Главы из книги «Сто лет в России»

Главы из книги «Сто лет в России»

Оренбург

 

Сто лет живу в России. С 1913 года. Хотя родился много позже.

Сто лет назад мой отец жил на окраине Оренбурга, захолустного городка царской России. Дед Мендель, набожный еврейский портной, содержал большую семью. От первого брака у него пятеро детей, три мальчика и две девочки. Мой отец был средним, третьим ребенком. Как раз посредине: брат с сестрой — постарше, и брат с сестрой — помоложе.

После смерти моей бабки, которой я никогда не знал, дед взял в жены молодуху. Мои родители, дяди и тети звали ее тетя Муся. Тетя Муся принесла Менделю дочку.

Отец рос, как самосев в степи. Невысокий, ладный, мускулистый, упрямый. Ветры эпохи гнули и ломали его, а он выпрямлялся и креп.

Рядом — река Урал. Плавал саженками, ловил рыбу. Вокруг — станицы уральских казаков. Станичные мальчишки подкарауливали, учили жизни нехристя. Он отлавливал обидчиков поодиночке, давал сдачи. Взрослые были более снисходительны. Многие шили форму у его отца. Хоть и еврейская семья — а люди, может, и неплохие… Смотри, говорили они, как Яшка джигитует! На полном скаку отец умел сигануть с лошади и, коснувшись ногами земли, запрыгнуть на седло задом наперед. А потом опять сесть прямо.

Мне трудно представить себе обстановку в семье деда. Знаю, что Мендель неукоснительно соблюдал еврейские праздники. На пасху читал Тору, на стуле под собой прятал мацу. Дети пытались ее украсть. Такой обычай. Кому удастся — получал выкуп за мацу. Дед притворно сердился, никого к себе не подпускал, но кто-нибудь обязательно добирался до мацы. Как будто бы дед прозевал.

Часто ли отец бывал дома? Насколько чтил патриархальный быт еврейской семьи? Не знаю. Не усвоил он ни заповедей Моисея, ни еврейских праздников, ни веры в своего еврейского бога, ни идиш, второго языка в еврейских семьях царской России. Но немного научился у отца шить. Это я точно знаю. Был период после Великой Отечественной, когда мы жили очень скромно, и отец несколько раз шил мне, школьнику, брюки. Неплохо шил. Отпаривал брюки отменно. И меня научил. Умею до сих пор.

Еще он умудрился окончить начальную школу. Добивал школьное образование уже после гражданки. И непонятно, как вынес из семьи своего отца правильную русскую речь. Без акцента и без единого бранного слова. Мой отец, прошедший за свою жизнь три войны… Такая же правильная речь была у дядьев и теток, людей очень простых, с начальным, впоследствии — средним образованием. Это среднее образование, которое они получили — всецело заслуга советской власти, давшей дорогу всем, независимо от национальной принадлежности. Я никогда не слышал в своей семье ни слова «задница», ни «поссать», ни даже «отлить». Ничего, ничего похожего — ни слов, ни шуток, ни намеков, ни скабрезностей, ни эвфемизмов. От отца слышал только правильную русскую речь. Непонятно, где он разыскал ее, как отфильтровал и усвоил на сквозняках тревожного и трагического двадцатого века.

 

Советская власть

 

Отцу стукнуло четырнадцать лет, когда началась гражданка.

Попал в Красную армию. Взяли конным вестовым. Вот и джигитовка пригодилась. Имел красноармейскую книжку, которая сохранилась у меня до сих пор. Были трудные задания, были и погони, но господь миловал шустрого смышленого парнишку.

Потом работал на фабрике. Учился. Занимался вокалом. Его толкали, убеждали: «Тебя ждет опера!» У отца был потрясающий баритональный бас. «Ни сна, ни отдыха измученной душе. Мне ночь не шлет отрады и забвенья. Все прошлое я вновь переживаю, один в тиши ночей»…

Какой микс! Все перемешалось: революция, диктатура пролетариата, атеизм, проклятая буржуазная культура. Отец становится советским выдвиженцем. Понятно и естественно: он ведь из рабочих. Кто есть портной? Не крестьянин, не помещик, не генерал, не служащий. Значит — рабочий.

Окончив школу, он попал на завод в Петроград. Помог перебраться туда же немолодому отцу с братьями, сестрами. Как тогда жили? Освобождались огромные буржуйские квартиры. Комнаты по тридцать-сорок метров перегораживались. В каждую из таких комнат, которых в одной квартире могло быть и десять, и двадцать, заселялась многодетная семья.

До сих пор помню фантасмагорию коммуналок. Помню квартиру (вернее, комнату в общей коммунальной квартире) деда на Боровой улице. Я заходил туда после войны, пока дед был еще жив.

Какое пение? Тем более, опера. Страна бурлит. Дел невпроворот. Отец вступает в партию. Ленинский призыв. Отец очень верит, что все теперь делается для трудового народа. Работящий, организованный, порядочный, участник гражданской войны, член партии — его быстро выдвигают на руководящую работу.

Отец хотел получить образование. Начал учиться в институте. Забегая вперед, скажу, что его мечта о высшем образовании так и не сбылась: стройки коммунизма, особые партийные поручения… «Ты мне скажи, Яков, что тебе важнее — институт или партийный билет? Ты должен ехать туда, где нужен партии».

Строительство Хибиногорска. Апатиты. Потом финская война. А там и Отечественная подъезжала на всех парах. Труба зовет и зовет. И вот уже не слышно и трубы — только грохот, взрывы, смерть товарищей, ежедневный ратный труд, который может закончиться только сырой землей или долгожданной победой…

Но это будет позже. А пока — счастливый для скромного еврейского паренька рассвет молодой советской власти. То, что уже свершилось море злодеяний и смертельных схваток ядовитых змей под ковром, накопилась длинная история сведения счетов между основоположниками «светлого будущего», что в те времена уже созрел и показал свою коварную силу мрачный восточный гений Кремля… Как это было далеко от новой советской поросли! Далеко и совсем непонятно. Молодые выдвиженцы не задумывались об этом, не видели, не осознавали. Для них все было просто. Вот она — бурлящая, молодая, такая открытая, такая безыскусная, такая бескорыстная, честная жизнь. Работай, делай сказку былью! Тебе открыты все пути-дороги. Ты молодой, сильный. У тебя все получится. Прекрасная молодая страна. Мы рождены…

Остались позади — годы нищеты, унижений, черта оседлости. Национальное неравенство. Теперь — никакого угнетения! Никаких религий. Никаких наций. Мы советские люди. Нас ведет партия во главе с товарищем Сталиным. Он — такой же, как мы. Простой и понятный. Но еще — мудрый и прозорливый.

Можем ли мы сейчас осуждать молодых, горячих, искренних, наивных и неискушенных? Сколько людей с Запада было очаровано новой русской идеей всеобщего братства! Вот он — город солнца, который, того и гляди, построят. Коминтерн (Третий Интернационал). Все ждут всемирной пролетарской революции. Коммунистическая идея популярна во всем мире. Вайян-Кутюрье — французский писатель-коммунист. «Иосиф Сталин» Анри Барбюса. «Он — подлинный вождь, человек, о котором рабочие говорили, улыбаясь от радости, что он им и товарищ, и учитель одновременно; он — отец и старший брат, действительно склонявшийся надо всеми. Вы не знали его, а он знал вас, он думал о вас. Кто бы вы ни были, вы нуждаетесь в этом друге. И кто бы вы ни были, лучшее в вашей судьбе находится в руках того другого человека, который тоже бодрствует за всех и работает, — человека с головою ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата».

Анри Барбюс, французский писатель, журналист и общественный деятель, лауреат престижной Гонкуровской премии, поет хвалу Великому Сталину, пишет от души, пишет то, что думает. Что же мы хотим от наших неискушенных простодушных отцов?

 

НЭП и Хибиногорск

 

Мать — из Одессы. Мой дед по материнской линии — огромный породистый красавец блондин. Фамилия — Кох, непопулярная, прямо скажем, в годы войны. Забегая вперед, скажу, что мать не меняла фамилию при замужестве и это, как выяснилось, оказалось не самым правильным решением.

В семье было три дочери и один сын. Дети хорошо одеты, девочки — все в рюшечках. Бабушка — с характером, на ней все держалось. В семье не было ничего еврейского, кроме происхождения. Ни языка, ни религии. Все говорили на прекрасном русском языке, даже без малороссийского акцента. Не могу сказать, почему так получилось.

Моя мать, Люба — средняя из дочерей. Самая удачная. Любили больше всего Галю, младшую и, как считалось, — самую красивую. Когда я уже что-то стал понимать, это показалось мне совсем не очевидным: моя мать была значительно интересней Гали, возможно, в силу большей одухотворенности всего своего облика.

Старшая из дочерей Дора, она же и старшая из детей, была первенцем, и ее любили по привычке, по инерции. Дора — неудачливая, и ее жалели, опекали и оберегали.

Сын Семен, мой дядя — высокий, как его отец, нескладный, застенчивый, ни к чему не приспособленный, хотя учился неплохо (он единственный в семье, кто получил инженерное образование).

На мою матушку в отчем доме не обращали особого внимания: умная, веселая, неунывающая, самостоятельная, живая, контактная, неконфликтная, хорошенькая… Сама пробьется.

В годы военной эвакуации, когда деда уже не было… Мужья дочерей на фронте. Бабушка осталась с тремя дочерями и тремя внуками. Все легло на ее немолодые плечи. Бабушка — гипертоник, уральское высокогорье — не для нее. Бедная бабушка…

Вечером сидели всей семьей за столом, она смеялась, шутила… Внезапно все закончилось на глазах у дочерей. Жизнь прервалась в полете. Заплетающимся языком бабушка успела сказать только: «Люба, береги Дору и Галю». И ушла. Сказала то, что было для нее самым важным. Она знала, что во всем может положиться на Любу…

Но это будет позже. А пока в семье бабушки и дедушки все неплохо. Дети учатся. В стране — Новая экономическая политика. НЭП. У деда — свое «дело». История трагическая и одновременно комическая.

Компаньоном деда стал разбитной молодой человек. Часто появлялся в доме. Проводил время в обществе трех барышень на выданье. Может, и не такие они были красавицы, но чистенькие, опрятные, интеллигентные. Любо-дорого! Заморочил голову старшенькой, Доре. Обещал жениться, соблазнил под шумок… Забрал кассу — да и был таков!

Слезы, разбитое сердце первенькой. Рухнувший бизнес. Позор на всю Одессу…

По этой ли причине, по какой другой — на последние денежки, какие сумели наскрести, семья отправилась в Петроград. Таков сценарий провидения.

В Петрограде вначале жили в коммуналке на Моховой, потом на Старо-Невском. Как сводили концы с концами, трудно сказать. Дети — взрослые, дочери учились, сын уже работал. Безутешную «брошенную и покинутую» сразу по приезде выдали замуж. Нашли невзрачного еврейского человечка. Добрый, кругленький, неюный. С потрясающей коммерческой жилкой. Такое часто встречается в народе Книги. Он был коммерческим директором мебельной фабрики и считался неплохо обеспеченным человеком по тем смутным временам. Его осчастливили браком. Как согласилась Дора — не знаю. Возможно, понимала, что такой брак необходим, чтобы решить семейные финансовые проблемы. Она никогда не выглядела счастливым человеком. Я не помню, чтобы она улыбалась. Но женой была хорошей, на сторону не смотрела. Родила дочку — первую внучку в большой семье. Всеобщую любимицу. Но мужа держала в строгости. Эта традиция — держать мужа под каблуком — потом устойчиво передавалась по женской линии тетушки Доры.

Вскоре деда забрали энкавэдэшники. Забирали всех нэпманов, экспроприировали золото. И он, неудачливый нэпман, попал под раздачу. Нэпман, у которого украли «дело», деньги и честь старшей дочери. А этим — что? Вынь да положь!

Недавно я побывал в Соловках. Ходил, думал: где тут мог быть дед? Где содержался, в каком корпусе?..

Мать забросила учебу. Бегала по инстанциям. Ездила в Одессу и почему-то в Ростов-на-Дону. Собирала какие-то справки, ходила на прием по кабинетам. Доказывала, что они давно уже никакие не нэпманы, не буржуи, а честные трудящиеся. Не знаю, она ли этого добилась, или вертухаи в те времена еще не потеряли окончательно голову от запаха крови — но дед вернулся домой. Тогда еще такое было возможно. Денег у него не было. Почему простили его, оставили в живых? Может, это вертухайская ошибка? Я знаю, что многие вертухаи первой волны позже были расстреляны в Соловках. Может, потому что поотпускали чьих-то бабушек и дедушек, не сообразуясь с важными резонами величайшей пролетарской справедливости.

Однако недолго музыка играла в старой коммуналке на Невском. Дело в том, что в Соловках деда много раз пропускали через «парилку». В небольшое помещение ставили узкие скамьи, поперек скамей садились арестанты, вплотную, живот к спине. В помещение пускали пар. Чтобы помучились. Чтобы осознали: надо отдать неправедно нажитое стране трудового народа…

Дед вернулся с тяжелейшей астмой. И вскоре скончался.

Мама в то время была барышней на выданье. До сих пор у нас хранится ее портрет, написанный сангиной безымянным поклонником, сделавшим, как говорят, блестящую карьеру. В семейном альбоме также сохранен портрет элегантного скрипача, тоже имевшего, видимо, интерес к моей матушке в девичестве. Но вышла она замуж почему-то за моего отца. Куда более скромного человека, не очень образованного, далеко не красавца, старше ее на восемь лет. Может, напуганная перипетиями жесткой действительности времен пролетарской диктатуры, моя матушка, мудрая даже в молодые свои годы, сознательно выбрала успешного и достаточно влиятельного в те годы советского выдвиженца? А может, действительно, разглядела в нем благородную натуру, силу и мужество характера, искренность и особую мужскую стать. Мне трудно об этом судить. На фотографиях тех времен, снятых, когда меня еще не было, — во время отдыха моих родителей в Крыму, на Кавказе, среди сугробов Хибиногорска, куда отца направили по призыву партии, — я вижу абсолютно счастливую пару. На фоне сверкающего снега смеющийся, раздетый до пояса отец везет в огромной тачке свое сокровище — мою мать в легком крепдешиновом платье. Жизнь им улыбается. Это пара, семья, союз двух непростых людей, людей очень нелегкой судьбы. Их открытое, бережное, самоотверженное и беззаветное отношение друг к другу, как в минуты радости, так и в периоды труднейших жизненных испытаний, всегда было и останется для меня примером и идеалом отношений мужчины и женщины.

 

Мои университеты

 

У Горького — это Волга, лямка бурлака. У меня, конечно, ничего подобного не было. Не было тяжелого изнурительного труда. Хотя физического труда я не боялся. Не избегал. Еще мальчишкой все научился делать своими руками — и столярную работу, и слесарную, и паял, и модели электромеханические изготавливал.

На Литейном комната зимой обогревалась печкой. Наши дрова хранились на втором дворе дома, в низком подвальном помещении, рядом с дровами соседей. Никто дрова свои ни огораживал, ни охранял. Случаев воровства чужих дров не было. С десяти лет моей обязанностью после школы было протопить печку. Я спускался в подвал, колол дрова, складывал в мешок и относил домой по крутой высокой лестнице. Лифта в доме не имелось.

Сразу после поступления в институт — колхоз. Нас направили в деревню с выразительным названием «Гнилки». Студентам колхоз выделил избу. Мы сколотили нары. Там и жили. Еду себе готовили на огне в огромных кастрюлях. Часть продуктов привозили с собой. Тушенка, каши. Колхоз давал картошку, овощи, молоко, хлеб. Работали на полях. Занимались прополкой. Каждый старался отличиться, сделать побольше объем работы. Так было принято. Такая была молодежь. Я тоже старался. Но, хотя силенок было не занимать (я тогда уже был чемпионом Ленинграда по академической гребле), ну никак не мог я выбиться в передовики. Сноровки не хватало. В передовиках у нас были ребята и девчата, приехавшие из провинции, в основном — из Белоруссии.

В колхозы ездили работать каждый год. Приходили первого сентября на учебу. В институте проводилось собрание. Объявлялось: когда, куда, с кем, кто старший, какие продукты купить, что взять с собой. И — на месяц помогать стране в уборке урожая. Осеннюю работу можно было заменить летней стройкой. В одно такое лето меня направили копать котлованы под фундаменты будущих домов. С нуля возводился район Малой Охты. Кто мог подумать, что через несколько лет мы с родителями получим квартиру именно там и переедем жить именно в этот район?

Закончил институт. Распределился, пришел на работу — сразу в колхоз. Там уже работали больше для галочки, для блезира. Позже было принято направлять сотрудников на овощебазы для переборки овощей. Ненадолго — на день, на два. Так продолжалось до девяностого года. Это было даже тогда, когда я работал в Академии наук. Бездарная показуха! Научные работники, аспиранты, кандидаты, доктора наук с приличными зарплатами делали вид, будто они что-то делают. К девяти приезжали на овощебазу. В десять приходил представитель, разводил группы по разным складам. К пол-одиннадцатого добирались до места работы. Приходил другой человек, делал инструктаж. Давал тару. В одиннадцать приступали к работе. В час — обеденный перерыв, перекус. В два понемногу приступали к работе. В три — может, пора заканчивать? Вызывали представителя. Ну, хоть что-то сделали — и слава богу. А можно взять с собой овощей, морковку, капусту? Возьмите немного, это разрешается…

Но план почему-то всегда выполнялся. За выполнением плана следил лично парторг института, доктор наук, между прочим. Откровенное издевательство над здравым смыслом. Да уж! Никак не университеты Алексея Максимовича. Ничего бы не случилось, если бы у меня не было этого дурацкого опыта. Но что было, то было. Ни от чего в своей жизни я не отказываюсь. У каждого свои университеты, своя школа жизни. У меня свои были.

Расскажу о настоящих университетах.

Первым университетом была коммуналка. Соседями по коммуналке оказались дядя Петя, его жена тетя Женя, их сын взрослый Толя. Хорошие люди. Конечно, они не были мне дядей и тетей, но так было принято называть взрослых. Имена-отчества тогда не практиковались в быту, непролетарское это дело — фигли-мигли разводить.

Первым на кухне появлялся толстый добродушный дядя Петя. На кухне стояла дровяная плита, и отдельно — газовая. Дядя Петя выходил в ядовито-голубом нижнем белье, ему было неважно, есть кто на кухне или нет. Зажигал газовую духовку, вставал к ней поближе — грел задницу. Обязательный ритуал перед уходом на работу.

Тетя Женя — приветливая, рано состарившаяся черноволосая женщина с худым темнокожим лицом. Она не работала, и по просьбе матери иногда приглядывала, чем я занимаюсь. Хотя я сам управлялся со всеми делами — и переодеться после школы, и протопить печку, и поесть, и уроки сделать. Но матери было спокойней оттого, что в квартире есть пара небезразличных глаз.

Сын Толя был невысокий складный блондин, похожий на Утесова. Работал водителем. Перед уходом на работу обязательно чистил туфли — только носки. Остальное не видно (тогда носили очень широкие клеши). Толя был очень добрым, но непутевым: все время попадал в какие-то передряги. Много раз его забирали в отделение милиции. И с женщинами ему не везло, подружек находил — одна стервозней другой. Зато у Толи был талант: он фантастически красиво свистел. Думаю, что мог бы выступать на эстраде. Если Толя был дома, из их комнаты постоянно доносились рулады — популярные песни, романсы, арии из опер.

Тетя Женя часто советовалась с Любовь Львовной, моей матерью, что же ей делать со своим беспутным Толей. Мать, сидя с королевской осанкой за кухонным столом, обсуждала проблемы с тетей Женей и Толей, не торопясь объясняла что-то. Не знаю, помогали ли им ее советы, но оба возвращались в свою комнату заметно успокоенными.

А потом дядя Петя и тетя Женя получили квартиру, и нашими соседками стали одинокая мама с девчонками Ирой и Ниной, шестнадцати и восемнадцати лет. Начался коммунальный ад. Эти женщины вели постоянную борьбу с нами. За места на кухне, за конфорки на газовой плите, за очередь в туалет и в ванную комнату. В какой-то момент в ванной неожиданно возникли утки и сено. Был и такой эпизод. Новые соседи не понимали, что ванна — для того, чтобы мыться. Сколько платить за свет? В квартире появились две раздельные электропроводки, два счетчика, два раздельных освещения в местах общего пользования. Женщины боролись за свое место под солнцем так, будто это был «их последний и решительный бой». Крики, споры. Наши вещи передвигались без объяснения, иногда выбрасывались. Холодильников тогда не было. Продукты и приготовленная пища хранились между дверьми или за окном. Время от времени нам в обед подливали какую-то дрянь…

Через пару лет младшая, хорошенькая, склочная Ира вышла замуж за военного. Ее мужа мы редко видели, он больше бывал в части, зато появились двойняшки — мальчик и девочка. И куча пеленок, развешанных буквально везде. Это добавило соседкам аргументов в их постоянной борьбе за свои законные права.

Как моя мать все это выдерживала? Как сохраняла спокойствие? Мудрость, доброжелательность и выдержка сотворили чудо.

Прошло время, сестрички-соседки получили отдельное жилье. Их мать сохранила за собой комнату. Но теперь она редко появлялась на Литейном. Больше времени проводила с дочерьми, помогала им устраивать свою жизнь. Наконец, она уехала насовсем. Но долгие годы после этого она еще приезжала к Любови Львовне, иногда — одна, иногда — с дочерьми. Чтобы поговорить. Поделиться. Посоветоваться, как поступить.

Я, конечно, не участвовал в отгремевших коммунальных баталиях, но в детстве слышал краем уха тихие разговоры родителей о проблемах, которые нам создавали сквалыжные соседи. А потом — оказался свидетелем нерукотворного чуда, сотворенного ангельским терпением моей матери…

Да, мало было хорошего в этой коммунальной экзотике. Теперь — экзотика, тогда — правда жизни. И школа жизни.

Дворовые университеты. Тогда так было принято: после школы — сразу во двор. Дети старались побольше времени проводить на улице. Уроки можно и позже сделать. А во дворе — друзья. Через второй двор можно было выйти к широкому Баскову переулку. Там катались на велосипедах.

Нас было трое друзей: Алик, Вовка и я. Учились в одном классе. Сохранилась фотография — мы втроем, обнявшись, в пионерских галстуках, счастливые. Держались вместе.

Вовка жил в комнате с родителями, со старшей сестрой и ее мужем. По ночам подглядывал, как они занимались любовью, а днем делился с нами всем, что удалось увидеть.

Невысокий, кряжистый Алик был из нас самым сильным. Мы часто мерились силой на руках: кто кого. С Аликом не могли справиться более рослые ребята из старших классов.

Игры у нас были разнообразные. Например, играли в слона, делились на две группы. Ребята первой группы изображали слона, ребята второй группы запрыгивали на «слоновью спину» и старались удержаться, не упасть.

Еще боролись. Если кого-то из нас троих начинали теснить мальчишки, тут же прибегали двое других. Нет, это не были серьезные стычки — возились, боролись в шутку, со смехом, кто кого.

Но и о серьезных стычках мы знали. Заходили иногда в многочисленные дворы Баскова переулка, Артиллерийской улицы. Они соседствовали с Мальцевским рынком. Там собиралась местная шпана, договаривалась идти бить «лиговских». Или «василеостровских». Слышали мы и о таких баталиях. Считалось, что «лиговские» тогда были самые крутые. Они сами иногда приходили на Басков и наводили шорох. Бывала там и посерьезней публика. Приблатненные парни договаривались «взять мясо» на Мальцевском рынке. То есть, ограбить мясной прилавок. Всем известны были пути отхода проходными дворами и сквозными подвалами.

Долетал до нас и непонятный говорок этих фартовых ребят. Феня и обсценная лексика сами собой понемногу занимали место в нашем сознании. И матерные шутки-прибаутки. Вроде услышал мельком, а оставалась эта ерунда в памяти на всю жизнь. Детские впечатления — самые устойчивые. Рад бы не вспоминать потом, да никак — невозможно забыть «о голом заде макаки». Типа: «нас рано, нас рано мама разбудила, с раками, с раками супом нас кормила». Или «мы пук, мы пук, мы пук цветов сорвали, мы пер, мы пер, мы перли их домой»…

Конечно, и покруче были прибаутки. Шпана показывала нам, зеленым, неискушенным малолеткам, балисонг — нож-бабочку. Научила играть в биту. Впечатления те запомнились, конечно. Но такая романтика нас всерьез не увлекла. Не оставила заметного следа в наших неиспорченных детских душах. Мы ведь были такие дурачки. На дополнительных занятиях английским всерьез уговаривали учительницу написать Черчиллю письмо типа «Churchill is a fat pig» («Черчилль — жирная свинья»).

Ближе к старшим классам среди нас уже появлялись более тертые, «опытные» в вопросах взрослой жизни. Толстый, круглолицый Юрка Журавлев старался показаться самым отвязным. Он приносил из дома боевой пистолет своего отца, заряженный патронами, и хвастался им в туалете. Однажды случайно разрядил пистолет в кармане. Пуля обожгла кожу бедра, но ничего всерьез не повредила. О девочке, которая ему нравилось, он говорил небрежно, лениво потягивая папиросу: «есть за что, есть во что, было б чем»… «Крутой» Юрка после школы подался в милицию, принимал за деньги зачеты по боевому самбо. Не сделал в милиции карьеры. Еще молодым мужчиной был уволен из ее рядов по зрению.

И с Юркой, и с Аликом, и с Вовкой мы дружили, пока я не перешел в другой класс, с углубленным изучением английского языка. А они перевелись в другую школу. С тех пор мы редко встречались. Детская дружба не всегда оказывается прочной.

Однажды, когда я был уже студентом, мы встретились с Вовой. Он скептически осмотрел меня. Что он мог увидеть такого особенного в моей обычной, весьма скромной одежде? «Ну, как дела, господин Кругосветов?» — с иронией спросил он. Вопрос, который не требовал ответа. Что случилось, почему я стал для него «господином»? Мне казалось, что ни заносчивости, ни барства во мне не было. Я не в обиде на Вовку. Откуда ему, обычному парню из рабочей среды, было знать, насколько непросто, очень даже непросто складывалась жизнь нашей семьи в пятидесятые годы?

До сих пор мне непонятен этот его вопрос: «Как дела, господин Кругосветов?» Видно, причину надо искать в судьбе самого Вовки. А она мне неизвестна. Не знаю ничего о его судьбе. Хотя мог бы и знать. Видно, не так уж он был неправ. Господин Кругосветов успешно окончил школу, без труда (по его, Вовкиному мнению) поступил в институт, имел повышенную стипендию. Зачем ему, Кругосветову, интересоваться теперь друзьями детства?

Новый класс — новые друзья. Как раз в то время объединяли мужские и женские школы. Появились девочки. Детская дружба стала отходить на второй план. Первым в нашем классе о любви заговорил Вадик Лапинский. Смешной, в очечках, маленький носик картошечкой, вывернутые вперед губки. Он влюбился безответно в нашу первую красавицу — Верочку Бронштейн. Каждый день провожал ее домой. А когда над ним подсмеивались, говорил: «Какие вы все-таки дураки, никто из вас даже понятия не имеет, что такое любовь». Не знаю, как во всем остальном, но такие его высказывания Верочка поддерживала и одобряла.

Я пошел заниматься греблей. Поступил в старинный гребной клуб «Энергия». Клуб был основан в 1911 году. Греб я в том самом клубе, который подробно описал Алексей Николаевич Толстой в «Гиперболоиде инженера Гарина». Добирался до Крестовского на трамвае номер двенадцать.

Выхожу на Литейный, вижу: мой трамвай зигзагом протискивается с Некрасова на Белинского. Бегом, огромными шагами наискосок пересекаю Литейный, успеваю догнать трамвай на последнем повороте и вскакиваю на подножку…

Прекрасная пора! Летом, помимо тренировок, катаемся на фофанах, купаемся в теплой Крестовке, отделяющей Каменный остров от Крестовского. Прыгаем с моста в ту же Крестовку. «Энергия» — родной дом для членов клуба. Где в свое время выросли и окрепли потрясающие спортсмены: Мачигина, Тюрин, Золин, Федоров. Слава советского спорта. Где теперь этот клуб? Возродятся ли когда-нибудь репутация, популярность, имя ленинградского гребного спорта? Все снесли. Несколько лет назад жилые и административные здания, земельный участок клуба были отданы под жилье для сотрудников аппарата и судей Конституционного суда РФ. Нет больше клуба, где бывали инженер Петр Гарин и славный советский сыщик Василий Шельга. А могли бы и сохранить. Не бережем мы своего прошлого. Своей истории.

Времени хватало только на школу и на спорт. Дворовые университеты закончились. Что запомнилось? Лучше всего сохранилось в памяти, как в те времена я дружил с маленькой детворой. Мне нравилось во дворе возиться с малышами. Младше меня лет на пять-шесть. Мы залезали на широкий подоконник в парадной. Я читал им детские книжки. А еще рисовал «кино». Чтобы получилось «кино», бралась длинная ленточка бумаги, складывалась пополам, на верхних сторонах каждой половинки рисовались два похожих рисунка. Например, дед ударяет метлой козу. На одном — он опускает метлу на голову козы, на другом — поднимает метлу, а коза ударяет его рогами в живот. Верхний рисунок наматывался на карандаш. Если двигать карандашом вправо-влево, рисунки быстро сменяют друг друга, и мы видим движущееся «кино» из двух кадров. Прекрасная забава. Малышам очень нравилась. А еще я по заказу рисовал зверей, мамонтов, домики, крокодила, который «солнце проглотил», и многое другое. Школа любви к детям — тоже, наверное, мои университеты.

О самой школе нечего сказать. В школе было все хорошо, благополучно. Учился я легко. Закончил с золотой медалью. Спортом занимался. Вышел из школы в жизнь — и первый удар, первая встреча с жизнью: вступительные экзамены. В тот год медаль не освобождала от экзаменов, даже льгот не давала. Мать очень волновалась. Одела меня скромно-прескромно, в старенький пиджачок, чтобы не выпячивался. Мама знала, что таких, как я («космополитов», как тогда говорили), принимают ограниченно.

Все экзамены я сдал прекрасно. Остался последний: сочинение. Выбрал ту же тему, что и на выпускных экзаменах в школе, где все было сделано без ошибок, и где я получил твердую оценку «пять». Я совсем не волновался. Память прекрасная. Написал сочинение, как в школе, один к одному, тщательно проверил и сдал с легким сердцем…

И получил трояк! Полная неожиданность. Как же так? А не проверишь, не оспоришь. Вот тебе и хрущевская оттепель!

Два года уже было этой оттепели. А если считать с 53-го, то пять. Да какая там оттепель? Одно название. 56-й год — XX съезд. Там говорилось о культе личности. О мирном сосуществовании двух систем. О сближении с оппозиционной Югославией, отношения с которой были разорваны при Сталине…

И в том же году — подавление «контрреволюционного Венгерского восстания». В 57-ом — постановление об активизации антисоветских элементов, значительное увеличение числа осужденных за контрреволюционные выступления. За любые критические высказывания студентов выгоняли из институтов. 58-й год — массовые выступления в Грозном. В конце года в связи с присвоением Пастернаку Нобелевской премии печать открыла военные действия против поэта. Его обвиняли в предательстве, называли Иудой, отщепенцем, сорняком, лягушкой в болоте…

«Народ не знал Пастернака, как писателя… он узнал его, как предателя». «Я книгу не читал тогда и сейчас не читал». «Ярчайший образец космополита в нашей среде». Будущий патриарх КГБ, товарищ Семичастный, тогда еще первый секретарь ЦК комсомола, прославился словами: «Даже свинья не гадит там, где кушает».

 

Я пропал, как зверь в загоне.

Где-то люди, воля, свет,

А за мною шум погони,

Мне наружу ходу нет.

(Борис Пастернак, лауреат Нобелевской премии, 1959 г.)

А до этого: 53-й год — подавление протестных выступлений в ГДР, 56-й год — в Польше, в Тбилиси, активизация антирелигиозной борьбы, уничтожение церквей.

Чего мне роптать? Трояк за сочинение. Какие пустяки! Тем более, что для меня все, в конце концов, обошлось. На математике и физике отсеялось много абитуриентов, и проходной бал оказался достаточно низким.

Я поступил. Но послевкусие осталось. Я забыл об этой оборотной стороне жизни до окончания института, до окончания студенческой поры — лучшей, прекраснейшей поры юности. Вот это были университеты. Самые счастливые в моей жизни университеты.

 

Шестидесятые

 

Понимание того, что наступили «свингующие шестидесятые», пришло ко мне с большим опозданием: только в шестьдесят четвертом. Когда оттепель сменилась брежневским застоем.

Первый летний отпуск после первого года работы. Мы с друзьями едем на юг. Кто-то определил — в Алупку. И мы потянулись в Алупку. Там познакомились с ребятами из театрального института, с художниками. Познакомились с Игорем Добролюбовым, белорусским режиссером. Теперь он народный артист Белоруссии. Снимал тогда фильм «Иду искать». Рассказывал, какого замечательного актера он нашел — Георгия Жженова. Тот недавно вернулся с Колымы. Жженова тогда еще никто не знал.

Центром нашего притяжения была мастерская художника из Ленинграда Якова Александровича Басова. Очень красивый дом из ракушечника, с итальянским двориком, недалеко от берега моря. Яков Александрович — крупный, интересный мужчина в возрасте, интеллигентный, доброжелательный, гостеприимный. Раньше Басов писал маслом унылые совковые картины. В точности такие, каких требовал соцреализм. Перебравшись в Крым, начал писать акварельные пейзажи. Много работал на пленэре, ходил в горы, встречал рассветы. Открылось второе дыхание. Многие его работы того времени теперь экспонируются в очень хорошем Симферопольском художественном музее.

К нему приезжала летом на отдых приемная дочь, очаровательная Ирина. Звезда Алупки. Она выросла на море. Прекрасно плавала. Чувственная, живая, лукавая — за ней всегда ходили толпы поклонников. Поэтесса. И дочь известного в свое время поэта Бориса Корнилова, автора знаменитой «Песни о встречном». В тридцать втором его обвинили в «яростной кулацкой пропаганде», а в тридцать седьмом арестовали как «участника антисоветской троцкистской террористической организации». Дочь родилась уже после ареста отца. В тридцать восьмом Корнилова не стало…

Недавно Ирочка, живущая сейчас с мужем в Париже, издала в России сборник о своем отце. А тогда она отдыхала в Алупке с маленькой дочерью Мариной и мужем, Борисом Заборовым, очень талантливым белорусским художником. Теперь это известный художник, гиперреалист, оформитель ряда спектаклей «Комеди Франсез». Оба, Ирочка и Борис, — молодые, красивые, сильные, талантливые, жадные до любых жизненных впечатлений. Вокруг них — водоворот людей и событий.

Это была счастливая встреча. Моя теплая дружба с Борисом и Ириной сохранилась до сих пор. Как мы тогда проводили время! Купались в шторм среди опасных скал, вытаскивали канатом из бушующих волн тех, кто не мог выбраться, катались с огромного камня «рояль», куда нас вначале выбрасывала волна, а потом мы соскальзывали к берегу по пологой части камня. Поднимались на Ай-Петри, чтобы встретить рассвет. Наблюдали богатырские игры местных ныряльщиков. Они устраивали парные соревнования, кто дольше просидит под водой: один из пары сидел на глубине три-четыре метра, держась за камень, а второй носил ему воздух и передавал рот-в-рот.

Ирочка, она была немного старше, подтрунивала надо мной. «Ну, что, — говорила она — микельанджеловский мальчик, ты хотел бы разметать мои волосы в своей палатке?» «Конечно, хотел бы. Кто бы отказался?» «Жди, надейся, может, я и приду». Куда там! И без меня многие мечтали иметь отношение к ее волосам, многие хотели бы ее когда-нибудь дождаться. Шутливая, дерзкая, задорная Ирочка. А может, это все было показное? Может, ей никто и не нужен был вовсе, кроме ее брутального, глазастого Заборова?

Среди Ириных поклонников — и Борька-гитарист, приятель и тезка ее мужа, идеально подстриженный, идеально одетый, гроза всех окрестных девчонок. «Иду делать рис», — говорил он, уходя на очередное рандеву. Почему «рис»? Вечерами этот Борька, художник из Ленинграда, пел под гитару одесские песни, «как на Дерибасовской, угол Ришельевской», блатные песни, Высоцкого: «У тебя глаза как нож», «Что же ты зараза», «Горели мы по недоразумению», «Где твои семнадцать лет», Окуджаву…

Это были совсем не те песни, что мы пели в конце пятидесятых. Послушать стягивалась молодежь со всей Алупки.

В города Советского Союза тянулся поток тех, кто возвращался из лагерного ада. Уже вышел «Один день Ивана Денисовича», уже можно было прочесть часть «Колымских рассказов» Шаламова. Потекли реки изустных, как бы народных историй, наполненных особенностями лагерного быта, фени, матерщины, грубого животного юмора, пронизанных страданиями простого человека — измученного, униженного, изуродованного, но не сломленного. В среде московской и ленинградской интеллигенции считалось престижным передавать, пересказывать эти лагерные байки, материться, коверкать прекрасный русский язык.

В нашей Алупкинской компании появлялись «центровые» московские мальчики. Видимо, из хороших семей. Гордились своей фартовостью, блатным жаргоном. Хотели быть похожими на блатных. «Косили» под блатных. Шустро сыпали лагерными историями. Видя нашу иногда отстраненную реакцию, говорили: «Ну что, не нравится? Нехорошие мы парни? Неприличные?» Но рассказчиками они были прекрасными. Впоследствии мы слышали много подобных рассказов. И народных, натурально принесенных из мест лишения свободы. И придуманных, искусно закамуфлированных под блатные. Эти, как правило, мало эстетичные байки невольно застревали в голове, запоминались. «Сколько было генералиссимусов». «Я на слободе пончики с джемом ел, сключительно». «Знаю, бывал я у вас в Ленинграде. Как с Московского вокзала выйдешь, налево Невский будет. Там еще театр с конями». Со временем я сам стал сочинителем и рассказчиком подобных баек. Делился ими с друзьями, отдыхая в Планерском, Новом Свете, в Пицунде. Они, эти байки, пользовались успехом. Отдыхающие, наслышанные об этих рассказах, незнакомые люди из молодежи, приходили в самую жару на пляж, где я в компании друзей грелся на солнышке. Повтори, что вчера вечером рассказывал. Не момент, ребята. Да и настроения нет. Это надо под настроение. Сейчас создадим настроение! Приносили теплую, пузырящуюся от жары водку. Выпей. Послушайте, какая сейчас водка?

Такая была временами слава. Слава не всегда в радость. Зарекался, что не буду больше прикасаться к этой теме. Что это — не самая моя сильная сторона. Но потом все равно, бывало, под настроение возвращался к лагерной тематике.

Подлинным просветителем для меня в те годы стал мой друг Витя Новиков, тогда еще студент театроведческого факультета ЛГИТМиКа. Мы очень быстро подружились. Я уже работал по специальности. Писал диссертацию. Занимался спортом. Девчонок тоже не забывал. Но каждый вечер около двенадцати я заезжал к Вите, в большую коммунальную квартиру на Таврической.

Тогда мы открывали для себя культуру всего земного шара. И нашей страны. Все, чего лишены были за душным железным занавесом. Хотели охватить все. Зощенко и Ахматову, Платонова и Сашу Черного. И новые «обоймы» — Некрасова, Аксенова, Гладилина. Астафьева, Тендрякова, Ахмадулину. Читали и «Новый мир», и «Юность», и «Знамя». И «Искусство кино». И «Вопли» («Вопросы литературы»). Успевали на демонстрации новых фильмов, на кинофестивали. «Застава Ильича» Хуциева. Ромм. Данелия. Надо уследить за потоком вернисажей. Не прозевать выставки в Эрмитаже, в Русском музее. Необходимо знать всех новых художников. А театр? А балет? А опера? А добрать из недавнего прошлого? «Не хлебом единым» Дудинцева. Тут еще старик-Катаев выпустил новый перл, «Святой колодец». Итальянский неореализм в кинематографе. Художники — Ренато Гуттузо, Грис, Брак, Леже. О, не забыть бы Джеймса Джойса. Акутагаву. И Бхагавад-Гиту. И письма Неру дочери. И Амброза Бирса…

Времени на все не хватало. Мы читали, смотрели, обсуждали, куда-то ехали, встречались. Хронически недосыпали. «Андрей Рублев» и «Иваново детство» Тарковского, фильмы Куросавы, Бергмана, Антониони, Ламориса.

Витя, ты был моим гидом по рекам и морям бурной культурной жизни того времени. Низкий тебе поклон, Витюша.

И социологию не следует забывать. Мы дружили с Игорем Семеновичем Коном. Конечно, необходимо хорошо знать его «Социологию личности». И работы по психологии юношества…

Я встречался в воскресенье на Невском с друзьями, мы куда-то шли, и я на ходу засыпал, а они поддерживали меня, чтобы не упал. Со временем я понял, что нельзя объять необъятное. И стал относиться ко всему этому спокойней.

Мой друг Витя был крепким малым. Зимой, когда дворники собирали снег кучами вдоль тротуаров, его любимым развлечением было бежать вдоль тротуара, перепрыгивая через кучи снега, как через барьеры. Витя отличался фантастической активностью. Спускался по лестнице только бегом через две ступеньки. Постоянно приводил домой веселые компании талантливых молодых людей — актеров, поэтов, танцовщиков.

В его квартире можно было узнать все новости из мира театра и искусства. Там бывала Наташа Тенякова, тогда еще студентка, ныне прославленная актриса. Играла на фортепьяно и пела популярную песенку: «Я — маленькая балерина, всегда мила, всегда нема, и скажет больше пантомима, чем я сама». Приходила с мужем, Левой Додиным, тоже студентом, ныне всемирно известным режиссером. Там бывал и Иосиф Бродский; уже тогда мы понимали, что он безумно талантлив. И молодой танцовщик Миша Барышников. После защиты диссертации я пригласил Витю и Мишу Барышникова в ресторан Садко на улице Бродского (художник такой был в советское время), чтобы скромно отметить мою небольшую победу. Веселый человек этот Барышников. Танцевал между стульями и столами танец вождя народной диктатуры. Держал руки под мышками, крутил фуэте, выбрасывая при каждом обороте указующий перст: «Россия, вперед!».

Когда Витя провожал Мишу, улетавшего с труппой Кировского (ныне Мариинского) театра на гастроли в Америку, к Вите подошел грустный человек в штатском и спросил: «Как думаете, вернется?».

Что на это можно было ответить? Миша остался за рубежом. И стал тем Михаилом Барышниковым, которого мы сейчас знаем. Лучшим танцовщиком всех времен и народов.

Толя Шагинян. Мастер пантомимы. В белые ночи он бродил по набережным Невы с огромным котом на плече. Думал о том, что здесь, в Советском Союзе, его не понимают. Мимов ценят по-настоящему только во Франции. И пора бы уже ему, Толе Шагиняну, ехать в Париж, поближе к Марселю Марсо.

Наташа Большакова и Вадик Гуляев, тоже из Кировского, сейчас — народные артисты. Драматический актер, красавец Володя Тыкке, ныне — главреж театра Балтийский дом. Леша Яковлев, артист ТЮЗа и кино, первый исполнитель роли Зеленина в спектакле «Мой младший брат» по одноименной книге Аксенова, актеры Витя Федоров, Саша Хочинский, Костя Григорьев, Ирочка Лаврентьева. Актриса травести, эквилибрист и клоунесса Ирочка (Ириска) Асмус. Исполнитель авторской песни Женя Клячкин. Актер и поэт Володя Рецептор… Их было сотни, молодых, талантливых. Всех не перечислишь. Витя знакомил их со мной, длинным, неуклюжим юношей. Это мой друг Сашка, говорил он. Такой физик, такой физик! Тогда любили говорить о физиках и лириках. Витя боялся всякой техники. Выключателей, проводов, розеток. Я занимался электроникой, я не боялся. Витька был уверен, что я физик.

Много молодых талантливых ребят посещало квартиру на Таврической. Это было заветное, быть может, сакральное место. Приходили парни и девушки… Отмеченные. Поцелованные господом. Они светились. От них исходило сияние. Минутная встреча с такими людьми была откровением и счастливым мгновением. Я думаю, что именно они, эти ребята, дали мне заряд доброты и энергии на всю мою длинную жизнь. Сами того не осознавая. Они одаривали не только меня. Всех, с кем сводила судьба. Спасибо вам, дорогие мои. Я буду помнить о вас до конца своих дней. А уж о тебе, Витюша, — тем более.

Витя Новиков сейчас худрук Комиссаржевки, его жена Лариса — директор Питерского ВТО, а дочь Катя, взрослая уже, — завлит Большого театра. Низкий мой вам всем поклон, друзья мои.

После этого тоже было много любопытных встреч, знакомств. Дружил и работал с очень интересными людьми. Учился узнавать и любить мир. Но вы, юные гении и феи искусств, пролетавшие в начале своей жизни через квартиру на Таврической, вас ни с кем нельзя сравнить. Вы — как первая любовь.

Что это были за годы! Перед нами открыты все пути-дороги. Кто это там нам все время мешает? Ах, это вы, замшелые начальники, пришедшие из мглы веков, из тихо умирающей на наших глазах эпохи? Ваше время прошло! Вы нас не остановите! Бурный поток жизни шестидесятых. Юношеский максимализм. Новые горизонты. Самообразование. Бесконечные тусовки. Актеры, поэты, танцовщики. Освоение специальности. Интенсивная работа. Заочная аспирантура. Научная деятельность. Публикации. Спорт. Штанга. Плавание. Каратэ. Путешествия по огромной стране. Море впечатлений.

Любовь. Одна, другая… Я стремительно врывался в чужую жизнь, как бильярдный шар, пущенный сильной рукой и бездумным кием. Другие шары на бильярдном столе, долгое время складывавшиеся в сложную комбинацию, приходили в движение, разлетались в разные стороны. Столкновение характеров, самолюбий, гордынь. Слухи, разговоры, пересуды. Сколько я всего наворотил! Надежды и крушения. Взлеты и падения. Очарования и разочарования.

Жизнь продолжается. Защита диссертации. Подготовка докторской. Преподавательская работа.

Новая любовь. Мы гуляем с Жанной, очаровательной девушкой с Украины, по берегу моря. Она поет для меня, заглушая рев штормового прибоя. Очень романтично. Потом лечит связки у Рафаила Райкина, брата Аркадия Исааковича. Женитьба. Рождение желанного сына. Для моих родителей — любимого внука. Мать хочет, чтобы внук был Сашей, Александром. Решаем назвать Алешей. Нам нравилась популярная песня, которую исполняет Жанна: «Стоит над горою Алеша, Болгарии русский солдат». Алексей — это же похоже на Александра.

Отъезд за рубеж близкого друга. Очень близкого друга. Очень непростой отъезд. Тоже — отломившийся кусочек жизни.

Жанна с ходу, без подготовки, выигрывает конкурс эстрадных вокалистов «Весенний ключ». Приз ей вручает сам Эдуард Хиль, известный сейчас, как «господин Трололо». Она получает возможность подготовить программу с оркестром Бадхена. Поступить в музыкальное училище…

Но ей не надо учиться. Не надо готовить программу. Не нужен ей и наш сын. При первой возможности, без моего согласия, она сплавляет его к своей матери в Кременчуг. Ей нужно петь на танцах в клубе ликеро-водочного завода. Это — предел ее жизненных устремлений. Дешевый успех. Зато — никакого напряжения.

В вопросах человеческих взаимоотношений моя избранница — не вершина чистоплотности. Для меня это — полный крах. Я понимаю, что у нас нет будущего. Жанна оказалась безразличной, холодной, расчетливой, безжалостной хищницей, умеющей никогда не выходить из образа милой пушистой кошечки. Ложь во всем. Красивое лицедейство, основанное на прекрасном знании психологии людей.

Жанна умела обернуть любую ситуацию в свою пользу. Однажды, когда я был в отъезде, она зашла к Вите в театр. В его кабинете был Барышников. Что уж мог такого сказать ей деликатнейший, интеллигентнейший Миша? Но Жанна встала и вышла из кабинета — сама оскорбленная невинность. Как она умела все точно рассчитать! Барышников кинулся за ней извиняться. Неизвестно за что. Она молча шла по Невскому, а гений балета бежал вслед, и все извинялся и извинялся. Перед кем извинялся? Лживость, апломб, прекрасная актерская игра. Непонятно, зачем все это?

Происходит то, что должно было произойти, — мы с Жанной расстаемся. Алеша растет без отца. Вскоре выясняется, что и без матери. После развода я, как мог, поддерживал контакты с сыном, ездил к нему на Украину, брал в Ленинград на каникулы. Увы, я не смог должным образом повлиять на формирование характера и на судьбу Алексея. Он вырос и выбрал собственный путь, путь, который со временем неотвратимо привел его к катастрофе. Долгие десятилетия я беспомощно наблюдал, как рушилась его жизнь, распадалась личность. Я боролся за него, но ничего не мог изменить. Может быть, только продлил агонию.

У самой Жанны тоже все пошло наперекосяк. Словно обезумевшая комета, она ломала, крушила чужие судьбы, пока сама не сгорела в жаркой атмосфере отделившейся от Союза незалежной Украины. Я понимал, я предчувствовал, предвидел это заранее, еще в то время, когда мы расставались. Мне казалось: это просто судьба, рок. Уже тогда я мысленно взял на себя ответственность за все последствия. Но легко сказать — взял ответственность. А как с этим жить?

Сына жаль. И Жанну тоже жаль. Обаятельную, живую, легкую, талантливую. Ту Жанну, которую я любил. Лучшую ее часть, которая никуда не делась. Как в ней уживались два совершено разных человека?

В конце пути, когда разум почти покинул ее, Жанна подалась к иеговистам. Заходя в любой дом, в магазин, в гости, она кланялась всем в пояс с характерным театральным жестом руки. «Будьте благословенны!», — громко, нараспев говорила звучным, красивым голосом. Страшно смотреть! Но это была Жанна — та же самая, красивая, артистичная, легкая… Сектанты, кстати, и ободрали ее, как липку. Все, что можно, оформили на себя. Когда Жанны не стало, Алеша не получил от матери ни квартиры, ни мебели, ни одной личной вещицы…

Но все это случится нескоро, в середине девяностых.

Иногда я вижу ее во сне. Вижу такой, какой любил. Когда в свое время Жанна переехала к нам в Ленинград, я подготовил ей подарок: сделал рисунок на окрашенном в белый цвет стекле «тещиной комнаты». Так называли кладовку в хрущевской двушке. Рисунок был нанесен скальпелем и, когда в этой комнате свет был выключен, рисунок выглядел, как гравюра: черное на белом. На рисунке был представлен букет гвоздики. Из каждого цветка вырастал джазмен. Высокий музыкант с тромбоном, кряжистый толстяк с трубой, оба — черные. Маленький озорной негритенок играл на конго. Из цветоножки вырастал белый певец с микрофоном. Со временем оказалось, что он — один к одному — Майкл Джексон. Хотя в то время, когда я делал рисунок, Джексон был еще никому не известным чернокожим школьником. Такое вот совпадение.

Потом при переездах стекло было повреждено и расколото. Недавно я восстановил витраж, сделал его цветным. Витраж установлен в нашем загородном доме. Он напоминает мне о Жанне.

Отец с матерью — уже не те. Мать сильно сдала. Она перенесла две онкологические операции. Сказалась нелегкая, полная тяжелых испытаний жизнь. С наступлением пенсионного возраста она ушла из своего конструкторского бюро. Отец оказался покрепче. Ему бы работать и работать. Но он тоже увольняется с работы, становится пенсионером, чтобы поддержать свою Любу, остаток жизни посвятить только ей одной.

Родители бурно переживают мои личные неудачи. Фактическую потерю любимого внука. Их утешают только мои успехи в работе. Успехи в науке. Мечта отца — чтобы сын стал доктором наук. Казалось, это вот-вот случится…

Но не случилось. Я написал три докторские диссертации, и ни одной из них, в силу различных причин, не защищал. Как-то не сложилось. Возможно, не очень хотелось. Сам я не сожалею об этом. Жаль только несбывшихся надежд отца. Прости, отец, не оправдал я твоих ожиданий.

Вот такими были для меня шестидесятые. Столько всего произошло за десять лет! Иногда я спрашиваю себя: для чего нужны были эти взлеты и падения? Как я мог так опрометчиво жениться? Почему совершаются непоправимые ошибки? Кто виноват в том, что разрушены судьбы близких мне людей?

А тогда я еще не задавался подобными вопросами. Все ведь было ясно. Я никому не желал зла, не делал плохого. Ну, получилось что-то не так, как хотелось. Не беда — начну сначала.

На деле же — я просто плыл по течению, и почти всегда себя оправдывал.

Не скоро еще я научусь задавать себе правильные вопросы. Не скоро еще задумаюсь: куда ты идешь, Саша? Не скоро еще пойму, куда мне действительно надо идти, и как нужно в корне изменить свою жизнь. Очень нескоро…

Если бы мне, сегодняшнему, удалось встретиться с тем, тридцатилетним, сильным, уверенным в себе, неплохим человеком, я бы сказал ему: «Остановись, осмотрись по сторонам — ты же ничего не видишь и не понимаешь из того, что происходит вокруг». Если бы это было возможно… Нет, он меня все равно бы не послушал. Он был уверен в том, что прав, во всем прав. Он бы меня не понял. Не смог бы понять.

До того благословенного момента, когда я хоть что-то начну понимать, должно еще пройти почти тридцать лет, тридцать долгих лет.