, да передумал…

О бинокле мне приходилось только мечтать. Даже не иметь, а хотя бы взглянуть в него краешком глазаоб этом помышлял каждый пацан во дворе.

Отец купил мне монокуляр восьмикратного увеличения. Это как бы распиленный надвое бинокль. Но стоил монокуляр вполне себе кратнодесять рублей с копейками.

В войну отец служил в артиллерии командиром взвода, навидался биноклей и, может, потому легко, не слыша ворчанья мамы, согласился на дорогую покупку сыну.

Ничего подобного! Играть в войнушку я монокуляр во двор не выносил. Детским умом понимал, что тогда оптике капут. Потому и сохранился монокуляр.

За полвека он испытал удары судьбы, падения, даже погружение в воду. Внук окунул голову с монокуляром в наполненную ванну, думая увидеть на дне морских звезд, глупыш. Внука наказали сидением в шифоньере. После месячного замутнения монокуляр снова увеличивал дальние предметы и людей. Но тайна пропала, как водой смыло.

К моменту покупки монокуляра мы из барака переехали в четырехэтажную благоустроенную хрущевкуодну из первых в городе. Она возвышалась над деревянным жилым оазисом. Мы жили на третьем этажес господствующих высот были видны все тайны околотка. Особенно в двухэтажном бараке напротив.

Я обманул папу. Маленький внук был честнее, чем я в бытность свою сопливым пионером. И сидением в темном шифоньере надо бы наказать меня, хотя сейчас я бы вряд ли в нем поместился.

Внук хотел увидеть звезды на дне ванны. Я же сказал папе, что хочу смотреть на звезды в небе и стать космонавтом, как Юрий Гагарин. На самом деле я жаждал познать не тайны мирозданиялишь одну тайну.

Во дворе мне нравилась девочка Аня. На первый взгляд, ничего такого: вздернутый носик, круглая мордашка, челка, жидкая косичка с непроглаженным бантом, острые коленки в царапинах. Аня имела привычку облизывать губы, они у нее были жгуче-красные, обветренные.

Аня жила вдвоем с мамой, на которую заглядывалась мужская половина двораот старших пацанов до персонального пенсионера Кургузова. И что-то такое, судя по снисходительной не по возрасту усмешке, Аня знала. Знала недетскую тайну.

Два окна Анечкиной квартиры на втором этаже барака подслеповато-заискивающе смотрелиснизу вверхна мое окно. Но это днем. Вечером горящие окна глядели вызывающе, скрывая за шторами секреты Версаля и Елисейского дворца.

Ерзая на подоконнике с монокуляром, я испытал жестокое разочарование. Окно комнаты, которая служила Ане и ее маме одновременно детской, будуаром и спальней, по вечерам наглухо зашторивалось. В окне же кухни ничего примечательного не происходилоказалось, я слышу запах прогорклого подсолнечного масла и керосина из примуса. Посекундные сеансы в виде незастегнутого халата Аниной мамырыжеволосой и длинноногойввергали в еще большее уныние.

Зато другие окна барака светились во всю ширь. Я наблюдал суету немых картин за стеклом, простые житейские радости, старался угадать желания движущихся фигурок.

Скользя монокуляром по желтым квадратам, я все чаще стал останавливаться на окнах, соседних с Аниной квартирой. Они-то были как на ладони. Вернее, меня привлекла ссора. Обычная, каковые каждый день случаются на тысячах кухонь и на десятках языков Советского Союза.

Здесь жили мужчина и женщина, детей я не видел ни разу. Хотя игрушки я засек оптикойкуклу и машинку. Игрушки были новые, не побитые в песочнице, уж в этом я знал толк. Другая странность заключалась в том, что мужчина и женщина спали раздельно. В одной двуспальной кровати, но как бы порознь, ну, вы понимаете, не маленькие… Перед сном мужчина вынимал изо рта съемный протез и клал в стакан с водой, женщина распускала волосы, протирала салфеткой лицо перед зеркалом. При этом они никогда не раздевались полностью: он оставался в пижаме, она в комбинации. Скукота! Ничего такого. Хотя, по логике, «чего такого» происходит в темноте. Только это вряд ли. Как-то за полночь встал в туалет и, сонный, увидел желтое пятно в окне напротив. Сон пропал. Я схватил монокуляр. Свет из прихожей проникал в спальню. Однако никакого шевеления. Спокойной ночи, малыши!

Так вот о ссоре. Сперва муж, лысоватый, в полосатых пижамных штанах, и его жена, пухленькая, в бигудях и красном байковом халате, пили чай. Потом жена отодвинула стакан с чаем, встала, взяла детскую машинку и хватила ею супруга по башке. А игрушки тогда делали не пластмассовыежелезные, тяжеленные. Игрушечным самосвалом она разбила нос мужу; он смешно воздевал руки, запрокидывая лысину и утирая платком кровь.

После ссоры мужчина из оконкухни и спальниисчез. Вместо него возник другой. Он был моложе и выше. Между женщиной и мужчиной тоже ничего такого не происходило. Поначалу. Потом началось…

День был будний, родители ушли на работу, и никто не мешал моим наблюдениям. Гость снял телогрейку, остался в фартуке и больше часа возился на кухне с печкойменял чугунную дверцу, что-то подмазывал глиной. За это время я успел сделать домашнее задание по географиираскрасить контурные карты.

В окне напротив печь разожгли, в кухню повалил дым, но его быстро протянуло. Хозяйка, смеясь, махала руками, мастер скалился. Затем печник долго мыл руки у рукомойника, а хозяйка стояла рядом и держала полотенце.

Женщина преобразилась за время своего отсутствия в окне кухни, пока там работал мастер-печник. Она накрасила губы, надела капроновые чулки и туфли на каблуке. Зачем обувать дома туфли, да еще на каблуке, ума не приложу. Мама это делала только раз в годувечером 31 декабря. Так то, елки, Новый год!

Молодой печник помыл руки и, улыбаясь, сел за стол. На столе стояла бутылка водки, стопки и тарелки с чем-то горячим, от них шел парок. Хозяйка подкладывала варево с печи. Смеха я не слышал, однако представлял радостное возбуждение на кухне.

После второй стопки участники застолья закурили.

После третьей стопки женщина вдруг села печнику на колени. Этого не ожидал ни я в своей квартире, ни гость в доме напротив.

Печник встал вместе с хозяйкой на руках, но не понес в другую комнату, а осторожно поставил на ноги возле рукомойника. Он потянул с вешалки телогрейку, надел ее, а женщина, наоборот, скинула красный халат. Я подкрутил резкость. Сквозь комбинацию просвечивал черный бюстгальтер. Хозяйка обхватила голыми руками шею печника и пиявкой присосалась к его губам.

Мастер-печник оттолкнул бесстыжую хозяйку. Видимо, когда цель видна как на ладони, она теряет привлекательность.

Женщина взяла со стола трешку (она зеленая) и швырнула в лицо. Мастер поднял с пола деньги. Женщина стала срывать с мужчины ватник, что-то крича. Печник опять ее оттолкнул. Она влепила ему пощечину. Гость с силой хлопнул дверью.

Я протер промокашкой линзу монокуляра. Нет, это была пыль от штукатурки. Там, в окне.

Оставшись одна, женщина села за стол и выкурила две сигареты кряду: их в спешке забыл печник. Затем допила водку в бутылке, две стопки, не закусывая.

Решительно тряхнула волосами, встала, кухонным ножом обрезала бельевую веревку, наискось пересекавшую прихожую. Потом щелкнула пальцами, вспомнив о чем-то, принесла из спальни листок бумаги, ручку и что-то размашисто написала.

Она взяла зубную пасту с полочки над умывальником, открыла дверь и, скорее всего, приклеила пастой листок с обратной стороны двери, выходящей в общий коридор. Положив тюбик на полку, набросила изнутри крючок. Приволокла табуретку в центр кухни, скинула туфли, встала на нее, как-то закрепила веревку на потолке, сделала петлю. Двумя энергичными движениями по-хозяйски проверила крепость веревки…

Я зажмурился. Когда открыл глаз, женщина в задумчивости стояла на табурете с петлей на шее. Я постучал в стекло.

Она сняла петлю, сошла на пол, подняла халат, встряхнула его. При этом из кармашка выпал предмет, но она этого не заметила. Села за стол, подкрасила губы перед зеркальцем, подвела карандашом глаза, поправила прическу, надела туфли.

Я уже облегченно вздохнул, решив, что страшное позади, как хозяйка, наведя марафет, опять полезла в петлю. Симатта, чертыхнулся я по-японски.

Стоять в туфлях на каблуках на эшафоте, должно быть, шатко, если женщина смотрела под ноги, а может, она раздумывала, как бы ловчее оттолкнуть табурет…

Я застучал в окно и заорал.

Она не могла слышать меня, но услышала. Что-то привлекло ее на полу. Женщина слезла с табурета и подняла… ракушку.

Я мог поклясться: это моя ракушка! Я навел резкость монокуляра и увидел, угадал характерный скол с краютам раковина истончалась.

Я рванулся в прихожую. Зашнуровал кеды и задумался: куда бежать-то? Вернулся на исходную позицию на подоконник. Схватил дрожащей рукой монокуляр.

Женщина сидела за столом, прижав ракушку к уху. Тяжелая петля веревки, как живая, по-змеиному шевелилась над ее головой.

Симатта! Она слушала море.

Как подарок хайларского дурачка очутился у совершенно незнакомой мне женщины? Местные сумасшедшие ходили без ракушек и прочих штучек для слабонервной публики. Я называл дурачков не «баками», а «бяками». Этим суровым цельным натурам не до телячьих нежностей из реквизита театра кабуки: каждый божий день они решали вопрос выживания.

 

Дураки Улан-Удэ были подозрительно умны.

Если не возьмут в космонавты, говорил во дворе Витька Самолет, пойду в дураки. Витька был лентяем, двоечником, но не олигофреном.

Наши баки-бяки заметно грамотней, чем их коллеги в других частях света. Климат не тот. Долго будешь думатьсопли заморозишь. Где бы еще вы могли увидеть дурака, читающего на лавке газету? Процесс чтения начинался с последней страницы. Там регулярно публиковались некрологи и соболезнования с указанием места и времени выноса тела. На поминках дураков отменно поили и кормили.

Когда я работал в «Правде Бурятии», в редакцию за пачками старых газет прибегал дурачок Дима. Их он относил на рынок в качестве оберточного материала, а торговцы давали ему мелочь и съестное. Витька Самолет говорил, что Дима служил в звании капитана то ли НКВД, то ли инквизиции. И во время допроса с пристрастием нечаянно выстрелил из табельного пистолета. Пуля срикошетила и попала в портрет вождя. На этой почве Дима шизанулся. Никто не знал точно его возраста. Он мог на морозном трамвайном окне одним мазком нарисовать портрет Ленинасам видел!

Наши дураки были сплошными талантами. В Улановке* с ее дощатыми тротуарами, где в черте оседлости росли сосны, сумасшедшие были наперечетэстрадными знаменитостями пыльных улиц. И каждый невменяемый был вменяем в своем репертуаре.

Чехов проездом на Сахалин назвал Верхнеудинск, коряво поименованный позже Улан-Удэ, миленьким городком. По законам классики, словно в гоголевском Миргороде, самая грандиозная лужа располагалась в центре миленького городка на улице Кирова. Свиньи не купались в ней лишь по причине отсутствия свиней. Редкий пешеход мог птицей долететь до середины лужиразве что будучи навеселе. Лужа вспухала на глазах даже после однодневного дождя. О, эта лужа была достойна Адмирала!

Зимой и летом Адмирал ходил в кирзовых сапогах. Это еще одна загадка. Дураки Улановки не боялись морозане понимали его, как выражались местные. Никто не знал имени-фамилии Адмирала. Чем-тодолговязой фигурой, что ли?он напоминал японского товарища по несчастью Баку. Адмирал оправдывал высокое звание. В сапогах он забредал в приличную лужу (мелкой избегал, дабы не ронять чина) и, дождавшись скопления народа, зычным голосом отдавал команды типа: «Торпедные аппараты… то-овьсь!» Чем не адмирал? Бинокля ему только не хватало.

Адмирала, как подобает, сопровождала свитаревущие от восторга юнги, пацаны. В детстве я завидовал дуракам. Честное пионерское! Их все любили и подкармливали.

Будучи умными созданиями, дураки Улановки нарезали круги вокруг Центрального колхозного рынка. Застоявшиеся под открытым небом торговцы встречали полоумных свистом и аплодисментами.

Дураков нет, держи карман шире! Тут была обоюдная выгода. Уличным артистамкормежка, лавочникамразвлечение и завлечение покупателей. Стоит на базаре дураку подойти к лоткутуда валом валит народ.

Вот, опередив увязшего в луже Адмирала, появилась местная знаменитостьидиот Гриша по кличке Гитлер Капут. Маленький, рябой, хрумкает огурцом. В карманах рваного пальто добычагорлышки пустых бутылок, в глазах блеск привалившего счастья. После Гриши полбочки соленых огурцов как не бывало. Все кругом хрумкают. Я тожестибрил под шумок. Торгаши и стараются улестить Гришу. Он всегда сыт и пьян.

Сожрав огурец, он исполняет номера программы: жужжание мухи, визг поросенка и застарелый анекдот про Хрущева и кукурузу. Дураку можно. Ему хлопают и подносят стакан вина.

— Гитлер капут!крякнув, объявляет он.

Гриша кланяется, как артист. Хохот и улюлюканье.

Внезапно он обрывает поросячий визг и убирается восвояси. Но толпа зевак не расходится. На арене базара возникает нелепая фигура. Заклятый враг Гриши одет в женскую кофту, шляпу и мокрые валенки. Дурачок часто взмахивает руками, квохчет и как заведенный шипит что-то под нос. Ну, точно, примус. Если прислушаться к Примусу, можно узнать всякую всячину. Как рубить лес и стряпать рыбный пирог, отчего падает звезда, почему колокольня без колокола и кто убил Кирова.

Потом, вздрогнув, Примус монотонно бормочет:

— Не знаю… Ничего не знаю…Заметив толпу, он дергает сивой бороденкой:Строиться, гады! На лесоповал! Без права переписки!

Хохот. Дураку дают кусок сала. Он прячет его в валенок.

Гриша и Примус никак не могут ужиться. Это совершенно необъяснимо. Жратвы на базаре хватило бы на вагон дураков. Однажды Гриша своим умишком додумался и в знак примирения подал при встрече надкушенное яблоко. Примус запустил им благодетелю в нос, отчего пошла кровь. Обиженный не остался в долгу. С криком «Гитлер капут!» метнул в товарища по несчастью горсть квашеной капусты… Словом, народ повеселился от души.

Адмирал же хранил спокойствие броненосца, не замечая суеты сторожевых катеров за бортом, и никогда не ввязывался в споры с собратьями по промыслу.

А вот и дурочка. Она пока что без прозвищана базаре недавно. Распустив космы и закатив глазищи, утробным голосом возвещает конец света и священную войну. В городах останется по пять человек, в деревняхпо одному, а спасется тот, кто окажется у горы. Земля будет сожжена на сто локтей в глубину.

Примус беспокойно хрипит:

— Не знаю… Ничего не знаю…

Народ расходится, и косматая уходит несолоно хлебавши.

В отличие от Гриши и Примуса, дурачок Дима вел себя на базаре тихо. Пожалуй, он был умнее всех.

В конце дня, когда я сидел в редакции один, Дима с двумя пачками газет, прощаясь, открыл ногой дверь и обернулся. Холодно-синие зрачки, оценивающий взгляд. Я поежился.

Дима молвил членораздельно:

— Помните, молодой человек: это не мы сошли с ума, это они сбесились.Он небрежно махнул пачкой в сторону площади Советов.А вот вас они держат за дураков.

И был таков.

 

«Аня! Не входи! Здесь я вишу». Эту записку Аня сорвала вовремя, оставив на двери пятно от зубной пасты. И тотчас показала записку маме.

Мама, высокая и сильная, выбила дверь плечом. И застала соседку отнюдь не висящей, а сидящей.

Хозяйка слушала ракушку и улыбалась. Мама Ани подумала, что соседка сошла с ума. Не худший вариант в этом мире.

Потом Аня рассказала мне все, что подслушала из разговоров матери с подругой. В барачной клетушке бушевали шекспировские страсти. И телячьи нежности.

У объекта моего наблюдения не было детей. Аня входила к соседке без стука и часто видела ее плачущей. Несчастная подружилась с девчонкой, живущей через стенку. Соседка обвиняла в отсутствии детей сожителя. Выгнав его, женщина принялась водить к себе мужчин. Это Аня знала и без мамы, знал весь барак. Ничего путного из этого хождения не вышло. Вышло еще больше слез.

И Аня дала соседке ракушку. Мою ракушку! Она сказала взрослой подруге, что под ракушку надо загадать желание. Этого я девчонке не говорилсама присочинила. Вруша во дворе известная.

Ракушку, подаренную хайларским дурачком Бакой, Аня мне так и не вернула, хотя давным-давно, еще в прошлом веке, выздоровела. А соседка не моргнув глазом заявила Ане, что ракушка куда-то запропастилась. Называя вещи своими именами, она ее бессовестным образом присвоила. А еще взрослая женщина. И спешно съехала. Вышла замуж за вдовца, который в одиночку воспитывал дочку, сообщила Анина мама.

Плеск волн у острова Хонсю теперь слушала в ракушке другая девочка.

Бог в помощь, сказала на это мама. Моя мама.

После случая восьмикратного увеличения в окне напротив я перестал звать городских сумасшедших бяками. Пусть будут просто дураками. Ничего обидного. «Дурак» вырос из понятия «другой», толкуют некоторые ученые филологи. Бака был другим. Душевнобольным, да. У него болела душа.

Они другие. И без монокуляра видно. У дураков, как у улиток, нет пола, своим панциремракушкой сумасшествияони защищаются от жестокостей и войн.

Чтобы сойти с ума, надо иметь его, ум.

А новую ракушку я привез с Черного моря, когда отдыхал в пионерлагере «Орленок». Не очень далеко от тех мест, где мама отбывала ссылку вместе с другими неблагонадежными лицами с КВЖД. Будем считать, что черноморская ракушкаиз Хайлара.

Чемоданбольшая ракушка. В бликах уличных фонарей, шелесте сухих листьев и шуршанье волн я наблюдаю историю чемодана из Хайлара с обратной стороны монокуляра. При восьмикратном уменьшении, в колодце мутноватой оптики я засекаю сквозь толщу вод морских звезд, бревно-топляк, стайки рыб и человеческие фигурки: они барахтаются среди коралловых рифов Атлантиды, шевелят плавниками и руками; босой мальчик зазывно машет пучком морковки; люди по-рыбьи открывают рты, однако я их не слышу, угадывая слова по памяти. Я хочу успокоить человечков, крикнуть в ответ, что все пройдет, но из горла вырывается ржавый примусовый сип.

Мы обречены носить коросту воспоминаний, как улиткадомик. Сковырнуть можно лишь с кровью. Я прикладываю ракушку к седому виску и слышу море. Потом, закрыв глаза, вижу его…

Пенная полоска, искрясь, режет лазоревую мякоть.

И без монокуляра видно. Я давно подозревал, что море — это опрокинутое небо.

 


* Цимесздесь: высший класс; выражение происходит отназвания десертного блюда одесской кухни.

 

* Да будет так (англ.); слова из знаменитой песни «Битлз».

* Улановкашутливое наименование Улан-Удэ.