Что я помню

Что я помню

(Окончание, начало в № 2, 2016)

Часть 2. Петербургская школа жизни

 

1. Резервист германской армии

 

18 июня 1897 года я был зачислен в Лесной институт. Диплом на звание лесовода второй категории был получен мною 20 октября 1904 года. В столице я обрел новый дом, верных и сердечных друзей. Три мои сестры по линии матери были прекрасными музыкантами. В Петербурге жила моя бабушка. Я сблизился с Яковом Эрлихом, родным братом моей матери. Мой дядя был старше меня на четыре года. Яков Эрлих окончил историко-филологический факультет Петербургского университета, а также консерваторию, где занимался композицией у Римского-Корсакова. Яков был необычайно образованным человеком. Он открыл для меня мир музыки и красоты.

Большим ударом для меня стала смерть дяди, последовавшая 20  апреля 1902 года. Яков Исаакович Эрлих был похоронен на Преображенском кладбище столицы. Дяде я посвятил заметку в восемнадцатом номере журнала «Театр и искусство» за 1902 год, издателем которого был Александр Рафаилович Кугель (1864–1928), режиссер, публицист, драматург. Знакомству с А. Р. Кугелем я обязан Якову Эрлиху. Будучи студентом, я некоторое время исполнял обязанности секретаря журнала. Первые и трудные мои шаги в литературе были облегчены на всероссийском конкурсе премии за рассказ «Неустроев».

Неожиданно на втором году жизни в столице я получил предложение явиться в полицейский участок, где состоялся диалог с полицейским чином.

Я должен выслать Вас в Германию, — объявил пристав. — Вы же — немецкий подданный. Мы получили сообщение немецкого консула, что Вам надлежит уехать.

Что за интерес русскому правительству поставлять Германии солдат?

Мы делаем много вещей, но в своих интересах. Поговорите с германским консулом и попросите у него дать Вам отсрочку. Мы делаем это для наших солдат…

Я пошел в германское консульство, объяснил, что мне нужна отсрочка до окончания института, и добавил: «Тогда Германия получит лучшего солдата, чем сейчас». Консул задумался, аргумент о лучшем солдате подействовал на него.

Как долго надо учиться?

Еще года три, господин консул.

Что мне делать, если за это время вы станете русским?

Это невозможно.

Что значит невозможно? Закон — на Вашей стороне. Ваш отец — из Германии, но он умер почти десять лет назад. Мать — из России. Мы можем обратиться к русскому правительству с просьбой о принятии Вами российского подданства.

В «Именной ведомости об иностранцах, вступивших в подданство России с января 1899 года по январь 1900 года», значится и мое имя: Иосиф Исидорович Перельман, русский подданный, иудейского вероисповедания, 1878 года рождения.

 

2. Без права на жительство

 

Став студентом, я начал увлекаться политикой, литературой, театром и запустил учебу. В итоге меня исключили из Лесного, я остался без права на жительство и должен был вернуться в Белосток, однако я этого не сделал. Началась моя нелегкая жизнь в столице. Днем еще так-сяк: никто не знал, есть ли у меня разрешение на жизнь в Петербурге. Много таких, как я, бегало по улицам града Петрова днем, а ночью они удалялись в окрестные деревеньки или незаконно ночевали в городе. Несколько рублей, сунутых в лапу полицейского, уменьшали долю нарушителей. Но не всегда была рука, готовая принять, а также деньги, которыми можно бросаться. Ночь стала для меня кошмаром. Я ночевал то у бабушки, то у Штимбергов на диване, иногда и у других родственников, гостеприимством которых я старался пользоваться редко.

Навсегда запомнилась мне декабрьская ночь 1901 года. Мне следовало приходить до восьми часов вечера, то есть до того времени, пока дворник не усядется сторожить дверь, и незаметно войти во двор.

Я пришел к своему дальнему родственнику Ф.

Еще не было восьми часов, и никто не видел меня входящим во двор. Но когда я вошел, хозяин сказал: «Мне очень жаль, дорогой мой Осип, но сегодня тебе нельзя ночевать у нас: я подозреваю, что прислуга может сообщить о тебе в полицию. Ты понимаешь, что это такое? Тебя вышлют из столицы, а мне придется заплатить штраф в размере пятисот рублей. Выпей чай и уходи».

От чая я отказался и пошел в другой дом, но опоздал: у ворот уже сидел дворник. Был морозный зимний вечер, переходящий в ночь. Денег у меня при себе не было, и одет я был легко, а мне предстояло провести на улице всю ночь. Отчаявшись, я пошел к Невскому проспекту. Было мрачно, ветрено. Минут через двадцать добрался я до Невского, в который нельзя не влюбиться в дневное время; ночью же он представлял собой неприглядное зрелище.

Раздались визг и крики со стороны Михайловской улицы. Бежали жрицы любви, преследуемые полицейскими, желавшими проверить наличие у барышень желтых билетов. Я стоял неподвижно, наблюдая эту сцену. Из оцепенения меня вывел извозчик: «Садись, барин, подвезу к театру». Я взобрался на дрожки. Извозчик мог подъехать к театру и ждать седока до окончания спектакля. Мне нужно было как-то убить время…

«К какому театру?» — спрашиваю.

«К Мариинской опере».

Театр был уже окружен каретами. Извозчики ждали публику для развоза после спектакля. Пристав непрерывно крыл их русской бранью…

Внутри театра — утонченная Европа, а снаружи — примитивная Азия. То и другое вместе составляли Россию. Я соскочил с дрожек и вошел в фойе. Мой «Ванька» рвался к театру, зная, что сегодня дают «Пиковую даму» и поет Николай Фигнер, любимец царя и публики, друг композитора. Это — одна Россия. В Шлиссербургской крепости томится Вера Фигнер, враг царя, это — другая Россия.

Спектакль окончен, но еще долго несется из театра: «Фигнер! Фигнер!» Я выбегаю из театра в темную, холодную ночь и иду по городу. Кое-где на улицах горят костры, у которых пытаются согреться дворники, извозчики, уличные женщины.

Никто у меня не спрашивает, имею ли я право бродить по улицам Петербурга. Но подходит полицейский. Отогревшись, он начинает приглядываться к окружающим. Толпа у костра редеет, ухожу и я на набережную Невы.

Продолжаю путь по льду и оказываюсь на другом берегу, перед Военно-медицинской академией. Здесь лежит мой дядя Яков Эрлих. Он безумен, и его лечат в клинике. Подхожу к решетке, отделяющую здоровый мир от обитателей клиники. Касаюсь руками ограды, железо обжигает пальцы. В голове мелькает мысль: «Какой мир более безумен? С той или другой стороны?» Часы бьют три, прошло полночи. Сажусь на скамейку в саду, на мгновенье закрываю глаза. Очнулся, когда уже рассвело. Спохватываюсь: ночные дворники вскоре покинут свои посты. Можно будет входить в дома. Очень хочется есть. Нужно идти дальше…

Я на Невском проспекте. Конка из трех вагонов уже бежит по Невскому. Ее звонки веселы. Часы на башне показывают полвосьмого. Идти становится трудно. Нужно где-то остановиться. Поблизости живет мой родственник Ф., не пустивший меня вчера. Ворота дома открыты нараспашку. Вхожу во двор, поднимаюсь по лестнице, звоню в дверь. Сам Ф. открывает дверь и смотрит на меня с состраданием. В кабинете за закрытой дверью он говорит: «Осип, ты не можешь бегать целыми днями по улицам». Сообщает адрес в Выборге для того, чтобы там дали мне, якобы прихожанину, документы о том, что я — протестант. У меня дрожат губы. Слышу голос Ф. как бы издалека: «Что с тобой? Ты плачешь? О чем?»

В Выборг я не поехал. Перебился пару дней у знакомых и получил от министра просвещения разрешение на пересдачу экзамена, что оказалось нетрудным. Этому способствовали и профессора Лесного института, считавшие, что я пострадал за политику.

 

3. О некоторых сотрудниках газеты

«Биржевые ведомости» и литераторах

 

Оставив журнал «Театр и искусство», я перешел на работу в газету «Биржевые ведомости», которая становилась все популярней. Редакция газеты находилась на Галерной улице. Все коллеги были старше меня. Служил здесь Брешновский, сын «бабушки русской революции». Равнодушный к социальным вопросам и политике, он резко критиковал свою мать, писал о спорте, сочинял бульварные романы, не претендуя на роль настоящего литератора. Потом он сменил фамилию. В редакции было известно, что свои романы он диктует какой-то барышне. Однажды она появилась в редакции и принесла свои стихи, а когда узнала, что газета не печатает стихов, предложила веселую историю, убедив, что это всем понравится.

Заметка была напечатана, и читатель смеялся. Остроумная история была подписана: «Тэффи».

«Что означает «Тэффи»?» — спросили в редакции.

«Пока — секрет», — был ответ.

Так в России появился один из лучших юмористов того времени…

Прошлое великого русского искусства — Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Чайковский — еще не стало легендой, а присутствовало рядом с нами. Старый писатель Василий Петрович Авенариус (1839–1923), автор книги «Богатыри и витязи русской земли», повести о Меньшикове и других произведений, помнил современников Пушкина, многие из которых были знакомы с поэтом и часто делились своими воспоминаниями. Мне довелось встречаться с Петром Исаевичем Вейнбергом (1831–1900), председателем литературного общества, переводчиком Шекспира, писателем. Он хорошо знал Тургенева и Достоевского. Мне довелось также знать Марию Валентиновну Ватсон (1848–1932), переводчицу Данте, Андерсена, Дефо, бывшую в последние дни жизни поэта Семена Яковлевича Надсона (1862–1887) рядом с мужем…

Я был очарован русской литературой и искусством. Со временем эта любовь становилась все сильнее и сильнее. Весь мой внутренний мир был во власти русской книги, театра и музыки. И мысль о том, что я могу внести свою лепту в русскую литературу, наполняла мое сердце радостью и гордостью.

А пока, платя две копейки за строчку, редактор помещал мои творения в утреннем выпуске газеты, который мало читали, так как он был посвящен в основном финансовым вопросам. Писал я маленькие рассказики, истории.

 

4. Яков Перельман. История его поступления в институт

 

Мой младший брат Яков окончил в 1901 году реальное училище и собирался продолжить образование в Петербурге.

Якову, младшему из Перельманов, при рождении было дано двойное имя: Соломон-Яков. Первая часть стала домашним именем. В литературу же брат вошел как Яков Перельман.

Это был необыкновенно способный юноша, влюбленный в точные науки так же сильно, как я в литературу. В шестнадцать лет Яков стал переписываться с Камилем Фламмарионом (1842–1925), известным популяризатором науки, астрономом. Посылая из Франции в Белосток письма господину Перельману, Фламмарион предполагал, что пишет коллеге одного с ним возраста. Ко времени поступления Якова в институт был изменен порядок приема: отменилась сдача экзаменов, зачисление осуществлялось на основе конкурса аттестатов. В Лесном институте готовили лесоводов, лесничих, других специалистов по лесу. Хорошо учиться в столице страны, где треть территорий занята лесами.

Выслав все необходимые документы в Петербург, в том числе и аттестат, в котором у Якова был наивысший балл по всем предметам, мы стали ждать ответа. Документы вскоре вернулись. В канцелярии Лесного института, куда я пришел по делу брата, мне разъяснили, что в аттестате Якова в графе «закон божий» стоит прочерк. Во времена занятий Якова в училище преподавание иудаизма велось крайне плохо, поэтому предмету решили не аттестовать.

Мне посоветовали найти Якову приют и обратиться через влиятельных лиц. Где взять эту протекцию, которая в России имеет такое большое значение? Нужно больше способностей и денег! О результатах разговора в Лесном я сообщил в Белосток, и там стали думать, как найти «синюю птицу счастья», называемую протекцией. И она нашлась в лице княгини Трубецкой. Известный в городе адвокат вел ее дела. Мать обратилась к адвокату, и тот переговорил с княгиней. Добросердечная женщина дала рекомендательное письмо князю Всеволожскому в Петербург.

Я держал волшебное письмо и рассматривал адрес на конверте с короной: Петербург. Зимний дворец. Его сиятельству Александру Ивановичу Всеволожскому. Кто такой Всеволожский, мне разъяснили. Несколько лет назад он был директором императорских театров, но отстранен от должности. В настоящее время он — директор Эрмитажа. В одно раннее осеннее утро я подошел к Зимнему дворцу испросил, где можно видеть директора Эрмитажа. У кабинета директора я встретил породистого секретаря в форме чиновника. Письмо с короной произвело на него впечатление, и он попросил подождать, проводив меня в приемную. В большой красивой комнате с картинами на стенах сидел господин и читал газету. Сердце мое зашлось: это была газета «Новое время», куда я послал свою пьесу «Голос крови». Секретарь приглашает посетителя в кабинет директора. Оба уходят, а я бросаюсь к оставленной газете и в разделе «Театральные новости» нахожу среди произведений, удостоенных премий, название своей пьесы в числе нескольких других. Дыхание мое остановилось. Наконец меня приглашают в кабинет. Его сиятельство предложил мне сесть. Он держал в руке белостокское письмо и был явно смущен, так как не знал, что с ним делать.

Моя кузина просит помочь вашему брату. Хорошо ли вы ее знаете?

Я никогда не видел княгини, но это не помешало мне сказать:

Прелестная дама, золотое сердце.

Она постарела? Да?

Ну, что делать? Это — правда.

Что же я могу для вас сделать? Если ваш брат имеет аттестат с пятерками, он будет принят с «законом божьим» или без.

Нет, его не примут, так как пять еврейских вакансий уже заняты.

А что это такое?

Принимают три процента, что составляет пять учащихся.

Вы хотите сказать, что закон делает различие между христианами и евреями?

Это было сказано с некоторым раздражением. Передо мной был важный, интеллигентный, образованный, близкий к царю чиновник. Он в столице не слышал, что делается в черте оседлости, и смотрел на меня с удивлением.

В нескольких словах я разъяснил обстановку.

Это же неправильно… Чем я могу помочь? Жаль молодого человека.

Если вы замолвите слово министру земледелия о брате…

Я не знаю министра земледелия. С Ермолаевым мне не пришлось встречаться.

Жаль молодой человеческой жизни.

Конечно, конечно. Вы — студент Лесного института? Хорошо ли учитесь?

Не очень хорошо, так как я пишу.

Что же вы пишете?

Очерки, драмы. Вот сегодня получил премию.

Не на Суворинском ли конкурсе?

Да, это сегодня опубликовано в «Новом времени».

Всеволожский звонит и просит принести газету. Он читает газету, поправляет пенсне…

Замечательно, замечательно. Вот и ваше имя. Драма «Голос крови». Знаете ли вы, что я одно время был директором императорских театров? Знаете ли Савину? Удивительная актриса! Какое ваше мнение?

В одно мгновение исчезла его холодность. Мы беседуем долго: «Замечательно, замечательно», — часто повторяет князь. Прощаясь со мною, Всеволожский говорит: «Я не знаю Ермолаева лично, но попробую подойти к нему и поговорить о вашем брате, вы еще услышите обо мне».

Через некоторое время кто-то постучал ко мне в дверь, громко, как обычно стучат полицейские. Вошел дворник, а за ним знакомый мне чиновник из Эрмитажа.

Вам письмо от его сиятельства, — сказал чиновник, передавая конверт с короной. В письме было написано: «Я говорил с Ермолаевым. Ваш брат принят в институт. Князь Всеволожский».

Я дал телеграмму в Белосток…

Яков был принят в институт 25 октября 1901 года, окончил его 15 января 1909 года. Брат писал статьи, касающиеся вопросов ботаники, физики, астрономии и математики. Первая его статья была написана еще в реальном училище и опубликована газетой «Гродненские губернские ведомости» в сентябре 1899 года под названием «По поводу ожидаемого огненного дождя» за подписью Я. П.

На второй день после приезда брата в Петербург я повел его в редакцию журнала «Природа и люди», представив Сергею Сергеевичу Груздеву, бывшему редактором до 1905 года: «Это — мой брат, он пишет статьи по естествознанию». Яков был принят на работу в журнал, где прошел хорошую школу — от внештатного сотрудника до заведующего редакцией. В 1919 году мой брат Яков Перельман станет редактором первого советского журнала по естествознанию для юношества «В мастерской природы».

Великий Эйнштейн как-то спросил меня: «Не брат ли вы Якова Перельмана?»

Поздравляя Якова с тридцатилетием популяризаторской деятельности, я напомнил ему о той роли в его судьбе, какую сыграли княгиня Трубецкая, князь Всеволожский, братья Груздевы.

 

5. Постановка пьесы «Голос крови» в театре Суворина

 

В театре, существовавшем на средства Алексея Сергеевича Суворина (1834–1912), издателя и журналиста, начались репетиции моей драмы «Голос крови», которые вел мой старый друг Евтихий Павлович Карпов (1857–1926), драматург, бывший режиссер Александринского театра. Победа на конкурсе принесла мне премию в триста рублей, дала хорошую рекламу и сделала меня своим человеком за кулисами театра, одним из директоров которого был А. Р. Кугель. В театре ко мне относились доброжелательно, ко всем я испытываю чувство благодарности.

Мой интерес к театру был вызван не только любовью к искусству. Среди актеров была девушка двадцати с небольшим лет, Надежда Николаевна Музиль из московской театральной семьи. Ее отец был актер Малого театра, где играли ее брат, две сестры. Мужьями сестер были актеры Рыжовы. Нередко случалось, что в одном спектакле были заняты одни Музили. Программа выглядела примерно так: девица Музиль 1, девица Музиль 2. Рыжовы: Рыжов 1, Рыжов 2. Когда подросла Музиль 3, ее было решено отправить в Петербург. Мне все нравилось в ней, она напоминала мою мать, какой и была столько лет назад, и имела власть надо мной. Надя не знала, что делать с молодым человеком, не сводящим горящих глаз с нее и пишущим ей письма два-три раза в день на нескольких страницах. Надя долго не верила, что я могу писать пьесы. Была ли она хорошей актрисой? Теперь я с уверенностью могу сказать: «нет».

Главную роль в моей пьесе Карпов отдал Музиль 3.

Начались репетиции. Но с самого начала стало ясно, что актриса Мирова, у которой была небольшая, но важная роль, играет плохо. Я спросил у Карпова, что он нашел в Мировой? Слепому ясно, что это — не актриса. Он возразил мне: «Если вы хотите, чтобы на вашем спектакле присутствовал Владимир Александрович, дядя царя, пусть играет Мирова». Я не понимал, в какой связи находится великий князь, моя пьеса и бездарная актриса. «Тут нечего и понимать, — ответил Карпов. — Владимир Александрович состоит в дружеских отношениях с Мировой, а то, что у нее нет таланта — другое дело. У великих князей свой взгляд на искусство».

Однажды на репетиции появился Суворин, хозяин театра и газеты «Новое время», направленной против либеральных реформ. Высокий, чуть сгорбленный, одетый богато, но небрежно, опираясь на палку, он ходил по театру, словно искал что-то. Казалось, что он старается укрыться в театре от своих мыслей, от старых одиноких лет… Репетиции окончились, а старик все бродил по театру. Вдруг он появился на опустевшей сцене. «Я представлю вас Суворину», — сказал Карпов. Странное чувство было у меня, когда я пожал руку, касавшуюся когда-то руки Достоевского, смотрел в глаза, часто видевшие Тургенева, слышал голос, к которому прислушивался Толстой. «Что за чепуху Вы написали для конкурса?» Я ожидал всего, только не такого приветствия, не шутит ли он со мною? Не зная, что ответить, я улыбнулся ему.

Ваша драма либо провалится, либо будет иметь огромный успех. Но Вы не считайтесь с моим мнением и делайте свое дело. — И он ушел, а мы с Карповым остались на сцене.

Генеральная репетиция прошла, и все были довольны. Еще раньше я написал письмо матери, чтобы они приехали вместе с сестрой Аней, выслал им на дорогу денег.

Я чувствовал себя не только драматургом, но и удачливым сыном и братом. Среди блеска и роскоши публики, переполнившей театр, мои мать с сестрой, жених которой погиб накануне свадьбы, сидели в ложе театра и не чувствовали себя потерянными в толпе: они же — родственники самого автора пьесы.

Увертюра замолкла, и занавес пополз вверх. Я увидел на сцене дом, в котором должны жить созданные мной люди, но ничего не узнавал: ни людей, ни характеров. Моя милая Надя играла (Бог ее прости), не понимая, кого и что она играет.

О Мировой я и не говорю. Единственным, кто играл с умом и сердцем, был Казимир Викентьевич Барановский (1861–1912), выступавший на сцене под псевдонимом Бравич. Его имя связано с имением великой Комиссаржевской (1897–1906). Бравич был актером театра Суворина.

Первый акт прошел. Мысль, которую мне хотелось заложить, была выражена. Но публика хлопала ни тепло, ни холодно.

Второй акт провалился, за кулисами была паника. Все отворачивались от меня, и я не услышал ни одного доброго слова.

Третий акт перевернул все.

В этом, последнем акте, один из героев кончает жизнь самоубийством. Действие происходит на том же месте, что и первом акте, но без одного из героев. Зрителю начинает казаться, что пьесу показывают с самого начала, и он волнуется.

Положение спасла блестящая игра Бравича. Правдиво и откровенно звучал его монолог о смерти. Его внимательно слушали лощеные дамы и мужчины, а потом раздались бурные аплодисменты.

Спектакль закончился. Занавес опустили, а публика кричала, свистела, топала ногами. «Автора, автора», — неслось из зала. В мою ложу вошел служащий и сказал, что и Карпов тоже хочет меня видеть. «Идите на сцену и кланяйтесь. Более всего — направо, там сидит великий князь Владимир Александрович», — сказал режиссер.

Со мной никто не хотел выходить. Поняв мое состояние, Бравич сказал: «Идите, я — с вами». Держась за руки, мы вышли на сцену: Бравич, Музиль и я (посередине). Бравичу аплодировали, а мне кричали: «Вон со сцены»… В этой трудной ситуации я чувствовал поддержку Бравича.

Мы поклонились направо ложе, где сидел в одиночестве высокий пожилой человек в военной форме, одинаково похожий на кайзера Вильгельма I и Александра II. Его девица Музиль одарила очаровательной улыбкой. Великому князю стало, наконец, понятно, что пьеса хорошая: с премией и Мировой… Видя, что великий князь громко хлопает, публика, вторя ему, стала сильно аплодировать.

Последний раз занавес опустился, актеры, окружив меня, жали руки… Суворин ходил за кулисами, мешая ставить декорации. Увидев меня, он приветливо кивнул головой и сказал: «Ваша взяла».

Но все же безрадостным был мой путь домой, еще более печальными стали ночь и вечер.

В квартире, где мать и сестра предполагали провести ночь, ждали облавы, и им так же, как и мне когда-то, пришлось провести ночь на улице.

Через год ко мне пришел Павел Гайдебуров со своей женой Скарской, сестрой Веры Комиссаржевской. Он подбирал репертуар для передвижного театра в провинции. «Мне очень нравится пьеса «Голос крови», и я хотел бы ее поставить. Вам нужно не полениться и немного ее переделать». Через три дня я принес исправленный вариант. Гайдебуров был доволен. Пьеса шла в провинции, я получал телеграммы о том, как идет дело, и вскоре заработал большие деньги. Драму «Голос крови» мог видеть и советский зритель..

 

6. Выкресты

 

В Петербурге я познакомился с типом людей, ранее мне неизвестным: крещеными евреями — марранами. Так называли в Средние века в Испании евреев, которые принимали христианство лишь по форме, оставались иудеями. Я знал выкрестов, но более трагических фигур, чем некоторые мои служивцы из «Биржевых ведомостей», мне не приходилось встречать. Я имею в виду прежде всего Бориса Бурдеса. Он родился в Вильне, был старше меня лет на двадцать, хорошо образован, ко времени моего прихода в газету имел большой опыт журналистской работы. Отношения с сотрудниками у Бурдеса были сложными. Мне советовали держаться от него подальше. Было подозрение, что Бурдес связан с охранкой.

Как-то ранней осенью Бурдес сказал мне:

Я получил заграничный паспорт и уезжаю в будущий вторник.

Куда едете?

Сначала в Берлин, потом в Голландию. Хочу провести в Амстердаме часть отпуска.

Оказалось, это он проделывал ежегодно. «Православный» Бурдес брал время отпуска, когда приближался еврейский Новый год, а за ним и Судный день, который отмечается евреями всего мира. В Петербурге Бурдес не мог показываться в синагоге, так как это могли узнать, и скандал был бы неминуем. Бурдес официально был христианином, а молиться в христианской синагоге считалось преступлением. Непременно вмешались бы церковь и полиция. Приезжая в Голландию, Бурдес всегда посещал синагогу в Амстердаме, где молился когда-то Спиноза. В синагогу он приходил первым, уходил последним, а в Судный день стоял до последней молитвы. Духовное исцеление, полученное в Голландии, помогало ему пережить шумную и беспокойную жизнь в Петербурге. Никто в Амстердаме не знал, что высокообразованный еврей — выкрест. Отступник Бурдес не допускал никакой связи между Петербургом и Амстердамом. Он постоянно лгал двум богам: старому и новому. В его доме висела православная икона, и она не мешала ему.

Возвратившись из Голландии, Бурдес сказал мне: «Я привез одну вещь. Сберегите ее, пожалуйста». Он передал мне узкую, длинную с палец шкатулочку, в которой лежал маленький свиток Торы в красном переплете. Это была фотокопия с оригинала, находящегося в Париже. Мы разговаривали долго, а с иконы пристально глядел Николай Угодник.

Петербург был наводнен выкрестами, но некоторые из них продолжали молиться в синагоге. Синагога расположена на Офицерской улице, дойти до нее с конца города пешком было невозможно, а ехать в субботу — грех. Как же выходили из этого положения? Не доезжая квартал до синагоги, шли пешком. Посещали синагогу также и христиане, желавшие послушать кантора, который обладал удивительным голосом. Однажды, в Судный день, я добрался на трамвае и пешком до синагоги. Молодой и пылкий, я почти влетел в синагогу.

Сегодня все места заняты, остались места только для христиан, — останавливает меня служка.

Теперь, чтобы попасть в Судный день в синагогу, надо креститься? — бросаю я ошеломленному служке.

Наконец я вместе с другими студентами стою в помещении, рядом теснятся солдаты.

Мой сосед, маленький нервный человек, пытается показать мне нескольких посетителей:

Вон там — Жаботинский, автор блестящих статей, публикуемых в одесских газетах под псевдонимами. Посмотрите, как он молится.

Молится? Я думал, что он христианин и ходит в синагогу просто так.

Нет, он — выкрест. Смотрите: вон там настоящий генерал. Он православный, хотя и молится. Талес у него надет поверх мундира. Генерал будет стоять до конца службы. Посмотрите: это — Шапиро, личный фотограф царя, он недавно крестился, его фотография на Невском проспекте.

Далее мой сосед указывает на двух мужчин, похожих друг на друга. Это — сыновья А. Рубинштейна, правда, от разных жен. Один — певец Мариинской оперы, другой же — далек от искусства…

Крестились тайно. В связи с этим случалось много драм. Под страхом быть высланным из столицы, мой родственник Ф. принял лютеранство втайне от жены и дочери, что позже выяснилось. После его смерти возникли сложности с его захоронением: на еврейском кладбище ему места не нашлось, и он был похоронен за оградой…

Для того, чтобы получить право жить в Москве, Петербурге, Киеве, евреям необходимо было креститься. Рассказывали, что в Москве жил портной по фамилии Медвединский, приписанный к цеху портных, поэтому имеющий право жить в «белокаменной». Портной был не из лучших. Заработок его был невелик, но портной имел в Москве богатую квартиру, прислугу, дочери учились в гимназии, жена ездила на лечение за границу. Как же удавались ему жить на широкую ногу? Оказывается, его деятельность состояла в том, чтобы креститься по чужим паспортам, за деньги. Скажем, нужно Рабиновичу из Пинска посетить Москву. На московский адрес портного приходит письмо. В ответ из Москвы следует вопрос: «Какого рода христианином желает стать Рабинович? Православие будет стоить шестьсот рублей, католичество обойдется в четыреста рублей, лютеранство будет стоить лишь сотенную». Когда вопрос о христианстве согласован, в Москву высылают деньги и документы — и Медвединский на время превращается в Рабиновича, идет либо к русскому попу (за шестьсот рублей), либо к католическому (за четыреста) или к лютеранскому (за сотенную). Его начинают готовить к крещению. Он изучает катехизис, делая вид, что знакомится с ним впервые. Открестившись, Медведский отправляет документы Рабиновича, где сделана запись о новом вероисповедании, через некоторое время в Москве появляется Рабинович, имеющий право на жительство в городе сорока сороков. Все потом повторялось с Левиным из Одессы, Розенблюмом из Минска и другими.

У портного была обширная клиентура. Отступниками становились его клиенты, он же был по-прежнему православным евреем. Сорок раз он принимал веру на заказ, и «портновское дело» процветало. Но вот наступили другие времена: великий князь Сергей Александрович начинает очищать Москву от евреев. К Медвединскому является пристав с неприятным известием: портному надо покинуть Москву. Впрочем, отъезд можно отложить, если портной примет крещение, и приводит в пример Рабиновича. В ответ слышит: «Я не знаю эту тварь. Это — выкрест. Ему не дорог ни род, ни его религия». Как ни уговаривал пристав портного, тот стоял на своем. «Белокаменную» ему все же пришлось покинуть. Куда он подался, неизвестно.

Мне пришлось присутствовать при крещении двух своих белостоцких знакомых. Однажды утром в Петербурге ко мне пришли Макс Шапиро и Александр Шкловский. Они приехали в столицу несколько недель назад, для поступления в студенты. Двадцатилетний Макс делал четвертую попытку поступить в Горный институт.

Чем же кончилось дело? — спросил я.

Мне не хватило одного балла. По четырем предметам я получил «отлично», а по алгебре — «посредственно». Я не ответил на один единственный вопрос.

Сколько примут евреев?

Троих, но лучших. Александр Шкловский — в таком же положении: ему не хватило, как и мне, балла. Он поступает в четвертый раз. У нас пропало четыре года. Теперь придется потерять еще год. Тебе хорошо: у тебя — диплом. Если бы мы были христианами, то давно бы закончили институт.

Макс слабо улыбнулся. Через несколько дней он позвонил мне и предложил присутствовать на обряде крещения его и Александра. Поднявшись в семь утра и облачившись в форму лесовода, в восемь часов я уже стоял во дворе Новодевичьего монастыря, чисто и опрятно убранного. Сняв головной убор, вхожу в собор. Идет обыкновенное богослужение, а через некоторое время начинает происходить что-то, показавшееся мне дурным сном. Макс и Александр входят в алтарь и, повернувшись лицом к священнику, начинают слово в слово повторять молитву. Священник крестится, и они за ним. Целует крест, они — тоже. Снова молитва и целование иконы. Вдруг до меня доносится: «Отрекаюсь».

Отрекаюсь, — повторяют Макс и Александр вслед за священником, — проклинаю свою мать и отца…

Я хорошо знал отца и мать Макса, любивших своего сына, от которых он отрекался и проклинал. Слезы катятся из глаз Макса.

Через несколько дней после крещения Макс и Александр были приняты в Горный институт. Однако с учением у них ничего не вышло: Макс стал пить и был исключен из института. То же случилось и с Александром. Он потерял интерес к жизни и учебе.

Не так-то просто проклясть родную мать, если даже льешь горькие слезы…

 

7. С любовью о Л. В. Собинове.

Дебют певца на сцене Мариинского театра

 

С чувством глубокой любви я пишу о Леониде Витальевиче Собинове, дружба с которым длилась годы. Когда меня представляли Собинову, я увидел перед собою молодого человека тридцати двух лет, среднего роста, с обворожительной улыбкой. Его лица нисколько не портило большое розовое пятно на щеке. Когда Собинов говорил, в его голосе было столько музыки и звучащего серебра, что сразу становилось ясно: это — тенор, прекрасный певец. Его сценический голос был необычайно красив. Это — был лучший Ленский в опере «Евгений Онегин». Поэзия Пушкина и музыка Чайковского сплелись воедино, и это было волшебством. Мне пришлось видеть немало художественных дарований, я знал их устремления, мысли и жизнь. Но как же был не похож на них первый певец России и принц музыки…

Собинов жил в меблированных комнатах на Большой Морской. Десять часов. Звоню. Дверь отворяет Спиридоновна, женщина лет сорока. Она же — Крокодил, Бегемот, Цербер. Были у нее и другие прозвища, а ее настоящее имя знал только один Собинов.

В обязанности Спиридоновны входило следить за едой и одеждой Леонида Витальевича, а также за тем, чтобы Ленечка ложился спать вовремя. Для нее было счастьем отдавать Лене жизнь, охранять его от поклонниц. Когда звонят, она делает злую гримасу, готова не только прогнать, но и съесть живьем гостя.

Как можно звонить, если Ленечка спит? — но увидев меня, она улыбается, отчего ее некрасивое лицо становится милым.

Он еще спит. Не хотите ли чашечку чая?

Доброе утро. Ты, Крокодилиха, иди и ставь самовар, — раздается голос Собинова. Он входит, накинув нарядный халат.

А ты, Дымок, хочешь послушать мои новые куплеты?

Собинов любил сочинять острые, незлобивые куплеты на театральных деятелей, в том числе на себя.

Здесь, в столице, я — Собинов, а в Москве Собинов. Москва и Петербург всегда имеют разные мнения. Я написал, как после успеха в Петербурге меня встретила Москва. Слушай внимательно и ты, Крокодилиха, тоже.

Слушаю, Ленечка, слушаю.

Ждали от Собинова пенья соловьиного, услыхали Собинова — ничего особенного.

Как можно писать о себе такие стихи? — вспыхивает Крокодилиха. Вошел слуга и принес почту, пахнувшую цветами.

Будьте любезны, Дымов, посмотрите, пожалуйста, почту, пока я одеваюсь.

Я стал разбирать почту, удивляясь, что мне доверили это дело. Десятки писем в красных, розовых и лиловых конвертах, пахли духами. Ему писали, объясняясь в любви, молодые девушки, дамы, брошенные женщины. Писали стихами и высокой прозой…

В 1901 году Собинов впервые выступал на сцене Мариинского театра. Однажды, когда я стал уже уходить, Собинов удержал меня.

Ты поедешь со мной в оперу?

У меня нет билета.

Ничего, как-нибудь это уладим, — улыбнулся Собинов.

Перед отъездом Собинова в театр чиновник принес ему гонорар за предстоящий спектакль. Гонорар Собинова был самым высоким.

В тот день давали оперу «Евгений Онегин», дирижировал Эдуард Францевич Направник (1839–1916).

Наконец мы в театре. Мне предоставили самое удобное место за кулисами, рядом со сценой. Я стою в двух шагах от Собинова — Ленского.

«Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни?» — запел Собинов. Из глаз моих катились слезы. Ария Ленского была повторена четыре раза, а публика все требовала еще и еще. Наконец дирижер продолжил представление.

После спектакля я провожал своего друга домой. Моя задача была не дать говорить Собинову ни слова. Мы вышли через потаенную дверь и сели в закрытый экипаж. Дома все было готово на 50 человек гостей. Среди приглашенных было несколько молодых девушек. Им покровительствовала сама Спиридоновна. Самой интересной из них была Зинаида. Услышав пение Собинова, она забыла все и ездила за певцом повсюду. В Петербург она приехала с больными легкими. Ее предупреждали, что климат Петербурга — не для нее, советовали ехать в Крым, в горы. Но зачем ей все это, если там она не сможет слышать пение своего кумира, его Фауста и Ленского? Вскоре ее здоровье ухудшилось. Накануне ее смерти я получил письмо из небольшого городка на Дону. Она прощалась со мною, благословляла Собинова, сообщала, что умирает счастливой. Ее жизнь окончилась среди цветов и музыки.

Было уже за полночь, когда стали собираться гости. Никто никого не представлял, знакомились сами и через полчаса становились друзьями. Истинно русская черта характера! Десятки блюд, вина, пироги. Все это было обычным в Петербурге. Богата была бедная Русь, богата и талантлива!

 

8. Окончание Лесного института

 

Едем со Шварцем в Литву на дипломную практику. Мы молоды и полны сил, мне двадцать четыре года.

Для встречи с товарищами по Белостоку останавливаемся в Риге. У моря удалось снять красивую дачу. Два инженера и два будущих лесовода решают провести лето вблизи лесничества. Наша беззаботная компания с шутками, не знающими границ, прибавила много седых волос хозяину дачи.

Ежедневно твердил я себе, что нужно пойти в лесничество, так как еще не был там ни разу. Неожиданно приехал инспектор из института проследить за нашими успехами. Он спросил меня, какой короткой дорогой можно пройти в лесничество. Я не мог ничего ответить, так как не знал никакой. Было прекрасное беззаботное время, манило море, а по вечерам в парке играл оркестр…

В начале учебного года я предстал перед комиссией Лесного института, члены которой высказали много нелестных слов в мой адрес, единодушно решив, что я не достоин звания лесовода. Для меня это было ударом. Шесть лет были выброшены на ветер: я лишился диплома и права на жительство в столице. Но вскоре выяснилось, что все не так плохо: мне была дана возможность пройти практику на следующий год, а также выдан документ на право проживания в Петербурге.

На следующий год, — сказал инспектор в заключение, — мы пошлем вас в такое место, где нет ни симфонического оркестра, ни барышень.

По-разному представлялось нам будущее. Давид Кучук перешел на третий курс Горного института, мечтая стать горным инженером. Иосиф Кроль женился на богатой вдове. Лес, его обитатели стали ему не нужны. Мне же жучки, травки, птицы давали возможность жить в Петербурге, быть близко к русскому театру, к культуре.

К последнему курсу нас осталось сто человек, шесть из них — евреи. Лучшим на курсе был Моисей Железников, не занимавшийся ничем, кроме науки. У него не было ни друзей, ни товарищей. Он не бывал на студенческих сходках, не интересовался еврейскими проблемами. Железников досрочно, с блеском закончил институт. Под общие аплодисменты ему вручили инструмент лесовода — теодолит, стоимостью более четырехсот рублей.

И вот мы стоим перед канцелярией и изучаем список дипломантов. Перед моей фамилией стоит: «Слокское лесничество, Лифляндия». Инспектор, профессор Александр Семенович Домогаров, поясняет: «Слокское лесничество недалеко от Тукума». Он шутит: «Не забудьте лес ради прекрасных девушек».

На проезд и питание нам выдали восемьдесят пять рублей.

Помню, радостные, мы идем по коридору института. Вдруг нас останавливает товарищ по курсу: «Моисей повесился на чердаке, а под ним лежал теодолит…»

Оказалось, вчера после вручения диплома Моисей был приглашен к директору. От имени ученого совета ему было предложено место на кафедре при условии принятия христианства: «Подумайте хорошенько, коллега, и зайдите ко мне завтра в это же время…»

Назавтра Моисея не стало.

 

Перевел: Н. Мотовилов1

Редактор: Э. Бельская2

Редактор журнальной версии: К. Грозная

1 Мотовилов Николай Николаевич. Филолог, переводчик. Окончил филологический факультет ЛГУ. Живет в Санкт-Петербурге.

2 Бельская Элла Александровна. Окончила физический факультет ЛГУ. Занимается краеведением, имеет ряд публикаций, выступала на радио. Живет в Санкт-