Душа народа
Душа народа
По признанию знатоков отечественной литературы, писателя такого таланта, такого масштаба, в Новокузнецке больше нет. Творческое наследие писателя называют классикой кузбасской литературы. И наш долг собрать все лучшее, написанное им, сохранить светлую память о Геннадии Арсентьевиче Емельянове.
Родился он в селе Курагино Красноярского края.
В 1943 году семья переехала в Новокузнецк. Здесь окончил среднюю школу. В 1955 году, завершив обучение на факультете журналистики в Московском государственном университете, вернулся из столицы в свой город. Сначала работал литсотрудником, ответственным секретарем и заместителем редактора в редакции газеты «Колхозник Кузбасса» (сейчас – «Сельские вести»). В 1959 году был направлен на строительство Запсиба редактором многотиражной газеты «Металлургстрой». С этого времени творчество Г.А.Емельянова связано со стройкой Запсиба, с Кузнецким металлургическим комбинатом.
С 1963 года был собственным корреспондентом газет «Комсомолец Кузбасса» и «Кузбасс». Его очерки, рассказы и повести печатались в журналах «Сибирские огни», «Наш современник», в альманахах «Огни Кузбасса», «Кузнецкая крепость».
Первым из новокузнецких литераторов Г.А. Емельянов был принят в Союз писателей СССР (в 1968 году) и более 10 лет оставался единственным профессиональным писателем нашего города.
Опубликовал более двадцати книг разного жанра: это и так называемый производственный роман, и сатира, и фантастика. Г.А. Емельянов автор романа «Берег правый» (1967), повестей «Хочу удивляться» (1966), «Далекие города» (1972), «Медный таз из сундука» (1976), «В огороде баня» (1978), «Истины на камне» (1980), сборника рассказов «Выручайте, мужики!» (1991, издательство «Кузнецкая крепость»), книги очерков «Горячий стаж» (1989, издательство «Советский писатель», г. Москва) и др.
Написано много художественно-документальных очерков из серии «Портреты» – о людях, на плечах которых держится наша держава.
(Печатается с сокращениями)
1.
Ты каждый день идёшь знакомой улицей и мало думаешь о том, зачем живешь и интересна ли твоя жизнь. Ты торопишься. В такие минуты город окружает тебя молча, он отодвигается далеко и всё же он рядом, он есть как нечто, данное изначала, как воздух, которым дышишь, как солнце, которое греет, как синее небо над головой. Но однажды в тихий и рассеянный час город позовёт тебя ненавязчиво, он скажет тебе: «Годы катятся, друг. Я молодею, ты стареешь. Мой век, – скажет город, – не равняй со своим, я ведь вечен, ты, мой творец, смертен».
И ты увидишь скамейку, где целовался, когда был молод, увидишь старые тополя. По этой улице провожал старых друзей на кладбище. Увидишь дом, где игралась твоя небогатая свадьба. У тебя не хватит смелости постучать в дверь чужой теперь квартиры и попросить хозяев: «Разрешите, я вот тут посижу немного, в уголке. Здесь сиживал мой отец, и его уже нет, но он вернулся сюда с войны». Не переступишь ты чужой порог, потому что в прошлое не возвращаются.
Город знает о тебе всё. Ты о нём всё знать не можешь, он ведь неизмерим, как вселенная. Но он достоин твоей любви и преданности, он неотделимая часть твоей судьбы, моей судьбы, нашей судьбы. Здесь всё начиналось, на этой благословенной земле испытана удача и недоля, здесь бьётся большое рабочее сердце Сибири, и пульс его слышит Россия.
Сегодня город позвал меня в прошлое.
…Помню себя мальчишкой. Нам выпало военное детство. Голодное, холодное, но все равно – детство. Сейчас вот и не пойму, почему мы любили ездить ватагой на Водную станцию, теперь, кажется, заброшенную, купаться. Вода была и поближе. Но станция на берегу реки Кондомы манила нас неотвязно, наверно, потому, что поездка туда была связана с немалыми приключениями.
Трамваи на остановке возле теперешнего «Детского мира», на Пионерском бульваре, брались штурмом. Сколько народу забирали облупленные вагоны, сосчитать невозможно. Удивительно, как железо выдерживало такую тяжесть. Кряхтело, скрипело, но дюжило. Ехали на «колбасе», на крышах, на решетках, что огораживали колеса. Тем, кто чудным образом стоял на решетках, держась за рамы открытых окон, выпадала самая рисковая доля – столбы, деревянные, кстати, почему-то были вкопаны так близко от путей, что шоркали спины. Стоило лишь малость зазеваться – и ты рисковал быть сшибленным наземь и всерьёз пострадать.
На Водную вела однопутка, на пустырях иногда часами дожидались встречного состава. Особенно томительные задержки выпадали тогда, когда по единственному узкому мосту у Топольников шли эшелоны с углем. Зато на Водной было раздолье. Вёснами здесь пряно пахло черемухой, речным илом и запустением. У причалов качали волну полузатонувшие лодки, подёрнутые зелёной тиной, усыпанные палым листом прошлой осени. В пустых летних ларьках, где раньше, до войны, торговали газировкой и пивом, с плачущим скрипом на ветру качались двери. Аллеи и тропки позарастали дурнотравием, а поляны были засажены картошкой и фасолью. Потрескалась, обшелушилась краска на вывесках: «Комната смеха», «Тир» и «Аттракционы». «Чертово колесо» застыло таинственно и жутковато, как машина пришельцев с иных планет, потерпевших беду в наших пределах.
На Водной я давно не был и не знаю, как она сейчас выглядит. А тогда мне казалось: вот однажды объявят по радио, что войне конец, и на другой же день поутру всё здесь заблестит, заиграет свежей краской, павильоны откроются, полные товаров, и красноносые клоуны станут зычно призывать честной народ зайти и повеселиться, наконец, досыта. Мне казалось, что празднику, который я придумал, не будет конца. Но война шла – длинная, тягостная война. Взрослое горе ложилось и на нас, мы жили в тени черной тучи, и та туча стояла, точно прибитая к небу. И всё-таки это было детство, протекающее в гуще значительных событий.
Мы, пацанва, едва ли не первыми в городе узнали, что фашист дрогнул, качнулся и повернул свои кованые сапоги в сторону фатерлянда: ведь на свалку Кузнецкого комбината (она располагалась за старым зданием Сибирского металлургического института) начала поступать эшелонами битая техника – танки с крестами, мятые пушки, зенитные пулемёты и прочее разнообразнейшее военное имущество. На площади перед заводом долго лежал немецкий самолет, сбитый где-то над полем боя. Лежал он на одном крыле и смахивал на огромную ворону, застреленную, из дробовика. Самолёт ходили смотреть семьями, приводили, конечно, ребятишек. Сейчас так ходят, принаряженные, в театр или на премьеру в цирк. Город торжествовал. Торжество это было негромкое, но такое нужное в лихой и тревожный час.
Свалка за институтом была неохватна. И чего там только не было. Мы с братом откопали там натуральные латы зелёного цвета и думали по-первости, что это театральный реквизит. Однако фронтовик, списанный из строя подчистую по случаю тяжелого ранения, растолковал нам, что латы – личное изобретение маршала Семена Михайловича Будённого и предназначены для кавалерии, для сабельных схваток, однако в армии оно не прижилось, потому как сабельных схваток почему-то не выпадало и супротивник наш надежду клал на танки да на артиллерию, ну и на авиацию, конечно. Так нам говорил бывший фронтовик и почему-то притом тяжко вздыхал.
В городе появились странные грузовики – высокие, голенастые, как петухи, с кузовами из свежеструганных досок. Картошку возили на тракторе с трубой, напоминающей по форме стекло от керосиновой лампы. Трактор был «игрушечный», но шустро таскал большую самодельную телегу, доверху набитую мешками. Эти машины были воскрешены на свалке и спешно пущены в дело, чтобы хоть как-то облегчить работу, которая в те дни составляла существо бытия. Только работа, самозабвенная, изобретательная, поистине героическая, могла нас оборонить и спасти. Ведь Кузбасс, Новокузнецк являли собой тот последний рубеж, от которого начиналась победа. Или рабство. Или смерть. Такова правда, и никуда от неё не спрячешься.
Тыловой город… Не совсем это правильно, по-моему, так говорить и так писать. Тыла не было, война кричала отовсюду, каждую минуту кричала. И каждый час. Время мерилось заводскими гудками, мерилось сменами, тоннами, метрами. Время мерилось сталью, углем, пулеметами, минами, вёдрами картошки, граммами кислого хлеба. Истинную цену человека определяла всё та же работа.
…Помню былинного старика, он каждое утро, раным-рано, приходил на то примерно место, где сейчас автовокзал. Там стоял тогда зелёный крытый павильон, предназначенный для ожидания трамвая. На козырьке павильона красовались внушительного размера деревянные буквы – СГЖД. Аббревиатура эта расшифровывалась так: Сталинская городская железная дорога. (Новокузнецк в те поры назывался Сталинском.) Но была ещё одна, обиходная, так сказать, расшифровка: «Сидите, граждане, ждать долго!» Так вот, приходил сюда старик, устраивался возле тротуарчика в две доски, засорённого семечной шелухой. Белая его борода достигала живота, на нём были лапти и всегда чистые онучи. Старик был гренадёрской стати, суровый, и играл на гуслях, пел длинные песни и каждую кончал так: «А воинам, павшим на поле брани, вечная память». Мне представлялось тогда и представляется теперь: то был посланец из прошлого. Он наставлял и приказывал не сгибаться.
Старик исчез аккурат в день Победы. Мистика? Но это же было! Старик благословлял нас и отвергал милостыню, он тоже воевал – как мог.
Ясно помню Победу.
День выпал безоблачный и тёплый. И было ликование – особое. Оно не повторится никогда, потому что такой праздник выпадает один раз на жизнь.
Город заполнил народ, и никто никуда не торопился. В тот день я увидел глаза Победы – счастливые, озарённые усталостью и печалью. Играли гармошки, в домах пораскрывали окна, за окнами пели «Катюшу» и «Синенький скромный платочек». В тополях бегал тёплый ветерок, и мне казалось – деревья смеются.
На перекрестке улицы Энтузиастов и Металлургов вроде из ниоткуда появилась бабуся с лицом лукавой сказочницы, в кофточке горошком и чёрной юбке. Перед ней стоял лагун литров на тридцать, почитай, бочка, и на той бочке лежал цинковый ковшик. Бабуся сидела на низком стульчике, предназначенном скорее всего для дойки коров, и наливала медовуху. Наливала только военным – тем, что были в гимнастерках или штанах-галифе.
Она вставала, осеняясь крестным знамением, кланялась и говорила одинаково:
– Выпей, сынок. Сегодня сам Бог велел. И спасибо тебе за радость народную.
Парни с нашего двора, постарше которые, мигом «сшибли» где-то офицерскую фуражку, надевали её и медленно, гусиным шагом, проплывали мимо заветного лагуна.
Но бабуся самозванцам грозила пальцем:
– Не налью, варнак, не заслужил!
В ту ночь над Кузнецким комбинатом вспыхивали и разливались малиновые сполохи. За мартеновскими трубами, за горами, вроде бы трепетало, перекатывалось волнами красное знамя во всё небо, до самых высоких звёзд. Знамя Победы.
…Война стояла в воздухе, она даже имела свой звук – глухой, шероховатый, звук тревоги и напряжения. Война отпустила нас не на второй день после Победы, а лишь когда в парке отдыха на Водной закрутилось «чертово колесо» и клоуны позвали веселиться…
Было ещё одно притягательное место – городской базар, и туда мы тоже ходили часто – смотреть и слушать. Базар шумел и бился, как большая река на перекате, и имел ворота как раз на том месте, где сейчас скверик на трамвайной остановке «улица Куйбышева», – за сквериком пятиэтажные «хрущёвки». Здесь по воскресеньям собиралась многотысячная толпа.
У заборов, в отдалении, стояли распряженные кони, понурясь. Топтались овцы, привязанные к тележным колёсам. Исходили пронзительным визгом поросята, шевелясь в мешках. Горками лежала картошка. Валялась сбруя, сыромятная и пахнущая лошадиным потом.
Крытые прилавки были завалены товаром самого разнообразного назначения – от икон до велосипедов, и разнообразие это не истощалось никогда. Торговали самодельными пузатыми диванами, крытыми плюшем и с высокими спинками да полочками на них, куда принято было ставить слоников на счастье и на удачу. Продавали табуретки, венские стулья, полупленные, являющие собой остатки прежней роскоши. Присутствовала обутка, портняжные изделия, мужские и женские, любых фасонов и размеров.
Всего не перечтёшь. То был целый мир, наполненный до краёв суетой и хлопотами.
Всенепременно присутствовали два базарных персонажа – Гриша Маленька Головка и Варя-дурочка. Гриша носил кепку, прихваченную сзади булавкой для соблюдения размера, ненужная часть головного убора торчала у затылка и напоминала ослиное ухо. У Гриши голова была чуть больше кулака, зато нос, прилепленный вроде по ошибке к жёлтому личику, торчал горбатый и острый, наподобие турецкою ятагана. И голос Гриша имел не по стати – густой, трубный, как у протодьяка.
Он гудел в толпу:
– Расступиси, Гриня идеть!
И расступались с вежливой готовностью: как же, сам хозяин толкучки изволил припожаловать… И потому по ритуалу жертвовали кто что мог: кусок пирога, краюшку хлеба, вареную картофелину, иной раз и кусок зажелтелого сальца, чтобы, значит, боярин тело нагуливал…
Варя же всегда сидела в сторонке, на ящике. У ног её, босых и грязных, лежала газетка, куда клали подаяния.
Про Варю говорили:
– Опять с роддому сбегла. Облегчилась ребёночком и сбегла.
Она была голубоглаза, белолица и статна. С ума сошла после того, как муж, разъярённый ревностью, пытался утопить её в проруби…
На базарное действо я всегда глядел с жадным любопытством: то была особая, сочная жизнь, полная нежданных поворотов.
Особо подолгу останавливался возле хрипастых зазывал, приглашающих попытать счастья.
Они орали, наливаясь сивушным румянцем:
Бабка Алёна
Прислала денег полмиллёна
И велела все проиграть…
И потом ещё, шибко напрягаясь:
А хто глаза пучит,
Тот ни хрена не получит!
Перед зазывалой на картоне лежали карты. Всё просто: отгадай масть, бери кон. Тусовкой это, кажется, называется. Вокруг такого лиходея подковой располагались зеваки. Психология толпы не предсказуема: все ведь знали, что тусовщик непременно облапошит очередного простака, иначе какой прок ему тут шаманить, если затея в убыток. К тому же водку хлещет непотребно, значит, вполне при средствах. Знали, но обязательно находился удалец и кидал на картонку мятые трёшки или червонцы: где наша не пропадала! Сначала дерзкому давали выиграть – для затравки. Потом он уходил, вяло махнув рукой, с пустыми карманами, и не серчал при этом, дивясь ловкости рук базарного прохиндея.
Среди рисковой братии выделялся обличьем и особой наглостью безногий парень. Он сидел на коляске, сбитой из реек. Вместо колёс его передвижное устройство имело четыре подшипника, которые весело и громко шумели, когда этот джентельмен удачи пробирался сквозь людскую толчею. Был он кряжист, мордаст и одет в тельняшку. Надо полагать, калекой он стал на флотской службе. Звали его Федей.
И вот как-то ближе к вечеру я стал свидетелем такой сцены.
Грудастая и кареглазая молодка в мужском пиджаке с подсученными рукавами нежданно ввязалась в рисковую игру и за какие-то, может, полчаса просадила немалую сумму, вырученную от продажи коровы. Когда рубли иссякли, она прижала руки к горлу и заголосила пронзительно, заливаясь слезами, о том, какая она непорядочная, потому как обрекла родимых детушек на лихо, оставила их без куска хлеба и что двор её осиротел без кормилицы-буренки, и некому её утешить и оборонить от беды: муж её Ваня никогда не воротится, он убит в Сталинграде.
Горе женщины было глубоко и неподдельно. Народ, что оказался поблизости, сочувствовал, но и осуждал: нечего соваться куда не след.
Федя-моряк сказал мятым голосом и криво улыбнулся:
– Снявши голову, баба, по волосам не плачут! – и собрался стронуться от греха подальше.
Но тут какие-то бородачи сельской наружности стали бить моряка молча и споро. Били жестоко, насмерть, и большое его тело вздрагивало, тельняшка же враз была залита кровью.
У меня затряслись колени, я побежал прочь и долго не мог проглотить комок, застрявший в горле. В те минуты я ненавидел всех – и обманутых, и мстителей и жалел всех – голодных и злых. Всех жалел.
Не имею представления, сколько минут или часов я крутился по базару, продираясь сквозь людскую круговерть. Домой мне идти не хотелось, и я оказался в пустом закутке на отшибе, где всегда, даже в жару, стояла неистребимая лужа: вода копилась возле чугунной колонки, которая текла. И там я опять увидел моряка Федю. Он был гол по пояс, пегие его волосы висели сосулинами. Возле суетилась давешняя молодуха, проигравшая корову, и опять причитала.
– Прости ты меня, мила-ай. Простишь, а?
Федя не отвечал, лишь отфыркивался, когда она лила на его плечи, украшенные кровавыми подтёками, воду из большой консервной банки и растирала битого чистым холщовым мешком.
– Ты простишь меня, а? – и плакала беззвучно. – Больно тебе, а?
Федя наконец отозвался хрипло:
– Деньги я отдал тебе?
– Отдал!
– Возьми ещё, – моряк полез в карман и выгреб оттуда мятый и замокревший уже комок. – Остальные возьми, всё одно пропью. Детишкам леденцов хоть возьми, что ли… Выручила – жизни бы решили, сурьёзные мужики… Сколько их у тебя? Детишек-то?
– Двое, мальчик и девочка.
Денег она не взяла, сказала, разгибаясь:
– Ты тут побудь маленько, я счас.
Вернулась она на одноконной телеге. Федя тем временем пил, отплёвываясь, тёплую водку из четвертинки и мотал головой. Потом трудно карабкался на телегу и сел там, похожий на толстый пенёк.
Она хлестнула вожжами, и они уехали, куда, не знаю. Но с того дня Федю на базаре я не встречал.
Война, пожалуй, не отпускает нас и сейчас… Может, теперь тем более?.. Но вот звук той войны покинул меня внезапно. По радио Левитан объявил об отмене карточной системы. Мама дала мне тридцатку единой бумажкой и велела на пробу сходить за хлебом в магазин на улице Кирова. Переждав очередь, я купил две буханки, прижал их сильно к груди по привычке и пошёл домой.
Я отщипывал горбушку, жевал пахучий хлеб, и росло во мне острейшее желание взлететь сейчас же, раскинув руки крыльями, сделаться в небе точкой, раствориться в безбрежности, как растворяются там птицы, в густой синеве.
В ушах моих вдруг что-то звонко лопнуло – так рвутся перетянутые струны, – и наступила тишина. Я понял: сейчас, вот только что, наступила, грянула какая-то важная перемена, не слышно было уже надсадного шороха, преследующего нас годы, вместо него наступила нежная тишина мира.
Я прислонился к чугунной загородке сквера и заплакал. Я теперь знал: никто не отберёт у меня хлеб, дед у вокзала не будет больше петь свои нескончаемые песни, которые кончаются одинаково: «А воинам, павшим на поле брани, вечная память». И никто теперь не будет умирать от усталости и плохой еды. Только вот инвалиды останутся инвалидами, а матери и вдовы никогда не иссушат своих слёз.
2.
Что же представлял собой Новокузнецк (Сталинск) после Великой Отечественной войны?
По представлениям и понятиям тех лет – довольно солидный промышленный центр с населением в двести тысяч. Но по нынешним меркам это был город неустроенный, имеющий две-три современные улицы. Сразу же за асфальтом начиналась непролазная грязь и квадратные километры, застроенные бараками, землянками, которые городились на время, но стали, увы, постоянными.
В тридцатые годы нашим отцам представлялось, что в самое скорое время у них будут дворцы с кафелем и мрамором, но на повестке дня был металл, уголь и всё остальное, что составляло мощь государства. Мы ведь отставали от Европы и высокомерной Америки по всем статьям, а отсталых, как известно, бьют.
После войны началось восстановление народного хозяйства – пора затяжная и трудная. И Новокузнецк опять впрягся в работу – давал по плану и сверх плана всё, что от него требовалось. Что же касается облика города, то он менялся медленно.
За кинотеатром «Коммунар», где сейчас разбит парк имени Гагарина, через торфяное болото и дальше, к самому берегу Томи, были проложены трубы большого диаметра, они то возносились высоко на подставках из шпал, то пропадали, вкопанные в землю. По этим трубам было удобно ходить после кино тем, кто жил на окраинах, – не замараешь ноги. В трубах, если подставить к шершавому железу ухо, что-то булькало и хлюпало и дышало вроде бы. Так дышит в тайге вялый ручеёк. По трубам намывали грунт в низины, в те самые, где сейчас новые кварталы…
По городу прокатился слух, что на перекрестке улиц Кирова и Металлургов соберут вскорости небоскрёб, на его крыше поставят бронзового сталевара, голова которого будет прятаться в облаках. Сталевару предназначалось, по замыслу архитекторов, символизировать трудовой подвиг кузнечан в военное лихолетье.
И верно: на том месте, где сейчас дом с магазином грампластинок и с большой столовой, вырыли однажды глубокий котлован, он стоял, наполненный водой, долго. В этом озере вездесущая пацанва скручивала проволокой плотики и устраивала военные баталии с абордажами и рукопашной. Схватки неизменно кончались купанием в грязной жиже. Отважные моряки плакали на берегу в предвидении жестокой выволочки дома.
Небоскрёб так и не родился, и сталевар не вознёсся к облакам. Вместо него возник многоэтажный «карандаш» с вполне прозаическим назначением. Но амбиции остались: ещё долго говорилось, что все равно «карандаш» самый высокий в Сибири.
Может, так оно и было, у нас многое происходило впервые. Трамвай, например. Старый газетный репортёр рассказал мне однажды такую историю. Случилось это в разгар строительства Кузнецкого металлургического комбината. На площадку приехал Орджоникидзе. Ну, рабочие и пожаловались: грязь, мол, товарищ нарком, непролазная, на работу ходить далеко и утомительно – вы бы там, в верхах, обеспокоились таким положением пролетарских масс. И Орджоникидзе будто распорядился забрать вагоны из Новосибирска, где как раз собирались открывать первый городской маршрут, и переправить их в Новокузнецк. А у нас молодёжь по субботам, в свободное время и без оплаты проложила рельсовый путь от вокзала до строительной площадки. И пустила трамвай.
Город стал заметно расти в пятидесятые годы. Главная наша магистраль, проспект Металлургов, начала удлиняться со стороны теперешнего сквера Космонавтов в сторону горбатого моста через речку Абу.
Этим мостом, кстати, тоже гордились, утверждая, что он такой единственный в мире: клёпаный, предварительно напряжённый, стоит на роликах. Чуть ли не по мановению волшебной палочки с берега на берег перекинули его комсомольцы, опять же без оплаты и опять же самодеятельно. Однако горбатого со временем почему-то убрали, несмотря на его уникальность, и поставили на его месте обыкновенный – прямой и широкий, по нему мы ходим и ездим сейчас.
Кстати и попутно.
На пустырях, подготовленных для закладки фундаментов под жильё, некоторое время ковырялись пленные немцы и мадьяры, позже пригнали и японцев. Их охраняли слабо (куда денутся!). Я, бывало, останавливался возле работающих, влекомый естественным любопытством, угощал их сигаретами, когда просили. Один мадьяр, сносно говоривший по-русски, размаячил мне, весело улыбаясь, что, когда их посадили в «телятники» и путь до места назначения занял три недели, им всерьёз казалось, будто состав ходит по кругу. География географией, но они не имели реального представления, что земля в натуре такая большая и Сибирь так далеко.
Однажды я стал свидетелем такой сцены. По центру города гнали колонну бывших завоевателей, и дядька в милицейском кожухе, распалённый водкой, выдернул из колонны тощего паренька, повалил его наземь и принялся пинать. Охрана, не моргнув глазом, продолжала путь.
Пленного отняли у пьяного лихача бабы, стоявшие в очереди за тюлем.
Они кричали вразнобой:
– Ты, стервец, наверно, в тылу отсиживался, а теперь лютуешь! Ты бы там, где в атаку ходили, лютовал. Беги отседова, пока зенки твои бесстыжие не выцарапали!
Немец, согбенный, закрыв лицо руками, поплёлся догонять своих, а бабы горевали вслед:
– Осподи! Одет-то совсем легко, ить насмерть замерзнёт…
На дворе было за сорок, и деревья оделись серой куржой. Мог враг наш заклятый и впрямь околеть. Позже, год примерно спустя, завоевателей строем приводили к двери гастронома на улице Энтузиастов, выгоняли покупателей и отоваривали чужаков по первой категории. И то был уже другой немец – румяноликий и в теле. По всему было видать, что впереди у них маячит фатерлянд.
И зэки строили город – наши, кровные.
Зимой, когда опускались сумерки, стражники, чтобы рассеять толпу зевак, стреляли вверх из наганов…
Стояла, помню, слякотная осень. Мы с другом притулились возле зелёного киоска, каких тогда было немало, с намерением купить пачку «Беломора». А тут как раз зэков гонят. Но не стреляют, потому что было ещё светло.
Я вовремя отскочил в сторону, а приятелю моему, который замешкался, стражник показал штыком: встань сзади. Приятель было взбунтовался, но после увесистой оплеухи команду выполнил. Я бежал вслед за серой колонной и кричал в каменные спины эмвэдешников, что мой товарищ Юра, он способный к математике, он вполне советский и комсомолец. Я бежал до самого лагеря, расположенного в том месте, где сейчас водозабор возле нового моста через Томь. Меня сковал немалый страх: ведь посадят моего Юрку, сгноят за колючей проволокой.
Зэки втянулись в зону, наглухо закрылись железные ворота. Я тихонько выл и сучил ногами, чтобы согреться.
С вышки улыбался опричник азиатского обличья, он крикнул:
– Чего торчишь тут? Нэлза торчать!
Я объяснил ему по возможности вежливо, в чем моя забота.
– Нэ бойса, пэрэшшытают, и под зад дадут.
И верно: вскорости чей-то тяжелый сапог придал моему дружку ускорение посредством удара ниже спины, и он распластался, уже свободный, в чёрной луже. Обратно мы пустились рысью, затравленно озираясь: вдруг догонят или, хуже того, стрельнут?! Мне тогда сказали: охранники так шутят часто. Оно и понятно: работёнка у них скучная. Правда, юмор чёрный, но то уж дело другое.
3.
Новокузнецк – город особенный, но в каком-то смысле и наитипичнейший. Он вырос и утвердился в годы первых пятилеток, стал остро нужен стране во время смертоносной войны, не утерял своего первостепенного значения и сейчас.
Ночами, когда тихи и пустынны наши улицы, когда город спит, я слышу иногда голос диспетчера, усиленный динамиком, доменного цеха КМК. Диспетчер опять велит подавать состав под чугун. На какой-то из печей начинается выпуск металла. Металл льётся днём и ночью вот уже больше полувека…
В Москве глухая ночь, когда мой город просыпается. Зимой у нас темнеет рано и светает поздно. Трамваи пробираются по путям осторожно, потому что пути заметают снега. Летом наше солнце такое большое и жаркое, как в Европе… Сибирь, поверьте мне, не такая уж и суровая сторона.
Идут трамваи на Кузнецкий комбинат. На правый берег Томи с вокзала берут разбег электрички, они торопятся к Запсибу. Утром тысячи шахтёров спускаются под землю. Утром открываются двери институтов, клиник, школ… Когда начнёт бодрствовать столица, мы уже сделаем много. Из ковшей польются сталь и чугун, рядами лягут на адъюстаж рельсы, уголок, арматура. Прокат сперва имеет темно-малиновый цвет и остывает долго, громко отщелкивая окалину. Встанут строем, блестя свежей краской, буровые машины на машиностроительных заводах с маркой «Сделано в Новокузнецке».
…Спроектировано в Новокузнецке, изобретено в Новокузнецке. Мой город может почти всё.
Как- то главный механик на Запсибе, Шинкаренко, в полушутку сказал мне: «Самолёт, пожалуй, не осилим, автомобиль – тоже, всё остальное – пожалуйста, и в лучшем виде».
Мой город начинался при Советской власти, он молод, но его биография соткана из легенд. Недаром же Новокузнецк носит на своём знамени ордена Трудового Красного Знамени и Октябрьской революции.
Мне могут возразить: почему молодой, если основан в начале XVII века? Да, по здравому-то размышлению, уже и седине на висках пора появиться… Скажу больше: в 1993 году мы праздновали 375-летие Кузнецка, закраинного и заштатного, однако и по-своему знаменитого, потому что здесь жили знаменитые люди, о которых надо бы рассказать отдельно. Здесь венчался Федор Михайлович Достоевский в церкви, которую давно снесли. Я немало спорил с властями: как же так, разве у нас два города?
Волею судьбы, а больше волей политики, Новокузнецк, рождённый вместе с Кузнецким комбинатом, получил своё крещение и имеет своё летосчисление, поскольку ему было дано право называться городом по решению ВЦИК от 3 июля 1931 года. Два праздника у нас, но лучше праздники, чем поминки.
Так что в июле 1996 года – 65 лет со дня опубликования постановления ВЦИК, отбросившего прошлое, по бесцеремонности большевиков, как ненужный хлам. Как же: при царях тьма над Россией висела, и только при Советах стало светло и просторно многострадальному труженику, задавленному эксплуататорами, достойными самых хулительных слов…
Не станем повторять ошибок прошлого.
Как это, может быть, ни странно звучит, но в пору наивысшего напряжения сил и удручающей бедности и о культуре думали ничуть не меньше, если не больше, чем сегодня. Судите сами. С деньгами было туго, а строили клубы, кинотеатры, дворцы со спортивными залами, ну и, разумеется, жильё – по возможности.
Первый клуб имени Эйхе (он был деревянный и вскорости сгорел) располагался примерно в том месте, где сейчас Институт усовершенствования врачей. Выступали здесь не самодеятельные и второразрядные актеры. Самого Качалова слушали и смотрели!
В вестибюле рабочий народ снимал грязную обувь, дальше пробирались кто босиком, кто в портянках. Пьесы шли в две смены. Внимали драме благоговейно, с затаённым дыханием, для оваций рук не жалели. Случалось, требовали заключительную сцену переиначить с тем, чтобы конец обязательно получился благополучным, и не хотели слушать объяснений режиссеёра, что так, мол, хотел автор… Мало ли чего хотел автор, жестокий он, значит, мужик. Ты вот грамотный – возьми, да и переделай, чтоб мы тут слезу не лили.
Всякое бывало.
Повстречал как-то кузнецкого Эдисона – Василия Григорьевича Гурьянова. Часто встречались, в одном доме жили. Этого неугомонного трудягу уже снесли на кладбище, царство ему небесное. Василий Григорьевич по моей просьбе работал над мемуарами. У него была ясная память, перо он держал крепко – ему, кузнецкстроевцу, было о чём поведать.
Я его попросил вроде в шутку выдать забавный случай из достославных времён его молодости.
Он торопился, но просьбу мою уважил:
– Без фамилий только, уговорились?
– Лады.
– Был у нас паренёк – ударник труда, активист и на работе богатырь. Но горячий, спасу нет. Послали его однажды на слёт передовиков то ли в Новосибирск, то ли даже в Москву, теперь уж неважно. Послали, а ехать не в чем. Штаны на нём ещё туда-сюда: подгладить, подлатать – и сойдёт в общем и целом, если, конечно, не присматриваться. Но вот с обуткой совсем неважные обстоятельства. Комсомол поручил мне во что бы то ни стало выбить, понимаешь, штиблеты у торговых товарищей ради такого случая. Ведь делегат выборный, не Ванька с толкучки, ценить надобно! Штиблеты я достал, хотя, честно, стоило это мне немалых хлопот и больших нервов. Заявление самые высокие товарищи подписывали, вплоть до дирекции. Иначе не суйся: обувь, да тем более приличная, в большом дефиците стояла. Ну, вручили мы своему посланцу моднейшую обувь и с облегчением помахали ручкой вслед: не будет Кузнецкстрой краснеть за хорошего человека. Да. Он, выяснилось, ночью комсомольский подарок спрятал под подушку, чтобы, значит, не свистнули. Утром пошарил в своём тайнике – одного штиблета нет. Всё-таки украли! Парень с досады и тоски отчаянной обновку в окошко вышвырнул. А спустился когда с верхней полки, то и наступил на свою потерю… Дело было сделано, и поезд не остановишь. Так и явился торжественно заседать обутый наполовину.
Пишу и думаю: какой все-таки мощный и неохватный мой город! Два гиганта – Кузнецкий комбинат и Запсиб – загораживают своими широкими спинами горизонт и перспективу. Но есть же у нас и алюминиевый завод – не последний в отрасли, знаменитый традициями и немалой славой. Алюминщики ведь тоже много сделали для победы и для укрепления народного хозяйства.
Этот завод было задумано строить близ КМК по многим причинам. Ну, во-первых, цветного металла не было в Сибири вообще, а государственная стратегия велела, и настоятельно, перемещать промышленность на восток. Во-вторых, ставить на Кузнецкой земле новое и важное предприятие было выгодно: имелись энергетические угли, к тому же площадка была уже хорошо разведана геологами. В-третьих, Новокузнецк имел довольно развитую строительную базу. К 1940 году технический проект алюминиевого завода был разработан и утверждён, а на площадке вбит первый колышек. Но война перепутала все планы, она заставила спешить, заставила искать и находить выход из самых, казалось бы, тупиковых ситуаций. Однако в ночь на 7 января 1943 года пошёл такой долгожданный и такой нужный тогда белый металл.
Очевидец вспоминает: «Люди кричали и пели, бросали вверх шапки, со слезами на глазах обнимали друг друга».
После войны завод был расширен, модернизирован и успешно работает вот уже более полувека.
Конечно, труб прибавилось, дыма прибавилось, но в те времена слова «экология» в обиходе не существовало. Увы!
4 .
Несколько лет назад ехал я по делам на шахту «Байдаевскую».
Была весна. Снег, ноздреватый и тёмный, похожий на корки ржаного хлеба, истаивал на асфальте, пускал ручейки, подёрнутые радужными пятнами бензиновой гари. Дюжий парень в шапке набекрень кормил с ладошки семечками воробьев. Три женщины на площади подкрашивали памятник горнякам, погибшим на войне. Красили они весёлым цветом. Чему тут удивляться: на городском кладбище оградки мажут зелёным, голубым, оранжевым. Смотришь сверху на этот букет, и приходит мысль горьковатого свойства: у нас и помирать приятно.
На памятнике, что стоит по дороге на шахту, перечислены поименно те, кто ушёл и не вернулся, кто пал, как писалось в похоронках, смертью храбрых. Я долго стоял возле женщин и думал, не впервые думал: «А почему мы не чтим тех, кто не вышел из-под земли? Список «штатских» будет намного длиннее списка военных».
На Байдаевке самая крупная авария случилась зимой 1944 года: тогда из списка живых было враз вычеркнуто более ста человек. Гробы везли на лошадях, скорбный этот кортеж растянулся на несколько вёрст.
После взрыва начался пожар. От Томи спешно была проложена многожильная трасса труб, по ним качали ледяную воду, чтобы залить нижний горизонт и спасти уголь.
Сперва по привычке ссылались на диверсию, спустя же время с горечью и раскаянием поняли, что самый главный диверсант – неумение. С кого же было спрашивать по большому счёту, коли в забои спускались женщины и дети, чтобы, согласно первой заповеди, дать план, потом уж заботиться о другом. Как ведь рассчитывали: вот кончится война, придут домой настоящие хозяева, умелые мужики, и наладят всё как следует – по порядку и по науке. А пока шуруй до изнеможения, потому что другого не дано.
Раньше об авариях и мёртвых молчали, прикрываясь государственной тайной. Сегодня же, как свидетельствует статистика, на каждый миллион тонн угля, добываемого в Кузбассе, – одна жертва, и её мы кладём на алтарь ради общего и долгожданного благополучия. Можно, наверно, избавиться от такой дорогой жертвы или хотя бы свести её к минимуму, если взять курс на новейшую технику, если внедрять ежедневно и ежечасно строжайшую дисциплину в соблюдении техники безопасности, невзирая на привилегированность добытчиков «чёрного золота»…
У металлургов есть музеи – в городе и на Антоновской площадке, и они принимают экскурсии. Школьники и гости издалека путешествуют среди действующих макетов, слушают подтверждённые документами факты об особой, поистине выдающейся роли наших заводов в народном хозяйстве страны. А вот шахтёрских музеев у нас нет, и мало кому известно, что Кузбасс в военные годы поставлял предприятиям Союза две трети коксующихся углей, и не только кузнецкая сталь спасла нас и оборонила, но и уголь спас – давал пар, электричество, давал хлеб котлам и домнам и согрел, наконец.
Если бы я открывал такой музей, я бы целый раздел посвятил шахтерской лошади. Стоит подчеркнуть, что машины стали появляться под землёй лишь в пятидесятые годы, а до тех пор всю тяжелую работу справляла лошадка.
В детстве, да и позже, попадалось мне немало рассказов, исполненных мастерски и не очень, о горняцких лошадях. И сюжет был типовой. Это была, как правило, история о том, как старого коня, изломанного недолей, подняли из липкой темноты забоя на приволье, в степь или на гору, в лес или на дорогу – поглядеть на широкий мир, вобрать запахи разнотравья, земли и ветра. А лошадь красоты этой видеть не могла – она была слепа. Она, задрав голову, внимала запахам – из её глаз, огромных, как озёра, катились вполне человеческие слезы.
Лошади давали хлеб, она брала его тёплыми губами. А потом вдруг перестала брать – уронила голову и длинно вздохнула, словно старуха, решившая, что перед самой дальней дорогой это уже и ни к чему…
В 1913 году Кузбасс давал 2,7 процента общероссийской добычи, к концу же первой пятилетки (1932 год) мы давали уже 7,4 процента общегосударственной добычи. Это значило, что постепенно, но и довольно масштабно центр тяжести угольной промышленности смещался на восток. А в наши дни это уже, по-моему, само собой разумеется, поскольку Донбасс на Россию уже не работает. Он в своё время имел ведущую роль лишь потому, что в силу своего географического положения, был близок к основным промышленным центрам Союза. На том преимущество украинского бассейна и кончалось. Кузбасс же по запасам и разнообразию углей, пожалуй, единственный в мире.
…В 1909 году кабинетный штейгер (горный мастер) некто Венюков основал Абашевский рудник на правом берегу Томи, в пятнадцати километрах от старинного Кузнецка. Уголь помалу ковыряли сверху, выбирали ту часть пласта, которая не требовала крепи. Работали зимой, по весне же, когда ломался лёд, грузили добычу на баржи и сплавляли потребителям – на паровую мельницу Соколова, на спирто-водочный завод и дальше, на Томский завод, выплавляющий железо. Вот и весь разворот. Перед революцией худосочная эта лавочка была прикрыта, вероятней всего, потому, что овчина не стоила выделки.
В 1931 году изыскательская партия Западно-Сибирского геологического треста под руководством И.П. Звонарёва по существу открыла заново это месторождение, доказала его нужность и перспективность.
Что же открылось глазам первопроходцев? А ничего особенного: болотистые пустыри да мутная вода в камыше. Зимой здесь, в пойме Томи, разгуливали пронзительные ветры и мороз подпирал под пятьдесят.
Три года спустя начались здесь штольные работы, и пробы, взятые из пластов, показали, что уголь залегает как раз тот, что именно сейчас остро необходим, – уголь марки «ПЖ», пригодный для металлургии. То была добрая новость: ведь рядом, не за горами и долами, достраивался в судорожной спешке Кузнецкий комбинат. Завод при всех условиях не остался бы без хлеба в угольном крае, но на первое место, как и положено, ставилась экономическая выгода: расстояние и время – тоже деньги. В 1937 году сюда пришли строители.
Чтобы попасть в угольный, Орджоникидзевский район, надо будет вам миновать новый мост через Томь, миновать заводы – алюминиевый, ферросплавный, химико-фармацевтический, мебельную фабрику, сантехлит, дальше вдоль шоссе потянутся молодые леса. Там же, где кучится индустрия, растут обочь дороги деревца чахоточного вида, лист на них вялый, будто тряпичный, и падает рано.
Со школьной скамьи знаем, что зелень дышит в основном углекислым газом. Ну вроде бы и дыши себе на здоровье, расти и крепни, ан нет: вянут насаждения от смога, который висит синей пеленой даже в ясные дни. Слишком много, значит, этого самого углекислого газа.
Так вот, потянутся берёзовые и осиновые колки, перемежаемые весёлыми полянами. Обыкновенный, словом, пейзаж и нескучный. Но вдруг на обочине шоссе вы увидите высокий бетонный постамент, и венчает его странное для постороннего глаза железное сооружение – лишь надпись пояснит, что перед вами проходческий комбайн Якова Гуменника.
Что и говорить – машина заметная, на ней в своё время был поставлен не один мировой рекорд скорости, а Яков Гуменник, тогда молодой и красивый, стал знаменитым, словно кинозвезда, отмеченный к тому же Ленинской премией. Он гонял по городу, когда я был ещё мальчишкой, на диковинном автомобиле-амфибии, потом исчез. И надолго. Туманно говорили: работает, мол, в одном хитром институте под Москвой и знакомым пишет редко, весь засекреченный.
Откуда же появилась амфибия?
Легенда гласила, будто Яков Гуменник отправился по путёвке в Крым на отдых и там, презрев режим, что на него похоже, забрёл однажды в запретную зону и увидел солдат, которые кайлами и лопатами рыли в горе нечто вроде тоннеля. Гуменник будто сказал: «Моськин труд, напрасно пупы рвёте, ребятки». Подощёл какой-то чин и спросил со строгостью: почему на объекте посторонний? Солдаты плечами пожали: никто этого человека сюда не звал, сам проявился. Чин попался любопытный, осведомился у отдыхающего: а что, есть другие способы камень пробивать? Тут Гуменник рассказал о своем комбайне.
Тогда были другие порядки: военные по своим каналам затребовали машину из Кузбасса. Яков собрал её быстро, благо помощников было хоть отбавляй. Собрал и пустил, и комбайн побежал с такой скоростью, что, зазевайся малость конструктор, вывалился бы в дыру на другом склоне горы… Ну, военные, конечно, благодарили с низким поклоном, потому как этот парень, фигурально выражаясь, снял тяжелый камень с их погон. Да. А когда прощались на перроне, самый главный генерал загадочно этак сказал, что к составу прицеплена платформа, так на ней едет подарок от Закавказского округа. Так прибыла в Новокузнецк упомянутая амфибия, на которой после лихачествовал Гуменник.
Я всё как-то забывал спросить у него: имеют ли основу факты городского фольклора? Но это, по-моему, и неважно: за что купил, за то и продаю. Может, в деталях что-то и не совсем так, как излагалось молвой, но амфибию сам видел и трогал руками.
Познакомились мы здесь, в Новокузнецке, когда уже оба пожили и повидали всякого. Я «допрашивал» его с пристрастием за рюмкой и без рюмки с расчетом написать когда-нибудь нечто вроде документальной повести о его необыкновенном взлёте. Но он сбивал меня с канвы разговора, и сюжет мой не выстроился.
Вдруг заявит по ходу:
– Ты знаешь, у меня мотоцикл был, на воде работал.
– Как это – на воде?
– В бак заливаешь воду и – поехал!
– А ездил?
– Ездил, да недолго. Взорвалась моя система, зад опалил, ну а что осталось, в сарай спрятал.
Или:
– Земля, Гена, вращается совсем не так, как нас учат.
– И как же она вращается?
– Это длинный разговор…
Длинных разговоров он не терпел. Я же чесал затылок, как тот охотник на картине «На привале». Один там, зелёный барин, рот разинул от изумления, другой же, помните, затылок чесал с лукавой усмешкой на устах. Я временами тоже рот растворял широко: верить или не верить? Он тем моментом уже седлал другого коня – менял тему.
Яков Яковлевич Гуменник из семьи репрессированных немцев, сосланных в Сибирь на всякий случай и от греха подальше. Работал он на шахте «Байдаевская» сперва шофёром, после же – слесарем в механической мастерской. Там-то, в мастерской, из подручных средств и был создан его первенец.
Потом было целое поколение машин подобного типа, отличающихся необычайной производительностью. В последний приезд я получил в подарок от самодеятельного изобретателя брошюрку, и в ней приводились сравнительные данные аналогичных агрегатов в угледобывающей промышленности ведущих стран мира – Японии, Америки, Германии, – все показатели были в пользу нашего слесаря.
Когда он работал в институте, вовсе, к слову, не секретном, ему тихонько внушали доброжелатели:
– Ты бы образование получил – диплом, он не помешает.
– А на хрена мне диплом?! – отвечал. – Стану думать, как вы, стандартно. Нет, обойдёмся.
И ведь обходился!..
Итак, в 1937 году на ветренный пустырь пришли строители.
Трофим Васильевич Дёгтев, бывший начальник планового отдела вновь организованного строительного управления, вспоминал:
«В начале 1938 года трестом «Куйбышевуголь» было начато строительство шахты «Байдаевская». За год было пройдено 90 метров главной штольни по пласту за номером 4. На поверхности возводились один четырехквартирный дом и барак. Упомянутым домом, когда он был закончен, распорядились так: одну квартиру отдали под контору управления, вторую – под общежитие инженерно-технических работников, в третьей жил прораб Романданов, в четвёртой же помещался магазин.
Первое время начальник строительства, главный механик и я жили на постое у гражданки Буткеевой, спали на полу и кормили клопов, которых там было почему-то очень много. Потом мы исхитрились и переоборудовали под жильё кубовую и прозябали в ней до мая 1939 года. Зимой спали в ватниках, не раздеваясь, потому что градусник ночами показывал минус 16. Потом стало малость полегче…»
Можно было бы долго и подробно писать здесь о том, как строилась шахта на новом руднике, как проходчики шли под землёй с помощью лишь кайла да лопаты. За смену бригада брала полтора-два метра. По нынешним меркам производственный этот показатель выглядит смешным, однако к 1940 году Байдаевка уже выдавала уголь, и в том же предвоенном сороковом году было отгружено главному потребителю – Кузнецкому комбинату – 392 тысячи тонн. Такие темпы опять же и по сегодняшним меркам достойны удивления, тем более что, повторяю, гигантский этот труд был совершён буквально руками, да ещё лошадь помогла, многострадальная шахтёрская лошадка, загнанная в темноту до скончания своего века.
Это было совсем недавно. Мускулистые и мозолистые руки решали успех многотрудного дела, смекалка да феноменальная выносливость двужильного русского мужичка. С Байдаевки строители тотчас же, не медля, перебрались сооружать новую шахту – «Абашевскую», потом была «Зыряновская»…
Писал я в свое время статью, посвященную 400-летию присоединения Сибири к России, и в той статье сетовал: город, загруженный срочными делами государственного значения, просто не в силах в полном объёме заниматься, в частности, строительством культурно-бытовых объектов. Плюс к тому пресловутое: давай, давай! – подобно грому, исходящее из высоких сфер. Отстаём мы в этой области, и заметно, от европейской части страны, от старых городов, исконных центров национального уклада.
Я писал тогда: «Нечасто, но прохожу мимо хоккейной коробки. Её реконструируют. Исполняется вроде бы, наконец, голубая наша мечта: будем мы иметь, кажется, крытый лёд, но когда… А команда «Металлург» тренируется на чужих полях. От былой хоккейной славы Новокузнецка остались крохи».
У кого ведь что болит. У нас поклонников хоккея – весь город, от их имени я выступал тогда с горечью и разочарованием. Но 22 октября 1984 года я стоял на трибуне в новом Дворце спорта и смотрел хоккей. Как раньше, как когда-то, в милые и благословенные времена, у меня спрашивали лишний билетик. Как когда-то, у касс сучила ногами унылая толпа и терзала себя призрачной надеждой, что вдруг окошечко откроется, из окошечка вежливо скажут: «Берите и спешите на трибуну»… Не открывали и не говорили.
Может быть, наш Дворец и не самый лучший в стране, но он великолепен!
…В пронзительных лучах светильников почему-то очень ярко, празднично даже, выделялись синие куртки, синие спортивные трико, в которые были одеты ребятишки. Будто маки, по трибунам разбросаны красные вязаные шапки; как свежий снег, выделялись белые шарфы. Рядом парень, добрый и малость назойливый, всё спрашивал: «Как думаешь, выиграют?»
Противник был серьёзный – известный клуб из Салавата. На выигрыш рассчитывать было трудно, да и мало смотрел я на лёд: я заново окунался в тот, почти забытый мир страстей времён высшей лиги, когда «Металлург», первая сибирская команда, взобрался по крутым ступеням на хоккейный Олимп, когда на нашем поле играли братья Майоровы, Локтев, Альметов, Александров, Мальцев, когда мы узнавали даже со спины, по походке узнавали своих – Короленко, Григорьева, Бедарева, Заруцкого, Окишева. Это были корифеи!
Директор стадиона Василий Яковлевич Моргунов накануне, а то и дня за два до очередного матча, «уходил в подполье», потому что публика преследовала его настойчиво и сердито – все требовали билет, контрамарку и вообще любую бумажку, позволяющую попасть на матч.
Сидячих мест не существовало, крыши – тоже. Многострадальный и вездесущий болельщик, чтобы занять место получше, валил на стадион, бывало, с утра. Это при сорокаградусном-то морозе! Пессимисты предсказывали, что деревянный стадион не выдюжит тяжести, поскольку публики набивалось сверх всяких норм. Оптимисты отвечали, что дерево сибирское и оно потому выдюжить просто обязано. Выдюжило дерево, но у директора Василия Яковлевича Моргунова седых волос тогда прибавилось.
Было замечено, что на Кузнецком комбинате в ночную смену падала производительность труда, когда «Металлург» проигрывал, и наоборот – резко подскакивала, когда мы брали верх. Мужское население города без исключения, да и женское тоже, было трепетно предано своей команде, и любовь эта не делала различия между шустрым сопляком и степенным начальником.
…Провожал я мальчишку, которому отменно повезло: он подхватил клюшку, выброшенную за борт то ли Альметовым, то ли Александровым.
– Дядечка! – попросил меня мальчишка со слезой. – Ты меня оборони, пожалуйста, ить отберут…
Жил он неподалёку, мне было по пути, и я согласился оборонить, довёл его до самого подъезда. Он рассуждал, шмыгая носом, что клюшка поломалась удачно: черенок пополам, а крюк и всё остальное в полном порядке, так что можно «кочергу» наладить, и все завидовать будут. Или на память оставить? Его мучили сомнения недюжинного свойства – он, пока мы шли по тёмным улицам, так и не прибился к твёрдому решению.
…Через два дома от нас один радетельный папаша после смены, ночью, готовил лёд для ребятишек своего двора и впотьмах то ли по ошибке, то ли сослепу залил погреба. После население, матерясь и стеная, доставало картошку с помощью лома.
…Отдалённо знакомый товарищ впервые в жизни чуть не побил жену за то, что она не пустила его на матч, а наши как раз выиграли, расчехвостили «Спартак» с крупным счетом – такое можно ли пропустить?!.
Однако столичные магнаты от спорта «Металлург» буквально растерзали: самую перспективную тройку вскорости загребло московское «Динамо», один, Юрий Моисеев, оказался в ЦСКА, ну а остальных мобилизовал Сибирский военный округ. Помню: я по поручению, так сказать, широкой общественности писал заглавному генералу в Новосибирск гневное письмо, где чёрным по белому было подчеркнуто, что, дескать, если и дальше вы будете ущемлять Новокузнецк, вам не быть депутатом Верховного Совета (генерал баллотировался по нашему округу), мы вас решительно вычеркнем. Не знаю, напугался или нет высокий чин, но «воровство» игроков на время прекратилось. Однако команда уже не сумела оправиться и захирела на долгие годы.
Конечно, хоккей не самая важная веха в биографии города, но ведь и из таких штрихов складывается его социальный портрет, воспитывается и даёт крепкие корни чувство патриотизма и гордости.
Считаю нужным подчеркнуть, что новая великолепная коробка – действительно Дворец – появилась в результате поистине сверхусилий многих людей – проектировщиков, инженеров-строителей и, конечно же, рабочих, которые старались не за страх, но за совесть. Сооружение это непростое и недешёвое, но оно есть, и наши надежды иметь большой хоккей, фигурное катание и прочие виды спорта, связанные со льдом, имеют теперь вполне реальные основания.
Нынче уже не принято говорить о роли бывшего городского комитета партии. Это вроде бы даже неприлично. Бывший секретарь, первый – Николай Спиридонович Ермаков, принимая, что называется, огонь на себя, сделал всё возможное, чтобы Новокузнецк имел спортивный храм: он повседневно и неотрывно следил за реконструкцией коробки, решительно шёл к цели и достиг её. Не он один. Правильно, не один. Но при существующих тогда директивах и запретах крайним бы оказался он. Вскоре Николай Спиридонович, будучи уже секретарем областного комитета, скончался, и тело его погребено на нашем кладбище – он так завещал.
Десять лет назад (быстро летит времечко!) я был удостоен чести разрезать ленточку перед парадным входом в Дом творческих Союзов, возникший на новой улице вроде бы по щучьему велению. Ни сметы, ни проекта не существовало в природе, к тому же было решение ЦК и правительства о приостановке строительства объектов социального и культурного назначения. Тем не менее, секретарь горкома, унаследовавший должность от Николая Спиридоновича Ермакова, буквально подмял под себя все строительные тресты, и в итоге интеллигенция города – писатели, художники, музыканты, архитекторы, журналисты – обрели пристанище, о котором говорилось много и долго. Свершил это многотрудное дело Альберт Иванович Ленский, и спасибо ему за это. Он ходил по лезвию ножа, но и понимал, что иного пути нет.
Вот так, тихой сапой, мы кое-что иногда и обретаем. Но ценим ли обретённое, дорожим ли тем, что с таким трудом пробилось к свету и выжило в нашем непростом городе?
Долгое время в клубе треста «Кузнецкпромстрой» вела балетную группу замечательная женщина Вера Федоровна Павлова. Она учила танцевать молодёжь, да так учила, что дерзала ставить балетную классику и выезжала со своими воспитанниками даже, представьте себе, в заграничные гастроли – так далеко и глубоко простёрлась слава этого коллектива.
И вот однажды, после спектакля то ли в Венгрии, то ли в Польше, ей-богу не помню, публика и профессионалы были натурально возмущены «советской профанацией», поскольку в афишках было отпечатано: партию такую-то ведёт каменщик Сидоров, а в напарницах у него малярша Иванова… Так вот! После спектакля публика выбрала наугад крановщика: ты, мол, сейчас на глазах у нас разоблачишь советскую ложь. Полез парень на кран, ну и показал класс – работал он не хуже, чем танцевал. Скептики развели руками: такого не может быть! И сомнения свои пригасили. Однако и не совсем пригасили: очень уж профессионально держались на сцене молодые партни и девчата из далёкого и неведомого города.
Факт этот, за него ручаюсь головой, имел место, но вот фамилий, убей меня, не помню.
Когда Вера Федоровна уехала, группа её потихоньку распалась. Пробовали, само собой, сохранить добрую традицию, да не удалось.
Большевики изобрели расхожую истину, будто незаменимых нет. Есть незаменимые!
5.
Время подобно реке, в воду которой не ступить дважды. Время течёт, уходит за горизонты, тает в дымке забвения. Но человечество непрерывно и бессмертно, оно имеет память, связывающую нас воедино.
Предки наши сквозь застойное невежество средневековья, сквозь кандальный звон каторги явили нам своё доброе и мудрое лицо, протянули нам на ладони знание мира. Мы взяли его и приумножаем.
Предки дали нам Отечество, над которым каждое утро поднимается солнце. Они шли навстречу мечу, пуле, штыку, падали на полях брани, чтобы были мы. Умирали отцы и деды со светлой надеждой, что идущим вслед будет лучше, что проживут они отпущенный им век беспечально и справедливо.
Так было всегда. Так будет и с нами: помашем мы рукой однажды с усталой грустью молодым, провожая их в дальнюю дорогу, да пожелаем им всего хорошего, оставив в завет доделать то, что не доделали мы, – додумать за нас, долюбить, добороться. Ну и, само собой, не повторять ошибок, совершенных нами. Такова логика сущего, таков порядок вещей: без прошлого ведь нет настоящего.
Предки дали нам, наконец, культуру, оставили нам понятие о красоте, о добре и зле, о ценностях истинных и мнимых. Они дали нам уклад, что принято называть национальным.
Повторяю здесь расхожие истины, но без них не обойтись. Народ, уважающий свою историю, выше того народа, который всё забыл, всё разметал в сумятице. Забыл – значит, обрёк себя на разрушение.
Сегодня, вопреки всем препонам, мы возвращаемся к своим истокам. Этот процесс нелёгок, но и естествен, потому что другого пути к возвращению народной духовности просто не дано. Ведь мы десятилетиями отдалялись от прошлого.
Писатель Валентин Распутин в одном из публицистических выступлений сравнительно недавно, если не ошибаюсь, обращал внимание вот на какое прискорбное положение вещей. У нас на полках магазинов можно было без труда найти, к примеру, историю Америки, или Гренландии, или Индии. Любую, словом, историю можно купить и прочитать – для интереса. Нет только на тех прилавках «Истории государства Российского», и не в современном толковании, где фактов меньше, чем комментариев, а, скажем, Н.М. Карамзина, В.О. Ключевского или С.М. Соловьева, мерилом для которых была истина.
Власти боялись, что обыватель, прибегая к первоисточникам, заимеет собственное мнение. Иначе чем же объяснить, что ведущие наши издательства находят бумагу и типографские мощности для печатания фолиантов об Иордании или английском средневековье, россиянина же лишали знаний о прошлом. Стоит отметить объективности ради: в последнее время плотина умолчания прорвана и помалу дело вроде пошло на лад. Однако, на мой взгляд, русские летописцы должны стать достоянием каждого грамотного человека. Но рынок до сих пор не насыщен, тиражи не утоляют потребностей…
Мы рисовали прошлое своё в основном черными красками, забывая порой о том, что там, в далёком и не очень далёком вчера, всегда билось, подобно сердцу, доброе начало, вершился бескорыстный героизм во славу и на пользу Отечества. Для осмысления истории, хочу подчеркнуть ещё раз, порой не так важна её общая обрисовка и толкование событий с точки зрения дня сегодняшнего, как подробности, факты, детали, добытые по крупицам из толщи времён пристальным и долготерпеливым исследователем.
Незнание или, хуже того, поверхностное знание прошлого ведёт прямой дорогой к поистине неисчислимым потерям, и самая трагическая из тех потерь – затухание святого чувства патриотизма.
Собрались мы, помнится, в доме-музее Федора Михайловича Достоевского по случаю какого-то юбилея. Попили чайку с тортом, кто мог и хотел – речь сказал, кто не мог и не хотел – промолчал. Словом, всё шло по стандарту. Притомились, и вышли на улицу.
День был ясный и с ветерком, на тополях шелестел лист, на траве играли блики, от зазеленевшей воды в болотце пахло сладкой прелью, по небу плыли облака, похожие цветом на табачный дым.
Ко мне подошёл телерепортёр, молодой и несколько развязный. Он намеревался поговорить со мной «за жисть», интервью взять. Ну, бери, коли надо. Я ему что-то вскользь про гордость помянул.
Парень даже камеру с плеча опустил:
– А разве есть чем гордиться-то?!
Искренне спросил и с долей сарказма: чего, мол, городишь, пень сырой…
Эх, ма! Это мне уже знакомо: разом и косяком попёрли шустряки, встали в передние ряды и самозабвенно, с видимым удовольствием клеймят, разоблачают, и святого для них ничего нет. Хотел ему ответить словами анархиста из «Железного потока»: а где же вы были, когда мы трон сотрясали?
Вы яритесь, потому что вам теперь разрешено пинать мёртвого льва и наступать лежачей корове на хвост. Вас не интересует история, вы не вникаете ни во что и не мыслите глобально, да к тому же ничего знать не хотите. Ну, почитал бы человек, поразмыслил на досуге о том, о сём – для общего, так сказать, развития. Тогда, может быть, что-нибудь и кого-нибудь и зауважал.
Специально для того репортера процитирую здесь выписки из моего запаса. Итак…
«Спецовка моего первого подручного так пропиталась потом, что стояла колом. Мы сбросили спецовки и работали в одних рубахах. Беру наконец пробу. Вылил металл в ложки, прянули искры. Значит, с углеродом нормально. Следует команда: «На выпуск!» Всё. Точка. Так мы впервые в сентябре 1941 года сварили броню за одиннадцать часов вместо восемнадцати»
(А. Я. Ч а л к о в, сталевар КМК, ныне покойный. Записано с его слов).
«В последние дни перед пуском водовода напряжение достигло наивысшего предела. К секретарю партийной организации X.В. Безлюдной подошёл прораб с такой просьбой:
– Ты, Безлюдная, не уходи, а стой здесь, потому что рабочим невмоготу. Они будут видеть, что ты стоишь здесь – значит, парторганизация с нами, и у них будет подъём.
И женщина осталась на участке до рассвета. На градуснике в ту ночь было минус 53 градуса по Цельсию»
(Городской архив. Дело 303, лист 9. Самсонова Э. В.).
«Вот наш новый мост через Абушку специалисты строили аж четыре года. Нам это надоело. Комсомольцы субботниками, воскресниками сделали основу для моста, плотники сбили опалубку, бетонщики её залили. Все работы по строительству моста проходили под духовой оркестр. И мы его за 24 часа сделали»
(Городской архив. Дело 78, лист 7. Из воспоминаний Ц. И. Громова).
«Жил в тот период у земляка Шумилова. В землянке нас собралось 15 человек, и в такой тесноте, что мне приходилось спать под кроватью, теперь имею квартиру»
(Городской архив. Дело 285, лист 1. Из воспоминаний Я. И. Пугова).
Я мог бы продолжать в том же духе долго, да, полагаю, нет смысла. А мораль проста и очевидна: народ свой почитать надо, пусть обманутый, пусть обделённый благами, но уважать народ надо за святой и бескорыстный порыв, за веру в светлое завтра, за великое терпение и невзгоды, переносимые ради детей и внуков. И самая великая потеря сегодня – это потеря цели, потеря любви к Отечеству. Душа из нас уходит, мы вплотную приближаемся к роковой черте, когда человек человеку становится врагом. Вот так, господин репортер. Вот так!
6.
Как-то, дело было по осени и году в 1943-м, шёл я по горбатому мосту через Абушку, навстречу мне – женщина, довольно пожилая и, сразу видать было, из интеллигенции. Несла она в сетке две буханки чёрного хлеба. Вдруг сзади накатились откуда ни возьмись два пацана – хвать они сетку с хлебом из слабой руки, и скорым бегом ударились прочь, в сторону Болотной. Существовал такой район в городе, запруженный разномастными землянками. Народ мигом сколотился в толпу – сочувствовать. Раздались голоса в том духе, что этих подонков следует давить на месте без суда и следствия. Кто-то из мужчин вызвался догнать жульё поганое и совершить расправу.
Пострадавшая сняла почему-то шляпку в форме горшка, рассыпав по вискам седые букли, потом сняла очки, протёрла их белым платочком, сказала, подрагивая губами:
– Не надо догонять, товарищи: дети голодные.
– А вы не голодные?
– Я тоже голодная, но перетерплю, да и жить мне уже немного осталось.
И заплакала.
Я посчитал, что тётка малость чеканутая: совершено вероломство, а она в жалость ударилась. Но теперь, с позиций своих лет, понимаю, что на моих глазах был совершён благороднейший поступок, сравнимый разве что с подвигом, поскольку хлебушко был добыт путём натурального обмена на базаре. И цена двух буханок – подвенечное золотое колечко.
Новокузнецк кинул гирю немалого веса на чашу исторических весов, и чаша та медленно, но и верно склонилась в нашу пользу. У города особая, неповторимая судьба, отмеченная массовым самопожертвованием и массовым героизмом, поэтому нам есть кого вспомнить и чтить добрым тихим словом, есть кого отметить, запечатлеть в мраморе и бронзе.
Прискорбно, что молодёжь имеет весьма слабое представление о прошлом, далёком и недавнем, своей земли, не испытывает участливого интереса к тому древу, от корней которого взято начало и от которого прирастаем.
Землячка наша поэтесса Любовь Никонова удачно выразила в стихах мысль о значении патриотизма:
«Чем больше человек,
тем больше Родина,
тем шире и понятие о ней»…
Чем больше ч е л о в е к!..
Когда я писал эти строки, меня не покидало естественное чувство горечи. И вы меня поймёте. Однако я не склонен полагать, что наш поезд ушёл. Склонен смотреть вперёд с верой и оптимизмом.
Почему же так получилось, почему многое порушено, а создано и взлелеяно так мало? Только ли по вине и преступному легкомыслию отдельных людей, наделённых властью, город лишился прошлого? Да, фамилии назвать можно, события проследить можно, слово, со слезами смешанное, произнести можно в порядке констатации. И оправдать себя можно: я, мол, здесь ни при чем, есть ответственные, им за это деньги платят. И немалые. Пусть они и краснеют, а ежели краснеть разучились, пусть отвечают по законам суда и совести…
В силу ряда известных причин, о которых нынче вещают иногда нарочито громко, многие годы в стране не существовало чётко выраженного общественного мнения. Пора та, прожитая с насупленными бровями, надеюсь, канула в Лету насовсем. Сегодня же общественное мнение должно обязательно предполагать и действие. Вот эти слова я бы выделил курсивом. Наболтались мы лет на сто вперёд. Пора засучить рукава, дорогие мои земляки! Одни разрушали, другие же с запоздалым протестом возносили руки к небу: как же так можно!
Я лично пришёл к твёрдому убеждению: хранить памятники и создавать новые во славу Отечества должен сам народ. Так было издревле, то была одна из самых благородных традиций старой Руси.
Есть ли прецеденты у нас, в Кузнецке? Да. В 1905–1907 годах на средства, собранные с миру, был построен Народный дом – храм по тем меркам, где город отмечал праздники и принимал именитых и желанных гостей, а позже, в революцию, здесь проходили жаркие дискуссии о том, как жить дальше.
В 1980 году дом, приготовленный для реставрации, сожгли приблудные ханыги, хотя был он вроде бы при сторожах и под опекой отдела культуры горисполкома…
Старый Кузнецк захотел – и смог. А мы? Мы при наших силах и умении можем всё, если захотим.
Геннадий Емельянов.
(1996 г.)