Фрунзик. Сильвана Пампанини.

Фрунзик.

Сильвана Пампанини.

Рассказы

ФРУНЗИК

Рассказ

 

В то лето всё шли дожди. Но иной раз, когда на небо выбегали, словно массовка на просцениум, холодные и злые тучи, солнце просеивало дождь, как сквозь сито. И я ехал за молоком на своём велосипеде, похожем на осла.

За спиной, как набат, звенели две трёхлитровые банки. Велосипедное колесо – летнее солнцестояние. Половина лета, половина – осень. Равноудалённость от человечества воодушевляет. Хорошо, когда кругом никого. В одиночестве есть нечто библейское. Одичание.

Федяйково одичало от одиночества и собачьего лая, ленивого, а потому у лая нет даже эха. Собаки, как египетские жрецы, снисходительны. Они провожают мою ногу, запускающую ход истории, взглядом, лишённым кровожадности. И я больше не ощущаю себя жертвой обстоятельств. Дорога в моих руках. Осёл прыгает на ухабах. И ветер у меня на посылках.

Левый поворот руля. Лохматая мельница за жестяным, словно таз, забором о двух крыльях. Третье обломал Дон Кихот Полиносовский, помолясь в часовне святого Георгия.

Часовня проросла сквозь лето, крест твёрдый, как росчерк карандашного грифеля на бланке квитанции.

Я сказочно богат, я получил гонорар за полгода. Бухгалтерша забыла моё имя настолько, что даже я еле вспомнил его. И теперь я выбираю это лето с ливнями, эту дорогу, ведущую в сущности в никуда. Эту непролазную грязь, солнце и запах коровы.

На краю Федяйково и, кажется, света поселись армяне из Ноева ковчега. Они пасут коз, коров, делают солёный, как поцелуй океана, сулугуни, тающий во рту, высиживают свежие диетические яйца и добродушно улыбаются загорелыми лицами. Так улыбаются дети Ноева ковчега после потопа. После потома.

После потопа, как известно, выжили армяне и основали общину. Здесь, в Федяйково. Всё, как и встарь. А я вроде бы статист.

Ной и его большое семейство: Марат, Сильва, Ильшхан, молчаливый работник.

Армяне – последние русские земледельцы и крестьяне. Врата без дверей, входи всякий, кому надо и не надо.

В нос ударяет запах лука, перца и жареного мяса. Семейство Ноя вечеряет.

Сам Ной, как Христос на Тайной Вечери, во главе стола. Словно апостолы, семейство, уцелевшее после потома, рядом.

Игорь-джан, проходи, садысь, гостем будэшь. У моей жена, Сильва, дэнь рождения.

И был День рождения у Сильвы. И мы с Ноем преломили хлеб, и угостил он меня от щедрот своих: водка, громадные куски мяса, горы мяса, мясной Арарат поглотил меня. И стал я маленький, как в детстве, а Ной, заросший шерстью ста овец, был отцом.

Я за рулём! – пробовал было я шутить. Но, как и любой шут, был неубедителен, а смешон.

Обижаешь!

Обидеть Ноя в день рождения его жены?

Никогда!

И я поднимал тост за хозяйку – в частности, а за всех армян вообще. Потом, после того, как сын Ноя разлил коньяк «Ной», сразу после этого эпохального момента, реальность уплыла из-под моих ног.

Восточная сладость обволокла меня, «Ной» разливался по жилам живительным соком. И я подумал, что мои предки возможно – армяне.

Ну, конечно, на Дону каждый третий, если не русский и хохол, то армянин. Иногда, правда, ещё и цыган, грек или еврей, но армянин обязательно.

Всевышний, как известно, был кузнецом. Так вот, в хуторе Пролетарка работал кузнецом дедушка Филипп, в кожаном фартуке, в косоворотке и с улыбкой – ярой, как южное солнце. Так вот, дедушка Филипп рассказывал, что Бог выковал сначала одного чугунного болвана, а потом ударом молота расколол его на куски. Так получились русские, греки, хохлы, цыгане и армяне. Евреи были всегда, до и после.

К тому же мы ещё, кажется, пили солнце из рук матери всех армян Сильвы, и потом Ной сказал: если ты, добрый поселянин, был в Ереване, и тебе открылся из-под мохнатых бровей сам Арат Араратович Арапетян, то можешь быть уверен: в твоих жилах течёт армянское. И то верно: коньяк в моих жилах отплясывал танец с саблями Хачатуряна. Сабли выскоблили внутри меня все сомнения. И мы рвали мясо зубами, вгрызались в сочную плоть жизни. Барашки, свиньи – не библейские животные, парнокопытные твари, но у нас с армянами не как у людей. Мы сбежали из Ноева ковчега в Новый завет, чтобы начать всё заново. Возможно, мы что-то напутали с причинно-следственными связями и грамматикой, словно кто-то внушил нам, что Ноев стал или был Новым. Но ещё известный армянский поэт Пушкин сказал как-то, что не так всё просто, как кажется.

Итак, я въехал на осле в село русским, а стал армянином. А дальше, покуда арба истории не тронулась… кто знает, что будет дальше?

Главное, что мы не сомневаемся друг в друге. Мы есть, и никого больше, а остальное приложится. Если люди собрались под голубым сводом, вселенная мычит в хлеву, как будущность, а мы пьём за любовь, детей, женщину, чья улыбка согревает сильнее ненадёжного и тусклого русского солнца, которое этим летом проглотил крокодил, то что дальше?

Дальше – тишина, прерываемая звуками. Слова, лишённые смысла.

Игорь-джан, ты не говори ешь, в словах правды нет, потом скажешь! убеждает Ной, вытирая текущий по губам сок жизни.

Нет уж, я скажу, прости, Ной! – с кубком в руках – пьяный и гордый, как Сократ – я, кажется, возвышаюсь выше Александрийского столпа. В моих руках солнце мира! Армяне мои друзья и родственники. – Вот я приехал сюда на Генрихе Сократовиче, его папа сам Сократ. Мой сын поёт итальянские песни вместе с Лизой Авалян. И вообще вокруг, в сущности, одни армяне. Это солнце – мы отныне будем называть коньяком, чтобы оно нам чаще улыбалось. И сказал Творец: пусть всегда будет солнце!..

Пиршество перешло в апогей, как пиррихий в амфибрахий. Армяне улыбались, одна Сильва не пригубила. Она сохраняла благоразумие в этой купели безудержной любви и безумия. А я зачем-то вспомнил всуе Арно Бабаджаняна, Хорена Оганесяна, Дживана Гаспаряна и Хачатуряна с саблями. Мы говорили про Спитак, Арцах. Не забыли и о «Ное».

Дудук печально выводил узор на канве моей русской судьбы, но он сегодня ничуть не печальный. Этот шум дождя, это эхо прибрежных волн озера «Севан» – торжественное посвящение меня в армяне, в большую и дружную армию армян.

А Фрунзик? вдруг сказал молодой виночерпий и Ганимед, который наливал в мой кубок обжигающий нёбо «Ной». Сын Ноя.

Что Фрунзик? Разве я не сказал еще про Фрунзика? В Ереване Фунзику поставили памятник и молятся, как святому. Если я ничего до сих пор не сказал про Фрунзика, это только потому, что Фрунзик просто подразумевается. Он по умолчанию – любовь и доброта, растворённая во всех нас. Разве можно не любить Фрунзика? Э-э-э?!

А ты знаешь, – и голос виночерпия прозвучал, как гром, – что я – племянник Фрунзика Мкртчяна?!

Не может этого быть, хотя…

Э-э-э!

Земля под ногами шаталась. И мы пошли к арбе по имени «Фольксваген» проверять подлинность родословной племянника от Ноя до Фрунзик Мкртчяна. Я вымыл руки в умывальнике, в котором отмокали большие, как шпаги, шампура. Огромные, какие бывают только в ковчеге по эксклюзивному заказу небесной канцелярии.

Святой Георгий, обёрнутая в фольгу вечернего неба, печаль. Он освещал наше простодушие.

Читай!

И я прочитал по слогам: Garegin Mkrtchyan!

Как же я забыл, что Фрунзика узнавали не по паспорту, а по носу. Нос Фрунзика – иерехонская труба. Всё верно, нос Гарика не обманывает, он – четвертинка Фрунзика, печального, великого и смешного святого.

Что же было потом?

Потом я сияющий и радостный, как апостол, которому Христос на Тайной вечери сообщил великую тайну Бытия, заплатил за Сильвино молоко и яйца 300 рублей.

Но, Господи, нашу совместную с армянами последнюю трапезу я никогда не буду измерять количеством серебряников, ибо я никогда их не предам! А они, надеюсь, – меня.

И седьмого числа месяца 2017 года до Р. Х. я отбыл восвояси. Свояси были далеки и не ласковы. Горы и леса лежали на моём пути, как лист чистой бумаги, который ещё пуст и небесный бухгалтер не расписался в ведомости. Шашлык из барашка был тяжёл, как земная юдоль. Коньяк сковал мои члены пленительной слабостью, когда хочется спать и любви. А мне надо было крутить эти чёртовы педали, которые стали тяжелы, как вериги. Осёл встал, как вкопанный.

Э-э-э!

Молоко сзади на багажнике взбивалось в сливки, а потом в масло, я ехал всё время на Восток, чтобы рассказать в деревне Полиносово людям всю правду об этой жизни. И главное, рассказать, что Фрунзик не умер, он жив, он вечен, как Ной!

Мне открылся этим пасмурным днём Фрунзик, как открывается избранным счастливцам Арарат. И я почти, если доберусь до дома, буду счастлив.

Дорога тянула меня обратно и вниз, лес был неубедителен, как три часа тому назад. И небо в пруду стало свинцом. Блеснувшая амальгамой зеркальной потусторонности изнанка жизни.

Жизненные обстоятельства пытаются меня напугать. И я прыгнул в эту мёртвую воду, разбив голову о тишину и разогнав головастиков. И, вынырнув по ту сторону добра и зла, обжигаемый холодом, как огнём гончарным, я стал тем самым чугунным болваном из рассказа дедушки Филиппа. Травянистый настой из водорослей, головастиков укрепил мои силы. А молоко стало маслом. Наше прошлое, извлечённые из провалов памяти любовью ко всем смертным, как большая, трепещущая жабрами, в предсмертных судорогах, рыба.

Значит, любовь отменяет смерть, думал я, крутя педали и пришпоривая осла. Мы вспомнили Фрунзика, и возник Гарик, и он тоже Мкртчян…

Никогда до и после, никогда потом Фрунзик не возникал на краю Вселенной, в Федяйково. И хотя Сильва всё также улыбалась, но улыбка была, словно эхо. Убывающее эхо истории, которой никогда не было. Заботы или дождливое лето выкрали её радость. Ильшхан и вовсе исчез. Однажды он мелькнул в каких-то серых шароварах, как призрак. Но меня, кажется, не узнал.

Ничего по сути и не было. Было лето, дождь, и солнце выкатило мне навстречу на осле. Было время летнего равноденствия. А потом… Не было ни коньяка, ни Фрунзика, хотя и могло быть.

Летом в деревне воображение может сыграть с человеком злую шутку. Он вдруг погружается и переживает то, чего не было и не будет. Но – возможно. Он ведь этого хочет.

И тогда наступает, наступает торжественно и гордо сапогом на горло время «потом»…

И я снова кручу педали и мчусь туда с обрыва. И окунаюсь в эту холодную реку, и забываю, что я – это я.

Река называется –

Потом.

Все мы там будем…

 

СИЛЬВАНА ПАМПАНИНИ

Рассказ

У кошки глаза Сильваны Помпанини. Старый итальянский фильм «Дайте мужа Анне Дзакео». Такие же глаза брошенной кошки были, когда возлюбленный матрос отрекается от неё.

В них плескалось отчаяние.

Кошка была дикая, цвета неопределимого. Вроде бы чёрная, но в то же время, с серыми подпалинами, и ещё какая-то слегка рыжеватая, словно выгоревшая.

Она бегала по нашему огороду, разоряла, вестимо, птичьи гнёзда и передушила всех наших мышей. Потом надолго исчезала и появлялась в самых неожиданных случаях.

Однажды утром она привела с собой ватагу разномастных котят: чёрные, палевые, а одни рыжий, как ирландский сеттер. Или, как пожар.

Всего на нашу голову свалилось пятеро котят плюс мамаша.

Сильвана Помпанини. Анна Дзакео.

В её глазах тоже плескалось отчаяние:

Что теперь со всем этим делать?

И как будто бы этот вопрос был обращён ко мне, как будто бы я – отец всего этого выводка.

Отец не отец, а только двое из них копия моего последнего кота Ипполита Матвеевича. Но это и понятно, Ипполит решил навестить меня и послал привет таким оригинальным образом. Но другие-то? А все остальные с Сильваной Пампанини от кого привет?

От итальянцев?

Котята тоже, как и мамаша, дикие. Но питаться приходили к нам. Обустроились они под крыльцом, на дровах, словно и вправду виноваты были. В полном отчаяния взгляде Сильваны это было написано отчётливо и ясно. И мы покорно, как дань, выносили им молоко, кефир, какие-то обрезки колбасы, кости. Всё это моментально исчезало, и опять эти вопрошающие, вечно голодные глаза Сильваны Пампанини были устремлены к небу. Вернее, к крыльцу, на котором выстроилось во фрунт всё наше семейство: тёща, супруга, сын и я.

Я сразу всех предупредил: коты – не собаки, они входят в сердце без стука. Семейство наше – не самое кошачье. Кошек любят, но не держат. Но мне никто не поверил, думали: шучу.

Напрасно. Спустя неделю, когда они исчезли, семейство затосковало.

Мало того, каждый начал выбирать себе любимца, а потом, вздыхая, вспоминать его. Словом, эта ватага не стала распадаться на инивидуумов: Уголёк, две Иппочки, мамина дочка, как две капли, похожая на маму, и Рыжий.

Уголёк был, как кажется, самый маленький и красивый. Взгляд его был задумчив и кроток, как у послушницы. Он ничего, казалось, не требовал. Мало того, тоже, как и мать, шипел, когда к нему подносили руку.

Рыжий – самый мощный и наглый. Сильвана приносила ему свежую крысятину. Весьма возможно, и не ему, но рыжий никого особо не спрашивал. Крыса всегда доставалась будущему вожаку.

Иппочки были одинаковы, как оригинал и его отражение. Всё, даже пятна были у них симметричны.

Маленькая копия Сильваны тоже была как-то особо беззащитна. И ещё, она не стала ничьим любимчиком. Поэтому её полюбили сразу и все.

Но котята с Сильваной исчезли.

Мы стали кормиться воспоминаниями, когда мы любовалось ими. Котята, наевшись до отвала молока, прыгали, дрались и кувыркались на огороде среди огурцов и пузатых тыкв.

Казалось так будет всегда. Мы как-то не задумывались над тем, а что нам теперь делать с котятами, куда их девать?

Не наше дело.

К тому же Сильвана с котятами исчезла.

Правда, спустя неделю, она также внезапно появилась, но не надолго. И всего с одним котенком. Угольком.

Мы тут же бросились с крыльца к Угольку, он приветливо шипел; накормили до отвала Сильвану, сына. После чего мамаша скрылась.

Уголёк остался один.

Бросила! – стали строить разные догадки мы. На нас бросила.

Что теперь делать? Теперь это – наша проблема!

Я предупреждал. Я говорил, что всё это неспроста. Но меня никто не слушал. Мало ли котят на белом свете?

Но только тогда, когда Сильвана исчезла, а Уголёк жалобно замяукал, случилось непредвиденное.

Супруга моя зарыдала в голос. Рыдание было такое безутешное, что мне стало даже страшно. Я пробовал успокоить её, но понял, что поздно. Эта подлая стая уже в сердце. И их оттуда ничем не вытравишь!

г. Жуковский