Фатима

Фатима

Когда я захожу к ней, она обычно застенчиво улыбается и спрашивает: «Как обычно?»

«Как обычно», — обычно отвечаю я.

И она тогда всегда делает как обычно.

И она хорошо это делает.

И пока она делает это, я смотрю на нее и явственно вижу, что ее недавно бросил мудак-муж, что он пил, ее бил, что ей очень хочется какого-никакого там мужчину, но не какого-то там такого ординарного пьяницу, а такого, который пусть бы и пил, пусть бы, черт уже с ним, и выпивал, но при этом чтоб занимался чем-то таким-эдаким (снаряжал бы, например, ракеты в дальний космос, проникал бы, например, в ядро атома, изобретал бы, например, гель для душа), а она бы, уж, Фатима бы, его бы по мере сил спасала и приносила бы, и несла бы в дом свои кровные триста пятьдесят рублей, свой то есть отечественный евро и конвертируемо, и ежедневно.

 

Но Фатима — она не ангел. Далеко она не ангел. Фатима просто даже неблагообразна. Просто даже нехороша собой. Лицо ее как бы изрыто как бы борьбою страстей. Как бы бурею. Но я думаю, это все фикция. Какие уж там такие страсти? Просто изрыто лицо. Правда, есть у нее большие припухлые чувственные губы. Губы, прямо скажем, голливудские. Этого, как говорится, у Фатимы не отнимешь. Когда смотришь на них, хочется думать черт знает про что. Хочется почему-то сразу думать об оральном сексе.

Но над ними, над губами, увы, проступают явственные и плохо пробритые усы. Когда Фатима улыбается этими губами, они (то есть, усы) топорщатся, как это часто бывает у черных тараканов. И мысль об оральном сексе как-то куда-то уходит. Как-то так, как-то сама собой.

На первый взгляд, Фатима даже и стройна. Но это только на первый взгляд. На самом деле это не факт. Далеко еще это не факт. Во-первых, ноги она всегда прячет в джинсы. А что там? Что внутри? А непонятно. Вдруг может быть там кустятся волосы. Ну такие вдруг растения, араукарии вдруг такие на коленках. А потом, вдруг они там все в прыщах? Или в свищах? Ну нет, ну не волосы, конечно, а ноги. Или — вдруг там у нее варикозное расширение вен? А потом, вдруг они кривые? Ну она же все-таки Фатима а не Джулия какая-то там, например, Робертс.

 

А у меня тогда, помню, были серьезные проблемы с моей девочкой. С моей бесценной драгоценной моей девочкой. С моей московской снобкой. С моей интеллектуалкой. Мировоззренческие по сути своей ведь были проблемы. Ну иной раз дело просто доходило до предела и до самого что ни на есть полного то есть соллипсизма. И поделом ведь мне. И исполать.

А суть проблем была в следующем. Еще недавно мы с ней смотрели на мир, так сказать, одними глазами. Например, смотрим в «Ашане», например, на рубашку. «Хорошая рубашка», — говорит она. «Хорошая», — вторю и я. Хотя, замечу, так себе висит рубашечка. В слишком крупную по мне клетку. Тогда берем сразу и покупаем. А я потом ношу. А я потом носи. Каллокогатия, как говорили в древности древние.

А теперь? А теперь не то. Теперь как раз все строго наоборот. И вот так вот ведь теперь и во всем. Я ей, девочке, например, говорю: «Ну не звонишь ты мне и не надо, ну убиваешь ты ведь меня своим равнодушием. Ну что стоит позвонить и спросить "А ты ел?" Ну хотя бы: "А ты ел?" Ну не ем я в принципе. Да и ни причем тут еда. Еда — это так, пустяк. Повод. Ну хотя бы. Ну хотя бы позвонить. Ну хоть хотя бы».

«И потом, — говорю, — давай-ка уберем из наших взаимоотношений (это мы так иронически называем наше ежесубботнее шашлычное спаиванье и спаривание на даче: ну типа когда никто никому ничего не должен), давай-ка уберем из нашей практики эту гордыню. Ведь она тебя, ласточку мою, снедает, обуревает. То есть давай договоримся так. То есть, как ты только подумаешь обо мне — позвони. Честно только сразу позвони. А как только забудешь — не звони. Ну ни под каким видом. Но чтобы это было уж откровенно. Чтобы уж чисто. Чтобы уж прямо. Но чтобы я это точно уж знал. Только, прошу, не молчи, не умалчивай только. Молчание и умолчание — это тоже ведь ложь. Разновидность лжи. А то ты не холоден и не горяч. Ты тепл». «Чего-чего тепл? — переспрашивает девочка. — Ты это к чему?»

Ну не начитана она у меня ни в апологетике, ни в патристике. Ну что тут возьмешь? Ну с кого тут спросишь? Ну вот так вот уж тут сложилось. Спасаю, грешник, исподтишка грешную ее душу. Хотя ходит, ходит она Крестным ходом вокруг престижной центральной церквы на Пасху.

Зато у нее такая маленькая, прямо какая-то мальчиковая грудь, и на ней — такие крупные соски. Прямо туда тебе вишни. И покрыты каким-то таким налетом. Ну как бы заветрены. И вот ведь что странно — девочки этой в моей жизни давно уже нет, а соски продолжают сниться. И еще как продолжают.

От девочки той не осталось практически ничего. Практически одни воспоминанья. Только помню, стою курю на даче. Ноябрь, помню, зима. Снег уже вовсю. А она идет, взлохмаченная такая, пожилая такая, заспанная, в таком допотопном бледно-розовом халатике. А я стою себе курю и думаю: «Умру за нее». И вот ведь не умер. Вот ведь жив. Даже практически здоров. И ничего. В бассейн даже время от времени хожу.

 

А тут — Фатима. Тут — е-мое. Тут космос. Фатима, она ведь у нас — и татарка, и башкирка, и лимитчица, так что что дальний, что ближний космос, что ядро атома ей это по барабану и лежат они, эти космосы и атомы, всецело на моей и в моей неспокойной и взыскующей совести.

А потом Фатима у нас уже же ж бабушка. И это никак не плюс. Скорее даже это ее минус. И откуда, спросите вы, я об этом знаю? Ну про минус? А это-то как раз просто. Вот слушайте. Некоторое время Фатиме помогала в трудовой деятельности девушка, отдаленно напоминающая юную, непочатую еще Фатиму. Потом вдруг она начала как-то жухнуть и пухнуть. Глаза ее как бы повернулись вовнутрь. Но и не переставала же она оставаться и жертвою моды. И поэтому на первый план вдруг вышел пуп. Не помню — с пирсингом ли, без пирсинга.

То есть между линией ее низко посаженных и даже в Крещенские морозы открывающих рослую взрослую поросль брюк и линией «верхней», скажем, одежды, интимно, но легитимно и хоть как-то, хоть кое-как, хоть кое-чем прикрывающей нижнюю часть сосков, вдруг стало что-то нарастать, вздыпопиться, самореализовываться. Но она-таки помогала матери. Из последних, можно сказать, сил помогала. До последнего то есть помогала.

И скоро этот пупок (а знаете, бывают такие нескромные, внешние, выворотные такие бывают пупки) стал ну просто неприличен. Ведь оно, оно-таки все-таки там бушевало, рвалось наружу. То, бывало, ручкою ударит изнутри, то ножкою вовне. И потом, в итоге, в результате, сделалось Фатиминой внучкой, Настей-Акулиной (а как же ж еще? А мы не в Москве что ли? Что ли не москвичи мы?) И вот так вот сама Фатима и сделалась неожиданно бабушкой. Вот таким то есть вот путем.

А потом еще вот какая догадка возникла. Сама Фатима — ну ни-ни, ну ни причем, ну в порочащем ни в чем, а потом вдруг стоит с коляской. Ну ясно — бабушка.

 

А еще у Фатимы есть начальница. Ну такая. Директор такая. Хозяйка. Топ, что называется, менеджер. Или — менеджмент? Как там у нас лучше-то по-русски? Как там как бы ментальнее? Дама так около сорока. Так, вокруг сорока. Ну та вообще дочь Нордвига и Фьорды. Арийка. Ну всем чистая арийка. С одной стороны натуральная блондинка. И еще с носом с горбинкой и с тяжелой нордической челюстью. То есть, все при ней. С другой — у нее плавные движения, сдобное ухоженное тело. Типа стан. Типа Купавна. Типа грудь просто-таки рвется из лифчика. Типа бедра обещают бездонные бездны наслаждений. А с третьей — как глянет. Ну ровно какая-то леди Макбет Северо-Восточного Административного округа (Леди Макбет СВАО, вау!). Я бы с такой бы кинулся в любой бы волжский омут. Очертя, то есть бы, голову. Но это так. Это к слову. Но это, братцы, о другом.

 

И вот, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, решил я с этой с нашей с Фатимой сойтись как-то поближе. А что? А и даже и переспать? Пусть, думаю, даже и переспать. А почему бы и нет? На худой-то хоть на конец. Наконец. На конец. Пусть, думаю, варит мне она там с утра борщ или какой-либо там ихний национальный хаш, пусть до упаду стирает и верхнее, и даже нижнее мое белье, пусть, например, после сложного и проблемного литературного разговора с, например, самим С. М. Выдрюхиным, например, подойду я к Фатиминому дому вусмерть пьяный, пусть, например, упаду в подъезде на лестнице, пусть даже и обоссусь, это-то как раз и пусть, а она, Фатима, пусть втаскивает меня на свой четвертый ее этаж, пусть укладывает в перенасыщенную жгучими страстями постель. В буйство в это красок, этих простынь, бессонницей рваных. Пусть уж она меня тогда раздевает, пусть гладит повсеместно нежными руками и пальцами. А я пусть ее тогда всю, от гребенок до ног… Красота! Ну ни красота! Да и чего там втаскивать? Да и вешу-то я, между прочим, всего-навсего шестьдесят девять килограммов. И это при росте-то 178 сантиметров. И это в свои-то пятьдесят четыре года. Да, я худощав. К чему скрывать. К чему тут и что тут скрывать? Было бы что.

 

Но одно дело решить, а другое дело — сделать дело. Это — другое дело. Это совсем уж другое дело. Ну как тут, скажите, как тут мне к ней подступиться? Ну с девочкой моей это было понятно. Там была, извините за выражение, любовь. А здесь-то как? Я ведь не знал, не представлял ведь себе, как с этой Фатимой конкретно сойтись, ну то есть тактически — как это. Как то есть обозначить? Заявить как о намерениях? Ну то есть шагово. Ну то есть степ именно бай степ. Взять там ее для начала что ли за зад? Или сначала сразу уж за перед? Или скромно всего лишь за грудь? Для начала. Или надо еще что-то предварительно сказать? А то я ведь робок. А тут еще эта девочка моя все время в моей голове. Говорит: «Не прикасайся ты ко мне!» Постоянно, то есть, говорит: «Не прикасайся, пьяница». Ну вот как вот тут, ну вот как? Как вот тут вот тогда? Как тут быть? Что, что называется, тут делать?

 

А Фатима ведь — она ведь загадка. Тайна. За семью она как бы печатями. Правда, однажды она чуток приоткрылась. Подала она мне тогда довольно откровенный намек. Поддающийся какой-никакой дешифровке. Было, помню, лето. Сидел, помню, вечером я на берегу, помню, пруда. Помню, жара. В двадцать один ноль-ноль, помню, сидел. Или — около того. Но не Чистого, не Патриаршего, а так, на берегу такого местного прудика. Прудца. Пил, помню, пиво. Марки, помню, не помню. И тут — нате вам — идет Фатима. Ну нате вот вам. То есть мимо, то есть просто как бы случайно идет. И так это еще покачивает своими джинсовыми бедрами. Так это еще. И нет чтобы там просто пройти, а подходит. И спрашивает: «Вы что ли тут пиво сидите что ли пьете?» «Да это как бы очевидно», — отвечаю я. А она говорит: «А я вот тут мимо иду и вижу». Ну я, дурак, помню, прореагировал тогда неадекватно. Ничего порочащего, правда, не сказал. А сказал так: «Сижу, — говорю, — и буду, говорю, — тут сидеть до скончания пива». А она, по-моему, тогда расстроилась. «А я с работы, — говорит, — иду. Домой иду. Дочки-внучки, — говорит, — сегодня нет, то есть, будем мы, говорит, совсем одни. А есть зато отбивные такие котлеты. Четыре штуки. И водки хорошей бутылка. Ноль семьдесят пять».

А я приветливо так ей отвечаю: «Хорошо, мол, вы живете, Фатима. Правильно живете. Дай же вам помогай Аллах жить так и дальше и счастливо, и долго». А у нее — прямо слезы из глаз. А чего слезы-то? А может быть, она тоже ощущает недостаток внимания? А тут я ее как-то тронул. Как-то так не так задел? Ну как-то.

 

И вот с того самого пруда стал я думать о Фатиме как о женщине. То есть как как бы об особи противоположного пола. То есть конкретно гендерно так стал о ней думать. Стал думать не о содержании, а о формах. Больше о формах. Преимущественнее то есть о формах. Ну а о чем там в таких случаях думают? Да ну вас, да вы и сами знаете. А что, думаю, а почему бы и нет. А почему бы, собственно, и нет? А усы, думаю, так это ведь и у любого есть недостатки. И надо все-таки как-то при этом бороться с собой. Как-то ну перебарывать. Быть ну как-то терпимее. Пора, решил я, пора расставаться уже с этим зажившимся во мне своим подростковым ригоризмом. Ну жить-то ведь, думаю, надо. А усы? Ну что усы? Ну так и у меня усы. Ну так усы, ну так и что?

 

Я бы, честно говоря, и не знал бы, о чем с ней, с Фатимой, и поговорить и поэтому с испугу понес бы ей ахинею. Но тут случай. Тут везуха. И стал бы я, наверное, пересказывать ей повесть одного нашего кружковца с лихой такой фамилией Бурцев, мальчика из интеллигентной московской семьи. Нина, ну наша белкинская Нина Владимировна, старая такая синяя чулок, говорит, что у него имеется очень крутой папа лет так-эдак сорока. Ну так с небольшим. А он, мальчик этот, напряженно занимается айкидо, бальными танцами и фигурным катанием. Но при этом он еще зачем-то и пишет серьезную прозу. В короткие, так скажем, промежутки между математическими и химическими олимпиадами.

 

Нашему Павлику Бурцеву пятнадцать лет, и поэтому я решил, что Фатиме это как раз. Как бы это ей по плечу. У этого нашего Павлика Бурцева в его повести «Иллюзия обмана» главное действующее лицо, гвардии капитан Погребнюк, гибнет в бою за какую-то несказанно важную для всех нас с вами горячо любимую горячую точку (это я цитирую), и потом сознание к нему посмертно возвращается, и он вдруг оказывается то ли на пароме, то ли на буксире, пересекающем какую-то плавную и крайне такую типично русскую реку, и потом, через шесть страниц пересекания, — очутяется на дивном мега таком русском острове в эдаких таких виртуальных как бы Кижах. Ну это как бы уже и в Раю.

«А почему именно Погребнюк? Почему хохол? Тарас что ли он Бульба?» — придрался, помнится, на свою голову я.

«Ну, Алексей Константинович, ну он же погребен», — сказал мне в ответ Павлик Бурцев.

«Логично», — подумал тогда я, а вслух сказал:

«А…»

А потом, нашедшись, добавил:

«Ну нет, из текста этого же никак не следует. Никто там его не погребал, то есть не хоронил. Не прыгал то есть в свежую могилу».

Так возразил я. Так я ему тогда возразил.

И тут повисло молчание. То есть повисло такое особое молчание. То есть такое особое молчание. То есть когда молодой автор, творец, ну никак не соглашается с очевидной очевидностью.

«А это что же у Вас вдруг за река, ну эта река, у вас она как бы у вас как бы Стикс? Как бы Лета? Как бы Ахерон?» — спросил тогда, помнится, я. Ну это просто чтобы переменить тему.

«Ну, Алексей вы ну прямо Константинович, ну вы как маленький», — сказал мне в ответ Павлик Бурцев.

«А где же тогда у Вас тут свет в конце туннеля?» — невпопад нашелся тогда я.

«Ну, вы, ну Алексей Константинович, ну это мы уже давно проехали. Нету там никакого света. Конец там света. Тупик там. Сами знаете, небось», — сказал мне в ответ Павлик Бурцев.

И тут я, помнится, уже и не нашелся. Тут я, помнится, заглянул так глубоко в себя и понял, что этот самый свет — ну это полная фишка и что нечего на него рассчитывать. Вот так вот, Павлик. А молодец ведь Павлик. Во Павлик дает!

 

Но мы же — о хорошем. О светлом мы. Во всяком случае — не о тупике. Да и какой там в нашем данном конкретном случае тупик? Скорее начало. Начало, скорее, всех начал. Я бы уже бы и руку на данном этапе бы уж в этот так называемый тупик бы запустил, и всякое там такое бы проверил. И есть ли поросль на коленках или нету, и по факту дифферента кривизны бы прошелся. И так бы вообще бы по разным сторонам разведал. Разведка боем. А? Ну вы ну представляете.

 

Но мы ведь о Фатиме. Рассказ-то ведь мой уже ведь назван «Фатима». Уже ведь четыре страницы назван назад. Уже ведь 2640 слов тому. А теперь уже и 2645 слов. А теперь-то что уже… Так вот уж назван рассказ. Так вот, надо и рассказывать о Фатиме. А что? Я думаю, Фатиме бы понравилось. Фатима бы слушала меня взахлеб. А я бы ей бы ну бы заливал. То бы Погребнюк был у меня глубоко в окопе, то бы наоборот — на вершине высоты. А то, напротив — на склоне. На склоне высоты. Но всегда герой. Вы это, должно быть, неоднократно уже читали. Тогда — вперед.

Ох, как бы я ей рассказывал, как красиво гвардии капитан Погребнюк отстреливался бы от шайки гнусных международных террористов, ох, как бы жестоко они его в итоге замочили и расчленили, ох как бы я ей это все впаривал, как бы я ее убедительно убалтывал, ох как бы я там выкомаривал бы, как бы стаскивал между делом при этом надетые ею на этот именно случай одноразовые эротические трусики… Ох, как бы это все я бы все это тогда грамотно оформил. Как бы зафилигранил.

 

А еще у моей девочки есть такая привычка — замолкать. Возьмет, то есть, и раз — замолчит. Эдак на день — на два. И ни с того вроде и ни с сего. Ну нет, она, конечно, и с того и с сего, только это я не догадываюсь об этом. Ну не могу я догадаться. Ну тупой. Ну дупло. Не могу, дятел такой, отыскать обоснованной веской причины. И молчание повисает тогда такое томительное, такое роковое. И висит. И невыносимо просто висит. И я уж и так, я уж и сяк — а оно все себе висит. И вот с этого молчания, думаю, и пошла у нас трещина. Расширяясь. А там уж, где коготок увяз, там уж и всей птичке пропасть. Там уже кранты. Жарь там уже не жарь там шашлыки с семью даже специями — а бесполезно. Бесполезно. Это уже бесполезно. Это бесполезно.

И потому получается, что с Фатимой у меня ничего не получится. Ничего у нас с тобой, Фатима, не получится. Увы, не получится. К сожалению и к счастью твоему, не получится. И это не из-за твоих усов. Аллах там с ними, с усами. И я ведь не без усов. А у меня что — не усы? Аллах с ними, с усами. Аллах акбар.

А это из-за моей девочки. Из-за моей бывшей давнишней, прошедшей уже девочки.

 

А «как обычно» — это у нас с Фатимой обычно значит два «Туборга» в непрозрачном пакете мне в дорогу и черный «Холлз», чтобы не так разило «Туборгом» на лекции. И это как обычно. Это обычно. Фатима ведь у нас продавщица. Обычная продавщица в обычной палатке.