Две фотографии. Лучший способ перезимовать лето

Две фотографии. Лучший способ перезимовать лето

ДВЕ ФОТОГРАФИИ

Опыт биографической прозы

 

Странно вспомнить: в двадцать лет я изумлялся, что сорокалетние зовут друг друга «Толя», «Женька», «Катя». Теперь для меня сорокалетние – сугубо юные создания. Правда, недавно восьмидесятилетний корифей назвал меня «пацаном», и это обнадёживает…

…В Россию я приехал шестьдесят пять лет тому назад из омского роддома № 1. Застал ещё развоз керосина по домам и «керосиновую» телегу с лошадью перед фасадом огромной пятиэтажки, которая и ныне венчает площадь Серова. В том доме на пятом этаже была наша коммуналка на три семьи, а в ней – наши личные роскошные двадцать «квадратов» на четверых. А на кухне – три страстных керогаза…

Я застал утренние крики в подъезде «Молоко! Молоко!», первый спутник и полёт Гагарина. Меня рядили в школьную форму  – серую гимнастёрку с солдатским ремнём и умопомрачительной пряжкой, в брюки, не сохранившиеся в моей памяти, и в жёсткую фуражку с внушительной кокардой.

Нас с детства готовили давать отпор.

Я застал явление арифмометров на смену счётам, потом калькуляторов на смену арифмометрам, потом первые ЭВМ, занимавшие пол-этажа нашего НИИ, потом перфокарты, перфоленты, потом первые персональные компьютеры…

И что я могу сказать нового в эпоху, когда два гигабайта оперативной памяти – это уже «отстой»?

Отвечаю: я могу попытаться говорить о вещах, одинаково важных и при Ганнибале, и при первых межзвёздных экспедициях. Меняются эпохи, идеологии, суеверия, аксессуары и знания, но люди в природе своей остаются неизменны. И память о предках по-прежнему остаётся неизменной ценностью…

…Передо мной семейный снимок. Киренск, Иркутская губерния, где-то 1915 год. Весьма солидный глава семьи, правда, с некой иронией в глазах (впрочем, за мои домыслы прадед никакой ответственности не несёт). Его жена – моя прабабушка, о  которой я не знаю практически ничего. И девять детей от четырёх до пятнадцати лет. Самый младший – задумчивый и лохматый четырёх-пятилетний индивидуум. Мой родной дед, прадед моих сыновей и племянников и прапрадед моих внучек-лапушек и внуков брата Володи…

Но теперь – вниз по оси времени, туда, где на исходе аж девятнадцатого века едут по Великому Сибирскому пути мой ссыльный прадед и его невеста. А добираться им – ни много ни мало, от Вильно до Нижне-Тунгуски…

Отца моего деда сослали за… Впрочем, тут есть две версии. Первая – «за политику». Вторая (и она мне представляется более истинной) – за нокаут полицмейстеру, оскорбившему мою будущую прабабушку. В любом случае, «политика» или «нокаут» были, видать, не самые маленькие, если за это отмерили такой маршрут…

Кое-кто сегодня скажет, что безнравственно было расшатывать устои исконной, кроткой и отеческой монархии или бить по морде её «скрепы». Ну что ж, в конце концов, всё познаётся в сравнении, и, безусловно, мягкий ошейник куда лучше жёсткого  – для тех, кто без ошейника вообще задыхается.

Каюсь: когда в восьмидесятые бродил как-то по весеннему Вильнюсу, то в голове даже и не шевельнулась мысль о моих здешних истоках. Те истоки для меня до сих пор закрыты, потому и числю себя в коренных сибиряках, а родовым гнездом считаю деревню Салтыково Киренского уезда Иркутской губернии. Именно туда с разрешения Сената и был переведён на жительство мой ссыльный прадед с женой. А уж об остальном дед мне потом порассказал немало, причём почти век спустя…

…Деревня была в шестьдесят дворов, шестьдесят домов и амбаров, рубленных из лиственницы – брёвна в обхват. С одной стороны её подпирал крутой берег Лены, а с трёх других поджимала тайга, и даже старики не знали, где она кончается.

На ночь прадед, как и другие мужики, выставлял возле амбара крынку молока и клал каравай хлеба – для беглых. Бежали с сахалинской каторги, бежали из Нерчинска и Акатуя, пробирались тайгой и знали, что в сёлах возле амбаров ждут их крынки молока и караваи хлеба. Так и было, но не было другого – чтобы в Салтыково беглые обидели хоть один двор.

Жили в деревне богато. Пахали, сеяли, косили, кормились и с огородов, и с тайги. Гнали самогон. Прадед был школьным учителем и хозяином не из последних, так что авторитета ему было не занимать. Так что порой вечерами собирались у него мужики  – «продукт» отведать и потолковать о том о сём. Да и приехавшие из города исправники заглядывали. Тут же и бабы при свете самой натуральное лучины пряли, вязали, пельмени лепили (их заготавливали на зиму мешками). В общем, патриархальный рай. Плюс корова – шестнадцать литров молока в день…

Неудивительно, что от такой жизни тоненькая виленская веточка дала буйные сибирские побеги – три дочери и семь сыновей. И предпоследний сын – мой собственный дед.

Однако вскоре вся эта патриархальная идиллия накрылась красным флагом. Понеслись нормальные революционные будни: красные гонят белых, белые гонят красных, и только топот копыт по деревне Салтыково. От такой весёлой жизни сколотили мужики в деревне отряд самообороны, а начальником поставили, конечно же, моего прадеда. А когда каша заваривалась совсем крутая – грузили баб и детей на телеги и отвозили в тайгу. Там женщины разводили вокруг стоянки один сплошной костёр и поддерживали его ночь напролёт – чтобы зверьё отпугивать. Только медведи тоже ведь были не дураки. Например, один подумал немного, отошёл, окунулся в озерцо и, воротясь, стал, сволочь, сбрасывать с шерсти воду на огонь. Уж больно ему хотелось добраться до моего деда и слопать четверть будущего меня. Отогнали…

Короче, от такой романтики пришлось всей семье сниматься с гнезда и перебираться в Якутск – под крыло старшего сына, который тогда был заместителем военкома Иркутской республики. Было это в двадцать первом году, и восстание в Якутии было не слабее, чем на Тамбовщине, если не круче. То повстанцы под командованием корнета Коробейникова и якута Артемьева обкладывали Якутск, то гроза местной контрреволюции легендарный и кровавый Нестор Каландаришвили загонял повстанцев в тайгу. И  тянулись, тянулись через город обозы с мёртвыми, ранеными и обмороженными…

А потом, рассказал мне дед, Каландаришвили вместе со своим штабом попал в засаду в тридцати с небольшим километрах от Якутска. И всех их – шестьдесят человек – якуты выкосили вчистую, а комиссара Соню Калачик спустили головой в прорубь, приколотив ноги гвоздями ко льду. Есть версия, что их свои же местные большевики и предали.

Вообще гражданская война в Якутии до сих пор полна тайн. Но красные и белые там хлестались насмерть аж до двадцать седьмого года…

Но мне пора уже снова перенестись назад – в 1904 год – и на четыре тысячи вёрст к западу. Туда, откуда вьётся моя хопёрская ветвь. Причём по этой ветви я смогу пройти вверх по течению на целых четыре поколения…

 

* * *

Итак, фото 1904 года. «А. Эрдманъ, художественная фотограф. Урюпино, въ собственномъ домѣ». Мой прапрадед смотрит орлом. Матёрый прапрадед: седая борода лопатой, глаза – что два гвоздя, сюртук и всё такое прочее. Прапрабабушка – само смирение. Что же касается их дочки и моей второй прабабушки, то она всяко делает честь вкусам моего прадеда. Весьма достойная и привлекательная дама, очень похожая на свою будущую дочь и мою бабушку.

А рядом с ней и я стою – задумчивый и слегка печальный. Вылитый я, только помоложе и посолиднее, да борода другого покроя.

Когда в первый раз увидел – обалдел. Друзьям показал – тоже обалдели. Стою я себе на фотографии начала ХХ века и не ведаю, что через сто лет мой правнук – то есть тоже я – будет ошарашенно пялиться на этот снимок. В общем, натуральное раздвоение сознания, мечта аспирантов-психиатров. Плюс генетика, в своё время проклятая в нашей стране, но потом реабилитированная…

…Прадеда, тёзку моего расстреляли в восемнадцатом году. Расстреляли не то чтобы белые, но кто-то, кто влетел в Урюпино сразу после ухода красных. И не то чтобы прадед был очень уж завязан с красными, но что-то такое всё-таки было. А много ли надо, если на дворе восемнадцатый год?

«Не повезло», – говорю я, глядя на фотографию работы А. Эрдмана «въ собственномъ домѣ». «Чепуха, – не верит прадед из 1904 года. – Прости, правнучек, но это какая-то трансваальская фильма, немыслимая в России. Какие-то красные, какие-то белые, расстрелы без суда… Бульварный роман…»

Прадеда расстреляли, прабабушка вскоре умерла, но хопёрская ветка моя уцелела, хоть и держалась всего на двух девчонках. Вот уж воистину «унесённые ветром» – восемнадцатилетняя комиссарша и её восьмилетняя сестрёнка – будущая бабушка моя. Посвистывал вокруг этой веточки слепой топор гражданской бойни, но бабуля моя росла-подрастала, и красноармейцы едва успевали перешивать ей шинелишки и сапожки. Сейчас говорят, что дело их было неправое. Но я не брошу камень в тех парней, которым и в страшных снах не виделось, каким паскудством обернётся их дорогое, кровью оплаченное «светлое будущее».

Будущего не предвидели, но четверть меня сберегли, и спасибо им за это огромное.

В общем, уцелела моя будущая бабуля посреди той гражданской, трижды проклятой войны и стала жить дальше.

А за четыре тысячи вёрст от неё, но навстречу ей жил мой будущий дед. Смешно сказать, но они даже не знали, что в 1926 году моя шестнадцатилетняя бабушка будет сходить с парохода на пристань города Якутска, а мой шестнадцатилетний дед тут же заявит своим друзьям: «Эта девчонка будет моей!»

А дед слов на ветер не бросал.

Через два года у них родилась моя мама, ещё через пару лет – моя тётя. В общем, наполовину мы с братом уже были предрешены.

А через 14 лет, в апреле 45-го, дед получил «Красную звезду» за переправу через Одер и осколок в ладонь на Зееловских высотах (я помню тот его шрам). Но это не помешало ему через пару недель расписаться в Берлине на стене рейхстага…

 

 

ЛУЧШИЙ СПОСОБ ПЕРЕЗИМОВАТЬ ЛЕТО

(Из книги «Остров Жаннетты»)

 

Ну а теперь приступим. Ты видишь, читатель, ребята уже подвинулись и дали тебе место у нашего костра. И протягивают миску с незамысловатым варевом из пакетного супа и сыроежек, которые я утром собирал в свежевыпавшем снегу. Снег был белым, сыроежки красными, а я – совершенно счастливым.

Когда в возрасте сто двадцать лет я неожиданно умру, то напоследок, седой, трясущийся и дряхлый, всё равно ностальгически скрипну зубными протезами, вспомнив, как однажды пребывал одновременно в трёх слоях фантастической реальности. Нижний слой – костёр, гитара, голоса и лица; поднимешь глаза – тёмные ели и кедры, чёрный хребет и ночь вокруг поляны; взгляд вверх  – ни голосов, ни костра, ни ёлок, а одно лишь звёздное крошево. Вселенная над тобой и внутри тебя. Такая бесконечная, что даже о еде забываешь…

 

* * *

Ночь. Из-за хребта лениво поднялась луна. Чёрные тени отползли в сторону, открывая мёртвое, желтовато-голубое поле ледника. «Снежный человек», возвращавшийся снизу после вечернего сбора кореньев, неторопливо вышел из-за скалы и тут же нырнул обратно: на краю ледового поля прилепились к склону две маленьких палатки. Снег вокруг был изрядно утоптан.

Йети почесал остроконечную мохнатую макушку: «Урх-ерх!» («Ёлки-палки»). Теперь надо было или двигать в обход по скалам, или переться напрямик. Ну, заметят, ну, родится ещё одна туристская байка…

…Я проснулся от тупой нарастающей боли в коленях. На скалах зашуршало, с дробным стуком скатился камень. Теперь предстояла сложная процедура: снять с Барда затёкшую ногу, согнуть её, подтянуть колено к подбородку, выпростать ногу из спального мешка, разогнуть, подождать пока утихнет боль, потом согнуть ногу, засунуть обратно в спальник и водрузить на Барда. Потом всё то же проделать со второй ногой.

Где-то на другой планете катили автобусы, светились телевизоры и зазывно смеялись под пальмами загорелые гетеры. А здесь – тишина, марсианский ландшафт, на сердце заморозки, в  организме – острая котлетная недостаточность.

Палатка – два на два метра на пятерых. Бард сразу же растянулся у входа и велел всем складывать ноги на него. Себя назначил дежурным. Лежал, задумчиво смотря на звёзды и нащупывая нож. Ибо сказано в писаниях: «А ежели страховка на ледниковом склоне не сдюжит и палатка поедет в трещину – режь стенку и выталкивай всех наружу»…

Это была стратегическая ошибка – лезть на перевал во второй половине дня. Подвело старое описание маршрута: «Спокойный подъём и несложный спуск». Действительно, подъём был спокойный: два часа, обдирая руки, мы спокойно карабкались по голым заснеженным камням. Потом, вероятно, кто-то на небесах решил, что это для нас слишком скучно, из долины наползла серая мгла, и поднялась такая пурга, что дальше пришлось ползти на ощупь…

Лёха, глянь, – прохрипел Моряк, когда серая мгла уплыла за перевал.

Я оглянулся и обомлел. На тёмно-голубом небе, ясном, как глаза предателя, висели, словно приклеенные, белые комья облаков. Под ними, насколько хватало обзора, громоздились синие хребты. Уже заползшее за них солнце чуть тронуло облака розовым и бросило немного золота на вершины.

Простой ответ на банальный вопрос: «Кой черт вас туда несёт?»

Мокрые и примороженные, мы в конце концов вскарабкались на перевал и глянули на «несложный спуск». Кто-то, по-моему, я, сказал: «Мама дорогая…»

Лето в том году было жарким, ледники в горах подтаяли, обнажились трещины и накренились спуски. Широкий бергшрунд  – прискальная трещина во льду – подступал под самую площадку перевала и изящно загибался вправо, отрезая путь в обход. Но шанс был: узенькая ленточка заснеженного льда между стеной и трещиной. Она тянулась метров на тридцать до спасительной осыпи, по которой уже вполне можно было гулять вниз.

Скиталец обвязался верёвкой и, тихонько ступая в «кошках» по льду (Бард страховал), протянул её по-над трещиной, намертво закрепив заклиненным в камнях ледорубом. Пристегнувшись к верёвке карабинами, мы по одному переправились на осыпь. Солнышко дважды съезжала на животе прямо в тёмную пасть трещины. Я сорвался раза три. На душе было фатально и спокойно.

Через час стало совсем темно. Мы были зажаты на ледовой площадке между скалами и рядами трещин. Пришлось спешно нагребать снег, выравнивая склон, и ставить палатки. Моряк индевел прямо на глазах. Меня колотила крупная сантиметровая дрожь. Девочки держались великолепно и дрожали очень мужественно.

И вот ведь что самое издевательское: перевал этот носит название «Радужные Надежды».

Утром я выполз из палатки на снег, вспомнил, что сейчас август, и напугал ребят диким хохотом.

Ещё один не вынес лишений, – грустно донеслось из соседней палатки.

Солнце заливало ледник, плескалось на камнях. Скиталец выбрался на белый свет, прищурился на ряды трещин и буднично сказал:

А вон там можно попробовать.

И показал мне ровное снежное поле между трещинами.

Там мы и прошли в связках по трое. Потом долго спускались по морене, по нагромождению каменных глыб, мимо голубого ледопада – вниз, в потаённую долину Осиновских озёр, к воде и дровам…

На первой же поляне сбросили рюкзаки и плюхнулись на ковёр из дикого зелёного лука. Незабудка с Солнышком побежали умываться за скалу, а парни, распаковав фотоаппаратуру, стали отщёлкивать морену, ледопад, озеро внизу, далёкий хребет, через который нам ещё предстояло перебираться, и мою умиротворённую морду. Мы прорвались и были счастливы. Эта радость недоступна людям, считающим лазанье по горам пустой блажью. И всё-таки, если у них в груди не насос, разгоняющий по жилам минеральную воду, – они хотя бы постараются нас понять.

 

* * *

Мы забрались под самый перевал. На душе был праздник с  массовыми гуляньями, шампанским и фейерверком.

Апчхи!!! – радостно подтвердил Моряк.

Тридцать семь, – зафиксировал Детонатор, распаковывая кофр с фотоаппаратурой. – Надо его оставить здесь в качестве звукового маяка.

Жаль тех, кто пойдет на этот чихающий маяк, – сказал я.  – Своими глазами видел: как Моряк здесь чихнёт – так по ту сторону камни сыплются.

Апчхи!!! – возмутился Моряк. – Волки педальные!

На юг от моих ботинок громоздились рядами тёмные голые вершины с белыми потёками ледников и снежников. Затерянная страна, Шамбала…

Скиталец встал. Нехорошо он встал: положив руку на свой рюкзак и задумчиво посматривая на перевал. Все замерли.

Ну что, поехали? – сказал Скиталец.

Началось… – вздохнул Длинный и поднялся с камня. Поднимался он не то чтобы медленно, но его худое туловище всё тянулось и тянулось вверх, вырастая надо мной и устремляясь в зенит. Тени он при этом почти не отбрасывал, поскольку, чтобы иметь тень, физическое тело должно обладать хоть маломальской шириной, тело же Длинного состояло практически только из длины.

…Я сделал шаг с перевала и оглянулся. Возможно, кто-то упрекнул бы меня в дешёвой театральности, но мне просто захотелось в последний раз увидеть эту отрезанную от большого мира загадочную зубчатую страну. Затерянный край, который я вряд ещё ли увижу.