Что скажет солнышко?

Что скажет солнышко?
Повесть. Окончание

Старшой

Потом всё глубели-голубели снега, все углублялась канава дороги, и неистовей пуржило на тепло, и лютовало в морозы. Казалось, чуть звезданет, чуть отодвинется облачная вьюшка-задвижка — и стремительней улетит тепло, ухнет перепадом от минус пяти до пятидесяти.

От нас уже мало толку было, да и Старшой все меньше ходил пешком и больше ездил и раньше приезжал. Дольше стали темные вечера. Дольше лежание в кутухах.

После большого и трудного круга вернулись мы на базу, и на следующий день Старшой устроил выходной. Утром никуда не пошли. Хотя и погода остепенилась. Зима набрала ход, и стояла такая серединка: откат от морозца на тепло, но только теплом стало двадцать пять.

С утра Старшой встал не спеша, и мы хорошо слышали его печные манипуляции и видели, как поначалу нехотя пошел дым из трубы, потом обильно и бело повалил, а потом, взвив хлопья сажи к задумчиво-голым лиственницам, задрожал горячей струей. Столько слоисто-плотного снега лежало на крыше, что труба еле торчала из закопченной снежной воронки. Воронку эту я изучил, забравшись на крышу по снежному мосту с пристройки.

Расслабленный Старшой первым делом особенно сытно накормил нас, с вечера сварив нам полный добавочный таз. Совпало, что и у Курумкана оказался выходной, точнее полувыходной, и тот был на связи, с обеда собираясь «прошвырнуться по короткой дорожке». Чаепитие Старшого шло за разговором, смехотворность которого просто поражала. Обсуждалась способность зверья соображать.

— Да чо там говорить! Ослу ясно, что они не хуже нас шарят, — истошно верещал Курумкан. — Возьми, к примеру: вот снег оглубел… Как соболь знает, что его собака не возьмет? Он же, гад, верхом прошел пару кедрин, а потом прыг — и ка-а-ак по полу вчистит!

— Знат, сто кобель не возьмет! — продребезжал дед с позывным Щучье.

— Дак я и спрашиваю, дяа Миша, как он знат-то?

— Да он, паря, лучше тебя знат…

— Ясно, дя Миш! — сказал Старшой. — А как Таган знает, куда я пойду на развилке?

— Мужики, вы чо как маленькие? — вмешался бубнящий, будто в колоду, Дашкино. — Вы в курсе, что медведь головой пробует толщину крыши в берлоге? Привстает и пробует! На случай, если через крышу катапультироваться придется!

— Да ладно те, Дашкино! Ты с нар давай на путик катапультируйся! А то завалялся.

— Ты правильно говорис, Даскино! — прокричал дед Щучье. — Пробует: крепка, нет? Мы раз брали на берлоге, дак он как тёрт скрозь крысу вылетел, аз землю взвил! Это у вас ум. А у ево понятте.

— Да чо ты говоришь — медведь… — засоглашались мужики. — А сохат?

— А ускан? — крикнул Щучье про зайцев.

— Ладно, вас не переслушаешь, — сказал Старшой, попрощался и вышел на улицу с пилой.

Он любил березовые дрова за жар и несмолистость. За лето просохшее полено шло с растопкой — завитой каменной берестиной, которую Старшой с хрустом отрывал, и этот утренний звук мы хорошо знали. Береза — особый разговор. Бледно-желтая затеска на ней странно глядится среди снега. Верхний слой бересты отстает лопнувшим пояском, и нежные ошметочки, кудряшки-гармошки теребит ветром. Бывает и поплотней слоёк, в розовинку. Мы любили кусать, играть ими и, ткнув носом под отставшую шкурку, удивляться, какая шершаво-прохладная сама береза и будто влажная. До чего нежна природа, пока не оступишься!

А теперь все по порядку. Хозяйственная возня отвлекла меня от тягостных раздумий. По случаю праздника мы с Таганом получили по мерзлой щучьей голове, которую грызли, кровя десны, но с азартом. Таган грыз у избушки рядом с колочной чуркой, а я отбежал подальше, добыв сразу двух ушканов: был застрахован от нападения Тагана на случай экспроприации у меня щучьей головы и присутствовал при хозработах на приизбушечной территории. Потому что Старшой пошел туда же с пилой и вовсю отаптывал березину. Я расположился на снегоходной дороге метрах в двадцати, под другой березой, так что видел Старшого с его приготовлениями, контролировал Тагана и мог в случае его нападения в сжатые сроки достичь Старшого, поскольку и туда вела дорога.

Удивительно, как хороша в выходной щучья голова, даже самая мерзлая, и как странно бела береза, и как светло-желты опилки на снежном фоне! А звук пилы на морозе особенно шелестящий, дребезжащий и словно обернут во что-то шуршащее, подумал я и даже пожалел, что сейчас нет такого мороза.

Чтобы лучше понять дальнейшее, надо усвоить три обстоятельства. Одно из них — отношение собак к лесоповальным работам. Собака совершенно не боится падающих лесин и даже, наоборот, вертится рядом, потому что… Вот никогда не догадаетесь! Собака не боится такой лесины, потому что у нее четкая увязка с добытым, но застрявшим в ней соболем. И когда охотник валит кедру, пихту, березу, пес, едва дождавшись, когда лесина ляжет, уже сует туда свой нос. А иногда и не дождавшись. И неважно, что лесина голая и с виду пустая, — важней правило: проверь.

Теперь второе, очень важное обстоятельство, о котором я вам уже рассказывал. Оно состоит в том, что соображения, куда какая полетит лесина и обо что сыграет, или как вагой задрать снегоход, и как работает двигатель внутреннего или внешнего сгорания и прочие кривошипно-шатунные штуки, — так вот, эти соображения я называю «коленвал-коза-капуста» и болею от них неизбывно. Разве только могу объяснить, куда идет шатун. Он идет в избушку хряпать меня и охотника.

И наконец, три: собаку нашего воспитания, сидящую на расстоянии от хозяина, ни окриком, ни угрозой нельзя заставить переместиться или отбежать с места. Вы скажете: ее можно позвать. Я отвечу: да, можно позвать голодную собаку, можно позвать собаку, стосковавшуюся по ласке или соболиному следу, можно многое. Но позвать собаку, которая ест «щуччубошку», нельзя, потому что она решит, что щуччубошку хотят отобрать.

Предчувствую упреки, что, потеряв брата, я затеял игры в щучью голову и погряз в литературном созерцании. Так вот, такой вывод суть полное непонимание собачьей сути, а суть эта в крайне веселом нашем нраве, который по сравнению с нашей трудовой и, я бы сказал, даже героической составляющей выглядит по-детски, хотя на самом деле лишь уравновешивает одно другим. И это врожденное веселье и есть ядро нашего Собачьего, за которое нас любят, подзаряжаясь искренней нашей энергией. Хотя много всего в нашем характере. Например, мы обожаем валяться-извиваться в снегу и смешить не знающих, что это обычная чистка одежды. При этом наряду со снегом можем выбрать в качестве коврика мерзейшую пропастину-тухлятину. Рыжик, правда, вычитал, что это для скрытия хищного запаха от будущей жертвы. Ложь. Просто иногда хочется в дряни поваляться. Не все ж чистеньким бегать.

Так вот, режущий звук бензопилы… Вонькое облачко. Мерзлое дерево. Острая цепь. Дрожь по стволу, которую и на расстоянии чувствую. Слабенькое, будто севшее зимнее небо.

Старшой в куртке-суконке, оранжевая бензопила и два дерева рядом: береза с развилкой у вершины — левее и елка — правее. Он взялся валить березу. Отоптался. Поражаюсь, конечно, как он все делает. Мастерски. Со стороны, куда валить, то есть с моей, он двумя резами выпилил дольку и выкинул ее моментальным движением шины и не глуша пилы. Потом заорал: «А ну, вали оттуда!» А я положил полусъеденную голову, куснул и пожевал снег, повилял хвостом и снова взялся за голову, крепко сжав лапами.

Зазудела, взревев, пила, и Старшой заорал: «Серый! Серый, блин, пшел отсюда! Серый, ко мне! Серый, козел!» Я продолжал держать голову, а когда лесина повалилась, отпрыгнул, предвкушая, как сунусь в нее в поисках белки или соболя. И вдруг что-то сбилось в мире — и падающая лесина замерла с морозным треском, и раздался взрык Старшого, переходящий в кряхтящий полустон. Старшой не бежал к вершине, высматривая соболюшку, а лежал на спине с перекошенным лицом, и левая рука сжимала и разжимала снег.

Мутит, но попытаюсь объяснить по порядку. Береза была с развилкой на конце. Не довел ли Старшой рез, отвлекаясь на меня, мерзлая ли лесина, будучи кривоватой, раньше времени сыграла-скрутилась, подорвав волокна и уйдя в сторону от места, куда целил Старшой… Знаю одно: когда она пошла, он глядел на меня и даже кинул в меня верхонку, а в этот момент лесина упала развилкой на другую березу и, съехав по ней, соскочила с пенька и уткнулась в снег под углом. Всем весом. Правая нога Старшого удобно стояла у шершавого комля елки, он не успел ее отдернуть, и ее припечатало всей силой падающего мерзлого дерева.

* * *

За что люблю этих мужиков и с ними пойду хоть куда, хоть под пули — Старшой все как положено сделал. Комар не подточил. Вначале его, видимо, мутило от боли, но он чуть отлежался, дотянулся до пилы и завел. Все ступеньками делал: дернул — не завелась, сыграла на весу без упора, рывка не получилось. Полежал, кряхтя, что-то приговаривая, морща побелевшее лицо. Снова приладился, дернул и, заведя, чуть подержал на груди, откинувшись на снег. Потом стал пилить, но смотреть было страшно: этот зуд, гулко отдающийся по стволу, упирался, лился в зажатую мякоть ступни. Чтобы легче расшатать, ослабить стволину, он сделал два реза, две чурки, два колена, и самое трудное настало — выбить их свободной ногой, выломить углом и мгновенно вытащить ногу и откатиться. Из-под березы, которая всем весом съедет, дообрушится. Все сделал. Выкатился. Попробовал встать на четвереньки и ползти — нога не давала, цеплялась. Тогда перевернулся на спину и полз на локтях, подняв ногу, еще и пилу тащил. Они все в этом. Такие мужики. Еще дверь в избушку открыть надо было. Но дополз.

Ногу отеком разбомбило. Резал бродень. Нас позвал. Я лизал ногу. Кусок оленя. Лилово-кровавое.

Заполз на нары и включил рацию. Еще недавно все орали как дурные, а теперь стояла тишина, только что-то мерно тикало да переговаривались уродливо-утробно радиолюбители: «Батарея, Батарея, я Турбина, как принял?» Наконец Старшой докричался до женщины с позывным Улукан, которая сказала:

— Да я кого вызову? Сама сижу тут. Нас тут семь домов. Только вечером связь по нолям.

У Старшого был младший брат Валя — давно горожанин и коммерсант. Он дал Старшому на охоту свой спутниковый телефон. Телефон брал сигнал лишь на открытом месте. Старшой уполз на берег и вызвал санзадание. Нас увезли в район.

Галетка

Старшому лечили множественный перелом стопы, а нас с Таганом главврач отправил в поселок на проходящем вертолете. Связали веревкой, и мы были как дружка веников. Вертолет прилетел утром потемну и подсел только ради нас. Нас выкинули, и мы ломанулись, чудом нигде не зацепившись, и только у нашей ограды закрутились за штакетину, где нас отпутал маленький Никитка, идущий в школу и крикнувший маме: «Папа, наверно, Рыжика с собой в больницу взял!»

Этот путь в дружке с Таганом был для меня особым. Таган наверняка не придал этому значения, но я внутренне сиял. Что Таган, при всем своем, как мне казалось, презрении ко мне, оказался увязанным со мной воедино и вынужден был послушно подергиваться на мои неуклюжести.

Старшого привезли вскоре с загипсованной стопой. Догадываюсь, в каком он пребывал убийственном огорчении, когда пропадал сезон и надежда на заработок. Не считая нас, на его шее сидели жена, двое детей — дочка и сын — и прорва крученых родственников.

Прошел Новый год. Капканы стояли непроверенными второй месяц, и вдруг в начале января после перерыва в несколько лет приехал брат Валя и взялся «запустить капканья». Приехал он на своем снегоходе из большого поселка, куда, в свою очередь, приехал по зимнику на своей же машине, и с прицепом, у которого по дороге что-то оторвало. В тайгу он тоже собирался на этом снегоходе — не в меру разлапистом, малиновом с искрой и с кучей штук, которыми так гордился, что рвался в бой. У Вали было условие — берет собаку, а без нее не поедет: то ли боялся, то ли хотел компании. Понимаю и поддерживаю: с собакой в тайге веселей.

В эту пору, а стоял морозный январь, собак не берут: толку от нас нет, только лишняя готовка да постоянное ожидание, если далеко ехать. Новые снегоходы, проскакивая наледи, несутся с огромной скоростью, которая теряет смысл, если все время вставать и ждать собаку. Старшой не хотел кого-то из нас отправлять, но Валя уперся и пришлось отправить меня. Я другого и не ждал. «Нашли молодого», — поворчал я для форсу, потому что, как всякая молодая собака, поддерживал любой поход и стремился в дорогу. Предусмотрительный Старшой отправил Валю в паре с Курумканом, который промышлял выше нас по реке. Встал вопрос: как со мной быть, чтоб не ждать? Старшой и тут нашелся — дал огромный сундук, который якобы давным-давно собирался забросить на базу «хранить хахоряндии», да и «сидеть кудревастенько». В общем, меня предполагалось везти в сундуке. Хорошенькое дельце. В сундуках не ездили! Как не вспомнить Рыжика… Поеду, как хахоряндия. Хоть не как веник.

Валю снарядили нарточкой, куда воткнули сундук. Курумкан вез бензин в канистрах — полные сани. Меня решили сначала «добром прогнать», чтоб успокоился и не норовил «куда-нибудь дунуть и влететь Коршунятам в капкан», а потом уже упечь в сундучину. Старшой, надо отдать ему должное, натолкал туда сена и еще мерзлого налима бросил («чтоб не скучал»).

С утра подъехал Курумкан, и вот стоим у ворот. Курумкан — на своем белом исшорканном «армейце» со стеклом, зашитым проволокой, и с багажным ящиком, грубо свернутым из жести. И к ящику приклепан чехол для топора. Камусные лыжи засунуты под веревочку сбоку вдоль подножки. Лежат как оперение — шкурой наружу, пятнистые, выразительно-живые. Валентин — на малиновом огромном агрегате с широченным разносом лыж. На что я пень в технике, и то подумал: как он поедет по старшовским дорогам? «Армеец» Курумкана пах железной окалиной и подгорелым маслом. Валин «малинник» распространял сложнейший букет: запах неизношенной резины, тоже масла, но какого-то вкусного, добротного, как выяснилось, специального американского, с запахом клубники. Пах пластиком и еще чем-то… Наверное, достатком, подумал я. Поджарый Курумкан пах выхлопом, костром и шаньгами, а располневший Валя — ароматической салфеткой и утренним вискарьком.

Дальнейшее пропускаю, ибо был упакован в сундук и выпущен, когда съехали на реку. Сначала передом пошел Курумкан, несмотря на поползновения Вали «дать копоти» на своем «малиннике», который был в два раза мощнее, в связи с чем называлось умопомрачительное количество непарнокопытных: «кобыл», «кляч» и «коней», которые, как я понял, как раз с мощой и связаны.

Курумкан ехал передом, пока была дорога, а когда пошел целик, пустил многокобыльного Валентина, настрого приказав останавливаться только на берегу и залавке1, потому что вода под снегом, и что если вода, то «тапок в пол — и вперед». Меня выпустили. Я бежал, нюхая едкую клубнику и вспоминая рассказы Тагана о прежних временах. Выходило, что раньше при встрече охотники говорили о лыжах, нартах и кулёмках, о бересте, камусе, дегте, а теперь — об особенностях бесконечного числа снегоходов, бортовых каких-то компьютерах, сканерах и о том, сколько они стоят. И мне казалось, что если разговорами о коже и дереве охотники поддерживали теплый собачий мир тайги, то в последних дебатах не было ни объема, ни привязки к месту — лишь стынь технологий и уход от смыслов.

Валя решил резануть с мыса на мыс, благо у «малинника» было «дури немеряно», и он так «натопил», напустив клубники, что превратился в сизую точку. Потом вдруг остановился, и я услышал ругань подъехавшего Курумкана: «На хрен встал здесь? Вода кругом! Видишь, вон полынья у мыса!» Валя ответил: «Да лан, Толян, давай пофоткаемся — смотри, место козырное! Мы в том ручье с батей медведя добыли». Картина и впрямь ворожила: кедровый увал, волокнистая полоса пара из полыньи и желтый свет солнца, вышедшего из-за сизого длинного облака.

Под снегом была вода, и я прилег выкусить лед, налипший на шерсть меж подушек. Валя достал фляжку, но Курумкан пресек порыв, сказав, что ехать и «все потом». И, мол, все, хорош, поехали. Валя рванул, уйдя в точку, а Курумкан с тяжеленным возом засел в наледь. Вскоре явился Валя и попытался вытащить Курумкана, но зарылся еще хуже. Булькал, истошно газуя в зеленую траншею. «Не газуй, бляха!» — орал Курумкан. Вале мешал карабин с оптикой, он его то снимал и втыкал в снег, то надевал, и на прикладе образовалась ледяная блямба.

Курумкан взял бразды, сел на «малинник», потихоньку раскатал колею и, моментально освоившись на нем, вытащил и свой снегоход, и перецепил сани… На чем заканчиваю, ибо началась коза-капуста. А главное, что Валя хотел похвастаться «малинником», а оказался посрамлен. Только и сказал: «Да, вот что значит профи!» И, полный, стоял кулем в пухлом сизом костюме с кучей карманов и ярко-желтых молний. С оленем, выштопанным желтой ниткой. Олень был не северный. Марал, наверное. Или изюбряк.

Наконец выехали на твердое, околотили снегоходы и посадили меня в сундук, так что дальнейшее путешествие я могу описать лишь по реву и дерготне Валиного снегохода и крикам.

— Ты чо, блин? Смотри хоть, куда едешь-то. Маленько в дыру не влетел! Здесь же промывает!

Или:

— Ё-о-о-о! Стой-стой-стой! Валя, ты чо газуешь?! На хрен ты полез сюда?! Не видишь — зеленое все, водищу выдавлят, морозы, лед садится. Ямки заливат… Выпустить, может, его?

— Да на хрен? Пускай сидит. Хе. Новая порода — сундучная лайка. Кстати, как агрегат?

— Твой-то? Зверь.

— Покупай!

— Гузка узкая. А ты продавать, что ль, надумал?

— Ну. Чо, погнали?

В конце концов меня выпустили, и мы заночевали в избушке. Наутро все повторилось. В общем, дотрясся я в сундуке до нашей базы. Вечером Курумкан с Валей праздновали приезд, а утром расстались. Курумкан уехал дальше, а мы с Валентином двигались уже тайгой, проверяя и закрывая ловушки.

Валя ехал трудно. Скоростной «малинник» с широким разносом лыж не вписывался между пихт и кедров и все время застревал. На дорогу понагибало березок, одавленных снегом. Вале приходилось слезать и, утопая в снегу, рубить мерзлые арки. Топор звенел, отскакивал и однажды вылетел из руки в скользкой рукавице, и Валя его еле нашел в пухляке. Потом наехал на согнутую дугой березу и повис лыжами. Береза лежала — слева комель, справа вершина. Он срубил правее дороги, и обрубок ствола, на котором висел снегоход, вырвался, выпрямился и сильнее снегоход задрал.

Одет Валентин был слишком тепло для леса. Он то и дело садился на сиденье и, сняв стеганый треух, тяжко дышал. Тек пот с красного лица. Лицо полное, круглое, с двойным подбородком. Звал меня, гладил, качал головой: «Смотри, упрел как… А у тебя-то четыре ноги? Четыре? Да? А какая морда у тебя… Какой нос кирзовый, хорошая собака, хорошая… Найдешь мне соболя? Или глухаря? Найдешь?»

Глухаря я нашел — прямо на нашей дороге на кедре. Валя добыл его из своего оглушительного карабина. Подбежал радостный, возбужденный. А дальше… Дальше произошло событие незначительное, но для меня символичное. Все вы знаете картину отличившейся собаки, выражение ее ворсистой морды, открытой улыбающейся пасти и сияющих радостью глаз, когда она стоит по-над добычей и, уже оттрепав ее, нет-нет да пожамкает и лизнет. И вся ходит ходуном, а когда глухаря или соболя подберут и держат на высоте, прыгает, пытается достать — и как наполнено счастливое это прыганье трудовой гордостью!

Валентин стал меня хвалить, и я, зная, что все правильно сделал, из вежливости повилял хвостом. А раньше, в самый разгар возни-прыганья, Валентин, собираясь подобрать глухаря, вдруг зашарил по многочисленным карманам, достал галетку и сунул мне в рот. Я был настолько разгорячен, что поначалу не понял, в чем дело, и отторг галетку даже не подержав во рту, хотя, возможно, это выглядело, что я выплюнул, выкинул и отверг, а она отлетела — никчемная. Хотя в другой раз я бы полцарства собачьего отдал за такую галетку.

Валя, видимо, вычитал в каком-нибудь руководстве про «поощрение питомца лакомством» и, подобрав галету, несколько раз попытался, придержав меня, всучить, всунуть ее в горячую пасть, где и зубам и языку было не до галеток, и я помню, язык ее даже выталкивал — настолько несовместима была эта галетка с запахом глухаря, моим азартом и всем духом происходящего. С грозным и героическим падением глухаря, хлопаньем крыльев и сломанной веткой. И с моей нервотрепкой, ибо я переживал, не смажет ли Валя, зная, как он управляется с «малинником», и опасаясь, что с новым, девственным карабином будет то же самое. Да и оптика вызывала сомнения на таком коротке, а Валя полчаса снимал с нее чехольчики и совал по карманам, борясь с молниями.

Старшой в жизни не тыкал нам «лакомства»: во‑первых, потому что для него это наверняка отдавало инструкцией, а во‑вторых, потому что он полностью разделял наш восторг добытчика и был его частью, а подачка выглядела кощунством. Да и несоразмерен красавец глухарь с галеткой. Калибр разный!

Задним числом я не раз пытался представить, как это выглядело со стороны. Как Валя пытается мне засунуть галетку и вместо порывистого, хватающего, вырывающего движения рта — встречает отторжение. И как меня прострелило детским ощущением — когда суют таблетку и я ее выплевываю, выталкиваю языком… И как потом жалко стало бедную галетку, но я недолго грустил, зная, как прекрасно съедят ее мыши.

Почему я так заостряюсь на этом эпизоде — потому что мне докладывал об этом Кекс, старшовский кот, к которому перехожу, поскольку больше о походе с Валентином сказать нечего. В его описание я встрял за-ради галетки. И выходит, она свое взяла. Так вот, у Старших (так буду называть семейство Старшого) три кошки: Мурзик, Пуша и Кекс, в чьем названии есть детский след, и это понятно. СКексом мы вместе росли. Нас с Рыжиком щенками Тетя Света затаскивала домой, Кекс тогда был котенком, и мы играли безо всякой неприязни: в ту пору в голову не приходило собачиться (и кошачиться) из идейных соображений. Оба были мировоззренчески девственны.

Во мне дело или в Кексе, но совместные игры не забылись и, бывало, встретившись на улице, мы с Кексом общались запросто, если, конечно, поблизости не было Тагана. Кекс эти беседы любил, тянулся к Собачьему, а я имел политический интерес: поскольку в избу меня не пускали, через Кекса я мог узнавать, о чем говорится, так сказать, в эшелонах власти и к каким переменам нам, собачьему люду, готовиться.

Так вот, по приезде, точнее, прибеге в поселок, а прибег был потому, что сундук сгрузили и я бежал, а Валентин ждал… так вот, по прибеге в поселок по волнам, исходящим от Старшого, а собаки к волнам чутки, я понял, что нечто происходит. Вскоре встретил Кекса, который доложил обстановку. В частности, из его слов следовало, что Валентин на меня нажаловался, что, мол, да, хороший кобелек, рабочий, глухаря нашел, но и тоже фрукт, пренебрег его даром и повел себя невоспитанно, нос задирает и так далее. Я уверен, Кекс накрутил отсебятины и таким образом разрыхлил почву для дальнейших отношений. По обыкновению, начал ратовать за Собачье и повел разговор в вечном своем духе: «Эх, ну заставите вы меня на охоту пойти! Конечно, мы тут зажирели…» — и так далее. Мол, собакам хорошо: в тайгу ушли, а у него забот и ответственности полон рот, и вроде как мы легкомысленные, а он такой отягощенный.

И грозно добавил:

— Нынче, точно, соберусь. Так что готовьтесь. — И уже другим тоном, будто предыдущую тему он отработал для формальности: — Да, дак вот, про галетку-то все цветочки, а оказывается, Валя-то неспроста приехал и дело пахнет… В общем, это больше вас касается. Дак вот…

В этот момент Кекс, зашипев, взвился по столбу и шмыгнул под крышу веранды, потому что раздался громовой скрипотопот Тагана, вернувшегося с охраны западных границ нашего участка.

Схватив и завалив меня, Таган зарычал:

— Чо с ним тер? Смотри, еще раз увижу — даже на варежки не пойдешь!

И Таган выронил мой загривок примерно так же, как я знаменитую галетку, и, ядром стрельнув за ворота, уже задирал ногу над чуркой. Зыркнув на пробегавший кортеж едущего по воду младшего Коршуненка, состоящий из трех псов — двух нормальных и одного хаски, рявкнул:

— Чо пялишься? Воротьев не видел? Вали давай! — И взрыл снег задними лапами, засыпая встречные аргументы.

Весь вечер я гулял и размышлял над выплюнутой галеткой. Как быть в таких случаях? Может, брать, чтоб не обижать? не выглядеть чистоплюем? Ведь Валя отблагодарить хотел! Как мог. Но как объяснить, что я не за галетку работаю? Не знаю. Мне кажется, тут вера первому движению сердца…

Я проходил мимо веранды и услышал хриплый нарастающий мяв. Кексик опрометью бежал мимо с подвисшим ухом и расцарапанной мордой.

— Короче, мне тоже нагорело… от Пушки и Мурзика. Теперь, если понадоблюсь — выйду, придавишь меня, я заору. Ну и поговорим. Только не сильно дави-то. Давай! Через пару часиков погавкай.

Я погавкал в указанный час. Таган как раз убежал на охрану юго-восточных границ. Там проезжали трактора с деляны и елозили хлыстами. СКексом я все сделал как договаривались.

— Помогите! Задавили!

— Попался, козел! Не дергайся! Чо тут шарисся?! Нашел диван! — сказал я и замер: вылетел Таган, скакавший с обходом.

— Чо он там? Буксует? Помочь?

— Да не, дя. Ровно все. Разберусь!

— Дави его на хрен! Я погнал тогда: там старшие Коршунята оборзели.

В общем, Кекс просипел, что Валя приехал неспроста, что продает «малинник» и что «малинником» дело не кончается.

— Да что там такое?

— Не переусердствуй! Дорвался… — сипнул Кекс. — Брат хочет долю продать! Все, до связи! — вырвался Кекс и с криком «Задавили!» взмыл под крышу веранды.

Вечером братовья парились в бане. Младший бегал в снег, а Старшому не позволяла нога, но оба так базланили в предбаннике, что мне не стоило труда расположиться поодаль с верным видом и все слышать, тем более и Валя после похода стал мне «немножко хозяин».

Он был довольно нудный брат и буквально заталкивал в Старшого свои «сгустившиеся обстоятельства», время от времени прерываясь: «Давай, накладывай», и, выпив, продолжал возбуждаться и резиново нудить, как у него «все рухается» и как его прокуратура «крепит».

Короче, история такова. Валя еще по молодости уехал в город и пустил там корни на охотничьей почве. У него на зоне был знакомый майор, благодаря которому Валя наладил выпуск капканов и аквариумов и открыл два магазина — охотничий и зоо, где у него, по словам Тагана, даже ручной крокодильчик жил. Благодаря, кстати, которому я все это и запомнил. Крокодильчик меня поразил, и страшно хотелось по нему поработать. Потом магазинов развелось как грибов, ушел майор и начался запрет на ногозахватывающие капканы, так как Россия подписала международную конвенцию. Тогда Валя решил выпускать гуманные капканы и приперся к Старшому испытывать их с канадцем. Заварилось дело. Ловушки надо было то ли сертицировать, то ли портифицировать, не помню точно, но знаю, что капкан считался гуманным, если зверек погибал меньше чем за четыре секунды… или двадцать четыре, точно не помню. В общем, гуманный капкан.

А теперь разберемся, почему собаки ка-те-го-ри-чес-ки против гуманных капканов?! И что это за капкан и как он работает? А так: зверек проходит через рамку, которая мощнейшими пружинами складывается и шарахает по телу так, что зверьку приходит конец. Пружины столь сильны, что охотникам, говорят, отшибало пальцы. А теперь давайте вернемся в нашу осень и вспомним краеугольное мероприятие, от которого, как мы знаем, столько зависит.

Да. Представьте: как ставить гуманные капканы на собак? Цинизм и тупорылость канадцев в том, что они не подумали про собак! О норках и соболях валютных подумали, а о собаках — нет. Ни за четыре, ни за двадцать четыре секунды Старшой не соскочит с нар, не нашарит калошки и не добежит до молодой собаки, попавшей в гуманный капкан. А вы представляете, с какой силой лупанет по лапе, если соболя сплющивает в лепешку?! Лапу-то отшибать будет сразу! Вот к чему приводит бездумный перенос на нашу почву заморских начинаний. Факт существования таких псевдогуманных капканов меня возмутил сам по себе, но когда я узнал про конвенцию и Валины капканные планы, у меня произошел нервный срыв. Хорошо, что отходчивость — ценнейшее свойство собак.

В общем, майор ушел, Валя вложился в гуманные капканы, а дальше началась коленвал-коза-капуста с долгами, кредитами и какими-то приставами, которые так приставали к Вале, что ему понадобилась куча денег. И вот он продает «клубничник» и десять литров малинного масла. В смысле, наоборот… А дальше начинается самое плохое.

Выдохнем.

Охотничий участок Деда Вовы принадлежал пополам двум братовьям — Старшому и Валентину, таким образом, у Старшого была своя половина, а у Валентина — своя. Но Старшой по обоюдной договоренности опромышлял обе части. Теперь грянуло: у брата Вали плохи дела и он собирается продать свою половину.

Деньги требовались срочно, поэтому Старшой стоял перед выбором: либо самому выкупать, либо долю выкупят. А желающих было — прорва. Но совсем плохое, что соседями с Валиной, ближней к поселку, стороны были те самые Коршунята — сыновья одного коммерсанта, ребята циничные и технологичные. Тайга была им лишь средством «поднять денег». Гребли всё, били оленей табунами на продажу. С весны до осени хлестали с туристами рыбу. И были настолько капроново-синтепоновые, что Старшой говорил: «Это не промысловики, это — роботы».

Роботы заезжали на охоту по снегу на шведском вездеходе. А собачья политика такая: «Мы всё просчитали — нерентабельно. Она базлает — я, пока иду до нее и обратно, лучше двадцать ловушек насторожу».

— Валя, ты чо? Какие Коршунята? Там на Хаканачах меж двух сопок как раз самый ход соболя, они там огород поставят и мне все перекроют. А весной за сохатым и оленем сто пудов ко мне нырять будут! Я же не буду там сидеть безвылазно. А на речке баз понастроят, будут турье возить. Вообще перекроют кислород. И еще выезжать через них. По моим избушкам. Да и я там сколько вложил сил. Кулёмника одного нарубил сколь! Да если б и не влаживался… Один хрен. Мне такие соседи не нужны!

— Да понятно, брат! — отвечал Валя. — Но ты меня пойми! Меня! Мне край! Ты меня ставишь!

Старшой крякнул:

— Да ясно все. Короче, не продавай никому. Все. Заберу.

— А я не тороплю, — расслабленно отвечал Валя. — Неделя есть. Не тороплю… Накладывай! А Серый твой — гордец. Горде-е-ец! Как он галетину выплюнул!

На этом мое разведвезенье кончилось. Во-первых, едва я пытался давануть котофея, как появлялся грозный Таган, и Кекс взмывал под крышу. А во‑вторых, нас с Таганом посадили в вольер. И вот перед глазами сетка с прилипшим собачьим пухом и пометом. Она пузырем продавлена нашими лапами: собаки любят кидаться на сетку, причем в одном месте — куда попадает прыжок после кругового пробега. Поскольку решалась судьба нашего охотничьего будущего, мне пришлось все выложить Тагану.

Он взъярился и для начала сделал несколько кругов по вольеру с бросками на сетку. Потом подошел и рыкнул больше себе в укор:

— А я чую, неладно! — Мощно взрыл снег задними лапами. — Кекс еще этот в мороз завылазил. Я же понял все, чо смеяться? Тоже конспираторы. А то я смотрю, Коршунята приборзели. Ага. Хрен вам в норки. — Он пару раз метнулся по вольеру и снова взрыл снег. — Да ты понимаешь, на что ты меня толкаешь?! СКексом этим… А если узнают? Те же Коршунята. Это же нарушение всех понятий. Башка пухнет с вами. Кошарня еще эта… Они и не жили здесь. Понаехали… Будто бы сами с мышами не справились бы! Чо они там опеть? — кивнул он на избу. И, помолчав, передернул шеей: — Лан. Дави Кекса! — и скрылся в будку, гулко стукнув внутри сильным телом и задернув брезент.

Вечером Кекс подскочил к вольеру и, увидев Таганий нос, заходивший резными клапанками, остановился в недоумении.

— Скажи, пусть лезет — не тронем. И орет погромче, — пробубнил Таган из будки. — Позорище…

— Точно не тронет? — тихо спросил Кекс.

— Да точно, точно, — успокоил я. — Давай быстрей.

Кекс перескочил сетку, и я выдавил из него такое, что даже Таган ахнул.

Сочинение

Все нижеследующее является моей художественной версией, реконструкцией произошедшего, поскольку Кекс в перерывах между мерзопакостным своим воем сообщил только основные вехи событий и было бы унизительно для повествования передавать лишь эти, извиняюсь за каламбур, кошачьи выжимки.

Для начала семейный пейзаж Старшого. У Старшого все тянули кто куда: жена в одно, подрастающая дочь в другое, теща в третье, а шурин, детина Дяа Стас, которого все звали Диастасом, вместо того чтобы жениться, был большим фантазером, попивал пивко и большую часть времени проводил за экраном, откуда выуживал прорву разнообразных сведений и мыслей, кои и направлял на мозги чад и домочадцев.

Донимал Старшого купить вездеход, как у Коршунят, поставить в него печку, прорезать в полу люк и через него ставить и проверять капканы «на подрезку», не слезая с банкетки и путешествуя по профилям, когда-то пробитым экспедицией.

В описываемую мною пору на просторах нашей охоты царило два взгляда на роль собак. Один, скажем так наследный, предполагал широкое наше использование как в осенней охоте, так и в остальные сезоны, а в случае нужды и упряжное подпрягание нас в аварийной или детско-забавной ситуации. Это было внешним проявлением нашей роли, а главное заключалось вообще в нашем наличии и в том значении, которое придавалось общению с нами домочадцев и подпитке их веселым и героическим духом, носителями коего мы от века и являлись. И еще более важное главное — в любви к нам, как к части территории, завещанной предками.

Но находил все большее распространение другой взгляд на собак, опирающийся на одно, с виду здравое, обстоятельство. Пора так называемой ружейной охоты, то есть охоты с собакой, а не ловушками, в наших сопчатых и потому многоснежных краях очень коротка, и многие заговорили, что невыгодно держать собак ради двух недель охоты. Что важней быстро насторожить весь участок и беготня к лающей собаке лишь помеха, ведущая к производственным потерям. И даже подсчеты приводились. В часах, километро-ловушках и ловушко-соболях и прочей коленвал-козе-капусте.

Самой вопиющей была теория отучения собаки от работы по соболю и оставления в подмогу лишь как птичницы для добычи привады. Что касается зверовых собак, то они вообще оставлялись на откуп сугубых любителей. Допускалась трофейная охота с собаками для богатых гостей, ну и собачье-ездовой туризм с закупкой заморских собак. Будто у нас своих не водилось. Идеи эти витали в воздухе, а стараниями Диастаса внедрялись в сознание старшовских домочадцев, и даже Старшой признавал: «Не, ну действительно, охота изменилась. Понятно, по осени для души с собачкой походить — это здорово. Но если охватом берешь, то лучше насторожить побольше. Оно на то и выйдет. Если честно, уже прыти нет. Спина, коленки… Это у них-то четыре ноги, хе-хе. Четыре вэ-дэ». Что за «вэ-дэ», Кекс не понял, просто повторил. Подозреваю очередной коленвал. Эх… В общем, все сводилось к сворачиванию Собачьего дела на наших родовых просторах. Прилагались выкладки, сколько центнеров налима и мешков сечки уходит на одну собаку в год, на четырех, и довод: «Все это свари!» Плюс налоги на собак, которые вот-вот введут, несмотря на протесты.

Если б это было просто сворачивание! Это была настоящая угроза. Попрание веками сложившихся традиций. И особо прозорливые пророчили распад собачьего мира и медленную, но планомерную замену наших охотничье-трудовых собак американскими туристически-развлекательными.

Кекс и вовсе говорил умудренно, что, хе-хе, какие, мол, хаски, никто не будет вас убирать и заменять хасками и аляскинскими бала… в смысле, маламутами. Все будет гораздо грамотнее. Сделают так, что на вид вы останетесь западно- или восточносибирскими лайками, а вести себя будете как баламуты… Вот в таких идейных брожениях и протекала наша собачья жизнь в начале текущего века. А теперь к делу.

Новость первая. На новогодние каникулы маленькому Никитке задали сочинение: «Почему воровать нехорошо». Никитка, которого Старшой изо всех сил приучал к таежной и трудовой жизни, написал про «папиных собак» и про то, как «Рыжик пошел по капканьям, а папа его застрелил из тозовки». Потому что воровать нехорошо. Учительница, приехавшая из города за северным стажем, исправила «капканья» на «капканы», а потом позвонила и выговорила Старшому: мол, что же вы ребенка к жестокости приучаете?

Злющий и издерганный неурядьями Старшой сидел с Валей за столом и только собирался поднять стопку.

— Ну чо, братка Вовка, между первой и второй?..

— Помещается еще… Да, я слушаю. Чево-о-о? Ева Архиповна, не надо лезти. Вы детей учите — и учите, а со своими собаками я сам разберусь. До связи. — И швырнул трубку на кресло. — Кобыла. Давай, Валек.

Расстрел Рыжика Старшой от сына скрывал, сказав, что того волки съели, и правду Никитка случайно подслушал в разговоре.

Вторая новость заключалась в том, что ввиду неудачного охотсезона Старшой крепко подсел по деньгам и было непонятно, на что забрасывать весной по снегу бензин и продукты. Все подвозилось прямо к избушкам, не надо было корячиться на лодке по порогам, да и не все избушки стояли на берегу.

Третья новость: Коршунята осаживали Валентина и чуть не требовали продать половину. Четвертая: вроде бы Старшой договорился заиматься под проценты у Шатайлихи, причем сразу на всё: и на завоз, и на расчет с Валькой.

Шатайло были поселковыми коммерсантами. Руслан — бывший охотовед, а Альбина Сергеевна Шатайло, его жена, — хозяйка большого магазина, при которой Руслан был приемщиком пушнины и водителем. А для меня Альбина прежде всего хозяйка несостоявшейся Рыжиковой зазнобы Николь — карликовой пуделихи или пуделессы, уж не знаю, как правильно.

Альбина была, как кряж, квадратная, с каштановыми в красноту, крепко завитыми кудряшками, отесанными с боков, и широким открытым загривком. Черты лица крупные, глаза очень красивые, карие, навыкате и с розовыми, будто больными, влажными белками, ресницы гнутые и лучистые и яркая, приветливая улыбка. Вся Альбина в дополнительном будто покрытии — в пудре, помаде, глазной краске, в кольцах, перстеньках и сережках. В крупных, желтково-прозрачных в муть бусах… Покрытие было такое плотное, что казалось, на отдых должно сниматься, позвякивая, усталым пластом. Норковая шуба, сидящая квадратно, а если сбоку — то от бюста углом и тяжелым щитом до полу. Когда шла — казалось, едет, покачиваясь. Шапка светлая с пятнышками, нерпичья — косой шар с козырьком и меховыми же бубенцами. В общем, броня и каска. Под мышкой сумка с золотистыми и сложными для собачьего описания железячками и свисающим ремешком.

Николь она тоже подбирала под мышку, и та глазела черными глазками и семенила вхолостую лапами. Вот, кстати, откуда аромат! Рыжик наивно думал, что Николь умеет пользоваться «парфюмами», а она просто, как сказал бы Таган, «натягивала» запах хозяйки. Стриглась подо льва, то есть оставляла круглую гриву и манжетки на лапах, а все остальное брила до волнистой розоватости… тошно, не могу, ну и носила кафтанчики или тулупчики, как правильней?.. Ярко-синий, с лжекарманчиками, погончиками и резинками на штанинах. Какой-то еще юбочковидный, с меховыми манжетками и шнурковой затяжкой вокруг хвоста. И еще с тапочками… Меня просто трясет, когда Альбина говорит этой Николи: «Фу!»

Руслан был рослый, добротнейший и, как собака вам говорю, предельно породистый. С крепким лицом, литым и рельефным одновременно, с подбородком замечательным, синеглазый, с черными усами и плотными, коротко стриженными волосами — окрас соль с перцем, перца больше. Выглядел моложе Альбины и весь какой-то сытый. Говорил негромко, чуть заикаясь. У него было два дела: ходить от Альбины на сторону и покупать технику — катера, машины и снегоходы. Компанию любил, умел с мужиками посидеть, но всегда имел святое одно дело, от которого плясал в планах. Называлось оно «перевезти Альбину». «Ща, мужики, все можно. И посидеть можно. Я только Альбину перевезу». Будто она была гарнитуром с сервизом, который нужно без конца перемещать.

Он ее перемещал то из дому до бабушки, то от бабушки до внуков, то от Ларисы до дому. Перемещал с сумкой, розовым телефоном и подмышечной Николью. Перемещал постоянно: то в ее магазин «Клондайк» (в народе — «Колондайк»), то в совет, то в несовет, а то готовить школьников к Году животных, поэтому Руслан освобождался, только когда перемещал Альбину окончательно и убеждался в ее полной общественно-семейной загруженности.

Альбина была из тех, кто расцветает на людях, словно ей скучно в поселке и она, выкатясь от телевизора на свет, стремится и там продолжить цветной пыл и гомон. Надо спектакль в клубе — поставит. Какая-то комиссия — она там обязательно. Придет с папкой на локте: «Где у вас тут щиток, Руся, посмотри». И говорит так с напевом, с посылом: «Как ребеночек?» И улыбается завораживающе. Глаза светятся, ресницы распахнуты. «Да. Сейчас налог вводится, надо кошечек заявить и собачек всех, не забудьте. А вот брошюра. Мы тут с собачкой на выставку летали. Полистайте и приобщайтесь». Старшой брошюру выкинул в снег, и я как сейчас помню странные буквы: «West Siberian animals under protection». Дальше, правда, пошло легче: «Региональная организация защиты животных. Центр правовой зоозащиты… Основное преимущество свободы — это то, что высшая граница обязанностей человека — позаботиться о правах животных. Когда это право на свободу гарантировано, то отпадает ответственность человека за дальнейшее наполнение. (Действующий закон о благосостоянии и здравоохранении животных 1992г.)».2 Видимо, вкралась опечатка, потому что после слов «за дальнейшее наполнение» исчезли слова «нашего с Таганом таза»… Тагану показать побоялся.

Одно время Альбина прочила Старшого в главы поселка: «Мужик крепкий, ответственный… Что ж вы в тени-то сидите?» Жена говорила: «Иди, чо ты муляешься?! Все вверху решается. Э-э-э… бродень латаный. Так и будешь последний воз в обозе. Всё без тебя поделят, пока ты тут с собаками жмешься, кого взять, кого дома оставить».

Альбине с Русланом Старшой и сдал немногочисленных своих соболей и получил аванс: остальное ожидалось после апрельского аукциона, как раз во время завозки в тайгу. Но Альбина вошла в положение, «тем более травма, мы же люди», и ссудила Старшому на все затраты, включая выкуп участка, и даже дала свежий бензин на заброску, вычтя из суммы. Возвращать предстояло следующей зимой «по результатам промысла».

Удивляет неестественность, дурная легкость, с которой липнет к недалеким собакам и людям все расхожее и наносимое ветром. Будто чуют лакомость ветерка, грозящего прибавкой. Вроде вещь незначительная, дрянная и чуждая, но становится вдруг темой для упорного внедрения. Высшей воли нет поставить заслон, и на то и расчет, что по занятости и бездумию попустит народ.

— Дело в том, что животные — такие же члены общества, как мы с вами. Пока мы сами не поймем, ничего не будет. И надо, чтобы мы — Иванов, Петров, Краснопеев — поняли… С себя начните. Заходите, заходите, не стесняйтесь… Это всех касается. С себя начинаем. Собака — это личность, а не частная собственность. Надо осознать равноценность… так, где очки?.. главных потребностей людей и собак. Например, все мы любим вкусно поись и культурно отдохнуть… Поэтому — слушайте вот, нашла! — равноценность в потребностях животных и людей… Потребность в свободе и праве на благосостояние. И я вам скажу: в цивилизованных странах давным-давно введен запрет на купирование ушей и хвостов. Вы зря смеетесь…

Я вдруг подумал: а почему Старшой все на снегоходе да на снегоходе? Травматический радикулит… Из-за «ерархической». На лабаз полез и хряпнулся. Великое дело — лестница. Человек доломал свою. А наша-то целенькая стоит. Так-то, Альбинушка…

С новостями становилось все хуже. Кексу было не с лапы. Перелезание вольеры выглядело неестественно, и остальные собаки понимали, что Кекс не идиот: одно дело — его прижучили на пробежке, а другое — сам лезет в объятья.

Не знаю, в каком новостном голодании (во завернул!) мы бы все оказались, если в один прекрасный вечер не подъехал бы Курумкан с самогонкой и не завязалась посиделка.

Видимо, Старшой не все мог говорить при Валентине и вытащил Курумкана «покормить собак». Они зашли к нам в вольер. Было уже темно, только неоновый фонарь на столбе освещал заснеженный двор. У Старших топилась печка, и с прозрачной легкостью пятнисто неслись по освещенному снегу тени от дыма. Старшой принес кастрюльку и разложил корм деревянной лопаткой в помятые наши чашки.

Курумкан был раздосадован происходящим, говорил громко и сбивчиво:

— Ты чо не сказал, что деньги нужны? Чо эта Альбинка? Объяснил бы чо, ково. Тоже друг. Я от своей узнаю, что ты встрял. Альбинка эта… Чо Альбинка эта? Свином клет… тьфу, клином свет на этой Альбинке?

Я не сдержался и хрюкнул от смеха. Что за «клет» такой? Видимо, собачья кличка. «Клет, ко мне! Свином!»

— Ты чо-о? — обернулся на меня Старшой.

— Да кость, наверно, — сказал Курумкан.

— Торопится, блин! Ешь давай добром. Давай, Таган, еще подложу.

Ну. Хороший кобель. Дак, короче, чо там вышло-то?

— Да эта Ева… как ее… Ева, Архиповна короче, классная, видать, Альбине пожаловалась на меня, ну что Рыжика убрал. Никитка сочинение написал… про воровство им задали.

— Да ты чо?

— Ну! «Папа убрал Рыжика, он ворюга. По капканам пошел».

— Молодец!

— Ну! Вопшэ хороший парнишка. Ну и, короче, та давай звонить, мол, зачем зверюшек обижаете? А я ее послал. Еще и кобылой назвал.

— Держи пять! Нормально.

— Трубку бросил, а кнопку не нажал, видать. Х-хе! Она слышала. Ну и, видать, заело. А Альбинка ее поддерживает. Не знай, чо уж у них там. Она же везде лезет. Ну ты в курсе про Вальку. В общем, она мне денег дала под проценты. Завтра приготовит… А тут с совета позвонили, короче, вызывают. На ковер. Кузьмич сказал, она как председатель комиссии там… ну по четвероногим… Права животных. Я серьезно. Кузьмичу это на хрен не надо. Но деваться некуда. Ну вот и выходит. Она, по-моему, специально… Чтоб вот к ней на поклон. Любит.

Курумкан покачал головой:

— Ну да. Некстати… А с другой стороны, кто она такая-то? Пошли ее в пень. Я вообще не понимаю, чо ты к нам-то не пришел, чо бы, не дали бы денег? Собрали бы.

— Да это легко сказать… Дали-собрали… Пушнину толком не сдавал никто. Ждут Кузькиных.

— Слушай, — прищурился напряженно и холодно Курумкан, — а не может она специально так сделать? У ней же Янка за Коршунячьим племяшом, а те на участок целят…

— Да! Да! — с жаром подхватил Старшой. — Как с языка снял! Я тоже подумал! Чтоб Коршунятам отошло. А мне чтоб отлуп дать, эту комиссию придумали.

— Ну да! Знают, что ты им козью рожу устроишь, а она тогда — хрен вам, а не денюжки! Ну! — с гордостью сказал Курумкан.

— Хрен их разберет, — свернул разговор Старшой. — Лан, пошли.

Я ничего не понял. Едва они ушли, видимо, в их же дверь вырвался Кекс и, пробегая мимо вольера, крикнул:

— Не могу говорить. Обложили. Короче, Шатайлиха Старшого в совет вызывает за Рыжика! Представляю, как он ее пошлет! До связи!

Вилка с Альбиной

— Куда он поперся? — гулко сказал Таган из будки.

— В совет к Альбине.

— Кой совет? Чо он с ней возится? С этой росомахой?

— Да он у нее денег занимает и бензин.

— Да ясно-понятно. Нашел к кому в кабалу лезти! — Таган вылез из будки, потянулся и метнул снег задними лапами. — У Петровича бы занял или у Курумкана, он нормальный мужик. Чо, не дал бы бензина?

— Да у нас «скандик», он на девяносто пятом пашет, — в тон отвечал я.

Понабр-р-рал, — раздраженно отвернулся Таган, — теперь возись как жук в навозе… Не мое дело, но я бы эту крякву сразу бы на хрен отправил. Пускай пудель свою охраняет. Знаю, какая там у них защита. В городах. Надоел кобель — отдал куда надо, чужой дядя укол всадил — и все. Усыпил… Хорошенький сон. В тайге сам бы убрал, а тут на другого свалил. Чтоб за больным не ходить. Вот те и права. Обожде-е-е… Они с людями скоро так же будут. Дойдет! Чо ты думаешь? Дойде-о-от! Помяни мой слово. Хе-хе… Сами себя усыплять будут. Так что тут… дорогой мой Сережа… — и он задумчиво растворил рассуждение в многоточии. А потом вздрогнул, как очнулся: — И эта еще харза лезет. Сиди вон пиши закорючки свои… в бумагах. Мешок сечки, мешок гречки. Без тебя разберемся… кого казнить, хе-хе, кого миловать… Не-е, я сра-а-азу сказал, я как увидел эту Нинель в тулупе… Наноль ли… как ли ее?

— На ноль! — прыснул я.

— Сучку-то эту… Яблочко от яблоньки… Не зря говорят: какова сучка, такова и хозяйка. Тут ясно все. — Наморщился, вспоминая: — На кудрях-то эта… щуплая…

— Да оне обе на кудрях. Николь, — подсказал я.

— Ну. Николь… — Таган хрюкнул презрительно и покачал головой: — Сама с хренову душу, а еще в собаки лезет. Наш Кекс и то больше вешает. Так доведись на улице встретить — только бы вякнула. Николь… А Валькину половину выкупать наа. Наа. А то там такие соседи, что наперво у себя всю фауну кончат, а потом к нам полезут. После них кака зверь-птица? — произнес он в одно слово, и я начал представлять себе эту сказочную Зверь-Птицу и как по ней работать, а Таган продолжил: — Баз понастроят, турья нагонят. Вообще житья не будет. Хрен чо живое пролетит. Выкупать наа без булды. Тут я Старшого поддерживаю… — И Таган сменил тон на тягуче-недовольный: — Хотя чо-то последнее время… Не знай. Ково он к имя лезет? Он думат, с имя делить будет все… Он для йих чуждый. Все равно оне не возьмут его. Нами бы занимался… А мы б уж не подвели. Ме-а. Бесполэ-эзно.

Еще раз пронесся Кекс и сказал, что Старшой «все выслушал и не вякнул». «Но участок спас!» — радостно домяукнул Кекс.

Таган сидел, сидел в будке, а потом не выдержал и вылез.

— Ты знаешь, я никогда не лез к нему. Соболя загнал, сохата поставил… Мое дело — поставить. А чо там потом Старшой… Куда это мясо девать будет… куда чо уходит… Мне это… знаешь… — отрывисто и с силой говорил Таган.

У него, когда он расходился, появлялась такая, что ли, лающая манера, если так можно сказать в собачьем случае.

— Ты думашь, он за нас запереживал?! — напирал он на меня. — Да ну на… За участок свой — больше ни за чо! Что границы подперли с Коршунятами. Он же к ним мостился дела ворочать, а они его в грош не ставят.

— Да я тоже не понимаю, — поддакнул я. — Мы с Баксом Коршунячьим деремся, а он с Коршунятами за руку здоровается! Как так?! Нич-чо не пойму.

— Да я ду-у-умал, ду-у-умал, — сказал Таган умудренно. — И все понял. Понимаешь, для него не мы главное! Не мы, а они! Чтоб его за ровню держали! Иначе — его заедат!

Сохат

Валентин уехал. Нога у Старшого помаленьку зажила, хотя хромал он еще сильно. В апреле поехал завозить груз и, зная, как засиделись мы в деревне, взял нас с собой. По дороге Старшой останавливался и терпеливо ждал, пока догоним. Погода стояла — чудо. Днем солнце топило снег, а короткие и звездные ночи запекали плавленый слой до каменной крепости. Потом вдруг чуток заморочало, нанесло снежок и наст припудрило — снежная подпушь покрыла твердую корку. Прозрачный морочок так и висел, оберегая от солнца и даря мягкую дорожку. Дни стояли длинные, полные света и оживающего дыхания тайги. Вечерами за рекой ухала неясыть, а с утра дятел, едва прикоснувшись клювом к сухой и гулкой елке, впадал в такую дробную судорогу, что, когда строчка-очередь замирала, накатно стояло над тайгой стоверстное эхо.

На третий день в хребтовой избушке Старшой пилил доски, Таган под шумок куда-то убежал, а я тоже пошел подышать-прогуляться, пока держит наст. Пила раскатисто отдавалась по лесу, и, когда я отдалился, стал слышен далекий лай Тагана. И лай, и звук пилы, между которыми я оказался на линии, были необыкновенно разлетными и слитыми в ровное эхо. Я понесся к Тагану и долетел быстро, несмотря на то что уже припекало и в ельниках, где наст слабее, он ухал пластами и приходилось карабкаться.

Когда лай был близко, я увидел сохатиный след. На краю гари у ельника по брюхо в снегу стоял сохат, здоровый бычара, а у его морды, на одном с ней уровне, уверенно и с придыханьем работал Таган. Сохат, несмотря на наст, кидался на Тагана, делал могучие выпады передними ногами, обрушивая точеные копыта в те места, где только что стоял Таган. Я подскочил и бросился на подмогу.

«С морды работай!» — крикнул Таган. Мы бегали поверху, и сохачья морда была напротив наших — это поражало, будоражило, и хотелось впиться в морду. Сохат все понимал и медленно сдвигал поле боя с края гари в ельник, зная, что на открытых местах наст крепче, а в тени слабее. Крутя зверя и уворачиваясь от копыт, мы незаметно оказались в плотном чернолесье. Таган сделал выпад к сохачьей морде, сохат бросился вперед и, ухнув до полу, оттолкнулся и вновь вознес копыта. Таган отскочил и провалился в ослабший наст. От сокрушительно-плотного удара по голове он взвизгнул и осел, вмявшись в перемороженный крупитчатый снег… Каждое копыто работало свою полосу, параллельными очередями ложась на Тагана, который все проседал и мелко тряс головой.

В этот момент на меня обрушился машинный рев, и подлетевший Старшой разрядил обойму карабина и, швырнув его в снег, бросился к Тагану. Закричал: «Тагаша, Тагаша, родной!» Косо завалясь в рыхлую яму, взял его на руки, попытался потащить пешком за пять верст до избушки. И провалился, заковылял ногой, рухнул с Таганом, лицом в его лицо, в его лоб, мягко и кроваво ходящий на шкурке, в проломленный середовой шов, который так любил гладить, в глаза, в кровь и шерсть. И хрипло в рык зарыдал, трясясь и лупя в наст кулаком.

Таган еще дышал. Старшой снял куртку, постелил ее в нарточку, положил в нее Тагана, который то открывал, то закрывал глаза и часто-часто вздрагивал веками. Аккуратно довезя до зимовья, Старшой занес любимую собаку и положил на нары на шкуру. Я был рядом. Таган лежал на боку, и его передняя верхняя лапа, сложенная уголком, тоже вздрагивала… Трудовая лапа с черным шрамом по седому ворсу, с темно-серыми шершавыми подушками, с рыжеватой ржавой шерстью меж ними. Таган вдруг дробно застучал зубами, вытянул лапы и умер.

Не могу… По людям так не плачут, как по нас… если мы того стоим.

— Хорогочи — Берегу!

— На связи, Берег, — серо и глухо ответил Старшой.

— Вова, чо не выходишь? — высоко, певуче и гибко говорила Света. — Мы уже, эта… волнуемся, може, чо с ногой неладно? Нога как?

— Да какая нога?! — вскричал. — Тагана нет! Сохат стоптал.

— Убежал за сохатыми? Не поняла! Повтори!

— Убил Тагана сохатый! Все. Нет Тагана. Погиб! Никитке не говори. Сам скажу. Как поняла меня, прием?.. Все. Завтра домой. К мясу еще… Не буду больше говорить.

* * *

Тихо было в избушке.

Старшой сидел на чурке вполоборота к нарам и прислонясь к ним так, что правая рука лежала вдоль нар с краю и касалась Тагана, голову которого он накрыл потной своей рубахой. Тихо и бесполезно лился немеркнущий и недвижный весенний свет в затянутое пленкой окно.

«Серый, поди ко мне», — вдруг сказал Старшой. Я подошел и аккуратно лег рядом, стараясь ни шорохом, ни вдохом не нарушить неистовой тишины. Я лежал почти не дыша, вытянув и скрестив передние лапы и положив на них голову. Было немыслимо тихо, как бывает, когда меняются смыслы. Дико было пошевелиться, но казалось, должно стать еще тише. И даже весенний синеющий свет звучал, мешал найти эту тишину, нарушал таинство. И я закрыл глаза. Сдвинулись планеты в небе, пошатнулись орбиты… не знаю, что стряслось со Вселенной, — рука Старшого легла на мою голову.

Мне всегда казалось, что есть и есть они, огромные взрослые собаки, в тени которых суждено мне учиться и расти, набираться науки промысловой и жизненной. И я никогда не задумывался, как жилось Тагану, как вообще живется тем, кто старше и сильнее и под чьей тенью ты существуешь, ощущая над собой огромность всего того многослойно-бескрайнего, что наполняет жизнь правом на будущее. Конечно, брезжило ощущение, что над головой таких вершинных существ, как Таган, разве только разрежение, космический вакуум… И сейчас, когда монаршей дланью Старшого подняло и вытянуло меня на иную орбиту, озноб этого разрежения я ощутил своей головой. И огромное что-то перешло ко мне от Тагана и означило, что мой черед настал.

Как-то я слышал разговор: Старшой вспоминал молодость и рассказывал, как ему нравилось ночевать в дороге в незнакомой избе и с какой пожизненной благодарностью после немыслимой усталости, ночи и снега вспоминались такие ночлеги. А потом и к нему под ночь завернул измученный мужичок, перегоняющий за триста верст снегоходишко. И Старшой всей плотью памяти ощутил, что значит ночлег, но уже с другой — согревающей, спасающей и утоляющей стороны. Теперь мне стало понятно, о чем говорил Старшой.

И с новой силой я ощутил, что без Старшого не проживу, однако и он без меня не сможет. Что есть вещи, в которых он слеп, безрук и безног. И что как это сильно, когда над тобой… разрежение.

А ведь я должен помочь ему. Разве он чует запахи этой земли так, как мы? Земля моя… Разве он слышит, как оживают твои ключи весенней ночью? Как береза отходит от сна и готовит соковые свои жилы? Как набухают желёзки копалух и глухари чертят крылами кровельно-крепкий наст? Как соболята зачались в соболихах, а под метровым льдом заходил в синей тьме хайрюз с бирюзово-пятнистым плавником?..

Как помочь Старшому рассчитаться за участок? Ведь я могу только хорошо искать соболей. Но для этого нужен поздний основной снег. Чтобы для начала лишь маленько выпал, присыпал моховой ковер и забегало шелковое воинство парными стежками… И чтоб месяц или полтора не валило. Тогда я все смогу. Все.

Хотя это не даст ничего, если не будет урожая ореха в нашем кедраче — чтобы со всех окрестностей, с гарей и лиственничников собрался там соболь. И чтоб не было в окрестностях мыши, и голубика не уродилась на редколесьях, не сманила соболя. И чтоб сам соболь вывелся, чтоб щенки не померзли. И чтоб и птички, и мышки нашлись на прокорм… Тогда я все сделаю! У меня ж четыре ноги!

Но и этого мало. Все пропадом канет, если за морем цену на пушнину не поднимут. И если с мышками-копалушками еще можно договориться, то тут я бессилен. Разве только с ветрами потолковать да пред солнышком на колени рухнуть. Невозможно. Непосильно. Но я должен.

Я спал, когда зашел Старшой, тихо взял тело Тагана, вынес на улицу и положил в груженую нарту, завернув в брезент, как в знамя. Я вышел тоже и до утра пролежал рядом на снегу.

 

………………………………………………………………………………………………………………………………………..

………………………………………………………………………………………………………………………………………..

………………………………………………………………………………………………………………………………………..

 

Синий, необыкновенно недвижный свет. Просторное дыхание от самых далеких гор до батюшки-Енисея. Плоское и огромно-белое поле Енисея до горизонта. Сосредоточенный глубинный звук стекающих в него ручьев. Запах печного лиственничного дыма, смолистый и сладкий. Рокот поселкового дизеля, слышный только в обостренно-раннюю эту пору. Где-то вверху по Енисею с ноющей оттяжкой стрельнувший лед. С древней и сказочной первозданностью пропевший петух…

Даль огромно и настойчиво дышала воздушно-мягким воркотком, будто варилось в ее огромном котле что-то гулкое и нарастающе таинственное: на льду напротив поселка бесстрашно и истово токовал косач, то кланяясь и пробегая, то сидя недвижной и черной точкой.

Ранней и светлой этой порой, пока держал наст, Старшой погрузил в коробушку мертвое и мерзлое тело Тагана, лом, лопату и медленно поехал вдоль берега в сторону енисейских яров, где на полетной высоте черно обтаяла кромка и можно было предать тело погибшего друга земле и камню, будучи уверенным, что останки не отроет медведь или другой голодающий зверь. Старшой давно скрылся за вытаявшей коргой3, но еще долго разносился по округе грохочущий шорк снегоходных лыж и коробушки, и казалось, волокут по насту оглушительное листовое железо — настолько звук двигателя выпал из дали, как лишний и суетный.

Примерно в это же время молодая серая собака выбежала из поселка и отправилась в тайгу по каменно-крепкой снегоходной дороге, уже возвышающейся над просевшим снегом реки.

Дорога поднялась с реки на покосы и, обратясь в лесу в прямоугольную канаву, ушла по распадку и поднялась на таежный взлобок, где Серый с дорогой расстался и побежал по насту, время от времени останавливаясь, чтобы вслушаться в запахи и звуки, наплывающие крепкими волнами. Тревожно было у Серого на душе, потому что одно дело — решить, а другое — исполнить. Хоть Зверь-Птицу какую встретить… Да хоть бурундука, они уже повылазить должны… Но никто не встречался, и не с кем было посоветоваться, и некого попросить о помощи. Серый выбежал на тундрочку, окруженную ровными сквозными кедриками, и увидел на краю темное пятно. Это вытаяла высокая кочка. Он подошел, лег на нее, и так терпко запахла она жизнью, оживающей землей, что загрустил он бесповоротно.

— Ох, не про нас… Не про нас эта радость… Тундрочка ты, тундрочка, такая ты хорошая. Такая красивая, проглядная, столько ягоды можешь дать, стольких накормить, скажи: что делать-то? Начать с какой стороны?

И вдруг Тундрочка ответила:

С правильной ты стороны начал — где кочка вытаяла, где мне тебя слушать лучше. Ты хорошая собака, отзывчивая… Знаем мы твои беды-горести, да только дело у тебя трудное, больно на многих завязанное.

— А откуда ты знаешь?

— А кедровки на что?

— Понятно… А мне помочь Старшому надо, иначе беда будет — и с нашим участком, и с нами.

— Да понимаю. Хорошо, Серый… Смотри. Сейчас сюда подойдет один зверь, он у нас по хозяйственной части. Он хоть и невелик, но дело знает. Тем более только из отпуска… Полоско, можешь подпрыгать сюда?

С сухой наклонной кедринки спрыгнул увесистый бурундучина и, солидно приблизившись, замер.

— Значит, это вот Серый, — сказала Тундрочка.

— Как же, слыхали… хе-хе…

— Ему надо помочь. Речь идет о соболе. Ну и… в общем, поработай с собакой.

— Я так понимаю, что речь идет о соболе… э-э-э… на начало две тысячи восемнадцатого года? Это у нас… так-так-так… пятнадцатый участок. Конечно, помочь поможем… и мышом, и дикоросами. Но вы собака полета, а я зверек практический и мне надо понимать все конкретно: что, куда и как. И что чем закрывать. А то в прошлом году у нас с голубикой такие накладки из-за пожаров вышли, что на мне до сих пор две тонны висит. А самое главное, тут очень много согласований. Очень. Вы понимаете, что если мы убираем мыша с гарей, то надо его куда-то девать. Например, можем его переместить как раз на пятнадцатый участок, чтобы он, так сказать, приманил соболя. Однако мы понимаем, что, когда снег оглубеет, соболь его ись начнет и в капкан не пойдет. Мыша, в смысле, а не снег. Вы сами охотник. Это все надо проработать… Но хорошо, задачу вы мне определили… так что будем решать. Хотя сразу предупреждаю: мне время понадобится. Ну и вообще… Вы поймите: мы можем добиться высокой урожайности кедра на пятнадцатом участке. Но все это не сработает, если мы не создадим условий для выкармливания приплода. И я вам назвал только один момент. Так что переговоры, переговоры и переговоры… Вы даже не представляете, на что замахнулись. Тут есть вещи, которые, так сказать, от светил зависят. Тут… подальше положишь, х-хе, поближе возьмешь. Подальше спросишь, поближе ответят. Или нет… Ближе спросишь… Но не будем, как говорится, растекаться мышками по древу… А я со своей стороны сделаю все от меня зависящее в части… — Он вдруг раздумал доводить мысль. — И в матчасти.

— А как вас найти?

— Да я сам вас найду. Ну, я пошел, — сказал он кочке.

— Да иди, — ответила Тундрочка и обратилась к Серому: — В общем, он сейчас все обсчитает, а тебе надо еще кое с кем потолковать. Я одна тут не решу ничего… А ты сейчас… — Тундрочка сделала паузу, — покопай под снегом рядом с кочкой.

— Здесь?

— Здесь, здесь…

Серый раскопал, расскреб настовую корку. За ней пошел в песок перемороженный снег, который он быстро разгреб и докопался до подстилки, до желто-зеленого, кристально проколевшего мха, на котором лежали крупные красные клюквины, промороженные до стеклянности.

— Ну что? Что там?

— Клюковка.

— Теперь очень аккуратно, как ты умеешь, возьми зубами клюквину и…

— Съесть?

— Какое «съесть»?! Все бы вам есть. Возьми и… только не раздави ее и не растопи. Выйди на наст и брось ее перед собой. Вот так вот! Все. Теперь беги.

Серый все сделал, как велела Тундрочка, кинул вперед ягоду, и она покатилась по насту, прозрачно-красная с драгоценной мутнинкой. Солнце наливало ее светом, она горела изнутри и быстро катилась по алмазно-белому снегу.

Ягодка катилась по лесу, но никто не попадался навстречу, и Серый снова запечалился. Ягода тоже будто подустала и буднично остановилась в снежной ямке. И Серый тоже остановился в недоумении и огляделся вокруг.

Просторный и растрепанный кедрач был с необыкновенной отчетливостью врезан в слепящий от солнца снег. Вдруг кто-то стукнул костяными палочками. Серый тихо пошел на стук и замер. Огромный черно-сизый глухарь шел, пальчато растопырив хвост, свесив плоскими веслами крылья и закинув голову с мохнатой бородой, кровавыми бровями и крупным белым клювом. Двигался он то убирая, то расправляя хвост с той потусторонней медленностью, с какой цветки распускаются в древних сказах. Сам хвост казался настолько твердым, а сизое перо на спине — настолько гладко-литым, что у Серого перехватило дыхание… Глухарь как-то особенно сильно запрокинул голову и перещелкнул клювом с гулким и костяным звуком.

— Брат мой Глухарь, — сказал вдруг Серый. — Не улетай, я тебя не трону.

И слово «брат» прозвучало с такой надеждой и силой смысла, что Глухарь, вопреки всем разговорам о его глухоте на току, не меняя позы и так же медленно идя, сказал:

— Конечно, не тронешь. Тем более сегодня и день такой… Особенный.

В это время с енисейной стороны раздался и широко прокатился по тайге карабинный выстрел… потом еще и еще… всего три, через равные и торжественные промежутки. И белую шапку уронила елочка, вздрогнув и скорбно замерев. На какое-то время замер и Глухарь, и Серый, и вся тайга. Потом зашумел в кедрушках ветерок и смял кроны. Ветру было хорошо шуметь в кедровых кистях, в длинных иголках. Чем длинней и гуще были иглы, тем полней и торжественней гуделось ветру, и Серый не мог понять, кто шумит: кедр или ветер, потому что шумели они нераздельно. Глухарь был настолько неподвижен, что Серому показалось, будто все уже было.

— Хорошее чувство, — негромко сказал Глухарь и снова медленно пошел, так что Серому пришлось тоже идти рядом.

Он никак не мог поймать шаг, приладиться к Глухарю, но помаленьку подстроился.

— Главное — подстроиться, — сказал Глухарь и добавил веско: — Мы знаем Старшого. И тебя знаем. Ты хорошая собака. Что ты хочешь?

— Да вот мне чтоб соболь вывелся и выкормился, а это, сам понимаешь, мышки, птички… Это раз. Ну, чтобы он собрался в кедрачах на Хорогочах. На правой стороне.

— Хорогочи. Хорошее название. Да… Так что ж?

— Так… хотя бы это.

— Что значит «хотя бы это»? А снег?

— Да тут столько всего! Голова пухнет. Давай с малого начнем.

— Я все понимаю: и про мышек, да и про птичек. Чо да как. И где лиса, и где тетеревятник, и сколько на них выводков уйдет. Никуда не денешься… Так что тут можешь на меня рассчитывать. Но остальное… Даже ягода… Не знаю… И не слушай ты этого Полоско. Он на складе орехов всю жизнь проработал. Договора, фактуры… Короче. Сейчас дам тебе перо…

— Так, а писать на чем?

— Писать не надо. Надо бежать, куда оно полетит. — И Глухарь покачал бородатой головой: — Хорошая собака, но…

— Глупая?

— Неважно. Слышишь, верховка?4 Сейчас отпустит к обеду, а вечером уже плюс будет. Так что тебе успевать надо, не то встрянешь. Старшой потеряет, а у него на тебя сейчас вся надежа.

Глухарь выронил из хвоста перо, и оно сначала застыло в воздухе параллельно снегу, а потом полетело, покачиваясь, череном вперед, и Серый побежал. Долго ли, коротко он бежал, и вывело его глухариное перо к огромной пустой полусухой листвени. На высоте человеческого роста дятлы продолбили дыру в срединное дупло, и из него торчал, высунувшись по пояс, очень темный и крупный соболина. Скуластое лицо его, сильное и гибкое тело — все настолько завораживало Серого, что он как окаменел. Соболь все время двигался, мялся, раскачиваясь наподобие маятника, клонился то вправо, то влево, словно его распирало от сил и вынужденной неподвижности.

— Здравствуй, Зверина-Соболина, — еле сказал Серый Соболю, а про себя подумал: «Что же они все такие крупные сегодня? Как на подбор…»

— Ну, здравствуй, Серый, — сказал Соболь, мощно качнувшись вправо, и тут же еще мощней качнулся влево. — Здравствуй. Не ожидал?

— Не ожидал. Ну, здравствуй! — тоже сказал Серый и тоже немного качнулся вслед за Соболем, и ему стало неловко: еще подумает, что под него подлаживаюсь.

— Подлаживаться приходится, — сказал Соболь и еще усилил размашку, — в одной тайге живем. В общем, слушай. Могу я собрать своих на Хорогочах. Могу. Мне свои ясашные сотни, чем на капкан положить, лучше уж… под пули послать. Глядишь, и увернутся. Ребята храбрые и подготовленные. Так что соберу живым весом — а уж дальше сам управляйся. Только, чтоб собрать, их еще выкормить надо. Ладно, Глухарь — птица серьезная, все сделает… А с мышом как?

— Да Бурундук сказал, что с мышом и дикоросами поможет.

— Да чо этот Бурундук? — Соболь качнулся особенно возмущенно. — Не тот калибр. Ты не понимаешь… Есть бурундуки, а есть… фигуры, над которыми… вообще… — Соболь метнулся дважды, — вакуум. Мы здесь сколь угодно можем рассуждать. Только что мы видим-то отсюда? Надо идти к тому, кто далеко видит. Я тебе сейчас дам одну штучку, называется — коготок…

Серый хотел крикнуть: «Знаю, знаю! Он покатится или полетит! А мне за ним!» — но почему-то сдержался: больно сильно тот раскачивался.

— Держи, — сказал Соболь. — Вставь в свой коготь. Снизу. До щелчка. Все. Отлично.

Не успел Серый понять, почему он не залаял ни на Глухаря, ни на Соболя, как невиданная сила в лапе подхватила его и он побежал, видя, как сереет небо облачками, и чувствуя талое тепло верховки и особенно — оживающие запахи… Через считанные мгновения увидел Серый впереди сияющий просвет, следы знакомой гусеницы, и вот он уже стоит на енисейском угоре5 возле самой оттаявшей кромки, на которой возвышается серая груда базальтовых окатышей. А впереди даль неоглядная, и воздух дрожит и плавится от теплого ветра. Да вдали на горизонте ломаются и нарождаются миражные слои дальнего мыса, мазки, штрихи, черточки — не то озера с деревьями, не то города неведомые. Подбежал Серый к каменной груде. Лег рядом и заскулил.

— Серый, Серый, — раздался вдруг из-под ног зычный и густой голос, — слезами горю не поможешь, а как ты Тагана любишь, мы и так знаем. Сами такие.

— Да кто ты? — тихо спросил Серый.

— Я тот, который глядит далеко. Я Енисейный Угор. Да только моей далью можно лишь до мыса дотянуться, а тебе другое нужно…

— Куда же мне залезти? — воскликнул горестно Серый, вскинув голову на мачтовые лиственницы с пупырышками почек. — Я же не Соболь и не Глухарь. Где мне на них забраться!

— Забираться не надо. Спустись с меня.

— Как?

— Так. Вон по распадку, где Старшой камни с Ляминой корги возил.

— Батюшка-Угор, а что там над мысом за нагромождение такое, слоями такими ходит, будто на город похоже?

— А это город Чемдальск. Чем дальше спрос, тем ближе эхо.

— Коленвал какой-то опеть… — сказал Серый.

— Спускайся давай вниз, а то правда…

— Ну спущусь, а дальше-то что?

— А ты сначала спустись. А там поймешь.

Серый спустился по старшовской снегоходной дороге. Когда выбежал на паберегу6, увидел камень, выпавший из коробушки. Его наполовину втопило в снег весенним солнцем.

Серый подбежал к Енисею и увидел заберегу7 — первую в этом году и вторую в своей жизни. Возле изгиба берега зеленел снег и в ямке набралось зеркало бирюзовой водицы. В воде шевелилась букашка. Он попил водицы и сказал:

— Эх, спасибо…

— Пей, пей… Ты же набегался.

Серый вздрогнул и оглянулся. Голос был со всех сторон, и выходило, что он внутри голоса.

— Ты кто? — спросил.

— Тот, кто тебя напоил.

— Заберега?

— Хм… — тихо рассмеялся голос. — Собака ты, собака. Я Батюшка-Енисей. Здравствуй, моя.

— Так-так-так… — проговорил Серый и на всякий случай быстро лег (есть такое собачье падение в клубок). — Полежу, а то… я запутался.

— Я тебе помогу. В чем забота?

— Мне Старшому надо помочь. И Бурундук тут, и Глухарь, и Соболь — ну они все вроде хотят… Ну чтоб на Хорогочах соболь собрался. А вот со снегом как быть-то?

— А чо те снег? Пусть Старшой ловушками работает!

— Ловушками! — горько сказал Серый. — А от меня-то какой тогда прок?!

— Как — какой? Ты со всеми договорился, а дальше уж Старшой пусть разбирается.

— Батюшка-Енисей, нельзя мне так! Как ты не поймешь? Ведь я все это затеял, чтоб помочь чем могу. Я не по сделкам! Я соболя ищу!

— Серый ты, Серый… Так договориться не каждый делец сможет. Ладно. Что у тебя там? Снег?

— Снег, Батюшка. И еще… страшно сказать…

— Можешь не говорить. И так знаю. Санкт-петербургский пушной аукцион.

— Он, Батюшка.

— Слушай меня внимательно, Серая Собака. Что я могу? Я могу попозже встать, пораньше пойти. Понятно, воды много, по осени остывает, тепло держит… Но это все, так сказать… подогрев местного значения. А снег, — медленно сказал Енисей, — это уже общее круговращение воздухов. Тут как солнышко ходить будет — так старые люди говорят… А еще и теплые весна-лето нужны… Погоди, я сейчас лопну коло Рябого камня, а то поддавлят. Не пугайся.

Раздался раскатистый хлопок треснувшего льда. Ветер продолжал дуть с устойчивой силой, и по Енисею пятнисто неслись облачные тени.

— Эт хорошо-о-о… Дак вот, тут уже дела космические… Тут надо спрашивать у того, кто к небу поближе. А это Главный Саянский Хребет.

— Ой-ой-ой! — заплакал Серый. — Не добежать никогда…

— Я сам спрошу.

— Дак это ж далеко!

— Серый ты, Серый, — сказал Батюшка-Енисей и попросил Верховку погладить Серого, — для меня это недалеко.

— Почему? — спросил Серый.

— Дак… лежу я тут.

— Ой-ой-ой… — сказал Серый, — у меня не получается понять…

— Ничего, ничего. Я лежу. И ты полежи… И знай, что минуты не пройдет, как Саяны услышат мою просьбу. Считай до шестидесяти.

— Кого?

— Да никого. Никого… Все. Все, моя… Уже шевелят ледниками. И уже отвечают.

— Что? Что отвечают?

— А отвечают, что имя до Солнышка так же высоко, как и мне, бескрайнему…

Серый уже даже не скулил, а просто лежал, подставив морду, и теплая Верховка матерински оглаживала его голову, трепала острые и чуткие уши, шептала: «Не печалься, главное — верить… И все получится…»

— Серый! — вдруг сказал Енисей грозным и дрогнувшим голосом.

— Да, — встрепенулся Серый.

— Видишь ту торосинку на самой середке? — спросил Батюшка-Енисей. — Беги и возле нее остановись.

Серый ничего не спрашивал, а добежал до торосинки, оказавшейся огромной грядой сине-зеленых торосов, и остановился. Облако, накрывающее полреки, вдруг отошло, и снег залило таким ослепительным светом, что Серый зажмурил глаза.

— А вот и я тебя вижу. Здравствуй, Серый, — раздался ласковый голос.

— Здравствуй, а ты кто? А то я глаз не могу открыть. Солнце так лупит.

— А ты не смотри на меня или… спрячься под наклонную торосину — и увидишь.

Серый заполз под наклонную торосину и увидел над собой синий свет Солнца, прошедший сквозь енисейский лед.

— Ты мне что-то сказать хотел? — спросило Солнце.

— Да я столько уже сегодня сказал, что… может… я полежу чуток…

— Ты просто убегался, Серый. Слушай, что я скажу. Я могу сделать теплую весну, могу теплое лето. Могу задержать главный снег и до конца ноября держать порошу в треть лапы. Могу модницам приморозить гузки так, что они в очередь станут за собольими шубами…

— Ах! — только и ахнул Серый. — Правда?

— Правда.

— А почему ты мне помогаешь?

— Я пока не помогаю… Но сейчас поймешь. Только ответь на один вопрос.

— Какой?

— Почему ты сразу меня не попросил?

— Как-то не решился… Я вот подумал: если Бурундук такую козу-капусту мне развел, то куда уж мне к Солнцу-то лезти…

— Милая ты собака. Вот ты сам на все и ответил. Ты все правильно сделал. СБурундучка начал, и всех выслушал, и все выполнил… И знаешь что? Из ягодки, которую ты не прокусил и не растопил, — я тебе тундру ягоды на Хорогочи насыплю; из перышка, за которым ты бежал, — глухариных выводков целую тайгу подведу; а из коготка, который ты на могилу Тагана положил, — полные Хорогочи соболя пригоню.

— А…

— Но ничего не будет без… Знаешь без кого?

— Без кого?

— Серая ты собака… Скажу я тебе. Все будет зависеть от нескольких… единственных… слов.

— Что я должен сказать?

— Не ты должен.

— А кто?

— Человек один.

— Этот человек — Старшой?

— Он самый.

— Что он должен сказать? — замученно спросил Серый.

— Он должен помолиться о вашей собачьей доле, — сказало Солнышко.

— Как же ему объяснить?

— А это уж не твоя забота.

* * *

Если есть бессмертная душа у картин, то одну из самых дорогих я вижу так.

Избушка на Хорогочах, с баней и лабазом. Вечер. Горящий костер. В костре, обложенном камнями, стоят на ребро три большие плоские базальтины. На них таз, в котором побулькивает разваренная сечка со щукой. У костра лежат Рыжик с Серым и пошевеливают хвостами. На чурке сидит Старшой, в его ногах Таган. Снег падает медленно и тихо на засыпающую землю. Шипит на красно освещенных камнях. Одной рукой Старшой чешет выпуклый и теплый шов на голове Тагана, а другой мешает собачье.

Ты увидел, Серый?

Еще раз.

Горит костер.

Падает снег.

И лежите: ты, Рыжий и Таган.

И Старшой вечно варит вам собачье.

 

Ведь ты так хотел?

 


1 Залавок — речная терраса.

 

2 Привожу дословно.

 

3 Корга — каменистый речной мыс.

 

4 Верховка — ветер, дующий с верховьев Енисея. Обычно это юг или юго-запад. Этот ветер несет тепло: летом — дождь, а зимой — снег.

 

5 Угор — высокий берег реки, вторая терраса, на которой обычно стоит поселок или деревня.

6 Паберега — пойменная часть речной долины.

7 Заберега — полоса льда у берега.