Что я помню

Что я помню

Часть 1

Часть 1. Жизнь в черте оседлости

 

1. Раннее детство

 

Расцвет Великой Российской империи, подъем к высочайшим вершинам культуры и начало конца царского режима прошли перед моими глазами. Оглядываясь назад, теперь вижу, что довелось мне пережить и перечувствовать в годы юности в России и в зрелые годы в Европе. Мне пришлось быть близко к событиям, казавшимся в свое время не столь важными, но затем приобретшим историческое значение. Галерея людей, чьи имена и деятельность известны по всей России, прошла передо мною. Я их видел, слышал, сидел с ними за одним столом, работал…

Существует поверье, что ребенок, родившейся в год свадьбы родителей, везуч в жизни. В меня стреляли четыре раза с близкого расстояния. Я остался жив, вывалившись из саней во время быстрой езды, дважды выпадал из машин на полном ходу: один раз в Берлине, другой — в Лондоне. Мне удалось избавиться от астмы, мучившей меня в течение двадцати шести лет…

А открыл я свои любопытные глаза 4 февраля 1878 года (по старому стилю), в год свадьбы своих родителей в старинном городе Белостоке.

В период моего детства Белосток был окружен со всех сторон лесами. Сразу за городом тянулся лес, который называли Зверинец, а за ним — Сосновый лес. Если дул ветерок или случалась буря, леса говорили на своем родном языке, одинаковом во всем мире. Много легенд связано с лесами Белостока. Во времена гетмана Браницкого, когда леса были полны зверями, паны часто ездили на охоту стрелять медведей, волков, лисиц, зубров. Устраивались развлечения на городском пруду с катанием на лодках с фейерверком. Для удовольствия поджигали бедные еврейские хижины. И тогда люди искали спасения в Зверинце. Говорят, в бурю в лесах Белостока слышатся стоны, плач и проклятия, раздирающие души слова молитв «Слушай, Израиль», вырывающиеся из сердца в минуту глубокого отчаяния…

Красив был Зверинец, таинственный друг моей юности. Он говорил со мною шорохом листьев, щебетанием птиц, приветствовал зеленью, всеми красками и оттенками цветов, голубым небом, смотревшим сквозь ветви старинных деревьев. Красив был Зверинец и позже, во время запрещенных маевок, когда мы, ученики, праздновали первое мая вместе с рабочими фабрик Новика, Вельтера, Бройника.

В начале моей жизни, т.е. в конце 80-х годов XIX столетия город делился на две неравные части. В центре, на Николаевской, Александровской, Липовой улицах жила интеллигенция. Вокруг центральных улиц на Гуменной, Песках, Ятке и далее жил простой народ, и это был настоящий еврейский Белосток. Интеллигенция говорила по-русски и по-немецки, держала прислугу и повивальных бабок, изъяснявшихся по-польски. Народ же говорил на своем родном языке, а иврит знал немного лучше, чем интеллигенция. Это были ремесленники, мелкие торговцы. Все беднота. В центре размещались богатые лавки, аптека Вильбушевича, магазин Муравьева, Благородное собрание. Там жили такие врачи, как доктор Бомаш, еврейский романтик — доктор Хазанович, который стал сионистом еще до того, как сионизм стал движением.

Переулок, в котором я родился, не имел официального названия. Его называли в народе переулком Шнеера Гутмана, имевшего там дом с двором и садом. Гутмановский переулок был близок к центру города. Одним концом он выходил на Николаевскую, другим — на Ятке. Гутмановский переулок находился между двумя мирами. С одной стороны — таинственный, говорящий на родном языке Белосток, с другой — просвещенный европейский город. Переулок соединял и разделял два мира. Случайность, но это факт: он оказал влияние на мой характер и отразился на моей судьбе. Я был частью здорового и крепкого ядра улицы Ятке, и в то же самое время меня тянуло на Николаевскую. Хотелось попробовать светского образования, научиться русскому, французскому, немецкому языкам, чтобы видеть, слышать, знать…

Моя мать Генриэтта Эрлих была родом из Ковно. Исидор Перельман, отец, был выходцем из Пруссии. Я не знаю, где и при каких обстоятельствах познакомились мои родители. Известно только, что местному богачу Каминке, имевшему связи за границей, понадобился хороший бухгалтер, коим оказался мой отец, таким образом и получивший место в Белостоке. Отца помню с трех-четырех лет. На всю жизнь произвели на меня впечатление изуродованные пальцы его руки, которые он повредил, падая с телеги. Мои первые серьезные переживания детства связаны со слезами матери. Однажды, радостный, я вбежал в кабинет отца. Он сидел в кресле. Его стоячий воротничок был ослепительной белизны. Мать стояла рядом и беззвучно плакала…

Мысль о том, что отец мучает мать, когда никто не видит, поразила меня и долго терзала. Спустя много лет я узнал, что мать плакала о будущем нашей семьи в связи с внезапной смертью нашего благодетеля Каминки. И то, что отец — изувер, было плодом моей фантазии. Фантазировал я постоянно, особенно по ночам. Герман, мой старший брат, и Анна, которая была моложе меня на полтора года, перебирались из своих кроваток в мою постель. Герман просил рассказать о пожарных. Не помню, что я им рассказывал, но они слушали: Герман — надувшись, Анна — готовая заплакать.

Один из таких поздних вечеров запомнился мне навсегда. В доме уже несколько дней пахло лекарствами, а доктор ходил к нам три раза в день. Болел отец. Нас разбудила няня, сказав, что нужно одеваться. В доме было полно чужих людей, а мама плакала. «Не плачь, мамочка, не плачь, дорогая», — стал я ее утешать; она обняла меня. Уже одетых, нас вывели на крыльцо, у дома стояла карета, запряженная парой лошадей. Мы поехали по сонным улицам, мимо домов с закрытыми на ночь ставнями, мимо базарной площади, наконец, въехали во двор Каминки. У Каминки нас угостили вкусным пирогом с творогом, уложили спать. В эту ночь умер мой отец…

Много лет спустя мне стали известны подробности его смерти. В 1883 году мой отец, как немецкий подданный, качестве резервиста принимал участие в маневрах своего полка в Пруссии. Стояла осень, было мокро и холодно. Отец провел ночь в окопе, залитом водой. Он простудился и вернулся в Белосток с сильным воспалением легких. Отец умер на руках матери, находившейся при нем неотлучно, до последнего его вздоха…

 

2. Кадиш по отцу

 

Каждое утро после завтрака мать одевала меня и Германа в теплые пальто, и мы уходили из дома.

Снег скрипит под ногами, хорошо бы поиграть на улице, но даже думать об этом нельзя: мы идем читать кадиш по отцу в полковую синагогу. Она большая и холодная. Горят две большие свечи и несколько маленьких, стоящих неровно, в бархатном ящике. Кажется, что они чужие друг другу. Кроме меня и Германа, здесь находятся старцы с бородами, один из них — с флюсом. Они молятся по всей синагоге на разные голоса, словно не знают друг друга, но вместе произносят: «Аминь». Высокий человек с рыжей бородой в бедной одежде стоит у ящика со свечами и просит нас: «Подойдите поближе». Кто он? Как его зовут? Человек потирает руки. Ему холодно. Его изогнутая борода напоминает свечу. Мы подходим к амвону. Человек наклоняется ко мне и подсказывает несколько слов молитвы. Мы должны повторить слово в слово, но не делаем этого — ни я, ни Герман. Брат произносит первое слово, оставляя мне второе. Будет ли отцу хуже от такой молитвы?

Хождение в синагогу было тяжким испытанием. Синагога стала местом, где я грешил. Отец не мог об этом не знать. Хотя его не было, он все равно присутствовал. Мне казалось, что в полковой синагоге есть еще кто-то, много важнее отца, а потом он рассчитается с нами. Однажды по дороге в синагогу я потерял сознание. Герман привез меня домой на извозчике. Я слег. На третий день выяснилось, что у меня корь. Болезнь началась и у Германа, потом свалились Анна и Соломон-Яков, мой младший брат. Умерла Соня, родившаяся через неделю после смерти отца. Вижу, как после ее смерти выносят из большой комнаты маленький стульчик, на котором сидели все дети. Стул не нужен, детей больше не будет. Мать видит это, и на глазах у нее слезы.

Незабываемой статуей в позднейшие годы стояла фигура матери, потерявшая мужа и последнего ребенка, оставшаяся одна с четырьмя детьми на руках…

 

3. Школа мадам Перельман. Обитатели Белостока

 

Мать стойко боролась с жизненными невзгодами. Небольшие деньги, оставшиеся от отца, ушли. Нужда стояла у порога и стучалась в дверь. Чтобы как-то свести концы с концами, мать решила открыть частную школу для девочек.

Школа госпожи Перельман помещалась в нашем доме. Столы размещались в столовой, иногда в спальнях. Количество учениц колебалось — от пятнадцати до сорока. Кроме матери, в школе работал еще один человек по фамилии Эйнштейн, преподававший чистописание. Мать вела уроки французского, немецкого, а также музыкальные занятия. Так как оплачивать и уроки Германа, и мои не было возможности, я был определен в мамину школу, где оказался единственным мальчиком среди девочек.

В первую ученическую зиму я практически не выходил из дома: не было обуви, а пальто мы носили с братом Соломоном-Яковом по очереди. Работая, экономно ведя хозяйство, мать старалась дать детям все возможное. Она служила нам, как служила Богу. Ее жизнь ежечасно принадлежала семье. После окончания занятий в школе мать оставалась дома строгой учительницей. Отношение к детям у нас было лишено ласки. Она никогда не целовала нас. Постоянные думы о будущем и непреходящие финансовые трудности не оставляли места для эмоций…

Отсутствие денег помешало в свое время оформить лицензию на школу. Вскоре начались неприятности. Однажды во время занятий в школу зашел пристав.

Чьи эти дети? — спросил он, входя в зал, где проходили музыкальные занятия.

Это мои дети, у меня еще есть и сын, — указав на меня, сказала мать.

Пристав бросил острый взгляд на мои ноги в шерстяных чулках и галошах, сделав кислую мину, заметил:

Этот парень не похож на вас.

Он похож на покойного отца.

А что это за девочки? — спросил пристав, указав на учениц из соседнего класса.

Они пришли поздравить с днем рождения сына, — отвечала мать.

Нам здесь нечего делать, — сказал пристав и ушел, предложив полицейским следовать за ним. Но через некоторое время он вернулся один, сказав: «Не бойтесь: я записал, что здесь были ваши дети и несколько гостей. Я не хочу вас наказывать, но вы должны что-то делать, ваша школа долго не продержится».

Пристав ушел, а школа продолжала жить…

 

Интереснейшим местом для меня в детстве была кухня. Мать, несмотря на бедность, держала прислугу, которая менялась на протяжении многих лет. Обитатели дома делились на нас — спавших в кроватях, сидевших на стульях, обедавших в столовой, — и прислугу. Она, то есть прислуга, была хуже одета, обедала после нас, спала на скамейках и была сплошь неграмотна. Письма, посланные прислуге, мать читала адресатам вслух. Письма были очень похожи, хотя приходили из разных мест и были адресованы разным людям. «Я еще спрошу тебя, дорогая дочь, что ты делаешь на чужой стороне», — такая фраза была почти в каждом письме. По пятницам приходила булочница Хана: «Пожалуйста, мадам, хала», — неизменно говорила она. И удалялась.

В течение недели приходила торговка снедью и подолгу беседовала с прислугой. По необходимости появлялись то стекольщик, то трубочист с длинной проволокой. Он иногда шутил со мною, а иногда не узнавал. Много лет спустя я понял, что трубочистов было несколько. Один из них, веселый и белозубый, впоследствии умер от чахотки, которую он получил, карабкаясь по белостокским крышам. Зимой из соседних деревень приходили белорусы и приносили свои грибы, картофель, огурцы, масло, сметану, ягоды. Кухня наполнялась ароматом. Значительной фигурой на кухне был водовоз Берл — высокий широкоплечий человек в рыжих сапогах и меховой шапке. Он привозил воду на карликовой лошадке, впряженной в сани или тележку. Доставка воды была церемонией, в которой участвовал и я.

Скрипит и приоткрывается дверь. Появляется полное ведро, затем коромысло, сам Берл и второе ведро. «Добрый день, хм, хм, прекрасные служанки и все, живущие в доме. Хо-хо, холодно», — Берл хлопает руками. Все его существо дышит морозом, но от Берла веет теплом и сердечностью. Я снимаю пробу, черпая ковшом прозрачную холодную воду, глядя одним глазом на воду, другим — на Берла…

Не стало Берла в нашем доме, когда появился водопровод, проложенный к нам от центральных улиц города. Исчезли водовозы.

Такими были люди с заднего крыльца.

Нарядные гости входили с парадного хода. Они сидели долго, разговаривали, пили чай. Это были соседи из ближайших домов, степенные, семейные.

Неожиданно в нашем доме появились и молодые, веселые люди. Случилось это так. Умер мой дед Исаак Эрлих, отец матери. После его смерти нам досталась шкатулка со столовым серебром, отделанная красной кожей. А вскоре к нам приехала жить младшая сестра матери Ольга, рыжеволосая девушка с горящими глазами. Теперь по вечерам стали приходить гости Ольги. Собираясь за столом в гостиной, они пили чай, много спорили, пели. Часто в их разговоре проскальзывало имя «Каутский». Абрам Блох приносил книги. Говорил он по-русски без акцента, курил самокрутку, пил много чая. Румяный и добродушный Яков Кац шутил со мною, но, увидев однажды мои рисунки, стал относиться ко мне, как к взрослому. Бывал здесь и молодой человек в толстых очках, с несгибающимся пальцем, сын старой Вельерши. Частым гостем был и Клейн с печальным лицом. Иногда мать подолгу беседовала с ним по-немецки.

Эти молодые люди совсем не походили на обитателей Белостока. Как оказалось, они с риском для жизни делали какое-то дело, они — против царя.…

Однажды ночью в окно постучали. «Кто там?» — спросила мать. Ей ответили, и она открыла окно. А утром пришла Вельерша с заплаканными глазами: в ее доме искали какие-то книги, а сына увели. В ту ночь были арестованы также Кац, Блох и Клейн. К нам же приходили для того, чтобы предупредить о возможном обыске.

Через год мы получили привет через некоего Белецкого, приехавшего в Белосток после отбытия двенадцатилетней каторги в Сибири. Белецкий пришел к нам в будний день, но его приход стал праздником. На Анне — чистый передник, Герман причесан. Мать встретила его у дверей вопросом: «Имею ли я честь видеть господина Белецкого?» «Да, это я», — ответил гость тихим, хриплым голосом.

Они проходят в гостиную для беседы. Потом мать зовет меня: «Иосиф, принеси свои старые рисунки, которые ты делал прошлой зимой». Белецкий смотрит мои рисунки: «Яков Кац сказал, что ты хорошо рисуешь, и просил передать тебе привет».

Слезы застилают мне глаза.

 

4. Отъезд тети Оли. Поступление в реальное училище

 

Весь Белосток можно обойти в течение часа. В маленьком городе новости распространяются быстро, а гость — всегда новость. Когда к аптекарю Вильбушевичу приехала родственница, весть об этом облетела город. Приезжей оказалась молодая девушка с гордым лицом, прищуренными глазами и легкой походкой.

Я увидел ее на Николаевской улице. Никто в городе не мог так ходить. Это была Мария Вильбушевич, в дальнейшем известная деятельница российского рабочего движения.

С именем другой белостокской гостьи была связана история, долго будоражившая город. О девушке шептались пожилые женщины, а мужчины говорили о ней с непонятными шуточками. Что же совершила эта барышня с нежным лицом? Оказывается, она родила ребенка раньше, чем вышла замуж…

Между тем в нашей семье назревало событие: мамина сестра Ольга собиралась ехать в Америку. В день отъезда Ольги все поднялись на рассвете. За окном была сероватая, умирающая ночь. Зажгли лампу, сели пить чай. Все молчали. Казалось, происходит большое несчастье. Всегда оживленная, с горящими глазами, Ольга тихо сидела, не глядя на нас. На вокзал ехали на извозчике по пустынным улицам. Добрались задолго до отправления поезда. Шел дождь, было холодно. Раздался первый звонок. Мать и Ольга обнялись, а Герман помог занести вещи в вагон. Заплакала Анна. Раздался третий звонок, и поезд тронулся.

После отъезда Ольги в доме стало тише и скучнее, но жизнь шла своим чередом. Настало время моего поступления в реальное училище. Для подготовки был нанят учитель по фамилии Рубинштейн, приехавший из средней России. Он много знал и понятно объяснял. Его русский язык, так не похожий на язык местных жителей, очаровал меня. Благодаря своему наставнику я полюбил математику, в которой сделал заметные успехи… К сожалению, Рубинштейн так же внезапно исчез, как и появился.

Сенсацией стал приезд из Петербурга двух исключенных студентов лесного института. Они приехали с намерением заняться подготовкой мальчиков к поступлению в реальное училище. Иметь учителей из Петербурга было пределом моей мечты. Велика была моя радость, что вечером к нам придут Иерусалимский с Богдановичем. Моим учителем стал Иерусалимский, строгий и справедливый. У нас не было денег платить за уроки, но выход нашли. В пустовавшей комнате на втором этаже поставили две кровати и тумбочку: молодые люди согласились в счет платы за комнату давать уроки.

15 августа 1888 года я сдавал экзамены в реальное училище.

Прекрасное раннее утро. Сад и коридор училища полны детьми и взрослыми. Я иду в сопровождении брата Германа и матери, одетой нарядно, как на праздник. Все интересуются итогами экзаменов. В отдельном списке среди шести иноверцев значится первым: «Иосиф Перельман». Я смотрю на мать. Ее взгляд серьезен, с легкой печалью. Возможно, она сожалеет, что отцу не удалось дожить до этого дня…

 

5. Волнения в Белостоке

 

Моему однокласснику Владиславу Грановскому тяжело давалось учение. «Приходи ко мне после обеда, будем вместе готовить уроки, и я покажу тебе наш сад», — предложил Владислав.

Его отец был известным в городе врачом. Дом Грановских был внушителен. Не без страха я позвонил в высокую дверь, встроенную в ворота. Мне отворили и провели меня в большую комнату Владислава, где мы стали заниматься.

«А где же сад?» — спросил я в первый же день.

В сад меня вели по натертому полу через столовую, уставленную старинной мебелью. Сад был просто великолепен. Фруктовые тенистые деревья в цвету, казалось, были осыпаны снегом. На дорожках гравий хрустел под ногами. Сад, тянувшийся далеко и выходивший к рабочему кварталу, был окружен высоким забором, отделявшим Грановского и его семью от внешнего мира.

Окончился учебный год, и училище закрыли до осени. Я проводил каникулы, занимаясь составлением гербария и коллекции бабочек. В один из дней в конце каникул мои занятия были прерваны шумом и криками, доносившимися с соседних улиц. Среди криков на русском, польском и еврейском языках отчетливо слышалось часто повторяемое: «Доктор Грановский».

Я выскочил на улицу и увидел, как толпы людей устремились к дому Грановского. Побежал и я. По пути встретился мне одноклассник Яков Цехановский. «Что случилось?» — спросил я. «Разве ты не знаешь? Доктор Грановский затащил ребенка в кабинет и сжег ему лицо»… «Не в кабинет, а в сад», — поправил кто-то.

Постепенно стала вырисовываться картина того, что произошло. Мальчик из рабочего квартала забрался в сад Грановского, где был пойман кучером и приведен к доктору. Кучер держал ребенка, на лбу которого доктор Грановский выжег ляписом слово «вор» по-русски, по-польски и на идише. Все это видел подмастерье Иодель Гольд сквозь щель в заборе (он услышал стоны, доносившиеся из сада). Прибежав в бильярдную на Николаевской, он всем рассказал о случившемся. Весть быстро распространилась, и город закипел, как котел.

О событиях того времени Иодель Гольд поведал уже спустя десятилетия, в Америке. Толпа ворвалась в сад. Гость Грановского, генерал, попытался преградить путь в дом. Его превосходительство получил удар в зубы. Среди толпы оказался доктор Хазанович, который схватил Иоделя Гольда за лацкан со словами: «Говори правду, только правду. Это сделано не только с мальчиком, а со всем Белостоком. Скоро тебе будет предложено забыть, что ты видел. Тебе будут предлагать деньги, много денег. Но ты держись, ты — единственный свидетель. Правда на твоей стороне…»

В этот же день мой старший брат Герман сообщил, что в синагоге должны собраться все взрослые мужчины. Он, как старший мужчина в доме, и был отправлен на собрание. Больше всех там выступал доктор Хазанович. Он говорил о том, что в городе совершено преступление, и виновник должен быть наказан. Раввин Маркус призывал не лечиться у Грановского, добиться, чтобы его лишили лицензии…

Жертву экзекуции увезли в больницу. Из Петербурга прибыл чиновник по особым поручениям. Высокий гость три часа с глазу на глаз беседовал с Грановским. Для дачи показаний единственный свидетель был доставлен полицейскими в участок. В ход были пущены угрозы, запугивания, предлагалась большая сумма денег. Сбывались предсказания доктора Хазановича. Долго шло следствие. Наконец, через несколько месяцев состоялся суд, решение которого потрясло весь город: на общину наложили штраф — 80 000 рублей. Грановский был оправдан, виновниками беспорядков были признаны Хазанович и Маркус. Их выслали на три года из города. Моисей Айзман, повредивший генералу зубы, спасаясь от ареста, бежал в Варшаву, затем в Америку. Спустя много лет я не сразу узнал в немолодом степенном председателе белостокского землячества того отчаянного парня из моей молодости, когда-то прибывшего с несколькими центами в кармане на землю Колумба.

 

6. «Рассказ капитана» и последствия его публикации

 

Весной 1892 года я перешел в четвертый класс реального училища.

Лето я обычно проводил в городе. Незаметно прошла первая половина каникул, наступил день 2 августа, который я никогда не забуду: он стал началом моей писательской деятельности.

Жарко. Медленно иду в заднюю часть двора, в тень сараев. Один из них оказался незапертым. В сарае прохладно. Пахнет колотыми дровами. Выбираю березовое полено. Это — мой стул. Письменным столом служит доска, лежащая одним концом на дровах, другим — на рассохшейся бочке. Сажусь в свое кресло, т.е. на березовое полено, и начинаю писать рассказ о капитане… Откуда в Белостоке капитан? О чем я могу поведать миру? Действие происходит на большом английском корабле. Капитан повествует о некоем молодом человеке, трижды спасшем ему жизнь и вскоре исчезнувшем. Это не живой человек, а призрак, дух. Рассказ был закончен, переписан начисто и послан в редакцию «Вокруг света» за подписью «Намлерепо», что при прочтении справа налево означало «О. Перельман».

Перелистывая однажды журнал, в разделе «Ответ читателям» я наткнулся на следующее: «Намлерепо, редакция надеется получить сведения об авторе: фамилия, адрес».

Я незамедлительно отправил письмо в редакцию и стал ждать ответа. По моей просьбе одноклассник Моисей Триллинг приносил из дома номера журнала «Вокруг света», и я их просматривал. Однажды он принес номер за 1892 год и, многозначительно посмотрев на меня, спросил: «Это ты написал рассказ про капитана в этом номере?»

Мы прочли с ним рассказ вслух, затем — с его братом, потом я читал рассказ про себя, а вечером у меня дома его слушали все.

Меня переполняла гордость. Казалось, что все знают обо мне и восхищаются. По-другому «поздравила» меня дирекция училища… Через неделю, на уроке русского языка, открылась дверь класса, и вошел директор училища. Мы встали. Директор предложил всем сесть, затем четко произнес, обращаясь ко мне: «Иосиф Перельман». Я встал. Случилось что-то важное. Никогда еще уроки не прерывались. «Педагогический совет, — продолжал директор, — провел чрезвычайное совещание по поводу вас. Принимая во внимание ваше хорошее поведение, совет постановил дать возможность вам окончить училище. Вы освобождены от наказания…»

Я перебиваю директора: «Что я сделал? Какое наказание?»

«Не перебивайте меня, — сказал директор. И объяснил: — Я говорю о вашем рассказе в журнале. В следующий раз показывайте нам что-либо вами написанное. Вы понимаете?»

«Да, господин директор»…

Я продолжал писать. Настала зима, и дровяной сарай, где было темно и холодно, оказался негодным для моей юной музы, только расправляющей крылья. Теперь, когда все спали, поздно вечером я зажигал керосиновую лампу с зеленым абажуром и начинал творить. «Тик-так», — отбивают вечность старинные ковенские часы, а я пробую своим молодым пером передать красоту мира… «Спать, спать иди», — слышу я недовольный голос матери.

В эти поздние вечера я написал комедию «Спектакль», сатиру на актеров-любителей, дававших представление в уездном городе. Я показал ее учителю русского языка Краснянскому, а через несколько дней получил от него предложение зайти к нему домой. Критика Краснянского была не восторженной, но и не уничтожающей: «В вашем возрасте еще рано писать для театра. Это самый трудный жанр литературы. Но у вас есть юмор, и, что меня удивляет, вы искусно построили действие как драматург…»

Критика показалась мне доброжелательной, но моя мать рассудила иначе. Я перестал посвящать ее в свои литературные дела, мне же было запрещено писать поздно вечером при лампе. Я понимал, что путь писателя тяжел и долог, но привлекателен. Мать и учитель Краснянский были правы. Нужно готовиться к этому пути, учиться, развивать свой дар.

 

7. Мой ученик Лев из ешивы

 

Учился я хорошо, одно время был из лучших учеников в классе, и, может быть, учился бы еще лучше, но уже тогда я был репетитором. С какой гордостью в конце месяца принес заработанные мною десять рублей! Взяв деньги, мать улыбнулась, что было для нее редкостью, и бросила на меня взгляд, означавший: «Из этого сорванца, пожалуй, выйдет толк!»

Я давал и бесплатные уроки, как и все ученики старших классов. Нашими подопечными были парни 17-20 лет, повидавшие в жизни много больше своих учителей. Это были бедняки, появлявшиеся в Белостоке, словно из-под земли — худые, иссохшие, в рваных башмаках, без пальто. Некоторые из них носили очки, за что получили прозвище «патроны». Никто не знал, что это означает, а они не обращали внимания на прозвища: «Зовите, как хотите, но не дайте нам пропасть».

Большая часть молодых людей была из окрестных местечек, некоторые пришли из Вильно, где учились в ешивах. Бедные, набожные, полуголодные, они бежали из ешибота: кто в Минск, кто в Белосток, кто в Пинск. Некоторые приходили из Бреста, из Варшавы и даже из Одессы. Именно приходили, а не приезжали.

Как можно прийти из Вильно? — спросил я у своего ученика, которого звали Лев.

Кладут солому в сапоги, а на тело, особенно на грудь — бумагу, газету. Какая газета — все равно. Даже «Новое время», она хорошо держит тепло. Не забывай: солома в ногах, газета на груди. Перепутаешь — простудишься, — отвечал Лев.

Вам плохо было в ешиве?

Не хуже, чем здесь. Но здесь я могу изучать алгебру, геометрию, писать по-русски, поэтому я убежал из ешивы.

Так говорили и другие. Лев хотел все знать, он «проглатывал» все учебники, какие были у меня и моих братьев. Он был гораздо прилежнее меня, его строгого учителя. За ночь Лев мог выучить то, что в училище проходили неделями. Духовный голод жег его душу, но его русский язык был далек от совершенства. «Если хотите сдать экзамены, вы должны направлять все усилия на русский язык. Это — самое главное», — говорил я Льву.

Целью моего ученика было сдать экзамен за четыре класса реального училища. Выдержавшие такой экзамен получали льготы по воинской повинности, могли стать фармацевтами, учиться дальше. Сдать экстерном было нелегко. Принимавшие экзамен у ешиботников, плохо говоривших по-русски, были неуступчивы.

Чем занимался Лев и как он зарабатывал на хлеб, мне было неизвестно. Как оказалось, Лев работал подручным у портного Крутицкого, который позже вспоминал: «Я несколько раз предлагал ему остаться в моем заведении. Из него вышел бы первоклассный портной. Зачем ему математика и физика?»

За несколько дней до экзаменов Лев занимался с удвоенным старанием. Его близорукие глаза смотрели на мир со страхом. Он еще больше исхудал. Тут, не выдержав, вмешалась моя мать, у которой и без того было много забот: «Вы должны больше есть. Я вам буду давать по стакану чая с бутербродом». Согреваясь чаем, Лев говорил, что после экзаменов станет другим человеком.

Накануне экзамена он надел чистую куртку, очевидно, взятую напрокат, с тонким белым воротничком. Теперь он выглядел не хуже наших белостокских молодых людей. Его русский язык немного улучшился и я надеялся, что он сдаст экзамен.

Вечером, дрожащий, как осиновый лист, ко мне пришел Лев: «Они поймали меня на сочинении, и я провалился по русскому языку». Я стал его утешать, сказав, что через год он обязательно сдаст экзамен.

Возможно, очень возможно, но все это время мне придется висеть между небом и землей.

Жили вы как-то все это время, сможете и теперь что-нибудь заработать.

Кто говорит о заработке? Неужели вы не понимаете: они не дадут мне докопаться до истины. Говорят: «Иди назад». Но куда я пойду? В Вильно, в ешиву? Я теперь отрезанный ломоть. Прежде чем уйти из ешивы, я сказал: «Прокляните меня, как Спинозу», а они только смеялись надо мной.

И я увидел перед собой не просто экстерна, провалившего экзамен, а молодого человека, стремящегося вырваться из своего окружения, мученика. Успешная сдача экзаменов была бы освобождением от духовного прошлого, глубоко сидевшего в нем.

Мы договорились, что он придет ко мне завтра после полудня. Я ждал, но его не было. Вместо него пришел маленький пухлый человек. Это был Крутицкий, хозяин Льва.

Лев повесился.

Вчера моя жена пошла на чердак…

Ни записки, ни письма он не оставил. Перед уходом Крутицкий заметил: «Было бы лучше, если бы вы не занимались с ним вообще».

Слова портного постоянно звучали у меня в ушах. И я долго не мог освободиться от угнетавших меня мыслей о своем ученике. Из-за этого, да и по другим причинам, я стал учиться хуже. Наступило время первой любви, а с нею пришли неясные романтические мечты. На каникулы в Белосток приехали минские гимназистки Ида и Шарлотта, дочери адвоката Эльбойма. В доме Эльбойма стали собираться молодые люди. Частым гостем был и мой старший брат. Я мечтал познакомиться с сестрами. Однажды вечером Герман предложил: «Хочешь, пойдем на дачу к Эльбоймам? Это за Зверинцем».

Мы идем по вечерним улицам Белостока, затем по тропинке к лесу подходим к дому. Окна освещены. Слышна музыка и смех. Герман представляет меня мадам Эльбойм, ее дочерям и гостям. Среди них я вижу соученика Германа, Аркашу Рубинштейна, племянника моего учителя русского языка. Аркаша запевает серенаду Шуберта. Мы сидим, говорим и не можем расстаться, счастливые от луны, Шуберта и нашей молодости.

Возвращаемся домой на рассвете. Мать не спала всю ночь.

Где вы были? — спросила она. Герман объяснил ей. Мать нечего не ответила, поняв, что ее сыновья уже стали взрослыми.

 

8. Отъезд Германа. Мое первое выступление

 

Герман окончил реальное училище. Строились разные планы, что делать дальше. Ехать в Россию для продолжения образования ему не хотелось, и он высказал пожелание отправиться в Германию и получить диплом инженера. В Берлине жила с мужем сестра покойного отца. Чтобы накопить денег на поездку, Герман перебивался пока частными уроками. Еще более холодный, чем мать, он мало обращал внимания на меня и сестру, но зато был нежен и ласков с младшим из нас, Соломоном-Яковом. Иногда к нему приходили друзья, и я слышал их непонятные разговоры о частной собственности, о рабочих, о праве на организацию…

Однажды в шкафу Германа я нашел литературу, изданную в Швейцарии: брошюру Каутского, статьи Лассаля. Это была запрещенная литература, подобная той, что читали друзья Ольги.

Проводы Германа напомнили проводы Ольги, несколько лет назад уехавшей в Америку. Встали очень рано, печально горела лампа. Мы чувствовали себя, как после похорон. Заспанная служанка внесла самовар. Чай пили молча. Пустынными улицами ехали на вокзал, где ждали друзья Германа, сказавшие при прощании много теплых слов в адрес брата, что ему, противнику любых проявлений сердечности, было мучительно. Раздался третий звонок, и поезд тронулся, увозя Германа. Мать смахнула тяжелую слезу.

«Ты теперь старший в семье, и должен быть примером для сестры и брата», — сказала она, когда мы вернулись с вокзала.

Шкаф Германа и кровать стали моими. Казалось, что в комнате сделалось просторнее. Мне было стыдно от мысли, что я рад отъезду брата.

У горожан стало входить в моду новое слово — «сионизм». Побывавшие в Гродно, Вильно, Варшаве утверждали, что повсюду идет обсуждение новой проблемы. Разрешат ли собрания, дискуссии? Как к этому отнесется полицмейстер, который ничего не знает о сионизме? Или делает вид, что не знает?

Высланный в свое время в Лодзь доктор Хазанович хлопотал больше всех. Вернувшись в Белосток, он останавливал прохожих, хватал их за лацканы и с жаром призывал их ехать в Палестину. Он постоянно разговаривал об этом со своими пациентами, ждавшими от него помощи и рецептов: «Ваш кашель — пустяк», а дальше следовали призывы к эмиграции. Вокруг него образовалась группа энтузиастов: Леон Паперник, Литвак, Розен, учителя школ. Как-то Леон остановил меня на улице: «Скоро Пурим, мы будем праздновать. Напишите что-нибудь и прочтите. Обещаете?» Я ответил утвердительно, еще не зная, что писать.

Пурим праздновали в большом частном доме. Собралось много народа. Первым выступил Леон, прочтя по-русски стихотворение известного еврейского поэта. Подошла и моя очередь. Это было мое первое публичное выступление, и я не знал, как держаться.

Идите же. Публика ждет вас, — позвал Леон.

Вечный странник, — объявил я, и начал рассказ о человеке, оставившем свой дом и идущим по свету тяжелым путем. Дикие звери преграждают ему дорогу, ноги его сбиты в кровь об острые камни, но он идет…

Мое выступление имело успех. Знакомые и незнакомые люди подходили ко мне и жали руку. Вот подходит дама в зеленой шляпе с красным пером. Ее лицо мне кажется знакомым. Она очень похожа на породистую курицу и кудахчет, как хохлатка. «Жаль, что здесь нет вашей матери», — говорит она. Теперь я узнаю ее: это «куролапница» Ходес, только без корзины с курами.

Утром Ходес рассказала матери, что ей удалось увидеть и услышать.

Почему ты ничего не сказал и не пригласил меня? — спросила мать.

Но ты же не велела мне писать, — ответил я с горечью и скрытым торжеством.

 

9. Последний год в Белостоке. Отъезд в Петербург

 

Переходный экзамен по литературе в последний класс училища стал моим триумфом.

Экзамен проходил в актовом зале. Для приема экзаменов был приглашен попечитель, пожелавший ознакомиться с учащимися по собственному выбору. Слышу свою фамилию, вскакиваю, кланяюсь…

Инстинктом педагога и культурного человека высокий гость разглядел искру дарования во мне, юноше с печальными глазами. На экзамене со мной словно говорил друг, влюбленный в литературу и прекрасный русский язык. Много лет я помню эту беседу о литературе. Он задает вопросы — я отвечаю. Наконец, мы дошли до романов Достоевского и Толстого. На лицах директора и учителя литературы — испуг: учащимся не разрешали читать произведения этих писателей. Об этом знает попечитель, делая вид, что ему это неизвестно…

Экзамен подошел к концу. На лице директора появилось некое подобие улыбки.

«Я с удовольствием ставлю вам пять. Вы, конечно, поедете в Петербург продолжать образование. Если понадобится помощь — обращайтесь», — заканчивает экзамен попечитель.

Но о поездке в Петербург еще рано говорить: нужно окончить училище, а это — дело нелегкое. А что будет с нами, если по окончании училища не удастся продолжить образование? Чем мы будем зарабатывать на жизнь, чтобы помочь родителям и младшим в семье?

Ты куда поедешь? — спрашиваем у Моисея Триллинга.

В Ригу для поступления в политехнический. А ты, Осип?

В Петербург. Попытаюсь сдать экзамен в технологический, а если провалюсь, тогда — в лесной.

Ты же — не практик.

Знаю. Я не собираюсь делать карьеру, хочу быть литератором, а для этого надо жить в Петербурге.

Мать и слушать не хотела о литературе. «Лучше стать графиком, живописцем, архитектором, но только не литератором», — говорила она.

Сдан последний экзамен — и училище позади. Кончились детские годы. Началась юность. Последний раз мы собираемся в актовом зале, где директор вручает нам аттестаты.

Осенью все мои товарищи уехали сдавать экзамены в высшие учебные заведения. Я же остался в Белостоке. Так решила моя мать. Предполагалось, что я поеду пробовать счастье на будущий год, а пока мне надлежало давать частные уроки, чтобы обеспечить себя на первых порах, когда я стану студентом, и помочь матери.

Я — почти профессиональный учитель. С раннего утра до позднего вечера бегаю по опостылевшим улицам Белостока, звоню и стучу в двери, даю уроки и бегу дальше. На улицах я часто встречаю Абрама Иерусалимского, своего бывшего учителя. Он по-прежнему дает уроки и живет там же, где и десять лет назад. В его холостяцкой комнате лежит единственный номер журнала «Нива», привезенный из Петербурга в тот самый год, когда он приехал в Белосток, чтобы превратиться в «педагогический автомат», выдающий за плату определенную сумму знаний. Автомат не думает, не чувствует, а лишь выполняет свою работу.

«У него, наверно, тысяч десять банке», — говорили о нем. Зачем ему деньги? Но «автомат» доказал, что он — человек, отдав свои сбережения родственникам, отъезжающим в Америку, не взяв с них расписку и никому не сказав о сделанном.

Иерусалимский жил, как прежде: та же одинокая комната в доме Лучицких и ежедневные уроки. Один, два, двенадцать. Он не проявлял никакого интереса ни к сионизму, ни к социализму. Женщины его не интересовали. Встречая учителя ежедневно на улицах Белостока, я невольно задумывался о своей судьбе. Что будет со мною, если не выдержу экзамены в Петербурге? Тогда, возможно, из меня выйдет второй Иерусалимский. Так же, как он, буду бегать по Белостоку, копить деньги. Постепенно исчезнет потребность читать и писать. Пройдет молодость, и я превращусь в такую же неизбежную принадлежность города, как пристав, раввин или сумасшедший.

Зима в этот год была сокращена гастролями оперетты. Представления давались в белостокском цирке. Каждый вечер я бежал в театр. «Нищий студент», «Креолка», «Гейша» пробуждали сладкую мечту о другом мире. Реальная жизнь стала казаться скучной и неинтересной… Наваждение кончилось с отъездом труппы.

В городе происходили перемены: стал ходить трамвай, отвозивший жителей на дачи в Зверинец, на улице можно было увидеть велосипедистов, появились телефоны, началось строительство трехэтажных зданий, по Белостоку проехал однажды «заблудившийся» автомобиль. Но, несмотря на изменения к лучшему, из Белостока, находящегося в черте оседлости, современного гетто, люди бежали, используя связи, деньги и браки. Каким-то образом исчезли несколько девочек из частной школы моей матери.

В городе разгорелись страсти по поводу замужества Сони Граве, одной из красивейших девушек города. Она вышла замуж, предварительно крестившись, за православного. Молодые люди уехали в Варшаву, где закончили свои жизни трагически. О погибшей Соне долго помнили, даже сложили песню, полную желчи и сарказма, которую пели на базарной площади и улицах. Молодые устремлялись в большой мир, где казалось, их ждало счастье. Но не для всех.

Из Америки писала тетя Ольга. Сначала ей было тяжело, пришлось много работать, и она подорвала свое здоровье. Затем, как она писала, тетя вышла замуж за хорошего человека и родила дочь, назвав ее Аней в честь моей сестры.

Из Германии приходили открытки от брата Германа. Он писал, какими бессердечными оказались наши германские родственники. Из Берлина ему пришлось уехать в Дармштадт, университетский город, где учились земляки. Там он нашел поддержку и понимание.

И вдруг я получаю странное письмо от брата. Герман просит не показывать письмо никому, даже матери. Он сообщает, что болен, и его хотели положить в больницу, но потом оставили дома. О нем пекутся ассистенты доктора Ваулина.

Я написал ему длинное письмо, но ответа не последовало. О том, что произошло с братом, я узнал, когда в Белосток на каникулы приехали братья Маковские. Они рассказали, что небольшая группа студентов из России организовала в Дармштадте библиотеку, а Германа назначили заведующим. Конечно, в библиотеке была и запрещенная литература: сочинения Маркса, Лассаля и другие, не дозволенные в России книги. «Но Дармштадт — не Россия, — думали студенты, — здесь можно читать такую литературу». Однако полиция на этот счет была другого мнения.

Однажды вечером в комнату Германа пришли полицейские и нашли запрещенные книги. Они разъяснили, что немецкие граждане могут читать литературу такого рода, так как вскоре поймут бессмысленность ее содержания. Русские же нигилисты, особенно евреи, своей революционной деятельностью подрывают основы империи. Иностранным студентам, выходцам из России, не следует читать такие книги, поэтому библиотекарю надлежит покинуть город и выехать из Германии. Дома разберутся, что с ним делать.

Тут Герман удивил всех. Он показал свой паспорт и объяснил, что он, хоть и родился в России, немецкий подданный. Полицейские спешно удалились.

Теперь мне стало понятно письмо Германа: «болен» — опасность быть арестованным, «поместить в больницу» — посадить в тюрьму. Но кто такие ассистенты Ваулина, было непонятно.

Это же ясно, — сказал Берл Маковский. — Ваулин — это имя жандармского полковника, а ассистенты — его помощники.

Но как же немецкой полиции стало известно о вашей библиотеке? — спросил я.

Полиция попыталась вмешаться, так как мы — из России. Нас всего двенадцать, четверо — из Белостока. Можно сказать, пятеро, считая Азефа.

Как его зовут?

Евно Азеф. Он из маленького городка между Гродно и Белостоком.

Странное имя — Азеф.

Да он хороший человек, пламенный революционер, блестящий организатор. Это он предложил организовать библиотеку. Его выслали, и он был задержан на границе. Счастливая случайность, что Герман оказался немцем.

А что, Азеф этого не знал?

Никто не знал. Ты же знаешь, как сдержан твой брат. Для него это серьезней, чем для других.

Но как тайной полиции стало известно, какие книги находятся в библиотеке?

Не знаю, спроси у полиции.

Факт, о котором я рассказываю, не был, упомянут ни в одном из воспоминаний о великом провокаторе Евно Азефе. Однако хорошо известно, что, будучи студентом Дармштадта, он получал деньги от охранки. Конечно, это он дал знать полиции о библиотеке, которую сам же и организовал.

Наконец, пришло время мне отправляться в столицу.

Рано утром я, мать, брат и сестра пьем чай. Стук своевременно прибывшего извозчика в дверь звучит для меня, как зов России, судьбы. Громыхая тяжелыми сапогами, он входит, берет мою сумку и плетеную корзину с упакованными вещами. Пора ехать…

Я некоторое время стою на пороге старого дома. Мне неловко, что я уезжаю, оставляю мать, сестру и брата. Но вот я — уже на дрожках, Анна и Яков сидят на маленькой скамейке, спиной к лошади.

Дрожки бегут по улицам Белостока, а я мысленно прощаюсь с днями, прожитыми здесь. Радостными и печальными, счастливыми — и не очень.

Мы проезжаем мимо дома Эльбойма, где жила белокурая красавица Шарлотта, причинившая мне много страданий. Вот и Софийский переулок, где жил мой одноклассник Яков Цехановский. Дрожки обгоняют молодого человека. Это Моисей, или Макс, будущий советский дипломат Максим Литвинов. Проезжаем мимо дома, где живет мой бывший учитель Эйнштейн. «Прощай, тихий учитель!». Эйнштейн будет убит в 1906 году во время погрома в Белостоке. У городских часов на базарной площади стоит сумасшедший. Едем мимо дома Каминки, где когда-то работал мой отец. Дом пуст и заброшен. Госпожа Каминка осталась одна: ее дети разлетелись по свету…

«Дальше, дальше, быстрее», — мысленно подгоняю я извозчика. Проехали мимо дома Грановского, чей поступок когда-то возмутил весь город…

Наконец, дрожки останавливаются у вокзала. Вдруг раздается как будто звук выстрела, и я оглядываюсь. На козлах убогих дорожек сидит мой бывший одноклассник, безземельный крестьянин, исключенный из реального училища за неуспеваемость, Юрий Кравчук. Щелкая кнутом, он прощается и желает мне доброго пути.

Прощай, Белосток!

 

Перевод с идиш Н. Мотовилова

 

Продолжение следует…