Горящий хворост

Горящий хворост
(фрагменты)

***

 

Жизнь — коротка.

Поднимешь лишь

Молот воли

над серой судьбой, —

Смерть, легка,

как серая мышь,

Крадучись,

появится за спиной…

 

Это маленькое стихотворение я написал в середине 70-х годов прошлого века, в самом начале своего творческого пути. И оно, конечно, ученическое, другим и быть не могло. Но, тем не менее, не относится к разряду тех, о которых мне хочется забыть. Оно серьезно.

Может быть, именно тогда я впервые поэтически обозначил несколько опорных понятий своего мировоззрения. Это, во-первых, «воля» — в том смысле этого слова, который означает упорство и настойчивость в достижении цели. Двадцатилетний юноша всерьез считал, что судьбу можно «перековать», исправить с помощью «молота воли».

Сегодня, на седьмом десятке, я улыбаюсь, оценивая эту идею, — но улыбаюсь не только скептически. Вообще-то, если молодой человек хочет чего-то добиться, — это похвально, конечно. И у меня такое стремление, судя по всему, наследственное. Даже в фамилиях двух родов, Чекановых и Ковальковых, гены которых я несу в себе, отразилось желание в ударном порядке ковать и перековывать действительность: как известно, «чеканить» означает «бить, ударять», а «ковалёк» — это молодой коваль, кузнец.

Похвально, похвально…

Но смысл этого стихотворения — как раз в том, что человеческой воле в нашем мире положен предел. Мой лирический герой это ясно осознает. Как только воля замахивается на судьбу, тут же возникает смерть, останавливая волю. Значит, смерть сильнее нашей воли, а судьба неприкосновенна.

Примечательно, что обе эти сущности, — и судьба, и смерть, — окрашены в стихотворении в один цвет. Какая же из двух «серых сущностей» — выше, главнее? Конечно, судьба: ведь смерть тут выполняет всего лишь функцию охранника, реагирующего на подъем молота воли.

Воля, судьба, жизнь, смерть… Вот о чем размышлял я в свои двадцать лет, вот к каким выводам приходил.

Но еще кое-что. Серое существо, неслышно появляющееся за спиной, возникло в этих строчках, скорее всего, неслучайно. Семнадцатилетним юнцом я работал в районной типографии, часами стоя в ночную смену у немецкой плоскопечатной машины и подавая в нее, один за другим, листы нарезанной газетной бумаги. Кроме меня, в типографии не было больше никого, машина лязгала и грохотала на всё маленькое здание, заглушая остальные звуки, — и порой у меня возникало странное ощущение: казалось, кто-то стоит за моей спиной… Я оглядывался — никого. Вновь продолжал работать, и вновь возникало это неприятное чувство.

Я выключал машину, выпивал чашку чая, а затем обходил всю ночную типографию, проверяя, заперты ли двери. Снова включал машину, и снова грохот и лязг до краев заполняли маленькое здание в центре спящего районного городка. И опять мне казалось: вот оно, подкрадывается ко мне сзади, пряча свои шаги в лязге и грохоте, подходит всё ближе и ближе…

Однажды, резко обернувшись в очередной раз, я увидел маленькое серое существо, сидящее поодаль и неотрывно глядящее на меня. Это была крыса, они жрали там типографскую краску. Я бросил в нее куском марзана, но не попал, и она неторопливо ушла за рулон бумаги. А я выключил машину и с минуту стоял, переводя дух…

 

 

***

 

Когда ты станешь зрячим —

Скрывай, что ты не слеп:

Сочувствием оплачен

Твой ежедневный хлеб.

Начнут толкать собратья,

Коль ты уж не слепец, —

И полетят проклятья…

Прозрей же, наконец!

 

Зрячий, не желающий скрывать своей зрячести, всегда рискует обратить на себя чью-то обиду, чей-то гнев. Я понял это в самом нежном возрасте. До сих пор помню, как в свои пять лет, уже обученный родителями грамоте, я собирал вокруг себя в старшей группе детского сада маленькую толпу сверстников — и читал им вслух сказки Пушкина. Как-то раз один мальчик моих лет, ранее ничем не выделявшийся, вдруг объявил, что он тоже умеет читать — и, усевшись на мое место и раскрыв книжку, бойко начал:

Кабы я была царица, —

Третья молвила сестрица, —

Я б для батюшки-царя

Родила богатыря…

Для убедительности он водил пальцем по строчкам. Сгрудившись рядом, мы внимали новоявленному чтецу, открыв рты. И вдруг я, несколько озадаченный возникновением конкурента, заметил, что он водит пальцем по одним строчкам, а озвучивает совсем другие.

Нет! — закричал я, — тут совсем не то написано! Тут написано:

Во всё время разговора

Он стоял позадь забора.

Речь последней по всему

Полюбилася ему!

Малолетние слушатели отшатнулись — и ошарашенно посмотрели на нас обоих.

Не то! — кричал я, — там написано не то!.. Ты пальцем водишь по одним строчкам, а говоришь другие! Ты просто наизусть всё выучил!.. а читать не умеешь!..

Реакция конкурента меня изумила. Вместо того, чтобы смиренно согласиться с критикой и уступить мне мое законное место, он густо покраснел, швырнул книжку на пол, залился гневными слезами и куда-то помчался.

Он бежал и яростно кричал на всю группу:

То, то!.. Там написано то!.. Сам ты читать не умеешь, дурак!..

Так я впервые столкнулся с реакцией на свое правдоискательство.

А сколько затем, в течение жизни, сыпалось на мою «зрячую голову» — и сыплется доселе! — упреков, обвинений, проклятий… Правда, сам-то я давно уже понял, что с подобной критикой надо изначально смириться, принимать ее как должное и не вступать в препирательства. Зачем попусту тратить время?.. дело ведь уже сделано, глаза людям открыты.

Конечно, зрячий может жить и иначе — так, как я иронически советую в этом стихотворении: скрывать свою зрячесть, притворяться слепым и получать за это притворство сочувственную мзду…

 

 

СТЕНОБИТНЫЙ ШАР

 

Занятье мое —

разрушение каменных стен,

твердынь устаревших,

достать возмечтавших до неба.

Я их превращаю

в дымящийся щебень и тлен.

Мне весело видеть,

как быль превращается в небыль!

 

Я бог разрушенья!

В непрочной юдоли земной

неведомы мне

ни сомненья, ни скорби, ни страхи!

Но вдруг я услышал:

есть кто-то вверху, надо мной, —

и он направляет

мои сумасшедшие взмахи.

 

Что ж, кто бы он ни был, —

он только прекрасная цель.

Пощады не будет,

недаром я — бог разрушенья!

И взвился я вверх —

и увидел железную цепь,

которую кто-то

ко мне приковал от рожденья.

 

Выходит, я — раб?

Но меня приковали тайком,

без воли моей,

на каких-то нездешних орбитах!

Я так не согласен!

И, с цепи сорвавшись рывком,

я грянулся оземь,

к подножию стен недобитых.

 

Теперь я спокоен.

На теплой земле — благодать.

Неведомы мне

ни унынье, ни скорбь, ни сомненье.

В юдоли непрочной

я создан был, чтоб разрушать.

Разрушив себя,

я исполнил свое назначенье!

 

Когда под твоими ударами рушатся стены, тебе и вправду может показаться, что ты — Бог… Но на самом деле всегда есть «кто-то вверху, над тобой». Не ты, а именно Он рушит эти стены, пусть и посредством тебя. Ты — всего лишь Его орудие.

Ты больше не хочешь выполнять Его волю? Что ж, ты уже немало послужил Ему, и тебя ждет поощрительный приз. Тебе будет позволено сорваться с цепи, рухнуть вниз и валяться у подножия недобитых стен. Таким будет Его решение твоей судьбы. Ты будешь валяться в груде дымящегося щебня, а все эти недобитки будут с презрением бросать на тебя свои тени.

Хочешь по-прежнему выполнять Его волю? Тогда не дергайся, не рви свою цепь. Смирись. Выполняй свою работу: бей, круши, превращай эти сомнительные твердыни в пыль! Ведь ты можешь? Значит — должен!

Тебе не нравится слово «раб»? Но ведь ты — раб Божий. Разве это звание позорно? Оглянись — все кругом несвободны ровно в той же степени, что и ты.

Да, ты прикован к своей цепи, к своему ремеслу, к своему свирепому предназначению. Но ты тут ни при чем. Тебя никто не спрашивал, хочешь ли ты быть прикованным. Это сделал Тот, кто приковывал и не таких, как ты.

Ты безмолвно кричишь, что, мол, еще неизвестно, кто это «там, вверху» — Господь или сатана… Резонное сомнение. Но подумай сам: смог бы нечистый дух творить всё это без Божьего попущения?

Теперь ты всё понял. По крайней мере, понял главное: ты не Бог. А если эти каменные стены, до сих пор трепещущие перед тобой, думают иначе, — это их проблемы.

Так разговаривал я сам с собой, сочиняя это стихотворение.

 

 

ПИСЬМО С ДОРОГИ

 

На часах уже полночь… Хорошее место

Мне досталось: могу я смотреть из окна,

Как уносится вдаль сумрак рощи окрестной,

Как летит, о стволы ушибаясь, луна,

Как по близкому рельсу бежит, задыхаясь,

Очень важное что-то спеша передать,

Твой последний гонец, голубой лунный заяц —

Догоняет меня…

И не может догнать.

 

Это маленькое стихотворение было написано в вагоне, увозившем меня в армию. Я еще ничего толком не знал о ней, но поэтическим чутьем, которое всегда сильнее самого поэта, уже ощущал неведомое грядущее и примерялся к нему. В самом языке этого экспромта шевелилось близкое будущее, предчувствие реалий моей солдатской жизни — тут и «досталось», и «сумрак», и «ушибаясь»… поэтический язык никогда не лжет!

Лунный заяц, бегущий по близкому рельсу, пытался догнать меня прежнего — доверчивого, открытого, сентиментального… Но безуспешно.

 

 

***

Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь без промаха…

Сергей Есенин

 

Что там за шум, что за песня просторная

Льется под Новый-то год?

Это друзья мои, пьянь подзаборная,

Урбанистический сброд.

 

Лунные лики их, жесты их дикие

Вижу в окошке ночном.

Знать, обсуждают проекты великие,

Гретые мерзким вином.

 

В двери колотят мои с укоризною,

Песню орут на весь свет.

То ли поют, то ли плачут над жизнию,

То ли живут, то ли нет.

 

Други, входите! Поставлю немедля я

Всё вам на стол, что горит.

Пусть долетит ваша песня победная

До межпланетных орбит.

 

Пойте! Тащитесь сквозь вьюгу кромешную!

Бейте судьбу промеж глаз!

Сам я такой же — и жизнь свою грешную

Не представляю без вас.

 

Вижу воочью глаза ваши лунные,

Волосы ваши до плеч.

Слушаю ваши проекты безумные,

Вашу бессвязную речь…

 

С годами настоящих друзей у нас становится всё меньше, и оттого каждую сохранившуюся с юных лет душевную связь мы ценим всё больше. Но надо смотреть правде в глаза: эти связи — именно только душевные. Духовно все мы разъединяемся, становясь с годами всё более автономными, отторгающими всё чужеродное. Плохо это или хорошо, но это так. И, видимо, с этим надо смириться.

Стихотворение о дружбе, написанное в середине 90-х годов, отразило мое прощание с привязанностями прошлых лет. Десятилетия, прожитые в русской провинции, не прошли даром для души, оставили в ней благодарный след, запечатленный аурой этих строк. Но дух мой, взыскующий горнего знания, прошел эти времена насквозь. И, оглянувшись, подвел им суровый итог.

 

 

ЛЕС

 

Изменчив леса дикий лик

В текучем утреннем тумане —

То свистнет жалобно кулик,

То волк из чащи хмуро глянет.

 

Туман и глушь… Сосна скрипит,

Да иногда до боли тонко

Седую тишь насквозь пронзит

Как будто слабый крик ребенка…

 

Свои детские и подростковые годы я провел в русской деревне, где целыми днями пропадал в лесу. Его душа не была для меня тайной. Но я знал, что она изменчива и скрывает многое, о чем можно судить только по крику птицы, скрипу дерева, треску хвороста под ногой… я ощущал, что тьма лесной чащи враждебна людям, хотя и таит в своей глубине что-то человеческое.

В своей собственной душе я смутно различал нечто похожее — она была такой же неясной, меняющейся, искала свой подлинный образ.

В конце 70-х годов эти свои впечатления я попытался художественно воплотить в пейзаже утреннего леса, прячущегося в текучем тумане. Ведь именно туман прячет, искажает, настораживает, заставляет догадываться. Правда, он бывает и вечером, но мне важно было подчеркнуть, что в моем этюде отражено именно утро — утро моего поэтического возраста, время моего выхода на свет, к читателю.

Юрий Кузнецов считал это стихотворение вариацией его «Двуединства». Мне кажется, это не совсем так. В «Двуединстве» идет речь о ночной сове, ненавидящей высокий полет орла, но вынужденной повторять его могучие круги: две противоречивые сущности рождают, сопрягаясь, нечто третье — сложное, но единое. Мой лес, переполненный разноликими созданиями, тоже един, но эта мысль не является в стихотворении главной. Я сделал упор на другое — на текучесть, изменчивость, неопределенность облика некоего живого существа, на его способность обернуться то жалующимся куликом, то хмурым волком, на его умение заявлять о себе разными голосами.

Тень кузнецовского орла указывает очнувшейся от сна сове ее функцию в птичьей иерархии — следовать чужому курсу. Так вся конструкция бытия связывается схемой слепого подчинения низших сущностей — высшим. Ничего не имея против существования такого взгляда на мир, я все-таки отстаиваю свой: в моем лесу все свободны — и волк, и сосна, и кулик; все они, рыча, скрипя и плача, живут своей собственной жизнью. Они свободны хотя бы потому, что не осознают своего места в природной табели о рангах, в социобиологической парадигме: объективно вписанные в нее, субъективно они свободны.

«А все-таки стихотворение-то ”кузнецовское”», — подначивает меня Юрий Поликарпович с того света. Что ж, я этого не отрицаю. Что есть, то есть. Когда я создавал этот маленький этюд, мне было всего 24 года, шло время моего ученичества.

На освещенную солнцем поляну я вышел из своего туманного леса только годам к тридцати.

 

 

ГЛЯДЯЩИЙ ВНИЗ

 

Каркнуло небо. Мелькнула земля.

Тень врассыпную легла на поля.

 

Чье это горе и чей это крик?

Кто мне ответит? Я сам не постиг.

 

Чье торжество? По равнине нагой

Тени мелькают… Одна за другой.

 

Кончались 70-е годы, что-то происходило в стране и мире… но что именно? По телевизору говорили, что генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Брежнева наградили очередным орденом, что в Ираке к власти пришел какой-то Саддам Хусейн, а правительство Афганистана обратилось к Советскому Союзу с просьбой о помощи… за что? почему? зачем?

Я, как и большинство окружавших меня людей, почти не думал об этом — и был занят, в основном, личными заботами, устройством своего нищего быта. Мне в ту пору не было еще и двадцати пяти лет, я недавно женился и еле-еле смог выклянчить у начальства маленькую комнатку в общежитии строительного треста. Работал в молодежной газете корреспондентом, писал о цехах и стройках. И если бы тогда кто-то спросил меня, выпускника провинциального истфака, что же на самом деле происходит в окружающем меня мире и, в частности, в моей стране, я мог бы ответить буквально словами своей бабушки — когда ее спрашивали о чем-то, что было за пределами ее понимания, она самокритично отвечала:

Ничего мы, милушка, не знаем…

Но в своих стихах я стремился быть максимально честным — и пытался отразить в них всё, что происходило тогда со мной, — в том числе и своё незнание. Эти попытки вылились в образ человека, который слышит над собой какие-то крики, а перед собой видит какие-то тени — и, значит, смотрит не вверх, а вниз. Конечно же, такая аналогия была парафразом знаменитого «мифа о пещере», моим собственным изложением платоновской идеи об иллюзорности человеческого восприятия мира.

Любопытно, однако, что мой лирический герой, хоть и видел одни лишь тени происходящего, все-таки заметил схватку — чью-то победу и чье-то поражение, чье-то горе. Именно такое видение было характерным для меня с юных лет: я всегда понимал жизнь как борьбу…

 

 

ПОГИБШИЕ

 

Не их ли очи в спины нам глядят

В окопах, где не выветрился порох?

Не их ли пальцы тихо шевелят

Нам волосы на летних косогорах?

Печальный крик летит от облаков —

И мы чутьем сыновним понимаем:

Не просто воду пьем из родников,

Не просто ягод капли собираем…

 

Тема войны, гибели, смерти занимала меня уже в самом начале моего творческого пути: я пытался понять: что это такое — быть убитым, не существовать… Общеимперский культурный тренд с начала 70-х годов предлагал «реинкарнационное» решение этой проблемы: легенда о перевоплощении убитых джигитов в журавлей, издревле жившая в азербайджанском фольклоре и ставшая в советское время известной песней, звучала в нашей стране из каждого окна. И я, идя по проторенной дороге, писал в свои студенческие годы нечто похожее, — впрочем, совершенно искренне. Стихотворение «Погибшие» — из этого же ряда.

Но мне уже было у кого учиться самостоятельности мышления, пусть и заочно. Мой учитель еще тогда, в конце 70-х, шел поперек общего тренда, заявляя устами погибших солдат:

Знайте правду: нас нет на земле.

Но как это — нет на земле? А где есть? Неужели вообще нет нигде, кроме нашей памяти? А в ноосфере, открытой Вернадским? А в наших генах?

К тому времени я уже знал, что русский философ-космист Николай Федоров предлагал воскресить всех погибших отцов. Я чувствовал, что в этом сумасшедшем предложении есть правда… но разве вместит наша маленькая планета мириады тел? Значит, надо после воскрешения расселять их в космосе? Но что за люди наполнят в этом случае космос? Неужели в нем появятся и неандертальцы? Задумывается ли христианская мысль, продиктованная чувством вины живущих перед умершими, о таких последствиях?

А как быть с нерожденными, с зачатыми и уже жившими — но убитыми? Их тоже нужно воскресить? Что же это будет за мир, возможен ли такой мир вообще?

Все эти вопросы роились в моей душе, заставляя читать и думать, предполагать и отметать…

 

 

УДАР

 

Как искры, брызнули осколки!..

Мячом вломили со двора —

И зазияла в стеклах тонких

Сквозная, острая дыра.

 

Меня, по счастью, не задело,

Но сжалась детская душа:

В согретый мир дыра глядела,

Весенним холодом дыша.

 

И солнце бешено сияло

В изломах пыльного стекла,

И это было лишь начало —

Всё дальше трещина ползла…

 

Внезапное постижение истины ошеломляет, заставляя детскую душу, привыкшую к теплому мирку затверженных аксиом, сжаться в комок. Робкая душа совсем не рада узнать ледяную правду жизни, она страшится весеннего сквозняка. Но сделать уже ничего нельзя: в пыльном окошке зияет дыра, а по стеклу ползет трещина, чреватая окончательным разрушением прежних взглядов на мир…

Знакомый редактор областной газеты, которому я в конце 70-х годов прошлого века предложил это стихотворение для публикации, долго мялся, что-то мычал, кривил лицо. Я смирно сидел рядом на стуле.

Ммм… ну, известно, конечно, что трещина мира проходит через сердце поэта, — мямлил редактор, — но, понимаешь, как-то всё это… уж больно трагично… с чего бы вдруг? Написано-то, вроде бы, и неплохо, но все-таки вот… да… Давай попозже вернемся к этому стихотворению, ага?

Я согласно кивнул головой: ладно, давай позже, хозяин — барин.

Через пару лет редактора сменили — и в то же кресло сел другой человек, мой давний приятель-газетчик. Я предложил и ему опубликовать эту вещицу. Он вчитался в текст.

Ммм… знаешь, старик, как-то всё это…как-то уж вот не очень-то… знаешь ли…

Вдруг глаза его сверкнули.

О!.. Придумал!.. Знаешь, как мы сделаем? Поменяем местами двустишия в последней строфе! Будет гораздо лучше, оптимистичнее! Давай сделаем вот как:

И это было лишь начало —

Всё дальше трещина ползла,

Всё ярче солнце полыхало

В изломах пыльного стекла!

Теперь я мотнул головой уже несогласно: нет, не хочу ничего менять, да и публиковать уже не хочу, пусть стихотворение полежит до лучших времен…

Но, однако, каковы были редакторы! Нутром, нутром чуяли скрытую крамолу воспитанные комсомолом и партией работники славной советской прессы! А ведь, на первый взгляд, ничего особенного в стихотворении и не было: ну, выбили мальчишки стекло мячиком, делов-то на курью ногу… Ан нет — догадывались бдительные сердца: что-то тут явно «не то», «не о том», и как бы чего-нибудь впоследствии из этого не вышло…

Впрочем, повышенная бдительность была присуща тогда не только редакторам. Один мой ярославский собутыльник, которого я в ту пору регулярно знакомил со своими поэтическими опытами, и до сих пор, встретив меня на улице, сладко цедит, явно с подачи своих кураторов сорокалетней давности:

Что, всё подрывные стишки пишешь? Ну-ну…

 

 

НЕЗРИМАЯ ЛАДОНЬ

 

Забуду в толкучке кромешной,

Что здесь Ты… Но вмиг узнаю,

Когда на судьбе своей грешной

Вдруг чувствую руку Твою,

Когда через всю ойкумену

Примчусь на манящий огонь —

И бьюсь о незримую стену,

Как будто о чью-то ладонь…

 

Как часто я был в своей жизни мотыльком, летящим на губительное пламя! Как часто бился, досадуя и негодуя, о незримую стену!..

Но постепенно вспышки негодования стали посещать меня всё реже. Всё чаще я ловил себя на простой мысли: если тебя куда-то не пускают, то, может быть, тебе в это самое «куда-то» и не нужно… А что, если тебя спасают от беды, дурака этакого?

Часто, слишком часто бывало и так, что я умудрялся хитроумно обогнуть незримую стену, а то и прошибить ее лбом. Добивался своего. Какое-то время радовался победе. Увы, чаще всего из этих побед не выходило в итоге ничего хорошего.

Но странно и промыслительно: на пути в те места, где меня и впрямь ждали всяческие блага и радости, всё у меня всегда получалось самым наилучшим образом. Никогда ничего не мешало мне двигаться в эти прекрасные места: все двери туда были всегда радушно распахнуты.

Осмыслив это с возрастом, я начал относиться к непреодолимым препятствиям как к проявлению Божьей воли. Я понял: таким образом Господь ограждает меня от бед. А как выглядит Его длань в каждом конкретном случае, кому (или чему) Он препоручает претворить Его волю в жизнь и встать поперек моих глупых желаний — это всё равно…