Дуэлист

Дуэлист
Главы из романа. Окончание

1

Из донесения Толстого

Вместе с протоколом военного совета от 13 октября граф Толстой позволил мне скопировать донесение о ходе сражения при Иденсальми, писанное 16-го числа, уже после боя. Это «донесение» имеет форму дневниковой записи с некоторыми деталями, которые, конечно, немыслимы в официальном документе. К таковым отношу, например, описание зрительной трубки князя Долгорукова или военных костюмов противника. Толстой почти не приводит данных о позициях сторон, числительности войск, их эволюциях или взаимных потерях. Зато вдруг может поделиться наблюдением об обычаях шведского войска. Словом, Американец не умеет толком составить документа, и его заносит в роман. Поэтому окончательное донесение о ходе сражения было написано Генерального штаба поручиком Липранди. А черновик Американца частично сохранился и попал в мои руки при одной из наших последних встреч в 1846 году.

 

Октября 16, 1808 г.

Его высокопревосходительству генерал-лейтенанту Тучкову-первому

поручика графа Толстого донесение о деле

при Иденсальми в Финляндии.

 

15 октября на рассвете авангард под командою генерал-адъютанта князя Долгорукова-третьего скрытно приближился по узкому дефилею между двух озер к мосту при селении Иденсальми, за которым находились главные силы шведской бригады генерала Сандельса в количестве предположительно четырех тысяч. Русские и шведские войска разделены были длинным проливом, к коему с обеих сторон вел крутой спуск. По ту сторону пролива уступами были вырыты три ряда вражеских шанцев и установлена батарея. Подходы к мосту защищали ведеты карельских драгун в количестве нескольких эскадронов, непрерывно совершающие разъезды на расстоянии пушечного выстрела от нас.

Как только было получено известие о выступлении главных сил вашего высокопревосходительства, князь Долгоруков поручил мне отправиться к Сандельсу с объявлением о прекращении перемирия, что и было мною выполнено в сопровождении хорунжего Полубесова с белою тряпицей на пике. Сандельс встретил нас со всевозможным учтивством, однако выразил протестацию, поелику соглашением главнокомандующих было решено упредить друг друга о возобновлении военных действий не позднее чем за неделю. Я возразил, что причиной таковой спешки русского командующего было исключительно его миролюбие, ибо мир между нашими государствами восстановится тем скорее, чем скорее начнется
война, то есть на целую неделю ранее. Шведский генерал не нашелся что мне возразить.

Между тем, по моим наблюдениям, войска противника вовсе не были захвачены врасплох нашим наступлением. С самого рассвета все их батальоны стояли в ружье, артиллеристы были при орудиях с дымящимися фитилями, и толпы карельских драгун скакали в разные стороны с самым воинственным видом. Мне, однако, показалось, что для пущего впечатления один и тот же отряд сих всадников пущали передо мною несколько раз, ибо трудно же предположить, чтобы в трех разных эскадронах у трех трубачей одновременно образовался флюс и они обмотали свои щеки марлей.

По возвращении я нашел князя Долгорукова в превосходном настроении. Он насвистывал ариетку из оперы «Дунайская русалка» и нетерпеливо поглядывал в сторону шведов через бронзовую зрительную трубку. Осмелюсь заметить, что эта трубка, обладающая изумительной ясностью и сильным увеличением, была привезена мною из города Копенгагена, где я имел честь находиться пять лет назад при свите посланника, действительного камергера Н. П. Резанова, направлявшегося в Японию на корабле «Надежда». Сия трубка была мною приобретена за десять золотых империалов в знаменитой Копенгагенской обсерватории, варварски разрушенной английской бомбардировкой в последнюю войну, а затем подарена князю Долгорукову, за что я был не раз удостоен благодарности его сиятельства. Ибо через эту трубку князь мог со всевозможным удобством наблюдать не токмо эволюции противника, но даже пуговицы на куртках вражеских солдат и самые перья на их шляпах. Во время же свободное от воинских трудов сложенная зрительная трубка легко помещалась в кармане шпензера — коротенькой куртки без фалд, которую князь любил носить на походе.

Для того чтобы как-то развлечь неприятеля до прибытия наших главных сил, князь приказал мне с сотней казаков проскакать несколько раз перед карельскими драгунами, ни в коем случае не вступая с ними в перестрелку, что я и выполнил с огромным удовольствием, при бодрой погоде и подъеме сил, который обыкновенно посещает меня перед сражением. Во время этой демонстрации я имел удовольствие раскланяться с начальником шведской кавалерии капитаном Мульмом, известным за отменно храброго и благородного офицера. Узнав от меня, что сражение начнется никак не ранее полудня, капитан Мульм отправился завтракать.

Я также вознамерился вернуться к нашему лагерю и перекусить, как вдруг заметил подозрительную возню спешенных карельских драгун на мосту. При помощи топоров и клещей они вырывали гвозди из досок настила и собирали их в ведра.

Как ты думаешь, на что им столько гвоздей? — спросил я хорунжего Полубесова. — Уж не хотят ли они стрелять по нам гвоздями вместо картечей?

При шведской бережливости я не удивлюсь, когда они и станут заряжать гвоздями пушки, — согласился Полубесов. — Однако их главная хитрость вовсе не в этом.

В чем же?

При отступлении они побросают доски в воду и сделаются недосягаемы.

Прискакав в лагерь, я тут же сообщил сию тревожную новость Долгорукову, который пил чай перед балаганом из своего походного серебряного самовара в форме чемоданчика.

Ah, diable!2 — воскликнул князь, выдергивая салфетку из-за галстуха и швыряя ее на траву. — Как же я буду атаковать Сандельса?

В этот миг до нас долетел ясный сигнал вражеского рожка, и карельские драгуны, стоявшие верхом насупротив нашей пехоты, начали разворачиваться и заезжать на мост. Должно вам заметить, ваше высокопревосходительство, что действия неприятельской кавалерии во время сего сложного маневра заслуживали всяческих похвал, разворот был выполнен равномерно, как на манеже, однако на мосту лошади, напуганные шатанием оторванных досок, стали брыкаться и поворачивать назад, отчего кавалеристам пришлось спешиться и вести их под уздцы. По причине такового замешательства перед мостом возникла большая толпа, которую удобно было переколоть пиками, ежели бы, предположим, в нашем распоряжении имелся эскадрон улан, ожидаемый прибытием к полудню. Поскольку же до полудня оставалось еще более полутора часов, то все карельские драгуны благополучно перевели своих лошадей через длинный мост и приступили к разрушению настила.

Двое подымали оторванную доску и перекидывали ее через перила; когда же все до одной доски одного пролета были таким образом сброшены, то ближний к нам драгун перебирался по перилам над водами пролива к своему товарищу и сия операция повторялась. Однако теперь уже задний работник становился вперед, очевидно, из-за большей опасности находиться в близости неприятеля и перелезать по перилам над бездной. Таковое распределение обязанностей среди шведских служителей показалось мне весьма похвальным, ибо в наших войсках унтер-офицеры и старослужащие обыкновенно принуждают к труду более молодых солдат, сами вовсе не подвергаясь никаким тягостям и опасностям, а посему служба в российской армии становится, вместо благородной обязанности гражданина, подлым и рабским трудом.

При таком порядке работ в разборке моста могло участвовать разом не более четырех человек. Ширина же пролива при Иденсальми, как известно вашему высокопревосходительству, весьма велика и отнюдь не уступает одной из значительных русских рек, каковы Ока и Волга в верхнем ее течении. А посему окончательное разрушение моста непременно затянулось бы часа на два и завершилось к полудню, когда, согласно диспозиции вашего высокопревосходительства, все батальоны корпуса должны были построиться на пригорке и приступить к атаке.

Что скажешь, дядя Федя? — справился князь Долгоруков, передавая мне зрительную трубку.

Взор мой попал на сияющий шпиль церкви, вокруг которого, подобно разбросанной шелухе подсолнуха, вилась туча воронья, потом опустился на хмурые лица вражеских канониров, замерших подле орудий с дымящимися пальниками. Я обратил внимание, что шведские артиллеристы в отличие от наших почему-то не носят усов, зато у их командира под подбородком было устроено что-то вроде шкиперской бородки, отчего я сделал вывод, что эта команда переведена в пехоту с корабля. Наконец я нащупал взглядом и мост — как раз в тот момент, когда шведский солдат довольно потирал руки после выброшенной доски. По случаю ручного труда этот драгун был без мундира, но в черном галстухе. Поверх рубахи на нем был желтый жилет, довольно опрятный, однако выцветший, штаны же были сшиты из грубой кожи, что, по моему разумению, очень практично при верховой езде. Ибо после скачки такие рейтузы достаточно протереть мокрою тряпицей, вместо того чтобы каждый раз стирать, как белые лосины наших кирасир.

Я полагаю, Михаил Петрович, что им надо помешать, — заметил я.

Возьми команду охотников из казаков, которые умеют цельно стрелять, и прогони шведских драгун от моста, — приказал князь. — Это и будет тебе одно, но отчаянное задание.

Позволю себе разъяснить последнее высказывание князя Долгорукова. Дело в том, что до сих пор я главным образом занимался при его особе всякими незначащими мелочами, как то: склеивание конвертов для донесений вашему высокопревосходительству, очинка перьев, составление меню для офицерского стола, устройство походного балагана etc. — делами вовсе не героическими, как ни важны они сами по себе среди трудов боевого похода. Когда же я просился в дело, то Михаил Петрович повторял, что я нужен ему для одного, но отчаянного задания.

Долго искать охотников мне не пришлось, ибо хорунжий Полубесов с его разбойниками находился поблизости, жадно прислушивался к нашему разговору и только ждал случая наброситься на врага, как борзая на сворке. Я взял у слуги мое пристрелянное пехотное ружье, которым обыкновенно пользовался в этой кампании, попросил, а попросту сказать — отнял еще один штуцер3 с патронной сумой у близстоящего егеря, чтобы стрелять без перерыва, и бросился галопом под гору. Казаки поскакали за мною с теми характеристическими кликами, какие также издают при атаке американские индейцы.

Далее я осмелюсь отвлечь внимание вашего высокопревосходительства подробным описанием огнестрельного дела у моста, коего я был непосредственным участником и руководителем. Ибо это дело, находящееся в ряду более значительных подвигов русских витязей в Финляндии, было, однако же, признано генерал-адъютантом князем Долгоруковым важным для хода всего сражения. Поскольку же я справился с этим заданием быстро, ловко и без потерь, то его сиятельство остался весьма доволен моими действиями, обнял меня, расцеловал и пообещал по окончании боя написать государю прошение о снятии всех взысканий и возвращении меня лейб-гвардии в Преображенский полк капитаном. Вашему высокопревосходительству известно, что князь Долгоруков не мог выполнить своего обещания и не оставил письменных распоряжений на этот счет. Но справедливость моих слов могут подтвердить находившиеся при сем хорунжий Полубесов, поручик лейб-гвардии конной артиллерии Жадовский, колонновожатый Липранди, а также казаки Попов, Титов и Орлов-десятый. Слова мои подтверждаются и самим ходом дела при Иденсальми, которое поначалу развивалось довольно выгодно для нас.

Итак, во главе партии казаков я галопом подскакал на расстояние выстрела от моста и, отправив лошадей с несколькими служителями в безопасное место, стал занимать удобную позицию среди многочисленных валунов, разбросанных перед проливом. Заметив наше появление, шведские драгуны встревожились, прервали работу и стали подавать сигналы своим товарищам на другой берег. Однако те не имели ни малейшей возможности им помочь, ибо до нашей стороны долетела бы разве что пуля из хорошего штуцера, а мы еще залегли в значительном отдалении от воды. Сами же работники были вооружены одними топорами, и мы имели удобную возможность расстреливать их, словно дичь на охоте.

Я выбрал себе того самого солдата в желтом жилете, которого давеча наблюдал через трубку, приложился, задержал дыхание и плавно спустил курок. Солдат, что как раз перебирался подальше от нас по перилам моста, вскрикнул как ужаленный, замахал руками, будто пытаясь взлететь, и кулем полетел вниз и грохнулся в воду, поднявши целый сноп брызг. Я тут же схватил другое ружье, поданное мне сзади, выстрелил, но не попал, потому что поднялась суматоха, отовсюду захлопали выстрелы, шведы бросились бежать по мосту взапуски и рука моя дрогнула.

Драгуны на той стороне пролива, стреляя, приблизились к самому берегу и даже в азарте заходили в воду; впрочем, их пули только щелкали по камням, не причиняя нам никакого вреда. Мы же из своих укрытий могли безопасно обстреливать все пространство моста, не допуская на него шведских саперов. Через несколько минут обоюдной траты пороха к нам бегом присоединилась рота 4-го Егерского полка, завязавшая с противником оживленную перестрелку, которая не нанесла шведам большого ущерба, но вынудила их немного удалиться от воды. Наконец, и к шведским стрелкам присоединилась рота саволакских егерей, доставивших нашим солдатам несколько легких ранений, причем раненые в своей горячности просили у меня разрешения остаться во фронте.

Огонь с вражеской стороны усилился по прибытии нашей пионерной роты, которая приступила к рубке близстоящих деревьев. Под прикрытием егерей пионерам удалось набросать перед мостом бревна, а затем забежать на мост и перекинуть эти бревна над провалами, хотя и не весьма равномерно. Во время таковых пробежек двое русских солдат были застрелены. Однако же после прибытия конного орудия шведов удалось отогнать от моста картечными выстрелами, и пионеры до подхода шведской артиллерии успели-таки соорудить что-то вроде настила, местами шаткого, но такого, по которому русский солдат может пройти под пулями на цыпочках.

Засим, полагая мою миссию выполненной, я оставил берег в полном разгаре огнестрельного сражения и вернулся к генерал-адъютанту князю Долгорукову доложить о ходе дела.

Вот за что люблю моего Федю! — воскликнул князь, прижимая меня к груди. — Можешь считать себя капитаном Преображенского полка.

Я возразил его сиятельству, что сражение еще толком не начиналось и я…

 

(Здесь часть донесения обуглена и непригодна для чтения, так как граф Толстой раскуривал этим документом сигару.)

Первому кону не радуйся

…И я могу еще ворваться с егерями в шведские окопы, — примерно так возразил князю Толстой, насколько мне припоминается его устный рассказ о сражении (который я далее попытаюсь восстановить, полагаясь на свою хорошую память).

Ты будешь при мне, — лаконически ответил ему Долгоруков, разглядывая по обе стороны темной воды беглые вспышки, после которых через несколько секунд долетал веселый треск, как от хлопушек в рождественскую ночь.

Берег возле моста окутывался голубоватым дымом, из-за чего почти не видно было перебегающих людей, словно из пролива расползался туман. Вдруг этот плотный туман высверкивался длинной оранжевой молнией пушечного выстрела, земля содрогалась от солидного «бабах», и ружейное перемигивание со шведской стороны прекращалось. Затем такой же высверк и мощный удар раздавались с той стороны, и временно умолкали наши стрелки. Дым понемногу начинал рассеиваться, пробные ружейные огоньки вспыхивали в новых местах все чаще, до тех пор пока треск снова не становился сплошным, как при кипении жира на раскаленной сковороде, и вновь не завершался обменом пушечными выстрелами.

Сражение разыгрывается само собой, — рассердился Долгоруков.

А потом явится Тучков на все готовое и отдаст какой-нибудь приказ a la Turenne4. Что-нибудь вроде: «Егеря, на той стороне лежат ваши Георгиевские кресты!»

Alea jacta est, — произнес Долгоруков, поднимаясь с раскладного стульчика.

Excusez-moi?5 — не расслышал Американец.

Наш поединок начался. Первый выстрел за мной, — громко произнес Долгоруков и невольно оглянулся на свиту, как бы проверяя действие своих слов, ибо в то гомерическое время эффектное оформление поступка подчас значило для деятеля не меньше, чем сам поступок.

Затем князь достал из специального накладного кармашка серебряный брегет6 и перевел стрелку на полчаса вперед.

Который час? — спросил он Липранди.

Одиннадцать двадцать девять, ваше превосходительство, — отвечал штабист.

Ваши часы отстают. У офицера штаба должны быть точные часы, — отчитал его генерал. — Поручик Толстой, объявите господам офицерам точное время.

Он щелкнул крышкой и передал свои часы Американцу.

Двенадцать ноль-ноль! — объявил Толстой и подмигнул Липранди, вспыхнувшему от стыда за свою несообразительность.

Пора! Я имею честь атаковать. Передайте господам батальонным командирам следующие указания, — продолжал Долгоруков, снимая фуражку, запрокидывая голову и жмурясь под последними проблесками теплого солнышка.

Липранди снял самовар с застеленного барабана, которым пользовались вместо походного столика, и скорчился над записной книжкой с поспешностью официанта, принимающего важный заказ.

Батальону 4-го Егерского полка, снявши ранцы, бегом перейти мост и на штыках ворваться в нижние укрепления противника. Батальонам Навагинского и Тенгинского мушкетерских полков в ротных колоннах…

Следует ли мне перейти мост вместе с моими солдатами или руководить боем с этой стороны? — спросил шеф одного из полков, который казался довольно пожилым человеком рядом со своим юным начальником.

Этому генералу, достаточно уже набегавшемуся под ядрами, хотелось так поставить вопрос, чтобы он прозвучал просьбой лично возглавить атаку, но получить отказ.

Куда вам прыгать по бревнам с вашей-то подагрой? — сквозь зубы отвечал Долгоруков, который прекрасно понял суть вопроса. — Сидите здесь, а когда мост поправят, переберетесь на коляске.

После этих слов никто не улыбнулся, не подмигнул и не покосился на пожилого генерала, однако тому показалось, что обращенные к нему спины, затылки и самые уши свитских офицеров источают презрение. Тем не менее он испытал облегчение и с фальшивой бодростью обратился к Липранди:

Я полагаю, в два часа будет кончено?

Липранди молча пожал плечами, дерзко не удостаивая ответом этого почтенного военачальника.

…Бой тем временем втягивал новые толпы участников, которые сбегались и съезжались как с одной, так и с другой стороны. Долгоруков при всей своей молодости не раз уже наблюдал подобные дела и чувствовал, что огонь занялся и не уймется до тех пор, пока не перегорит весь заложенный в него запас человеческих дров в виде батальонов, эскадронов и батарей. А ему как полководцу остается почти шахматная работа вовремя подкладывать эти дрова в нужные места. Это и было самое интересное занятие в его военной профессии, ради чего приходилось терпеть тоскливую бестолочь бюрократии, составляющей большую часть службы.

Поодаль подходившие отряды егерей хмуро, сосредоточенно расстегивали черные ремни, складывали горой ранцы со скатанными шинелями и сбегали вниз строиться. Они швыряли свои пожитки в кучу с презрительной небрежностью, почти с отвращением, как ненужную дрянь. А ведь этот заплечный кожаный чемодан, который мог затеряться в бестолковой беготне народа, содержал в себе все имущество солдата, включая такие сокровища, как кулечек соли, манерка с водкой и лоскут кожи для ремонта амуниции.

Это материальное безразличие, так восхищавшее иностранных свидетелей, несколько развязывало руки русских воинов во время сражения, но сильно затрудняло жизнь в походе, превращая их в оборванцев и побирушек. И вызвано оно было не столько мнимым бескорыстием русской натуры, сколько суеверием. Поскольку в начале века, как и в просвещенную эпоху нынешнего либерального царя, русский человек не верил в надежность накоплений. Как бы высоко ни заносила его судьба в счастливые дни, он многовековым опытом предыдущих поколений чуял, что это случайность, недоразумение, а следовательно, грех. Что руками какого-то случайного татарина, разбойника, барина, революционера это недоразумение рано или поздно исправится. Все нажитое будет отобрано, истоптано, изгажено. А если ты будешь еще иметь глупость цепляться за свое греховное достояние, то злодеи отберут и самое жизнь.

Егеря, вперед! На той стороне ваши кресты! — крикнул солдатам князь Долгоруков.

Ответное «ради стараться» прозвучало вразнобой. Как было уже сказано, бывалые солдаты суеверны, а напутствие генерала получилось слишком двусмысленным.

Егеря быстрым шагом врассыпную шли под откос, останавливались в удобном месте, прикладывались, делали выстрел и тут же торопливо начинали смазывать жирной тряпкой ствол штуцера, чтобы вбить туда следующий заряд. Задние товарищи тем временем обгоняли их на десяток шагов и делали очередной выстрел. Чем ближе к воде, тем чаще пули с обеих сторон достигали цели, тем реже перебегали егеря и дольше засиживались в укрытии перед очередной перебежкой. На каменистом склоне уже лежало несколько человек совсем не страшного, будничного вида, словно прикорнувших после обеда. Мимо Долгорукова провели егеря с залитым кровью лицом, прыгающего на одной ноге и опирающегося на шею санитара. Несмотря на пугающий вид свежей, яркой крови, заливающей грудь мундира, егерь казался возбужденным и даже веселым, как бывает в состоянии аффекта, сразу после ранения.

Описывая рукою круг над разбитой головой, он радостно сообщил:

Камушком посекло, ваше превосходительство! Плевое дело, дозвольте еще пострелять!

Ты будешь награжден, — пообещал князь, разглядывая из-под ладони раненого, чтобы укрепиться духом.

Лица солдата из-за крови было не разобрать.

Запишите его фамилию, — приказал генерал Толстому на «вы» в деловой обстановке.

Как твоя фамилия? — спросил Американец.

Ивановы, — отвечал солдат почему-то во множественном числе.

Толстой пожал плечами. Такую фамилию можно было и не записывать.

Егеря скопились возле моста и открыли такую густую пальбу, что шведским стрелкам пришлось отбежать в первый ряд окопов. Теперь только орудие редкими выстрелами задерживало русских на этой стороне. Но за то время, пока противник заряжал свою легкую пушечку картечью, егеря с ловкостью канатоходцев успевали перебежать по бревнам на шведскую сторону и залечь среди камней. Несколько человек были ранены картечью и остались лежать на мосту; кто-то, оступившись, упал в воду и стал грести обратно между фонтанами пуль.

К шведу греби, болван, — посоветовал ему Толстой, словно солдат мог его услышать.

Из-за крутого обрыва вражеские пули не достигали прибрежной воды и на самом деле в близости от шведов было безопаснее. А иначе солдату все равно пришлось бы бежать по мосту под картечами еще раз.

На неприятельской стороне накопилось десятка два русских стрелков, бойко обстреливающих батарею, и брошенные без прикрытия шведы на руках покатили пушку вверх, пока она не досталась русским. Оставшиеся егеря перебрались через мост, построились и, еще в кураже от легкого успеха, тут же без выстрела полезли наверх, к шведским палисадам7.

Егеря ударили в штыки, — сообщил Толстой, возвращая зрительную трубку Долгорукову.

Все по плану?

Генералу нравилось, что сражение начинается так удачно, но не очень нравилось, что это происходит не под его личным руководством. Между тем егеря набежали так дружно, с такой уверенностью в собственной невредимости, что шведы начали по одному вылезать и, отстреливаясь, убегать к верхним, капитальным укреплениям, вырытым в полуверсте от первых. Выстрелы прекратились. Несколько минут в окопах происходила какая-то возня, а потом офицер, взобравшись на земляную кучу, стал размахивать знаменем. Первый ряд шанцев был захвачен.

Теперь и нам пора, — сказал Долгоруков, снял длинный сюртук и бросил его на руки слуге, оставшись в коротеньком удобном шпензере.

Затем он сменил мягкую фуражку на генеральскую шляпу с высоким плюмажем и стал набивать трубку, чтобы курить во время генеральной атаки. Все-таки он немного волновался, хотя и приятным, бодрящим волнением. Для того чтобы проверить себя, князь Михаил отвел руку с трубкой на некоторое расстояние перед грудью. Она не дрожала.

 

Шведы считают сражение при Иденсальми последним успехом своей армии в этой кампании, продолжавшейся еще год. Они приписывают успех таланту лучшего из своих полководцев Сандельса, который после боя будто бы сказал офицерам: «Господа, это наш Аустерлиц!» Сходство побоища в Богемии и битвы при Иденсальми усугубляется давкой отступающих на мосту, где было побито много русских солдат. И ошибочной спешкой Долгорукова, не желавшего ждать подхода основных сил, подобно брату Петру под Аустерлицем.

После боя мы недосчитались убитыми, ранеными и пропавшими более семисот человек. Шведы не называли своих потерь, но полагают их гораздо меньше. К ночи, когда артиллерийская перестрелка прекратилась из-за темноты, оба войска вновь оказались на первоначальных позициях и в бездействии наблюдали друг за другом две недели. Шведы еще совершили неудачную ночную вылазку, в которой потеряли человек двести. А затем их армия начала генеральное отступление по всему фронту, и вся Финляндия до самой Лапландии была занята русскими. Во избежание окружения и плена бригада Сандельса сама оставила свою неприступную позицию.

Предугадать такой ход событий в полдень 15 октября не мог ни Долгоруков, ни Сандельс, ни Тучков. Сандельс, объявленный хитроумным стратегом, отбивался как мог от русских, которые упрямо лезли через мост. А Долгоруков был, натурально, уверен, что самая сложная часть операции есть взятие моста. И теперь противника только остается выдавить превосходящей пехотой, на что всегда были способны русские войска.

Однако дело, начавшееся чересчур легко, не может привести к подлинному успеху. Именно в тот момент, когда Долгоруков взял сражение под контроль и стал, как положено полководцу, рассылать в разные стороны приказы, все отчего-то пошло криво, как гвоздь, пробивший тонкую фанеру, но под нею попавший в пустоту. Как только часть наших мушкетеров перебралась на шведскую сторону и начала строиться в правильные колонны для атаки, шведы отчаянно ударили на нижние окопы и прогнали оттуда русских егерей. Те в панике бросились навстречу наступающим мушкетерам, перед мостом началась давка, а тем временем неприятель успел подвезти орудия и стал стрелять по мосту картечью, производя большие потери.

Все это издалека было непонятно князю Долгорукову. Он только видел, что движение отчего-то прекратилось, его батальоны стоят на месте и лишь смыкают ряды после попадания очередного ядра, а мимо десятками понесли и повели искалеченных солдат и офицеров.

Толстой поскакал к мосту и попытался восстановить движение, но это оказалось невозможно. Люди, стиснутые под картечами на мосту, были уже не солдатами, а безумной толпой охваченных ужасом животных. Приказы, уговоры и угрозы на них больше не действовали. Они бы скинули в воду самого царя, если бы он сейчас замешался на их пути. Толстой схватил за шиворот какого-то солдата в продавленном кивере, развернул его и пинком отбросил назад, однако солдат тут же обошел его с другой стороны, как вода обтекает камень. Унтер-офицера, который брел назад со знаменем, он ударил в лицо и поставил рядом с собой. Но в этот момент пробка на мосту как бы лопнула и Федора просто отшвырнуло на несколько шагов в сторону. Он перевернулся через голову и больно ушиб плечо.

Увидев поручика без кивера, с разодранным локтем, Долгоруков даже не стал его расспрашивать о положении дел. Он словно находился в кошмарном сне, когда ты сражаешься с врагом и наносишь ему град сокрушительных ударов, но твои удары не достигают цели и как бы затормаживаются в каком-то ватном пространстве. Ты, такой храбрый днем, чувствуешь свое бессилие — и просыпаешься в ужасе.

Построй эту сволочь на берегу, я сам поведу их, — сказал Долгоруков, набивая еще одну трубку.

Не стоит ли нам подождать Тучкова, развернуться и повторить правильный приступ? — тревожно справился Липранди.

Это будет означать его победу, — возразил Долгоруков, прикуривая трубку из рук Толстого.

По тому, как белокурые, ангельские кудри князя Михаила слиплись над воротником на шее, Толстой вдруг понял, что видит его в последний раз.

Что за лучинки? — спросил князь о серных спичках, бывших тогда в новинку.

Это шведские спички, подарок Сандельса, — отвечал Американец. — После сражения я достану вам пару коробок.

Из донесения Толстого (окончание)

Заключительные страницы записи Американца о сражении при Иденсальми сохранились настолько хорошо, что я привожу их ниже полностью.

 

…пристрелялись, и отдельные ядра стали долетать в наши колонны, медленным шагом идущие к мосту под барабанный бой. Князь Долгоруков спускался пешком по дороге в сопровождении колонновожатого Липранди, еще одного адъютанта Жадовского и автора этих строк. Он был в шпензере и генеральской шляпе с плюмажем, надетой ради атаки. В левой руке он держал раскладную зрительную трубку, о коей было сказано более чем достаточно, а в правой — курительную трубку с коротким чубуком, которую обыкновенно закуривал в сражении, когда желал возглавить атаку. Признаюсь, меня несколько удивляла эта привычка, поскольку генералы, побуждающие свою рать к наступлению, любят потрясать в воздухе шпагой или знаменем, но отнюдь не трубкой. И однако же, зная несомнительную храбрость Михаила Петровича, я пришел к выводу, что трубкой он демонстрировал презрение перед врагом, недостойным даже того, чтобы извлекать из-за него шпагу из ножен. И я, подобно моему начальнику, также курил трубку на длиннейшем чубуке, коей в случае опасности можно было хватить по лбу противника.

Одно ядро запрыгнуло в задние ряды батальона и оторвало ступню флейтщику. Несчастного музыканта, положенного на два ружья наподобие шубы, предназначенной хозяйкою для выбивания, пронесли мимо нас. И за этой кучей тряпья, в которую мигом превратился молодой и бойкий балагур, тянулся по жухлой траве ярко-красный след, как от малярной кисти. Заметив, что Липранди наморщился и отвернулся, князь сделал ему замечание, что военный человек, напротив, должен прямо и внимательно рассматривать искаженные тела, до тех пор пока не обвыкнется и не перестанет воображать себя на их месте. Для примера он привел Наполеона, который каждый раз после сражения объезжает поле боя и любуется произведенной работой, упражняясь таким образом в своем знаменитом хладнокровии.

Поглядите на этого молодца, — сказал Долгоруков, указывая трубкой на молодого обер-офицера из ливонских немцев по фамилии Брадлов.

Этот юноша, впервые попавший под огонь, шел справа от своей роты с обнаженной шпагой и инстинктивно приседал до самой земли каждый раз, когда в воздухе раздавался отвратительный свист снаряда. Проходящие на бой мушкетеры смеялись в голос и показывали на него пальцем. Офицер чуть не плакал от стыда, но не мог пересилить природы и снова приседал, как только над колонной пролетало очередное ядро.

Вам, должно быть, кажется это забавным, а между тем уверяю вас, что фон Брадлов будет отличным офицером и выполнит свой долг не хуже прочих, — рассуждал Долгоруков, откатывая ногою с пути ноздреватое чугунное ядро, такое тяжелое, но не страшное на вид. — Ежели сегодня ему суждено добраться до его землянки, то всю ночь ему, пожалуй, будут мерещиться окровавленные уроды. Однако в следующий раз его воображение переболеет и он будет заботиться не о пролетевшем ядре, а о своей роте, которую надо вовремя привести в назначенное место. И ему будет совестно вспоминать о сегодняшней слабости.

Нечто подобное я наблюдал в морском походе, — заметил я. — Многие люди, переболев однажды морской болезнью, перестают страдать от качки. Некоторые же, как мой двоюродный брат, принуждены даже бывают отказаться из-за этого от морского карьера.

Неужели? — удивился князь и вдруг резко, пронзительно закричал немцу: — Стыдно, поручик!

Должен заметить, что к часу пополудни, когда наши дела пошли наперекос, настроение Долгорукова странным образом улучшилось. Встретив со стороны шведов серьезный отпор, он словно вошел в азарт и вовсе не думал о неприятных последствиях дела. Напротив, его благородная натура была несколько обескуражена слишком легким началом баталии, не делающим ему большой чести. Повторяю, не вопреки, а именно вследствие трудностей Михаил Петрович чрезвычайно одушевился. Он находился в самом бодром состоянии духа, и тщетны будут любые сказки о предзнаменованиях и вещих словах, которые задним числом приписываются несчастиям такого рода. Я здесь пишу не сказку, а донесение. И вот что произошло с князем Долгоруковым на моих глазах.

Мы остановились на обочине, чтобы принять депешу от посланца вашего высокопревосходительства. Ординарец объявил, что батальоны не могут быть развернуты под артиллерийским огнем, а посему наступление следует прекратить.

Невозможно выиграть ни одного сражения, если делать лишь то, что удобно сделать, ибо именно это действие предполагает противник, — возразил Долгоруков. — Передайте его высокопревосходительству, что я буду наступать один, если он считает для себя наступление неудобным.

Признаюсь, что при этих словах я испытал странное чувство, будто уже слышал такую фразу слово в слово где-то в другой обстановке, а возможно, и в другой жизни, где я мог служить не при князе Михаиле, а, скажем, при Ганнибале. Однако этот странный морок мигом рассеялся.

Я почувствовал спиной какое-то дуновение, обернулся, чтобы поделиться своим наблюдением с князем, но не увидел его рядом. Зато толпа офицеров теснилась на краю дороги, заглядывая куда-то вниз, и колонна пехоты без приказа остановила движение. Расталкивая офицеров, я глянул туда же, куда смотрели все.

Отброшенный сильным ударом с дороги, Долгоруков раскинулся на дне прямоугольной ямы, из которой местные жители добывали глину для строительства. Небольшое ядро размером с яблоко ударило его под правый локоть, когда он поворотился для разговора с ординарцем, а затем пронизало насквозь его стан между грудью и позвоночником, выйдя из левого бока. Выражение лица князя Михаила нисколько не успело измениться и было таким же безмятежным, как минуту назад, когда он со мною философствовал. Шляпа и зрительная труба валялись по краям ямы. Курительная трубка еще дымилась в его руке. Через сквозное отверстие в боку видны были алые внутренности, которые содрогнулись раз, другой и замерли навек.

Князь Михаил был мертв.

«Матушка согласна!»

Забальзамированное тело князя Долгорукова в свинцовом гробе было отправлено в Петербург. Федору Толстому не был разрешен въезд в столицы, но он обязан был сопровождать гроб своего начальника, как адъютант. И, таким образом, Долгоруков посмертно выполнил обещание избавить его от опалы.

Обратный путь не был столь увлекательным, как начало похода. Гнусная северная осень была в полном разгаре. Непрерывно секущий дождь переходил в мокрый снег, студеный арктический ветер дул непременно в лицо, в каком бы направлении вы ни ехали, лоб немел от холода, пальцы стыли в перчатках, и лошади вязли в грязи по самое брюхо. Словом, зимой бывает приятнее.

Знакомая дорога, однако, кажется короче. Финны расхотели воевать и не покушались на траурный поезд своего достойного врага. В сумерках процессия останавливалась в укрепленных лагерях, устроенных при наступлении. Люди сушились, ужинали и размещались на ночь по землянкам, а на рассвете тащились далее. Через несколько дней они пересекли русскую границу, от которой начинали наступление около двух месяцев назад.

На первой почтовой станции русской Финляндии станционный смотритель за завтраком доложил Толстому, что с ним желает говорить какой-то офицер. В горницу взошел немолодой уже человек в забрызганном грязью старом сюртуке без эполет, неуставных шароварах, заправленных в стоптанные сапоги, и башлыке поверх походной фуражки. По кожаной сумке, висевшей у него на груди, словно у кенгуру, в нем узнавался фельдъегерь.

Фельдъегерского корпуса прапорщик Иордан! — представился офицер.

«Какой старый прапорщик», — подумал Американец и указал курьеру на табурет у стола. Отказавшись от чая, прапорщик тотчас начал толковать о каком-то важном правительственном задании, которое он должен выполнить, хотя бы и ценою жизни. Донесение, что он везет, исходит от самого императора и должно быть доставлено в руки адресата не позднее суток, или оно теряет смысл.

Я буду выключен из службы и отдан под суд, а моя семья останется без пропитания, — заключил фельдъегерь с такою болью, будто это уже произошло.

При чем здесь я? Разве я должен содержать вашу семью? — удивился Толстой.

Прапорщик не улыбнулся шутке этого баловня, которому, очевидно, никогда не приходилось существовать на одно офицерское жалованье, столь унизительное в России. Да это была вовсе и не шутка, а самая близкая реальность. Он для чего-то стал рассказывать Толстому о беспорядках на российских дорогах, до сих пор отстающих от европейских шоссе. А также о злоупотреблениях станционных смотрителей, которые обязаны круглосуточно держать наготове запряженную тройку для правительственных курьеров, а сами отдают лучших лошадей знатным
господам.

Кругом одни взяточники, — заключил фельдъегерь.

Американец наконец догадался, что прапорщик хочет, чтобы ему уступили лошадей. Однако в этой просьбе не было ничего уважительного. Не было еще в России такой станции, откуда бы все уезжали вовремя, у каждого находилось государственное дело лезть без очереди, и если бы он каждому уступал лошадей, то ему самому пришлось бы впрягаться в телегу. Стенания фельдъегеря тем менее производили впечатление на Американца, что с некоторых пор он не верил в срочность каких бы то ни было дел.

Отчего же ваше дело важнее моего? — справился он и для чего-то столкнул капюшон с головы собеседника.

Фельдъегерь снял и фуражку, очевидно полагая, что так его просьба будет убедительнее. Без капюшона и фуражки голова старого прапорщика выглядела меньше и беззащитнее, как у черепахи, вытянувшейся из панциря. К тому же он оказался не столько пожилым, сколько измученным и небритым, и теперь ему действительно труднее было отказать.

Решается судьба людей, и каких людей! А вашему грузу куда спешить? — кивнул фельдъегерь на траурную нарукавную повязку Толстого.

Вы едете на войну, а я с войны, и поверьте, что до вашего приезда война еще не закончится, — холодно ответил Американец, вынул из-за галстуха салфетку и собрался уходить, как вдруг его осенило: ведь в той стороне, куда спешил курьер, могло быть только одно дело подобной важности. — Для кого ваше поручение? — спросил он строго.

Я не имею права разглашать. А впрочем, все равно: для князя Долгорукова, — уныло отвечал офицер, мысленно прощаясь со своим чином.

«Это письмо, которого ждал князь», — догадался Федор и весь вспыхнул.

Вам повезло. Я адъютант у князя Долгорукова, а сам Михаил Петрович сейчас на станции, — объявил он.

Прыгая через лужи и скользя за резвым адъютантом, фельдъегерь еще не вполне верил той прекрасной сказке, в которую обратился его кошмар. Вместо того чтобы несколько суток без сна и отдыха трястись до Иденсальми, рисковать жизнью и остатками здоровья, он передаст донесение прямо сейчас, на два дня раньше срока! Задание, таким образом, будет выполнено с невиданной скоростью. Он успеет еще отогреться и выспаться, а вместо выговора получит солидную премию, награду и, пожалуй, повышение по службе. Не говоря уже о подарках от князя, которыми любой благодарный человек просто осыпал бы такого счастливого гонца.

Все это было настолько чудесно, что казалось невероятным. Где-то на дне души бывалого, битого порученца, не верившего в сюрпризы, свербела тревога. И вызвана она была слишком пронзительным, нехорошим взглядом этого черноглазого адъютанта. А также и тем, что тот вел его в каком-то подозрительном направлении: мимо дома смотрителя, где предположительно должен располагаться важный путешественник, к каретному сараю, в котором в лучшем случае могли приютиться ездовые. На мгновение прапорщику даже показалось, что его запрут в сарае и высекут, но он отогнал от себя этот страх. Во-первых, сечь его было не за что, а во-вторых, он все-таки офицер.

Адъютант раздвинул пошире створки ворот, чтобы впустить в сарай больше света. В углу, на соломе, закопошились двое казаков конвоя, отдыхающие без сапог перед долгой дорогой. Американец подошел к фуре со снятым для просушивания верхом, в которой стоял высокий, обложенный льдом ящик, и поманил к себе прапорщика.

Вы искали князя Долгорукова? Он здесь.

Я вас не понимаю, — тоскливо пролепетал курьер.

Его новые эполеты с позолотой, орден и премия испарялись на глазах, как мираж в арабской сказке.

Князь Долгоруков убит и лежит во гробе, — сказал Толстой и задернул мешковину. — Все, что вы имели ему сообщить, вы можете сообщить мне.

У вас есть водка? — спросил фельдъегерь.

 

Второй адъютант Долгорукова поручик Жадовский недоумевал. Уже с час, как лошади были запряжены и все готово к отправлению, световое время для перегона таяло, дождь расходился, а Толстой все не отдавал команды к выступлению. Он засиделся в трактире с каким-то проезжим фельдъегерем, слушал его и подливал стакан за стаканом. С каждой порцией рома уши фельдъегеря пылали все ярче, а речь становилась все громче. Жадовский маячил в дверях, показывая пальцем на открытую крышку часов, но Американец только загадочно прикладывал палец к губам. Оставалось надеяться, что он себе на уме.

Я обязан был передать непременно в руки князя… — сетовал фельдъегерь. — С кого теперь получу я расписку?

Ни с кого, как только с меня — правой руки Михаила Петровича, — токовал Толстой.

Однако такое простое решение казалось сомнительным с точки зрения мелочных инструкций фельдъегерской службы именно вследствие своей простоты. Прапорщик Иордан чувствовал, что столь важное мероприятие должно содержать какое-то препятствие, какую-то мучительную сложность, которую необходимо преодолеть ценою надрывных усилий. Так, для максимального неудобства и трудности исполнения была изобретена вся казенная служба. И только такой ее ход, мучительный и неудобный, мог считаться правильным.

Я полагаю, что мне надлежит передать мое послание под расписку в канцелярию генерала Тучкова, где оно будет зарегистрировано и опечатано. А затем его отправят в Генеральный штаб и далее по инстанциям.

Я именно и везу в Петербург опечатанный архив князя Долгорукова вон в том ящике, — указал Американец отчего-то на сундук под лоскутным покрывалом возле печки. — Так что из канцелярии генерала Тучкова вас непременно отправили бы ко мне, и вы обязаны были бы скакать следом за мною. Я же к тому времени утащился бы куда как далеко.

Что вы такое говорите? — изумился фельдъегерь и обхватил виски ладонями, словно стискивая разбегающиеся мысли.

Вы исполните минимум через месяц то, что можете сделать тотчас. Ну что у вас там? — нажимал Толстой.

По кодексу фельдъегерской чести… даже под пыткой… — ломался курьер из последних сил.

Тогда выпейте, — помог ему Толстой и наполнил глиняную кружку до краев.

Фельдъегерь начал расстегивать ремни своей секретной сумки, как неприступная девица расстегивает крючки корсажа перед капитуляцией. Содержимое сей облупленной коричневой сумы, действительно, стоило жизни. Если бы где-нибудь в лесу этого невзрачного человека распотрошили партизаны, они бы и не поняли, какое сокровище попало в их руки.

Прежде всего, за победу при Иденсальми генерал-адъютант князь Долгоруков награждался орденом Святого благоверного князя Александра Невского, которого удостаивались только самые высокие военачальники за самые значительные победы. Затем, за ту же победу, князю присваивалось очередное звание генерал-лейтенанта, ставившее его наконец в один разряд с его соперником Тучковым, и даже выше, поскольку царский генерал-адъютант всегда почитался главнее других командиров равного звания.

Постойте-ка, но эти документы датированы семнадцатым числом! — удивился Толстой.

Ну так что? — усмехнулся Иордан, которому уже ничто не казалось важным и срочным.

В Петербурге не могли знать о сражении и его исходе!

Неужели?

Натурально, они бы не стали награждать мертвого человека за проигранное дело.

Мне приказано было доставить живому или мертвому! — значительно произнес курьер и погрозил кому-то пальцем. — Но главное — на словах.

Что же главное, что за слова?! — не утерпел Толстой и тряхнул этого тугодума за воротник.

Налейте еще — тогда скажу, — криво ухмыльнулся курьер и размашисто откинул со лба сальную челку.

Толстой налил прапорщику еще стакан и стал считать про себя до тридцати, чтобы не ударить его раньше времени по красной роже.

Извольте полнее, да-с. Я вам, как благородному человеку… Впрочем, содержание сих слов туманно. Должно быть, это тайный шифр. Вы клянетесь? Ни-ни? Государь сказал мне: «Иордан, я тебя знаю и люблю, хотя ты и шельма. Передай от меня князю Долгорукову два слова. Всего два. Ежели запомнишь и передашь их точно, то станешь богатый человек. А нет — голова с плеч. Потому что ты старая шельма, пьяница и скотина».

Фельдъегерь помолчал.

Матушка согласна.

Так что же? — не понял Толстой. — Что вы скотина?

Никак нет-с. Эти два тайных слова: «Матушка согласна».

 

Вот, пожалуй, и весь роман про князя Долгорукова и двух его тайных возлюбленных — Рыжую и Черную. И если вы, милостивый государь, его не напишете, то, право, я на старости лет возьму свое гусиное перо и сделаю это сам. Только вот признаюсь, что меня все меньше волнуют любовные страсти и все менее хочется подымать шумиху из-за того, что князь М. собирался бракосочетаться, да не успел, а княгиня Е., напротив, не собиралась, но слишком успела. И ежели я выскажусь по этому вопросу слишком откровенно, то, боюсь, мое мнение обескуражит главных потребительниц романов — чувствительных барышень.

Вам не вполне понятен ответ прапорщика Иордана? Я объясню.

Загадочная Рыжая Принцесса, по мнению Толстого, была любимая сестра императора Александра — Екатерина. Она, как известно, отличалась не только редким умом и красотой, но и некоторой скандальностью, унаследованной от взбалмошного отца. В свете даже ходили слухи об ее кровосмесительной связи с братом Александром, возбужденные их подозрительной перепиской. Позднее она покушалась на престолы Пруссии, Баварии и даже Австрийской империи, однако ее брачные планы провалились. Поговаривали, что сам Наполеон после Тильзита прочил ее в свои невесты, но она отказалась от половины мира из патриотизма или сумасбродства.

Ей приписывали связь с женатым князем Багратионом, следы которой она пыталась уничтожить вместе с письмами после гибели его в 1812 году. И как бы то ни было, именно осенью 1808 года предприимчивая княжна осталась не у дел. Так что слухи о возможной свадьбе с Михаилом Долгоруковым не кажутся мне такими уж нелепыми. Только не ищите их документального подтверждения в переписке Екатерины Павловны и не пытайтесь называть вещи своими именами, по крайней мере до тех пор, пока ваши косматые друзья не установят в России демократическую республику. В нашей стране ничто не тайна, но все секрет. Ваш журнал закроют.

Однако я должен вернуться к моему приятелю Федору Толстому. Говорят, что император искренне оплакивал смерть юного героя Долгорукова и осыпал милостями человека, у которого на руках умер его друг. С Американца сняли все взыскания, ему разрешили въезд в столицы и объявили монаршую благодарность за Иденсальми. В Финляндию он возвращался уже капитаном лейб-гвардии Преображенского полка, из коего был ранее изгнан за безобразия.

Князя Долгорукова похоронили с величайшими почестями в Александро-Невской лавре, где лежит его брат Петр, насупротив могилы Суворова. Над гробом друга и начальника Американец плакал, не стесняясь слез. Второй раз в жизни он заплакал при известии о смерти Александра Пушкина и третий — над могилою дочери Сарры. А на следующий день после похорон князя уже танцевал в одолженном у приятеля преображенском мундире на балу, который давали офицеры гвардии в честь возвращения государя из Эрфурта.

На том балу он впервые увидел избранницу князя Долгорукова в обществе герцога Ольденбургского, которому скоро предстояло стать ее мужем. Великая княжна была, как всегда, очаровательна и остроумна, хотя и несколько надменна. Ее фигура показалась Толстому великолепной, лицо довольно выразительным и приятным, а волосы скорее медными, чем огненными, как виделось воспламененному Долгорукову. К прическе Екатерины Павловны была приколота изящная черная розочка, поскольку князь Михаил был все-таки любимцем ее брата, но соблюдение полного траура при подобных обстоятельствах посчиталось бы неуместным.

Жених великой княжны запомнился Американцу неуклюжим увальнем без всякого стиля. С первого взгляда было заметно, что Екатерина Павловна только позволяет ему себя любить. И это ей не в тягость.

Ночь Толстой провел в борделе. После длительных странствий по карельским дебрям, где единственными существами женского пола были обозные лошади, чухонские аспазии, выдающие себя за соблазненных и покинутых шведских барышень, показались ему очаровательными. Когда они грациозно кувыркались на широкой постели, разница между ними и великими княжнами представлялась надуманной.

«Бедный, бедный князь Михаил», — повторял про себя Американец и глушил стакан за стаканом. До тех пор, пока не провалился в какую-то черноту с электрическими искрами.

Через трое суток он протрезвел и отправился к месту службы с намерением пристрелить первого, кто косо на него посмотрит.

Из синодика Толстого

Я мельком встречался с Александром Нарышкиным во время перемирия, когда гвардейские егеря стояли лагерем неподалеку. Но сошлись мы позднее, по моем возвращении из Петербурга с приказом о переводе в гвардию. Около двух недель прошло с того дня, как мой начальник князь Долгоруков был насквозь прошит ядром. И ежели бы я добрался до наших позиций днем ранее, то стал бы еще участником повторного дела при Иденсальми, более для нас счастливого.

Ход его, насколько мне известно, был следующий. Наш авангард, в котором находились и гвардейские егеря, стоял в отдалении от главных сил. Его фланг не был защищен, поскольку отделялся от неприятеля обширным болотом. И по этому-то болоту в ночь значительной партии противника удалось пробраться при помощи финского проводника. Целью шведов было отделить наших егерей от корпуса Тучкова, окружить их и взять в плен. Они зарезали кинжалами часовых, ворвались в лагерь и стали колоть сонных русских солдат в их землянках. Однако эти землянки были разбросаны на большом расстоянии, и темнота, способствовавшая шведам в начале предприятия, сыграла с ними дурную шутку. Ибо они разбрелись по лагерю и бой превратился в рукопашную драку.

Тем временем офицеры лейб-гвардии Егерского полка, в числе коих находился и Нарышкин, засиделись за полночь за картами в бараке, устроенном поодаль. И хотя ночная игра в карты во время боевых действий была строго запрещена, она на сей раз спасла наше войско от позорного плена и стяжала ему нечаянную победу. Заслышав вопли резни и завидев вспышки выстрелов у болота, офицеры в рубашках выскочили на улицу, построили батальон егерей и бегом ударили на лагерь. Шведы были изгнаны штыками на болото и блокированы. Когда занялся рассвет, им трижды было предложено сложить оружие. Те же из них, кто и после этого упорствовал, числом около двухсот, были переколоты на месте. Среди убитых оказался и предводитель диверсии, мой приятель капитан Мульм. Лицо партизана было свернуто набок ударом приклада и обезображено до неузнаваемости, но его удалось опознать по хвостатой хорьковой шапке.

Утром я застал генерала Тучкова при осмотре места сражения. Он ободрял израненного офицера по фамилии Петухов или Петраков, точно не упомню, который с ротой егерей прогнал шведов из леса, а теперь жестоко страдал и издавал жалостные стоны, лежа на плаще. Рядом с этим Петраковым стояли его друзья Нарышкин и будущий поэт Батюшков. Последний по своей чувствительности не мог удержаться от слез.

Тучков принял меня довольно холодно, однако несколько смягчился, когда узнал, что мне не придется более служить под его началом, и даже пожелал удачи.

Надеюсь, граф, что ваши таланты найдут себе лучшее применение в гвардии, — сказал он, поклонился, но не подал руки.

Егеря, напротив, приветствовали меня с жаром и пригласили вечером в свою избу отметить реванш над шведом и мое возвращение в гвардейскую семью.

Мы пили пунш и играли до утра. Признаюсь, что юный Нарышкин произвел на меня недурное впечатление, а произвел бы и лучшее, если бы не его привычка как-то нарочито острить. По молодости он, очевидно, полагал, что его сочтут недостаточно умным, ежели он не будет язвить по всякому поводу. Когда же Нарышкин забывал про эту свою демоническую роль, то был весьма мил и даже неглуп. Мы расстались в самых дружеских чувствах, и я отправился к Преображенскому батальону в Абов.

 

Следующая наша встреча состоялась в апреле 1809 года, при возвращении гвардии в финскую столицу.

Перед этим я участвовал в знаменитом переходе Барклая через Ботнический залив: проводил рекогносцировку, преодолев с несколькими казаками это непроходимое нагромождение торосов в смертельную стужу с ветром насквозь, вернулся, прошел залив еще раз с основными силами, штурмовал Умео, а затем, по заключении перемирия, прошел сей адский путь еще один, четвертый раз! Наш отряд был одет в какие-то отрепья и напоминал не регулярное войско, а шайку нищих или разбойников с большой дороги. Поверх сапог, плохо спасающих от зимней стужи, солдаты надевали неуклюжие кеньги8 или бахилы, устланные изнутри мхом. Вместо истлевших в долгом походе шинелей некоторые носили парки, или накидки, из оленьей кожи, которые можно было выменивать у туземцев. Лица были замотаны тряпьем до самых глаз, а ознобленные носы и щеки смазывались салом и блестели. Но самое ужасное, с точки зрения великого князя Константина и ему подобных стратегов, заключалось в том, что войско совсем разучилось маршировать.

Теперь мы стояли в Абове, переобувались, переодевались, лечились и освежали в памяти солдат благородное искусство ходьбы в три темпа. Поскольку же эти служебные занятия занимали лишь часть дня до обеда, то в нашем распоряжении появился значительный незаполненный досуг. И мы, натурально, обратили его на пьянство, картежную игру и драки.

Надобно заметить, что дуэли в том сезоне становились все опаснее. Ибо фехтование выходило из моды и противники все чаще выбирали пистолеты. Помимо нашего обычного следования французскому образцу, я вижу причину такой перемены в большей фатальности огнестрельного оружия. Действительно, ловкий фехтовальщик, который наводил на всех ужас своей сноровкой, под дулом пистолета лишался всех преимуществ. Хилый юноша, старик и даже женщина могли прикончить такого голиафа одним нажатием курка, если только обладали твердостью руки. К тому же и результаты огнестрельных поединков заставляли наглецов как следует подумать, прежде чем бросаться словами. Смертельные исходы стали обычным делом.

Люди философические полагали, что введение огнестрельных дуэлей уравнивает противников перед судьбой и способствует, таким образом, Божественной справедливости. Я же после нескольких опытов убедился, что такая дуэль не более и не менее благородна, чем поединок наших предков, которые становились по обе стороны рва и тянули друг друга за волосы до тех пор, пока один, менее терпеливый, с Божьей помощью не падал в грязь. Только дуэль на пистолетах кроме храбрости требовала кое-каких психологических приемов, которые роднили ее с игрою в карты.

Свою тактику я опробовал при нашем стоянии в Абове на Генерального штаба капитане Бруне. Причина этой дуэли была настолько ничтожна, что ее и не стоило бы упоминать. Якобы я сказал в обществе офицеров нечто такое об его сестре, что было и так слишком хорошо известно, а иные доброхоты обязательно донесли мои слова до Бруна, дабы полюбоваться, что из этого получится. Высказывание мое, насколько помню, было даже смешно с современной точки зрения — что-то о растительности под носом этой старой девушки. Дело было, конечно, не в смысле моих слов, а в том, как мой скрытый доброжелатель их трактовал при передаче. Поскольку даже робкий Брун после такого сообщения при свидетелях был вынужден меня вызвать.

Капитан не принадлежал к числу храбрецов. Он избегал фехтования, верховой езды и других физических забав, в которых любит упражняться военная молодежь. И конечно же, ему было известно о моих успехах в этих областях. Так что ему оставалось лишь уповать на слепой полет пули. К его радости или слабой надежде, при переговорах с его секундантами я выбрал именно пистолеты. И условия дуэли, если пуля не рассудит иначе, были не слишком опасны.

Барьеры устанавливались на расстоянии пятнадцати шагов. Мы начинали сходиться параллельно по сигналу распорядителя и могли стрелять когда вздумается. Но, выпустив пулю, дуэлист обязан был идти далее, до самого барьера, и подле него ожидать ответного выстрела. На этом последнем условии я и построил свою тактику. Я решил перебороть волнение и идти как можно медленнее без выстрела. Даже такому изрядному стрелку, как я, весьма трудно попасть с ходу в движущуюся цель, особливо если хочешь угодить в определенное место. Надо, стало быть, установить противника неподвижно, как мишень, сделать несколько глубоких вздохов, переждать сердцебиение и выстрелить. С такого расстояния я попадал в карту раз восемь из десяти. Если же номер не пройдет, меня всего лишь убьют.

Так я и сделал. От ярости или от страха (что одинаково вредно) Брун выпалил по мне со второго или третьего шага, даже не удосужившись остановиться для прицеливания. Затем секунданты чуть не в тычки, как корову на убой, подвели его к барьеру, заставили стать боком, зажмуриться и загородить грудь пистолетом. Я медленно, чтобы не запыхаться, подошел к своему барьеру, сосчитал про себя до десяти, унимая сердце, прицелился и попал точно как хотел — ему в ляжку. Брун удивленно охнул, присел и потянулся вверх, словно просился на руки. Прежде чем его ногу пронзила боль, на лице изобразилась дикая радость, оттого что он жив. Я бросил дымящийся пистолет на землю и по лужам пошел к коляске. Теперь я был уверен, что при подобных обстоятельствах подстрелю столько человек, сколько захочу.

Наша с Бруном дуэль осталась без последствий. Его ранение оформили неосторожным обращением с оружием, и он казался счастливейшим человеком на свете. Рана была довольно болезненна, но не опасна, поскольку пуля прошла мимо кости. После трудов зимнего похода ему надлежало отправиться для лечения в родительскую деревню, где он мог наслаждаться мирной негой и мифической славой израненного воина. Более того, к нему теперь прилепилась нежданная репутация дуэлиста и человека не робкого десятка, на которую ранее ему не приходилось претендовать. Ведь он бросил вызов страшному Американцу и не убоялся сойтись лицом к лицу с сим безжалостным убийцей! Что за беда, что ему не удалось выиграть? Такое почетное поражение стоило победы.

Я также не остался внакладе от этого турнира. За время моего отсутствия в гвардии появились новые идолы, новые злодеи. Мои эскапады пятилетней давности подернулись тиной и забылись. Зато после победы над Бруном, которую раздули до эпических размеров, только и разговоров было, что о моем нечеловеческом хладнокровии. Получалось, что я едва ли не танцевал, пел песни и грыз орехи под дулом пистолета. Что пуля Бруна пробила мне фуражку и ожгла ухо. Что перед выстрелом я назвал место, куда собираюсь всадить пулю. И наконец, что я великодушно поднял раненого Бруна с земли и на руках отнес его в карету.

Я философски наслаждался славою, и лишь одна неприятная мысль порою язвила меня: кто же, кто из приятелей, столь пылко преданных мне за стаканом, был так ко мне неравнодушен, что не поленился стравить с капитаном? Случай раскрыл мне глаза.

Однажды мы играли в бостон с прикупкою у генерала Алексеева, который любил собирать у себя молодежь. Против нас с генералом за столом сидели Александр Нарышкин и некий Ставраков. В комнате было сильно натоплено и накурено, мы скинули мундиры, и девушка-чухонка едва успевала подносить кувшины с кислым вином. Разговаривали громко и без церемоний.

Разгорячившись, мы не пропускали прелестей хорошенькой трактирщицы, выражая свое восхищение то словами, а то и шлепком. Ловкая девушка уворачивалась, бранилась, смеялась, но не сердилась на щедрых господ. Особенно, смею заметить, она не сердилась на меня, к досаде Нарышкина, чье остроумие становилось все менее смешным. Его как будто заедало внимание к моей персоне этой резвушки да и всех присутствующих, которые то и дело апеллировали ко мне, вспоминали мои шутки, мои проделки и в особенности то, как ловко я разделался с этим штабным болваном Бруном.

Перепалка началась из-за служанки, которая как раз подливала в кружку вино и словно бы нечаянно уперлась в самое мое ухо крепкою сисочкой. Я обвил рукою гибкий стан свежей северянки и предложил отправиться со мною в Москву, где я сделаю ее своей графинюшкой.

Будто у такого хорошенького барина нет в Москве невесты… — возражала девушка, не торопясь сбросить мою руку с талии.

Все русские бояре суть бывшие татары, а татарам положено иметь много жен, — объяснял я, к восторгу игроков.

Всех, кроме Нарышкина, который с кривою усмешкою обронил:

Толстой собирает гарем в своей подмосковной.

Я запомнил желчный тон моего визави и решил при случае отплатить ему не менее доброй шуткой.

Лучше бы Американец подстрелил меня вместо Бруна, — вздохнул Алексеев, которому было сильно за тридцать, так что сравнительно с нами он выглядел почти стариком. — Я бы и без гарема недурно провел время с женушкой в Москве.

Нарышкин снова усмехнулся, но не стал даром тратить яд.

Пусть скажет спасибо своей сестре, что она не обзавелась бритвой, — заметил Ставраков.

Служанка прыснула в кулачок и убежала за занавеску, мелко топоча деревянными подошвами.

Я бы посмотрел на тебя, когда бы так отозвались о твоей сестре, — процедил Нарышкин, глядя мимо и стасовывая колоду.

Пальцы его дрожали. Вдруг я понял, что это он натравил щепетильного Бруна, чтобы испытать мою непобедимость. После ночной свалки при Иденсальми маленькому герою, верно, возомнилось, что он превосходит меня храбростью. Постой же, шутник! Теперь и мне пришла охота пошутить.

Так вот кто этот радетель за поруганных сестер! — пробормотал я и похлопал его по плечу.

Нарышкин смутился. Все-таки он ходил в моих приятелях, и роль наушника его не украшала. Некоторое время разговор вертелся вокруг цены на обмундировку и тому подобных тем. Алексеев заметил, что Наполеону своим примером удалось разорить русскую армию. Поскольку теперь, после того как мы по французской моде надели эполеты, на несколько пар этих позолоченных игрушек уходит треть офицерского жалованья.

Особливо трудно армейским офицерам, которые желают выглядеть гвардейцами, — вставил Нарышкин.

Я подумал, что и это могло быть камнем в мой огород, но решил пока не отпускать поводья. Сколько раз бывало, что самые невинные высказывания под действием винных паров казались оскорблением. Приятели цеплялись за пустые слова, ссорились, стрелялись, а потом тужили над трупом убитого друга.

Или над собственным трупом… — произнес я вслух.

Все-таки я порядком успел накуликаться.

Que dites-vous?9 — переспросил Нарышкин.

Я говорю, что в могиле поздно сожалеть о неловких шутках, — ответил я, чтобы не потакать его дерзостям.

Нарышкин молча поджал губы. Его очередь была прикупать карту.

Дай мне туза, Толстой, — сказал он, протягивая руку через стол.

Здесь-то из меня и вырвалась та фраза, которая стала причиной ссоры. Вернее, она стала поводом, поскольку причина была у Нарышкина припасена.

Я засучил пышный рукав своей голландской рубахи и со смехом показал Нарышкину кулак:

Вот какого тебе надо туза!

Человеку современному трудно понять соль этого оскорбления, поэтому должно пояснить. Я просто-напросто имел в виду, что Нарышкина стоит оттузить. И даже по тем щепетильным временам среди друзей такое высказывание не могло быть поводом для дуэли.

Нарышкин вспыхнул и шлепнул картами об стол.

Ты, верно, думаешь, Толстой, что тебя все боятся и тебе все дозволено? — сказал он, задыхаясь. — Пора закончить. Завтра к тебе придут мои секунданты.

Я ничего такого не думаю, а впрочем, как угодно, — отвечал я хладнокровно.

Все-таки я был не ангел терпеть напрасные наскоки, хотя бы и от такого достойного юноши.

Нарышкин хлопнул дверью и без шляпы выскочил на улицу. Товарищи принялись в один голос меня уговаривать не давать хода этой глупой истории, о которой Александр будет утром сожалеть. Они утверждали, что я умнее и опытнее Нарышкина и к тому же моей репутации храбреца ничто не может поколебать. Нарышкин кругом не прав, но они любят нас обоих, так пусть же победа милосердием останется на стороне более мудрого. Словом, они упрашивали меня помириться, и под конец вечера я настолько упрел, что набросал Нарышкину французскую записку примерно следующего содержания:

«Милостивый государь!

Признаюсь, что вчерашняя моя шутка, действительно, была не слишком разборчива. Однако и не менее разборчива, чем Ваша роль в моем поединке с капитаном Б. Считая, таким образом, что мы квиты, я предлагаю предать этот пустяк забвению и возобновить нашу дружбу.

Ваш покорный слуга и проч. граф Толстой».

Так-то вел себя жестокий бретер Толстой. А невинный агнец Нарышкин, как мне передавали, в ярости изорвал мое послание и истоптал его ногами. Что он при этом кричал, передавать не решились. Однако и без его слов стало понятно, что вчерашняя выходка не была пьяной блажью. Он копил злобу и только выплеснул ее по случайности. Оказывается, подле меня все время находился человек, который при всем своем наружном дружестве держал за спиною нож. Который, расточая похвалы, ненавидел меня искренне. Ненавидел не за какие-то поступки (мои проказы укладывались в рамки дворянского поведения), а за самое мое бытие — за то, что я имею несчастие быть остроумнее, смелее и известнее его.

«Нет уж, — думал я. — В таком вопросе снисходительность хуже подлости».

Какой-нибудь Сократ, пожалуй, мог посмеяться этой истории. Но в свои двадцать семь лет я не был ни Сократом, ни Диогеном. Я считал необходимым упреждать каждую нападку ударом десятикратной силы. В тогдашнем офицерском сообществе за внешним лоском щерилась волчья стая. Вожак этой стаи, раз не огрызнувшись на укус, быстро переходил в разряд шакалов. И если бы я не дрался с Нарышкиным, то дал бы повод каждому мальчишке повышать на меня голос. У меня, по совести, был выход, достойный философа: если правила общества глупы, на них можно наплевать. Но мне в ту пору нравились эти индюшачьи правила.

 

Мы стрелялись через день на той же самой поляне, где я ранил Бруна. Это было нечто вроде лесного загона для скота, обнесенного кривой изгородью — как бы на тот случай, если один из противников надумает убежать. Поверхность этого ристалища была почти ровной, оно было сокрыто от дороги зарослями, и тащить до экипажа труп сравнительно недалеко.

Правила были тяжелые. Без всякого сближения мы занимали позиции в двенадцати шагах и стреляли друг в друга по очереди, до ранения или смерти одного из соперников. Мне, как лицу вызванному, принадлежало право первого выстрела. Это лишало меня психологического преимущества, которое приводило меня к победе. И ставило перед довольно неприятной необходимостью — убить или серьезно ранить Нарышкина с первого выстрела.

Признаюсь, что я до сих пор не чувствовал к этому человеку ничего, кроме легкой досады, и мог бы, пожалуй, выстрелить на воздух, ежели бы это помогло. Но по условию подписанного мною картеля10 промах лишь отодвигал мой следующий выстрел и подвергал меня дополнительной опасности. А делать Нарышкину такой подарок, как моя жизнь, я все-таки не собирался.

Господа! Прежде чем приступить к поединку, я обязан еще раз просить вас помириться, — сказал распорядитель дуэли, однополчанин Нарышкина граф де Шампиньяк, или Шампиньон.

Я ответил, что не прочь. Помню, я сам удивлялся в тот день своему миролюбию, словно предчувствовал, что меня всю жизнь будут обвинять в какой-то невероятной жестокости. И однако, это не помогло. Напротив, мое добродушие до степени равнодушия и, следственно, отсутствия страха вызвало у Александра новый приступ злобы. Он не отвечал, а завопил взахлеб против всяких правил что-то бессвязное, нелепое и почти смешное. Так кричат во время потасовки дети, когда валяются в пыли, царапаются и кусаются, но не умеют по-мужски ударить кулаком.

Пора тебе кончить, Толстой! — кричал он не секунданту, а лично мне, что было неслыханно. — Так знай же, что все равно тебе не жить! Я подкрадусь — и топором! Я не Брун! Как смел ты… «дам туза» и прочее!

Шамп де Шампиньяк пожал плечами и взмахнул шляпой. Я взвел курок, поднял пистолет и все-таки медлил.

Нарышкин, загородите по крайней мере грудь! — воскликнул мой секундант Ставраков.

Странное дело: Нарышкин вел себя из рук вон, на грани приличия, без конца наскакивал на меня и напрашивался на пулю, но все здесь, включая моих секундантов, как будто сочувствовали ему.

Стреляй же, чтобы я мог тебя скорее убить! — закричал Нарышкин и затопал ногами.

Вдруг в моей голове вспыхнуло. Я понял, что происходит нечто, чего нельзя поворотить. И меня охватила дикая, радостная злоба.

Получай! — сказал я, прицелился и выстрелил ему по ногам.

Когда дым перед глазами рассеялся, Нарышкин уже лежал у барьера в грязи. Вернее, он не лежал, а корчился и извивался, словно под ним была не сырая земля, а раскаленная сковородка. Он кричал тонким, жалостным криком затравленного зайца, и никакое мужество, никакое героическое терпение не могло остановить этот крик, даже если бы на его месте находился Юлий Цезарь. Боль была выше всякого человеческого терпения. Сдвинув прицел в последнее мгновение, я попал несколько выше, чем предполагал. Пуля угодила в пах. Рана была смертельной.

Находясь в полном сознании, Александр Нарышкин страдал нестерпимо и скончался в гошпитали на третий день. Под арестом меня отправили в Выборгскую крепость, где я маялся три месяца, упражняясь в письменном остроумии и одолевая тюремщика шутовскими рапортами.

Вернувшись в полк, я попал под начало своего давнишнего ненавистника, мелочного немецкого барона, которому имел удовольствие наплевать в лицо еще в прошлое царствование. У любого, а тем паче у воинского начальника всегда в распоряжении множество средств, законных и незаконных, испортить жизнь подчиненного. Полковник донимал меня придирками, проверками и наконец нашел в ротной казне недостачу, которую я не успел восполнить после одной карточной игры. Под страхом уголовного наказания меня принудили уйти в отставку «за одышкою» и отправили в сопровождении фельдъегеря в Калужскую губернию. Я был не то чтобы сослан, но и не вполне свободен и, во всяком случае, лишен снова права посещать столицы.

До самого лета 1812 года я разводил капусту в деревне и предавался пьянолению до полной потери лица. При исключительном злопамятстве нашего милостивого государя я бы не удивился, когда бы и закончил свои дни в деревне от пьянства и тоски. А еще скорее, пустил бы себе пулю в рот и свел счеты с жизнью.

Орды Наполеона пробудили меня. Прежние правила перестали действовать. Я напросился в Москву для участия в ополчении. Под Бородином меня ранили. Вернулся я в строй под Тарутином. И командиром егерского батальона дошел пешком до Гамбурга и обратно.

 

Через двадцать девять лет после дуэли с прапорщиком Нарышкиным, день в день, в Петербурге умерла от неведомой болезни моя дочь Сарра. Сарра была гениальная девушка, точь-в-точь похожая на свою красивую бешеную мать, но также и на меня. После ее смерти у меня осталась еще одна дочь — Полина. Я более не убивал людей и других живых существ.

Дочь моя жива и здорова. Мы квиты.

 


1 Окончание. Начало см. «Сибирские огни», 2019, № 1, 2.

 

2 Ах, дьявол! (франц.)

 

3 Штуцер — нарезное ружье.

 

4 Имеется в виду виконт де Тюренн, французский полководец XVII века.

 

5 Простите? (франц.)

 

6 Брегет — карманные часы высокой точности с боем.

 

7 Палисад — оборонительное сооружение в виде частокола.

 

8 Кеньги — теплая обувь, войлочная или меховая, без голенищ.

 

9 Что вы говорите? (франц.)

 

10 Картель — письменный вызов на дуэль.