Где студеные ветры гуляют

Где студеные ветры гуляют

Стихи

* * *

Луна и звезды нам видны

так ясно, будто в небе боги

еще не возвели стены,

чтоб отделить свои чертоги.

 

И не замкнулись, как Китай.

Как будто рак в своей ракушке

от кровожадных рыбьих стай.

Как мы на лето в деревушке

 

вблизи Лопасни под Москвой,

вдали от суеты столичной,

где просто быть самим собой

среди природы безразличной.

 

Ни государственных границ.

Ни линий демаркационных.

Как из-под полога ресниц,

глядим из-под ветвей зеленых.

 

 

* * *

Андрею Грицману

 

Сны снами,

но бывает наяву

такое, что осмыслить невозможно.

Спросите у летящего в траву,

коня взнуздавшего неосторожно,

 

каким он видит Божий мир в тот миг,

когда земля уже неотвратимо

надвинулась всей массой,

страшный крик,

в клубок свернувшись, словно струйка дыма,

забился в рот и не дает дышать?

 

Каким он видит мир, когда травинка

проткнула глаз,

как перышко тетрадь,

как ногу гвоздь, торчащий из ботинка?

 

Спросите, и получите ответ,

похожий на стихи, иль нечто вроде,

на мысли вслух, которыми поэт

изрядно воду замутил в народе,

 

похожий на подстрочный перевод,

невнятный нам,

поскольку мы не знаем

всей бездны, глубины летейских вод

и только даром голову ломаем:

 

Куда девались, прежде между нас,

в союзе с нами жившие герои,

тот был сторук,

а этот – одноглаз,

а этот не вернулся из-под Трои?

 

 

* * *

Ребенком слышал я не раз:

терпи, терпи, терпи, терпи.

Теперь же – время громких фраз,

и Тютчев на зубах навяз:

молчи, скрывайся и таи.

 

Опять таи, опять молчи?

Опять терпеть велят, мой друг?

А тут весна-красна,

грачи,

галдят как девки на печи.

Уже капели слышен стук.

 

На церкви крестик золотой

горит так ярко поутру,

что людям кажется звездой,

или кометой огневой,

прожегшей в небесах дыру.

 

 

* * *

Снег садится на землю, как птица.

Промахнувшись два раза подряд,

лишь на третий сумел прилепиться

он на главках чугунных оград.

 

Отложивши перо и бумагу,

вижу я, как слегка в стороне

от дорожки котяра с собаку

вдаль по снежной бредет целине.

 

Вдруг замрет, сделав домиком уши,

так что сразу мордашка ее

заострится, как будто часть суши

в море Карском, иль где-то еще,

 

где студеные ветры гуляют,

и, торчащий повсюду, гранит

округляют, ровняют, ломают,

суть его изменяя и вид.

 

Удивительные перемены

происходят у нас на глазах:

пали царства и рухнули стены,

льды подтаяли на полюсах.

 

Относительно времени

место

облик может свой в корне менять –

подросла высота Эвереста

за сто лет сантиметров на пять,

 

за сто лет Маракотова бездна

стала глубже на метр или два.

Все так клево и так интересно,

что с катушек летит голова!

 

«Географию» жизни застойной

начал я, как любовный роман,

сложный, многоходовый, прикольный,

набросав предварительный план.

 

Но споткнувшись на пятой странице,

сбился где-то на двадцать шестой,

заплутавши в родимой столице

под курантов недремлющих бой.

 

Загнан в угол всевидящим оком,

словно Веничка, чуть не пропал,

словно Эдичка, в мире жестоком

Че Геварой российским не стал.

 

Верно, что-то меня удержало

от шагов роковых,

может быть,

безоглядности мне не хватало,

чтобы миру себя предъявить,

 

намерений дурных не скрывая

и нелепых фантазий своих,

обывателю повод давая

полагать,

 

будто я и тот псих –

горький пьяница, жалкий ублюдок,

что себя за меня выдает,

чей давно омрачился рассудок,

сердце стало холодным, как лед,

 

крепко связаны общей судьбою

и повязаны, как два бойца

страшной клятвой и верой слепою:

если нужно – стоять до конца.

 

 

* * *

Должно быть я – дитя другой,

ушедшей в прошлое эпохи,

люблю портвейн недорогой

в пельменной у большой дороги.

 

Вы скажете, такой уж нет?

Ан есть, как плод воображенья,

что превратился за сто лет

в подобье камеры храненья.

 

Туда хлам всякий не тащу:

фонарик, ножик, зажигалку,

а то ведь быстро превращу

я память в мусорную свалку.

 

Я там храню бесценный груз –

невещный, нематериальный,

хоть он имеет цвет и вкус,

и нежный аромат, хрустальный.

 

Вкус нежных губ. Цвет милых глаз.

Волос воздушный запах, тонкий.

И драгоценный, как алмаз

неограненный,

смех твой звонкий.

 

 

* * *

Я б навсегда остался с ними

в том самом лучшем из миров,

и дело вовсе не в режиме,

что воспевать я не готов

 

и что еще свернет нам шею,

почувствовавши слабину.

О времени не сожалею,

поскольку грош цена ему!

 

Я б навсегда остался с теми,

кто бедствовал, нужду терпел,

кого в лирической поэме,

когда бы мог, запечатлел

 

я в качестве героев главных,

бежавших слов высокопарных,

задорных, пламенных речей

и победительных идей.

 

Разглядывая фотоснимки,

что пожелтели, как листва

по осени,

как будто в дымке,

я узнаю едва-едва,

 

сквозь наслоения, наросты

времен стараюсь угадать

в толпе людей отца и мать,

что и угаснув, словно звезды,

свет продолжают излучать.

 

 

* * *

Чудовищнее зверя нет?

А как же Пименов, иль Пластов,

иль, скажем, групповой портрет

советских выдающихся гимнастов?

 

А как же в красном уголке

бюст Сталина с отбитым левым ухом,

а Петр, что на Москве-реке

давно изъеден ржавчиной, по слухам?

 

А экскаватор,

земснаряд,

до половины в воду погруженный?

А опустевший старый сад,

как будто пеплом, снегом занесенный?

 

А допотопный муравьед,

комбайн снегоуборочный,

который

встречает раньше всех рассвет,

а темной зимней ночью поезд скорый?

 

Скребет когтями, бьет хвостом,

мне кажется, что по сугробам,

сквозь утлый, чахлый ельник напролом,

нас волочит он, вдаль скача галопом.

 

Вот это, верно – зверь так зверь!

Он, словно тигр, подкравшийся во мраке

так близко-близко, что теперь

уже не избежать кровавой драки.

 

Полубезумный инвалид,

мочившийся с высокого перрона,

бутылкою пивной убит,

что выбросили из окна вагона.

 

Она ему вонзилась в лоб,

и сделался похож тот на циклопа.

Вот это зверь так зверь – циклоп!

Такого не забуду я до гроба.

 

 

* * *

Такой был силы снегопад,

что все вокруг без исключенья

печалились, а я был рад

и не испытывал смущенья.

 

Мне нравилось, что за окном

ни зги не видно в свете целом,

что в двух шагах стоящий дом

исчез куда-то между делом.

 

Там, где недавно дом стоял,

где был барак малоэтажный,

где много лет потом провал

зиял бессмысленный и страшный,

 

теперь клубился белый мрак,

непроницаемый для глаза,

как куст жасминовый в цветах,

и чувствовался запах газа.

 

Как будто бы перед грозой,

когда сошлись промеж собою

две тучи в схватке роковой

над златоглавою Москвою.

 

Всегда бы так – день ото дня:

стол яств стоял на месте гроба,

сидели б вкруг него друзья,

что уцелели в дни потопа.