Гоголь-моголь, или Майская ночь на рождество

Гоголь-моголь,

или Майская ночь на рождество

Рассказ

День выдался хлопотным. Да и неудивительно. День рождения как-никак. А родившемуся в мае суждено всю жизнь маяться. В лучшем случае — пятьдесят на пятьдесят. И хотя я уже давно шагнул в возраст, когда праздник этот стал скорее грустным, чем веселым, все равно было чертовски приятно услышать о себе столько хороших слов и получить массу добрых пожеланий.

«Олег, мы с тобой знаем друг друга с первого класса! Ты всегда был для меня, есть и будешь…»

«Дружочек ты мой дорогой! Человечище…»

«Олежка! Люблю-люблю-люблю! Целую тебя нежно… всего-всего… Не забывай свою…»

«Ну что я могу сказать в этот знаменательный день? Живи лет до ста… Одним словом, будь!..»

Это и много еще чего в таком же духе — с самого утра и до сумерек! — про меня. В честь именинника, так сказать. И если вообразить хотя бы пятую часть из того, что наговорили обо мне друзья и знакомые, соответствующей действительности, то можно считать: жизнь я проживаю не зря! А в славное, доброе и светлое (о себе) хочется верить безоговорочно.

К вечеру я порядком устал. И потянуло меня принять горизонтальное положение. По телевизору шла очередная мура про патологически сообразительных сыщиков. Под их сверхдлинные и сверхумные разговоры я не заметил, как задремал…

 

Разбудили меня чьи-то осторожные шаги и тихое, невнятное бормотание. Открыв глаза, я увидел склонившегося у книжных полок незнакомого мужчину в длинном темном плаще с какой-то странной пелериной, напоминающей сложенные крылья.

«Еще не проснулся», — решил я и снова сомкнул веки. После повторного открывания глаз мужчина не исчез.

«Ничего себе подарок на день рождения! — уже обеспокоенно подумал я. — Вор? Мерещится?.. Или все-таки нет?» Предвидя вашу ухмылку, замечу, что я уже давненько не злоупотребляю в таких количествах, чтобы мне кто-то мерещился. Да и раньше пить я умел и до белой горячки дело не доходило. Поэтому, извините, «кто виноват?» — вопрос неуместный. А вот что делать?

Можно было, конечно, заорать, выхватить гантель из-под дивана, но… Что-то угадывалось в этой вороньей фигуре знакомое. И в плаще. Даже очень.

Толстой, Набоков, Шукшин, Маркес, Булгаков, я… — шептал незнакомец, разглядывая корешки книг.

Да, прямо так и сказал: «Я». Что еще больше меня обескуражило. Я ведь знал, кто стоит за Булгаковым.

Я кашлянул. Мужчина повернулся, прошелестев старомодной пелериной плаща — в самом деле, точно крыльями, — и приветливо кивнул, клюнув воздух крупным носом. Да! Несомненно! Господи… Вот так птица прилетела! Лицом человек этот оказался удивительно похож на Николая Васильевича Гоголя. Профиль — один в один! И стрижка каре.

А я и есть, — с мягким южным выговором неожиданно произнес незнакомец, — Николай Васильевич Гоголь. Тот самый.

Великий русский писатель? — машинально спросил я.

Ну да, так меня величают потомки, хотя современники разное говорили, — грустно улыбнулся мужчина, выдающий себя за Гоголя.

Нет, ерунда какая-то! Совсем уже, что ли? Даже потихоньку зло начало разбирать. Пришел тут, плетет бог знает что. Чудак… на букву «м»!

Ладно, хорошо. Чур тогда я — Пушкин! — вызывающе заявил я.

А что мне было терять? Если сегодня кто-то объявил день дураков, значит, любые шутки уместны.

Пушкин — это, конечно, слишком, пока во всяком случае. Но вы ведь тоже писатель, Олег Валентинович, — продолжал гнуть свою линию лже-Гоголь. — Хоть и начинающий. И стихи сочиняете. Я читал, и мне многое понравилось… Про Есенина — недурно! И про любовь… ну, где пчелы. Особенно про вкус меда на губах, где ваши глагольные рифмы как нельзя кстати! И на память хорошо легло.

 

Май создан затем, чтобы маяться,

Скатиться до края и каяться,

Чтоб всласть покутить, позабавиться

На страстных амурных пирах.

 

Пусть кто-то, поверив, обманется

И даже до крови поранится —

Вкус меда надолго останется

На наших греховных губах…

 

Я слушал строчки моих стихов и недоумевал: а он-то откуда их знает? Ведь я, собственно, никому и не показывал. А имя мое откуда? Отчество?

Это же улица Кузнецкая, дом 127, квартира 27?

Она самая.

Все просто: я вас разыскал через адресное бюро.

Но сейчас нет никаких адресных бюро! — скептически усмехнулся я.

У вас — нет, — еще более скептически усмехнулся лже-Гоголь в ответ. — А у них, в высших сферах, есть!

У них… В высших сферах… Уважаемый, если вы Гоголь, предъявите документы, — предложил я. — Так, на всякий случай.

Зачем такие формальности? — засмеялся мужчина. — Ну хотите, я что-нибудь из своих произведений наизусть расскажу? Поверите тогда?

Ага, «Птицу-тройку», которую каждый дурак зубрил в восьмом классе, — хмыкнул я, изобразив на лице чуть ли не презрительную гримасу.

Зачем «Птицу-тройку»? — отвечает. — Давайте что угодно. Без дураков!

Открыл я «Вечера на хуторе близ Диканьки», ткнул пальцем. Попал в «Ночь перед Рождеством».

Перескажи… те, — предлагаю, — сцену, когда черт намылился к Солохе!

Ради бога! Мне, кстати, это место тоже нравится. Сейчас, момент… Вот, пожалуй, отсюда начну… «Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал с одного копытца на другое и дул себе в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие руки. Не мудрено, однако ж, и смерзнуть тому, кто толкался от утра до утра в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто в самом деле кухмистр, поджаривал он грешников с таким удовольствием, с каким обыкновенно баба жарит на Рождество колбасу…»

И он начал шпарить как по писаному! Причем не близко к тексту, а слово в слово! Тут я и поверил. Да и любой бы на моем месте — тоже.

А еще меня заворожил исходящий от него сладкий запах, при всей своей сочной осязаемости непривычный для дня нынешнего. Полузабытого происхождения. Что-то осевшее некогда в памяти, напоминающее жаркий аромат воска церковных свечей и одновременно какой-то сдобной выпечки, возможно пасхального кулича.

Я рад, конечно, Николай Васильевич, — замямлил я, немножко растерянный и сбитый с толку, — но чем заслужил… честь такую?

Я же говорю: пришел поздравить начинающего писателя с днем ангела, как говаривали в стародавние времена. Кстати, про ангелов. Запах, который вы изволили почувствовать, не мой. Это запах от попутного ангела, что доставил меня к вам. А я, пардон, бестелесный, и пахнуть во мне нечему-с! Итак, у вас ведь сегодня день рождения! Сколько стукнуло-то? Пятьдесят…

…три, — неохотно отозвался я.

Неохотно, потому как уже неоднократно (и каждый раз безуспешно) пытался понять для себя, почему это после сорока годы жизни понеслись с такой головокружительной скоростью, словно курьерский поезд, нагоняющий график. И чем дальше, тем быстрее. Поэтому каждый год, с гадкой периодичностью прибавляемый к возрасту, ввергал меня в уныние. И философские тезисы типа: «Мои года — мое богатство» не вселяли желанного оптимизма…

А Гоголь продолжал читать мои мысли:

Ну вот… мужчина в поисках оптимизма! В вашем возрасте пора бы и о душе задуматься! Скачете, как мальчик, а там, наверху, — он ткнул перстом в потолок, очевидно, намекая на небеса, — вас ждет нелицеприятный приговор Высшего суда! Вы понимаете? Высшего. За вами куча грехов!

Действительно, куча? — поинтересовался я с некоторой надеждой на ошибку.

А вы как думаете? — ехидно спросил Гоголь. — Считаете себя паинькой?

Я молчал. Нет, о паиньке не могло быть и речи, но и давать показания на себя я тоже не собирался.

Ваши «показания» никому не нужны, — разглядел мои томления Гоголь. — Это от прокурора можно правду скрыть, а от Небесной канцелярии — никогда. Как там в песне поется? «Мне сверху видно все — ты так и знай!» Подтверждаю: видно — все!

То есть они за нами — как в замочную скважину? — вдруг что-то похожее на негодование прорвалось из меня. — И они еще о совести говорят? И они…

Не вам, уважаемый Олег Валентинович, — Гоголь вновь поднял перст, но теперь уже с предостережением, — человеку, подверженному порокам, разглагольствовать о совести! К тому же для них там, наверху, нет необходимости в слежке. Вся ваша жизнь — открытая книга.

Ну и что они там, — теперь уже я, копируя жест Гоголя, ткнул вверх, — называют пороками?

А вы ведь, Олег Валентинович, не случайно в моей книженции угодили пальцем туда, где находилась несравненная Солоха вкупе с чертом! Я вот о чем: «Черт между тем не на шутку разнежился у Солохи: целовал ее руку с такими ужимками, как заседатель у поповны, брался за сердце, охал и сказал напрямик, что если она не согласится удовлетворить его страсти и, как водится, наградить…» Понимаете? Или пояснить?

Понимаю. Допустим. И что, доказательства есть?

Вместо ответа Гоголь вынул откуда-то из рукава несколько желтоватых листов толстого пергамента с неровными краями по левой кромке и протянул мне. Какая-то каллиграфическая вязь вместо привычных букв заполняла страницы. Что это? На каком языке? Я не улавливал.

Это старославянский. Ничего, сейчас глаза у вас попривыкнут и все станет понятным.

«…и буде оный Олег сын Валентинов от жены законной гуляти, и на девиц молодых и жен чужих жадным оком поглядывати, и вести речи, кои разум девицам и женам чужим затмевати будут и ко греху склоняти. Что повелося у оного с младых ногтей его. А первою блудницею стала ему сестра супруги сродного брата, шестнадцати годов с осьмушкою. Во ту пору, когда оный Олег имел возрасту четырнадцати с половиною годов. Будучи оба-двое одурманены вином. И срамной тот облик обретя, он и ввел названную в смуту…»

Ну да, было такое. Первый мой сексуальный опыт — Светка, младшая сестра жены брата двоюродного. В общем, объяснять — язык сломаешь, кто кому и кем приходится. Главное, что стала она для меня открытием нового и взрослого качества жизни, направив мои ищущие выхода токи, аккумулировавшиеся в теле, в нужное русло. Раз и навсегда снимая с меня ту страшащую дух и плоть, еще мальчишескую боязнь проникновения в неведанное, иное.

Да только кто кого «в смуту ввел»? Светка та еще штучка была! И она стала моей первой… Там о чувствах нежных говорить, конечно же, преждевременно. И все же. Будь моя воля, я давал бы звание «Первая женщина» тем дочерям Евы, кто открывает нам, мужчинам, путь к обретению своего места в природном ритуале таинства…

Но! Откуда такие подробности? Знали-то о случившемся: я, Светка да пара дружков закадычных, кому я, не выдержав, похвастался. Да что же это творится на белом свете, люди добрые? Что это?

Это — «Житие Олега сына Валентинова из рода Масленниковых». Ваше то есть. И в руках вы держите далеко не полный перечень свершений неправедных. Это так, избранное. Наиболее объемно в своде грехов представлены прелюбодеяния! Я вырвал несколько страниц — вам преподнести. Перевод ваш не очень точный, но основную суть вы схватываете.

А кто составил сей документ, — заговорил я, невольно вставляя в речь слова древнего языка, — это «Житие»… мое?

Выражение «житие мое» всплыло из гайдаевского фильма про царя Ивана Грозного, перенесенного на машине времени в наши (хотя семидесятые годы прошлого века давно уже не наши) дни. Так, может быть, Гоголь тоже?..

И мне доводилось постановку ту лицезреть. Как там?.. «Какое житие твое, пес смердящий?» — процитировал Гоголь, опять уловив ход моих мыслей. — Нет, я прибыл к вам не на машине времени, поскольку таковой не существует. Увы, об этом глаголят факты науки. А способ своего прибытия я вам изложил… Ну так что, интересует вас автор «Жития» вашего?

Разумеется! — с нахальством, заменяющим достоинство, ответил я.

Один падший ангел. Из этой среды частенько привлекаются особи для подобных работ в канцелярию, чтобы чистые ангелы из любви к своим подопечным не вымарывали некоторые прегрешения человеческие. А ваше «Житие» писал некий Лаврентий Берия.

Что?! — заорал я. — Падший ангел — Берия? Тот самый?

Шутка, — беззлобно рассмеялся Гоголь и добавил, подражая голосу Юрия Никулина: — Бамбарбия! Киргуду! Ха-ха-ха!.. Ладно, отвлеклись. Читайте дальше. Только давайте присядем. В ногах-то правды нет… Но правды нет и выше! Ха-ха-ха! Извините. Это не я — это Пушкин… И позвольте сначала с вас расписочку получить.

Какую расписочку?

Что не разгласите открывшиеся вам тайны. Информация-то секретная. Прямо оттуда. — На этот раз он не прибегнул к указующему персту, а просто зыркнул очами вверх. — Пишите…

И под диктовку Гоголя я набросал следующее:

«Я, Масленников Олег Валентинович, обязуюсь и торжественно клянусь не разглашать полученных сакральных знаний об имеющемся в архивах Небесной канцелярии перечне грехов, взятых мною на душу в течение дарованной мне свыше жизни. Дабы не нарушить своей невоздержанностью естественную суть вещей и событий. И если клятву эту порушу словом, то пусть окаменеет мой болтливый язык, а если порушу делом и изложу оные сведения на бумаге, то пусть конечности мои станут немощны, отсохнут члены и мозг иссушится до размера грецкого ореха…»

И соответственно: дата, подпись.

Кровью бы расписаться не помешало, — сокрушенно промолвил Гоголь. — Ну да ладно.

Но я бы лучше кровью расписался за право удалить из клятвы маленькую фразу про отсохнувшие члены. Отчего-то фраза эта не понравилась мне особенно.

Пока мы беседовали да писали расписку, наступила полноценная майская ночь. Гоголь растворил окно, впуская в комнату воздух, казалось, в равных пропорциях перемешанный с лунным светом, и, вдохнув полной грудью трепетный аромат, составленный из цвета сирени и яблони, сказал с некоторым даже упоением:

Прелюбодеяние — это грех!

Я подивился слегка его тону, однако промолчал.

Мы сели на подоконник, свесив ноги на улицу. Не могу утверждать, что я любитель сидеть вот таким образом на подоконнике квартиры восьмого этажа, но Гоголь, разместившись первым, предложил последовать его примеру. И я не смог отказаться.

Под нашими свисающими в пропасть ногами, беззащитно обнажая серебристую изнанку листьев, шумели раскидистые кроны тополей, не в силах противостоять легкомысленным порывам теплого ветра. Я с крепнущим дурным предчувствием взял из рук Гоголя пергаменты и попробовал разобраться в них, толком не понимая, с чего начать.

«Прелюбодеяние, посреди прочих, из самых скверных грехов пребудет. И через потворство коему человек свершает падение в пучины низменного. Тот недостойный, что возжелал жены соседа своего…»

Я испугался. Ну а как вы хотели? Я влюбчивый. А тут — документ!

«…ибо гласит заповедь: не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его…»

И ведь, действительно, случалось мне возжелать неоднократно. Дома ближнего моего мне не надо и дальнего тоже. Осла, вола и раба — тем более. А вот жены чужой…

Похоже, что все замешивалось всерьез. Буквы поплыли, пальцы задрожали. Будто уже вынесенный приговор держал я в руках.

Да не волнуйтесь вы так, Олег Валентинович, — подбодрил меня Гоголь. — Пропустите всякие формальности, читайте главное.

Немного успокоившись, я углубился в чтение «Жития». Все мои грехопадения были описаны с канцелярской тщательностью и беспристрастностью, с констатацией мотивов, которые я когда-то толковал для себя совсем иначе. Не стану приводить здесь полного текста. Во-первых, расписка обязывает. А во-вторых и в главных, в тексте фигурировали фамилии женщин, на момент нашей близости (да и в настоящее время) числящихся добропорядочными женами. Были там и мои коллеги, с которыми случались у меня служебные романы, — дамы безупречной репутации! Были там — у меня, семейного человека! — проститутки, купленные, как товар, за деньги. Были и… Да кого там только не было! Некоторые имена я помнил смутно. Чьих-то имен вовсе не знал. Стыд-позор! Я считал, что тайны моей жизни принадлежат лично мне. Конечно, разрозненные крупицы доступны и соприкасавшимся со мной людям. Но всё целиком — только мое. А, оказывается, это собрано, систематизировано и готово к применению.

«Слушается дело Масленникова Олега Валентиновича, обвиняемого в…» — поплыла в моем воображении речь архангела Михаила, сопровождаемая мерным колокольным звоном. И от тех колоколов, звонивших, очевидно, по мне, стыд встал в горле плотным комом, делая меня самого пустотелым и невесомым сосудом с запечатанным внутри, словно законсервированным, грехом.

И что скажете на это? — тактично полюбопытствовал Гоголь. — Может, есть у вас смягчающие обстоятельства?

Никогда я не желал, — начал я издалека, пытаясь ухватиться за соломинку, — дома ближнего своего. Ни вола его, ни осла его…

Честь вам и хвала! — усмехнулся Гоголь. — А жены ближнего? Вы же сами изволили давеча признаться мысленно. Впрочем, дело не только в женах. Список ваших женщин разнообразен и не так уж короток… Что, не можете поставить точку в полигамном поиске?

«Да что это он всё хаханьки строит? — не решаясь обратиться напрямую, огрызнулся я про себя, понимая, что все мои внутренние монологи Гоголь слышит не хуже произнесенных вслух. — Я же не единственная паршивая овца в стаде! Такова человеческая природа. И не все, что ведет нас к прелюбодеянию, от плоти исходит. В человеке сложности иные. Не просто инстинкт самца и самки. В нас биохимия высшего порядка. Оттого мы в определенном состоянии все рациональные законы нарушаем и притяжение земное преодолеваем. И все это — любовь! Вот в чем дело! Любовь все равно что полет. Возможность обрести крылья такие, которые не из плоти телесной состоят. А иначе вся красота и нежность того, что рождается между мужчиной и женщиной, да и само желание обладать, смешанное с потребностью принадлежать, — невозможны! Ласки, поцелуи станут просто случкой, физкультурой для определенной группы мышц. И не моя вина или кого-то из живущих на земле, что любовь многолика…

Что могу я противопоставить движению планет, подчиненных логике мироздания? Да и зачем? Все существует так, как предназначено! Они входят в мою жизнь и берут мое сердце в теплые ласковые ладони: Светы и Тани, Наташи и Ольги, Ирочки и Надюши, Леночки Сергеевны и Галочки Ивановны. Первые… седьмые… двенадцатые… тридцать третьи… Список слишком длинный получается. Контора пишет. Обюрократились совсем!

Любовь! Вот ответ всему. Любовь!

А что же еще заставляло меня на танцах в пионерском лагере, сжимая одной рукой ладошку юной красотки, а другую держа на ее талии, терпеть зверские укусы комаров, залетевших в брючину модных в то время «колоколов»? С чего бы ради я выуживал всю мою скудную студенческую наличность, обрекая себя на голодный паек, чтобы одна милая девушка получила большущий букет роз на день рождения? Каким таким образом завязывались у меня длительные и доверительные отношения с представительницами древнейшей профессии, что позволяли целовать себя в губы (действие, явно противоречащее их деловой этике) и выводить наши встречи за границы, контролируемые сутенером? Какая причина заставляла меня лежать не шелохнувшись, не обращая внимания на покалывание онемевших мышц, пока добрая сердцем чаровница спала на моем плече?

Любовь к женщине двигала мной!

Зачем бы я мерз, ожидая свидания, насквозь промокал под дождем, бросал все дела, срывался не задумываясь, страдал и мучился, забирался в окна, дрался, пил с горя, брошенный ей, и пил от одиночества, бросив ее? Откуда, в конце концов, родились бы все мои стихи?..»

Не погружайтесь в себя, как в тихий омут! — предостерег Гоголь, не сводящий с меня все это время лукавых глаз. — Сами знаете, кто там может обнаружиться. Говорите вслух. Мы ведь с вами беседуем без свидетелей. При ясной луне.

Я понял, — ответил я немедля. — Понял и утвердил в себе то, что меня от греха отдалило… Нет во мне и помысла к прелюбодеянию — пре-любо! — кроме как в любви. А я не был с ними без любви. Со своими женщинами. Я любил их! Каждую. На одну ночь, на один час — но любил! Мы же люди. Мужчины и женщины. Нам нельзя как собакам или кошкам — без любви. Не знаю, как правильно сказать… Может, все, что я говорю, вообще вздор?

Может быть! — подтвердил Гоголь.

Может быть. — Я не стал больше ничего доказывать, и без того испытывая истинную радость от собственных слов, будто бы зревших во мне давно и дождавшихся своего часа. — Но вот сказал я вам все, что думаю. И стало легче на сердце. И жалеть о содеянном я не намерен… А стыд свой принимаю, раз так положено.

Вот и славно! — подытожил Гоголь. — Вы не безнадежный. Кстати, позвольте спросить: не возникло ли у вас желания со стыда сигануть сейчас вниз? Я таких глупостей не люблю.

Да что вы говорите такое? — несколько обиженно ответил я. — Даже в мыслях нет.

Точно? Точно нет? — выпытывал Гоголь. — Если врете, вам же хуже будет!

Нет! Точно!

Ну, тогда вот что! — Он взял меня за запястье, будто собрался нащупать пульс, и заговорил медленно, нараспев: — Видите уплотненные слои воздуха прямо на уровне наших ног? Уплотнения эти удерживают на себе тончайший слой лунного света, и если шагнуть на него с легким сердцем, то лунный свет способен выдержать подобного легкосердечного пешехода. И если на вашем сердце нет камня… не прогуляться ли нам по лунному свету? В подтверждение сказанного вами!

Вон он как повернул… Есть ли он, этот камень, или нет? Сказать-то я сказал. Но это всего лишь фигура речи. Вот кабы знать наверняка, можно было бы рискнуть… А что?

Лунная дорожка читалась чуть выше буйных крон тополей-долгожителей, она манила и одновременно страшила своей зыбкостью и нематериальностью.

Да не переживайте вы, — успокоил меня Гоголь. — Не желаете прогуляться — страшного в том нет. Позволили себе фигуру речи. Что с того? Слаб человек — вот, собственно, и оправдание вам.

Однако я уже понемногу сползал с подоконника вниз, пытаясь ногой нащупать опору. Страшно не страшно, а за свои слова нужно отвечать! Ну что же, по крайней мере, я был искренним.

Э, нет, дорогой мой! — произнес Гоголь, медленно выпуская мою руку. — Все не так. Выдохните как следует! Что это в горле вам мешает? И не ищите тверди под собой. Прогулка по лунной дорожке — это не физическое действо, а состояние души!

И я пошел… Кровь колотилась в висках, а сердце ныло от каждого шага, и, видимо, поэтому сначала ноги мои проваливались в лунный свет по щиколотку и выше. Но с каждым шагом я обретал уверенность. И сердце успокоилось, и на душе стало легко, и тело обрело невесомость.

Улица лежала подо мной, слегка преломляемая от непривычного ракурса, словно на глубине моря под толщей чистейшей воды. Тополя и клены шевелили ветками, как будто водоросли от потоков скрытого течения. Механическими рыбами со светящимися глазами плыли к ночным парковкам запоздалые автомобили. Одинокие пешеходы, широко и нелепо вышагивая на тротуарах, спешили по домам. Мне, конечно, хотелось крикнуть им что-нибудь вроде: «Эй, люди, посмотрите, я здесь! Гуляю по лунной дорожке!» И все же я понимал, что делать этого не следует.
Я продолжал идти, и ничто не тянуло меня вниз…

«Больше мне ничего не нужно! — сорванным голосом вскрикивает человек в плаще и поднимается все выше к луне, увлекая своего спутника…»

О! Я сразу узнал те великие слова, что процитировал Гоголь. Слова, будоражащие сознание.

«Тогда лунный путь вскипает», — подхватил я, озираясь вокруг, но рассчитывая увидеть не остроухого пса Понтия Пилата, а скорее огромного черного кота, давнего любимца моего, — «из него начинает хлестать лунная река и разливается во все стороны. Луна властвует и играет…»

«…луна танцует и шалит», — закончил предложение Гоголь. Затем смолк ненадолго, давая мне возможность сделать еще несколько шагов, и после решительно произнес: — Давайте возвращаться, Олег Валентинович! Луна к тучам подбирается и скоро юркнет за них. Понимаете?

Конечно, — сказал я с сожалением. — Время работы луна-парка завершается по техническим причинам.

Все хорошо в меру.

Мы развернулись и через некоторое время уже забирались через окно в мою квартиру.

Вы молодец! — похвалил Гоголь. — Я-то бестелесный, с меня не убудет. А почему вы шагнули? Не побоялись? Ведь я поставил условие…

Побоялся, — ответил я, переводя в слова чувства, нахлынувшие на меня, когда я только решался ступить на лунную дорожку. — И… шагнул!

Дайте-ка мне «Житие», — вмешался в мои путаные объяснения Гоголь.

И что вы с ним сделаете? — тихо спросил я.

Сожгу! Мне не впервой тексты жечь.

Но для меня это ничего не изменит.

Изменит! — Гоголь снова указал перстом в небеса. — Там на вас ничего не будет!

Ну и что? — пожал я плечами. — Я… им сам все расскажу!

Вот именно! — воскликнул Гоголь, потрясая сжатыми кулаками. — Сам! И важно не то, что вы расскажете, а как расскажете. Это — разница.

А почему мне… — спохватился я. — За что честь такая?

Так ведь день рождения у вас! Забыли? И еще: обожаю живых людей, тех, у кого по жилам течет горячая кровь.

Николай Васильевич, — в волнении вымолвил я, — вы ангел! Вы сами ангел, а не тот, который вас доставляет. Я теперь не Богу — вам буду молиться!

Дурак! — неожиданно разозлился Гоголь, так что даже перешел на «ты». — Чиканушка юродивая! Не разочаровывай меня. Молиться должно по правильному адресу. И адрес у человека — один! Понимаешь?

Кажется, да. Понимаю, конечно, понимаю! — поспешно ответил я, готовый сквозь землю провалиться от выказанной глупости. — Это шутка! Бамбарбия! Киргуду!

И провалишься, именно сквозь землю, коли дураком останешься, — словно батюшка в поучение недорослю неразумному, пророкотал Гоголь и, смягчившись, добавил ворчливо: — Кажется ему. Кажется… Когда кажется — креститься надо! Да-с. Сильна в нас, славянах, языческая наследственность. Вот оттого и огонь любим… Ну что, будем жечь грехи твои в горниле огненном?

Всенепременно, Николай Васильевич! — заорал я, троекратно осеняя себя крестом, стараясь плотно сжимать в щепоть распадающиеся с непривычки пальцы.

Быстренько метнувшись на кухню, я вернулся с большой кастрюлей и засунул в нее листки, озаглавленные «Житие Олега сына Валентинова из рода Масленниковых». Гоголь щелкнул пальцами, и бумага тут же вспыхнула, будто пропитанная спиртом. Отблески огня метались багровым светом по лицу и плащу, придавая его фигуре схожесть с бурятским шаманом.

Полно вам, я не ангел. Полно… — вновь умиротворенно заговорил Гоголь, пребывая в истинном восторге от происходящего. — А давайте еще что-нибудь сожжем! Такое, знаете ли, удовлетворение ощущаю! Терпеть не могу этот канцелярский язык. Даже если изложено на старославянском.

А чиновники к нему привыкают, — поддакнул я. — Прирастают просто-напросто.

Для чиновника канцелярский язык что второй родной! Вспомните письмо Городничего к Анне Андреевне в «Ревизоре».

Которое на ресторанном счете? С огурцом?

Оно, родимое. «Спешу тебя уведомить, душенька, что состояние мое было весьма печальное, но, уповая на милосердие Божие, за два соленых огурца особенно и за полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» И все сливается в одно целое! Письмо и счет… Всю бы эту дрянь — в огонь!

Вот-вот! — снова поддакнул я. — А может… и расписку о неразглашении — в огонь? Таких, как я, тьма. Поделиться бы с человечеством, Николай Васильевич! Предупрежден — значит вооружен.

Несите! — с воодушевлением воскликнул Гоголь.

И через пару минут я уже пристраивал на сожжение свою расписку, радуясь дарованной мне в перспективе возможности рассказать (само собой разумеется, без указания имен и фамилий) всем заинтересованным лицам (а таковых будет немало) о том… В общем, чтобы готовились. За все придется отвечать.

Вот мы тебя! — в состоянии близком к эйфории приговаривал я, жулькая расписку для придания бумаге наибольших горючих свойств.

Вот мы тебя! — эхом отозвался Гоголь, отчего-то заметно мрачнея.

Он так быстро щелкнул пальцами, что расписка загорелась практически у меня в руках. Швырнув пылающую бумажку в кастрюлю, я с некоторым удивлением взглянул на пальцы, не почувствовавшие боли от ожога.

Не задумывайтесь сейчас об этом, — тихо сказал Гоголь. — Потом все станет понятно.

Он пошарил взглядом по стенам, словно отыскивая часы, и я понял, что наше время, так же как у Золушки на ее счастливом балу, истекло. К тому же вновь усилился запах свечного воска и ванили. Гоголь покидал меня.

Спасибо огромное! — торопливо заговорил я. — Чем же вас отблагодарить?

Вы и так для меня много сделали, — с грустной улыбкой сказал Гоголь. — У вас есть мои произведения. Вы их читаете, а порой перечитываете некоторые и, смею надеяться, любите то, что по Божьему соизволению я написал когда-то… Нынешняя-то молодежь меня почти не читает. Да пусть. Может, им это ни к чему. Сейчас даже мало кто знает, что такое гоголь-моголь, уж если на то пошло.

Я молчал. А что я мог возразить, чем утешить?

Серьезнейший и умнейший человек Иван Тургенев говорил обо мне: «Для нас он был больше, чем просто писатель: он раскрыл нам нас самих». Я не хвастаюсь. Просто… наверное, я устарел. Мы с Тургеневым оба устарели.

Это временное безвременье. Это пройдет! — ответил я убежденно. — Это уже проходит. Почти прошло!

Верю вам, — еле слышно произнес Гоголь, понемногу теряя плотность тела (не тела, конечно, но не знаю, как правильно назвать эту субстанцию), так что лунный свет начинал пронизывать его невысокую фигуру в накинутом старомодном плаще с пелериной. — Верю и надеюсь…

И, не договорив, исчез.

 

Утром будильник зазвонил с опозданием — по закону подлости. Катастрофа! На работе мне такой вольности, даже после дня рождения, не простят. Наскоро собравшись, я добежал до остановки и героически запрыгнул в отходящий автобус. Успел! Чуть сердце не выскочило, но догнал и, можно сказать, в закрытые двери просочился. И утреннее везенье мое продолжилось наличием свободного местечка, да еще у окошка.

Ну, все. Можно выдохнуть спокойно. Рассматривая городские картинки за окном и понемногу приходя в себя, я не сразу вспомнил о ночном госте. А вспомнив — повеселился. Приснится же такое! Гоголь, «Житие», расписка… Что-то жгли там. Надо же, фантастический реализм! Нужно будет вечером в кастрюлях посмотреть — а вдруг где пепел найду?

Смехота! Майская ночь на рождество! Не сон, а гоголь-моголь. Кстати, гоголь-моголь — какой он из себя? Ни разу не пробовал.

Послесловие

В один из пригожих майских дней у первого от арки подъезда по адресу улица Кузнецкая, дом 127 можно было наблюдать двух чистеньких, благообразных старушек, греющихся под солнышком на сверкающей новой краской скамеечке. Несмотря на давно уже летнюю температуру, снарядились они довольно тепло — в шерстяные кофты, толстые юбки, гамаши да еще в суконные ботики поверх шерстяных носков. На голове одной старушки красовался меховой берет, другая подвязалась мохеровым платочком.

Ох ты господи! — сетовала одна из них, та, что в берете. — Опять намедни поспать не дали толком. Вроде задремала, а поди ж ты — машина к подъезду подкатила и давай дверьми хлопать. Я и проснулась. Глядь — скорая…

И к кому же это? — встрепенулась вторая.

Да к энтим, шебутным, в шешнадцатую квартиру.

К пьющим? — скорбно покачала головой обладательница мохера.

Да она-то вроде ничего, хозяйка-то. Сам — вот он запойный. Так, слышь, допился до чертей, до белой горячки.

Свят-свят-свят! А как определили-то?

Так он говорит, мол, видел ночью двух мужиков, дескать, они по воздуху ходили… Ну и сам через окно к ним полезть собирался.

Господи сохрани! Вот она, водка, до чего доводит! — резюмировала старушка в мохеровом платочке.

И не говори! Мужиков-то добрых совсем не осталось.

Воистину так.

Одни вон пьют, а другие по воздуху ходят.

Не приведи господь! Ох, грехи наши тяжкие…