Горящий хворост

Горящий хворост

(фрагмент 13)

***

Я засну в своем любимом кресле

И увижу сон про самых близких.

Я пойму, что все они воскресли —

От высоких и до самых низких.

Я всмотрюсь в изломы русских судеб,

В темный бред исчезнувших фамилий, —

И судить не буду. Бог рассудит

Всех, кого века не рассудили.

 

Сколько лет я копался в своей родословной, сколько имен, ситуаций, легенд хранится в моем домашнем архиве, чего только я не знаю о своих ближайших предках, о родовых ветвях! Неужели всё это канет в Лету?

Детям моим, так уж вышло, всё это не очень интересно; все мои ветки — для них просто сухой хворост. Я не в обиде: дай Бог им справиться со своим жребием, сплести из зеленых лозин свои собственные судьбы… что им до темного бреда жизни далеких пращуров! Рассказать о нашей фамильной истории могу только я, ее знаток и хранитель.

Но готов ли я рассказывать?

До сего времени Господь не попускал. Сколько раз я подступался к этой теме, и каждый раз бывал отброшен — то времени у меня не оказывалось, то сил. На самом-то деле, конечно, не было на это Божьего попущения. Только в недавние годы забрезжил в душе слабый огонек надежды: напишу, расскажу, воскрешу…

 

 

МАМА

 

Темноту моего бытия

Луч пронзает упрямо.

Это светит улыбка твоя,

Моя бедная мама.

 

Это свет твоей тихой любви,

Свет добра и печали.

Что-то шепчут мне губы твои

Из немыслимой дали.

 

Что-то хочет увидеть твой взгляд

За последним порогом…

Не прощай меня, я виноват

Пред тобой и пред Богом.

 

Сам себя я за это кляну

В темноте безутешной.

Я достоин за эту вину

Тьмы последней, кромешной.

 

Но горит у судьбы на краю

Взгляд любви и привета.

И пронзает пещеру мою

Луч прощального света.

 

Узники платоновской пещеры сидят к свету спиной и обречены видеть только тени на стене своей темницы. Мы, дети православной цивилизации, находимся в лучшем положении: наши лица обращены прямо к свету добра и любви, нужно лишь открыть глаза, чтобы увидеть его.

Я ищу этот свет в своей родословной — и без труда нахожу: большинство моих пращуров по материнской линии были монастырскими крестьянами. Они рубили свои избы близ моложского Афанасьевского монастыря, лежащего ныне на дне рукотворного Рыбинского моря, и с рождения до кончины жили в подмонастырской слободе, под сенью древней православной обители, вдыхая благодатный окрестный воздух, омывая душу чистым звоном храмовых колоколов.

Я вытаскиваю на свет из темных пластов времени виртуальную цепь своих предков и всматриваюсь в те звенья, которые могу увидеть:

- Нина Александровна, урожденная Ковалькова, моя мама (1931–2003);

- Александр Иванович Ковальков, мой дед по материнской линии (1891–1984);

- Иван Павлович Ковальков, мой прадед (приблизительно 1853–1916);

- Павел Аникич Ковальков, прапрадед (первая половина XIX века);

- Аника Аникич Аникин, прапрапрадед (рубеж XVIII–XIX веков);

- Аника, легендарный предок, самое дальнее из видимых мною звеньев в цепи, середина XVIII века.

Все — крестьяне, коренные русские люди. Трудолюбивые, богобоязненные, с детства впитывавшие православные начала и передававшие их своим детям, — не путем наставлений, а ежедневным своим поведением, подлинно христианским отношением к жизни. И совсем они не «разоряли дом, дрались, вешались», как орал в ХХ веке на всю Россию один бард с еврейской кровью, — а трудились, строили избы, рожали детей, воспитывали и учили их, читали книги, пели печальные и веселые русские песни, писали стихи… А когда нужно было, шли на войну, защищали Отечество.

Вот где берет начало этот свет, вот откуда бьет этот луч любви и привета. Это свет русского православного бытия!

 

 

ПОРТРЕТ ОТЦА

 

Зарос щетиною колючей,

По дому бродит, туча тучей,

И власти густо материт.

Да что там власти! Все неправы,

Поскольку старые суставы

Опять грызет полиартрит.

 

Дитя войны, дитя разрухи,

Дитя российской голодухи,

Он все-таки остался цел.

Поколесив по белу свету,

Купил под старость избу эту —

И вместе с нею заскрипел.

 

Встает — и вместо физзарядки

Клянет негодные порядки

И сельскую тупую знать.

Кряхтит, что если б был он молод…

А я ему: «Поедем в город!

Там легче думать и дышать!»

 

Молчит, мрачнеет почему-то,

Щетину трет — и рубит круто:

«Я с вашим городом знаком —

Там люди в кучах! За оградой!

Не дышат утренней прохладой!» —

И грозно машет кулаком.

 

Такой вот, несколько иронический портрет моего отца нарисовал я в самом конце 80-х годов прошлого века, за несколько лет до кончины Феликса Михайловича. Таким и был в свои шестьдесят лет мой папа — ворчун, ругатель, мечтатель, большой любитель Пушкина, сам пописывавший стихи. Именно так он и разговаривал в быту, постоянно вставляя в свою речь раскавыченные цитаты из произведений любимого поэта.

Эта наклонность возникла не на пустом месте: по линии отца многие в моем роду любили художественную литературу. Постоянно читал книги дед Михаил Андреевич, дружил с печатным словом прапрадед Яков Андреевич, выписывавший на дом журнал «Нива» и даже бывший одно время волостным писарем. А на эту должность брали тогда, в первой половине XIX века, далеко не каждого даже из владевших грамотой — ведь писаря практически вершили все дела в волостном правлении. Значит, прапрадед выделялся на общем фоне.

С незапамятных времен мои предки по отцовской линии жили в большой деревне Верхнее Березово, что стояла в нижнем течении Шексны, в 90 верстах от впадения ее в Волгу. Принадлежали они к разряду казенных крестьян, а по жизни были искусными плотниками и столярами, любившими в свободное время бродить по лесу с ружьишком и удить на реке рыбу. Без «Шохны-кормилицы» эти люди не представляли своего житья-бытья, знали ее, как свои пять пальцев. Прадед мой, Андрей Яковлевич, летом даже подрабатывал речным лоцманом, водил пароходы из Рыбинска в Белозерск и обратно.

Фамилия Чеканов (с ударением на «о») появилась в этом старинном крестьянском роду внезапно, по неясной причине, — а искони представители нашего рода носили фамилию Комлевы. Эта фамилия прослеживается по ревизским сказкам с 1850 года. Предположительно, моим прапрапрадедом по отцовской линии был крестьянин Андрей Иванович Комлев, родившийся около 1828 года. Семейная легенда гласит, что во время одной из переписей населения двое сыновей Андрея Ивановича, Яков и Василий, решили взять себе новые фамилии. Василий велел писарю записать его не Комлевым, а Пугачовым.

А меня пиши — Чокановым! — добавил Яков.

Так вот и завелась в Верхнем Березове фамилия Чекановых. Но вправду ли это было именно так, мне еще предстоит раскопать в архивах…

 

 

***

В семьдесят первом году,

в полдень, в июле,

в знойном полубреду,

в шмелином гуле

лежал я, спиной к земле,

думал о счастье…

Вверху, в голубом тепле,

плыл ястреб.

 

Облако передо мной

перемещалось,

сзади плотик земной

плыл, качаясь.

Ветер ласковый дул,

помню,

в семьдесят первом году,

в июльский полдень…

 

Так порой выпадал я в юные годы из своего биографического времени, становясь единым целым с моей планетой, летящей в эти самые мгновения в черных космических глубинах. Земля мчалась, прижимая меня к себе, и ее время на мгновения становилось моим.

Но я был очень молод. И в этом своем раннем стихотворении увидел только то, что отражалось тогда в моих зрачках: голубое небо, белое облако, штрих парящего ястреба… Для того, чтобы установить на своих человеческих часах время Земли, нужно было повзрослеть.

Наверное, моя планета просто оберегала меня в ту пору от своего печального знания о мире. Ведь мать никогда не показывает ребенку ничего страшного, не рассказывает ему о своих бедах и тревогах. Потому-то, прижимаясь к ней, безмятежное дитя и грезит о счастье…

 

ОЧАРОВАННЫЙ

 

Шли бревна по реке… И сквозь туман

Бежал по ним кудрявый мальчуган.

Он резво прыгал со ствола на ствол —

И зыбкий след за ним по бревнам шел.

 

Далекий берег цвел и щебетал,

И мальчик очарованный бежал,

Не ведая ни страха, ни печали —

Его манили солнечные дали,

Зубчатый лес, зеленые кусты,

Просторный луг и пестрые цветы.

 

О, торопись!.. Не то заплачет мать.

Здесь главное — бежать, бежать, бежать,

Не задержаться на одном бревне…

Остановись — и канешь в глубине!

 

Одна из опасных забав моего детства — бег по шатким бревнам молевого лесосплава, крутящимся под ногой и уходящим в воду даже под невеликой тяжестью мальчишеского тела. Сегодня, когда я смотрю из полувековой дали на себя самого, бегущего по реке, даже сердце сжимается: ведь стоило бы мне тогда поскользнуться, и…

Но Господь милостив. Может быть, и сам этот опасный опыт был послан в мою биографию лишь для того, чтобы я однажды, в конце 70-х годов, написал стихотворение о вечном человеческом стремлении к чему-то чудесному и манящему, об извечном нашем движителе — очаровании…

Очарование, сколько раз в течение жизни я испытывал твою власть!.. особенно меня влекли к себе женщины. Я очаровывался взглядом женщины, лицом женщины, фигурой женщины… однажды даже был очарован умом и образованностью женщины. И лишь прожив десяток лет под одной крышей с доктором наук, понял простую истину, которую знает любой пастух в русской деревне: женщина — это только женщина, всего лишь женщина…

Были (и есть) и другие очарования в моей жизни. Я до сих пор способен очаровываться красотой природы, тайнами космоса, волшебством поэтического слова. Похоже на то, что мальчик, стремительно бегущий по опасным бревнам моего детства, никогда не умрет во мне, а будет вечно бежать к цветущему берегу своих фантазий.

 

 

***

Ночь. Река в золотых столбах.

Стынет город.

Шелестят стихи на моих губах.

Я так молод.

 

Я так молод. А вы — нежны

И печальны.

Только льдинки в глазах видны

Не случайно.

 

Не случайно. Иль вы в душе

Впрямь жестоки,

Иль вам кто-то читал уже

Эти строки…

 

Большой город, учеба в вузе, новые знакомства, влюбленности, свидания, ночные прогулки по набережной Волги, новые удачи и новые фиаско, побеги со скучных лекций, студенческие пирушки, разговоры обо всём на свете… Я ринулся во всё это с неистовым пылом юности, веря каждому новому человеку и каждому сказанному им слову. О, как больно саднили мои разочарования!

Довольно скоро я вбил себе в голову (во многом под влиянием идей Василия Шукшина, посмертная слава которого гремела тогда на всю страну), что в моих житейских неудачах виноват не кто иной, как сам город — город как духовный феномен, скрывающий за своими блистающими огнями лишь ложь, вражду и пошлость. Логика мысли вела к решению оставить Ярославль после окончания вуза, уехать в деревню, работать учителем истории, сеять разумное, доброе, вечное…

Но в жизни вышло иначе.

 

 

ШЕПОТ

 

Куда-то делся прежний пыл…

Но больше память виновата —

Я даже имя позабыл,

Которое шептал когда-то.

И помню только шум лесной

И шепот, иль подобье вздоха:

«Хороший мой, случайный мой,

Найди мне мужа… Мне так плохо…»

 

Незримый вихрь ее унес

Туда, где всех нас Бог рассудит.

С тех пор я видел много слез

И рваных, одиноких судеб.

Да и свою протер до дыр.

Живу без цели, без расчета,

Но пристально смотрю на мир,

Как будто бы ищу кого-то.

 

Не удается отыскать!

Цела причина беспокойства:

На всех, на всем лежит печать

Печали, боли, неустройства.

И до краев душа полна

Такою горькой мыслью тайной,

Как будто шепчет вся страна:

«Найди мне мужа, мой случайный…»

 

Женщина нуждается в муже, как страна нуждается в лидере, — и никто не разубедит меня в обратном. Промискуитет доступен лишь богатым «синглам», а их никогда нигде не бывает много. Поэтому государство держится на плечах семей.

Но как же трудно женщине найти мужчину, способного стать главой семейства! Особенно той женщине, что выросла в доме, где не было рядом надежного отцовского плеча, ежедневного примера взаимной уступчивости и согласия. Ни в школе, ни в вузе у нас не учат потенциальную жену и мать главному в ее жизни — витью гнезда, и порой такая женщина обречена всю жизнь искать тот недостижимый идеал мужчины, который сформировали в ее душе болтовня подруг, романтическое чтиво и голубой экран. Она ищет, но не находит, живет без мужа, у нее нет детей, — а значит, государство лишается еще одной из своих маленьких опор.

Впервые я задумался об этой проблеме в конце 80-х годов, когда сочинял «Шепот». Глубинная связь шаткости семьи с неустойчивостью державы была мне ясна, но выхода из этой ситуации я тогда не видел.

Лишь после того, как советский строй рухнул, и в столбе пыли и обломков обнажились вековечные устои нашего отечественного социума, я подумал, что эта проблема как-то ведь решалась нашими предками до Октябрьского переворота. При всех издержках — решалась, и в русских семьях было много детей. На чем же держалась тогдашняя многодетная (а значит, и счастливая) семья?

Ответ у меня один: женщина искала тогда в мужчине не внешнюю красоту и «крутость», а способность (и желание, конечно) кормить и защищать свое семейство. Если в мужчине это было, она закрывала глаза на многое — на физическую ущербность жениха, на его непростой характер, на большую разницу в возрасте…

Написав эти слова, я вдруг вспомнил, какие чувства всегда пробуждала во мне картина Василия Пукирева «Неравный брак» — знаменитое жанровое полотно середины XIX века, изображающее венчание юной девушки с пожилым мужчиной. И при жизни автора картины, и в мои времена публичные оценки этого сюжета, кажется, единодушны: ах, какой это ужас — подобные браки! Сетевые моралисты и доселе льют слезы над судьбами «погибшей во цвете лет» невесты и влюбленного в нее юноши (альтер эго самого художника), выступающего на венчании в роли шафера невесты и явно ненавидящего удачливого жениха.

Я же, вглядываясь в мрачный облик «несчастного», всегда думал: ах ты, собака собачинская!.. Тебе ненавистен этот немолодой человек с наградами, полученными за безупречную службу родине? Ты считаешь, что эта юная самочка должна принадлежать не ему, а непременно тебе? А почему? Потому, что ты обладаешь смазливой мордашкой, пока еще лишенной морщин, и кое-каким художническим талантишком? Предположим, она достанется тебе, но на какие шиши ты будешь содержать семью? Не запьешь ли ты горькую через год, когда твои картинки перестанут покупать? И не начнешь ли ты в пьяном угаре поколачивать вот эту юную красавицу? Ведь начнешь!.. Так что ж ты сейчас прожигаешь укоризненным взором эту пару, которая вскоре нарожает детей, будущих защитников Отечества? Почему ты в глубине души своей хочешь лишить жениха, вполне достойного человека, возможности порадоваться жизни? Господь Бог ты, что ли, чтобы отказывать ему в счастье?..

То же самое я сказал бы и многочисленным юным «претендентам на руку и сердце» моей страны. Ведь достойный муж нужен России точно так же, как и семье.

Родина моя, конечно, по женской своей сути, порой уступает случайным греховодникам. Но вслушайтесь в то, что она «шепчет» — и вы поймете, о чем она грезит…

 

 

***

Что тебе мой возраст, мой звонкий дар,

Что молитвы, мечты, дела!

Ты пройдешь по мне, как лесной пожар,

Выжигая судьбу дотла.

 

По макушкам — и понизу!.. Ничего

Не спасти между двух стихий.

Он гудит и беснуется — и его

Не удержат мои стихи.

 

Как беспечно рванется из чащи он,

Близким волосы опаля!..

Ведь твоя стихия — летящий огнь,

А моя стихия — земля.

 

После пожара остается пепелище. И ты бродишь по черной земле, вдыхая зловонный запах гари и удивляясь сам себе — как ты выжил в этом огне? как сумел уцелеть?

Видимо, зачем-то ты еще нужен здесь, если Господь сохранил тебя.

Но как ты смог запылать — ты, в котором минувшие пожары выжгли, кажется, всё, что доступно огню? Что в тебе могло гореть?

Не торопись с выводами. Посмотри в небо — там давно собираются тучи. И вот уже первые капли благодатного дождя бегут по твоему лицу, вешний ливень наотмашь хлещет по дымной лощине, а черная земля вновь простодушно и беззащитно выбрасывает навстречу небесам то, чем она вечно будет чревата, — зеленые побеги надежды и веры. Не торопись, останься тут еще на миг — и нежный, клейкий, ласковый лепет обовьет твое существо с ног до головы, превращая тебя в ствол и крону, в ветви и листья…

Вот ты и снова часть леса. Шуми, шелести, клонись, отбрасывай тень, роняй наземь сухой хворост пережитого. Тянись к небу… пока летящий огнь вновь не заденет тебя своим гудящим крылом.

 

 

***

Не век же искать потаенную суть,

в слепящих мечтах пребывать, —

пора непокорную шею согнуть,

свое пораженье признать,

признать, что не гений

и что не пророк,

что от совершенства далек,

что жил, как умел,

что иначе не мог…

 

Но кто-то кричит в тебе:

Мог!..

 

Ну, кто, кто в тебе вечно кричит это супротивное «Мог!», наперекор твоему же собственному ясному знанию, — знанию о том, что ты реально не мог, не обладал необходимыми ресурсами, умениями, навыками, личностными качествами? Чей это голос?

Это кричит мечтатель-фантазер, начитавшийся в детстве книг о великих людях и с той поры ставящий перед собой заведомо невыполнимые задачи?

Или это убеждение твоего внутреннего философа-педагога, считающего, что человек как раз и обязан ставить перед собой именно такие вот недостижимые цели — дабы добиться в жизни хоть чего-то?

А может быть, это суровое мнение твоего потаенного критика, обладающего полным знанием о тебе, — о каждом случае, когда ты поленился, забыл, струсил, пустил дело на самотек?

Такие вопросы задавал я себе в середине 80-х годов прошлого века, когда рождались эти строки.

Сегодня я, улыбаясь, говорю себе тогдашнему: а вдруг это кричит тот, кто верит в тебя несмотря ни на что, — верит до сих пор? Представь на минуту, что это так, что именно этот глубинный человек продолжает жить в тебе — и даже возлагает на тебя немалые надежды.

Представил? Тогда, может быть, ты отважишься попробовать еще раз? Теперь уже — зная и умея, обладая и не боясь…

 

 

***

Проходят день за днем — и светлый город,

Недавно полный зелени и солнца,

Желтеет, жухнет, вянет и тускнеет…

Сечет бульвары дождь — и только люди

Становятся как будто веселей:

В своих пальто, плащах и прочных куртках

Они бегут сквозь дождь навстречу смерти

И говорят о ней, как о зиме.

 

Быть может, там, — за гранью перехода, —

И вправду ждут нас лыжи и салазки,

Игра в снежки и сказки старой бабки?

Быть может, смерть не так уж и страшна?

Не знаю, я не верю оптимистам.

Мне чудится угрюмый, лютый холод

И в ужасе застывшие деревья,

И улицы, закованные в лед.

 

Нет, я не верю в жизнь за гранью смерти!

Всё, что умрет — уже не возродится.

Когда весной сквозь мглу пробьется солнце,

Растает снег, зазеленеют ветки, —

Я не поверю им. Я точно знаю,

Что это будут новые деревья

И новый свет, и новая земля.

 

«А может быть, смерть — это просто другой город, и мы, переехав туда, прекрасно обустроимся?»

Такую запись сделал я однажды в своем дневнике. Мне было 45 лет. Но это было лишь одно из моих предположений относительно конца нашего земного существования.

Стихотворение, написанное в те же годы, иллюстрирует мои сомнения. А также мои сомнения относительно моих сомнений…