Горящий хворост

Горящий хворост
(фрагменты)

ВЕСТОВОЙ

 

Куда гоню, зачем гоню,

Шальная голова?

О том поведала коню

Свистящая листва.

Дорога — в пыль, деревья — в ряд!

Зачем гоню, куда?

О том пропел ему снаряд

Высокий, как звезда.

 

Летим, воспетые молвой,

Из пламени в огонь…

Я — вестовой, ты — вестовой,

Мы вестовые, конь!

Мы вестовые, друг, — а весть,

Которую несем,

Проста, как жизни нашей песнь,

Как песнь — Бог весть о чем.

 

Слова кричат: патронов нет!

Но это внешний след.

Какую весть несет пакет

Во мглу грядущих лет?

О том, что шел кровавый бой

Средь хаоса и тьмы?

А может быть, о нас с тобой —

О том, что были мы?

 

Кто знает смысл, конечный смысл,

Грядущий вести смысл?

Ответ найдет потомка мысль.

Ну а пока — стремись!

Лети, мой конь, во тьму судьбы

И ставь на всем скаку

Лихие оттиски копыт

В истории строку.

 

Это стихотворение сочинилось у меня в конце 70-х годов прошлого века — и оно, конечно, ученическое, подражательное. Какие там снаряды, какое пламя!.. я тогда протирал штаны на студенческой скамье, поглядывал на девушек да зубрил «историю КПСС»…

Однако, перечитывая сейчас эти скачущие строчки, с радостью вижу, что уже тогда пытался мыслить в стихах. Вскочить на Пегаса просто так и мчаться неведомо куда мне, совершенно очевидно, не хотелось: я воображал себя гонцом, нарочным, несущим куда-то, кому-то некое известие. Но — куда? кому? какое?

Поэтически размышляя об этом, я выходил на очень серьезную тему — о глубинном значении любой человеческой жизни, о многозначности ее вклада в людскую историю, о неисчерпываемости современностью той «вести», которую каждая прожитая жизнь несет в будущее. Я догадывался, что такие послания только кажутся простыми, а на самом деле они — «Бог весть о чем», оценить их конечный смысл по достоинству смогут только потомки. Вот так у меня и получалось, что каждый из нас — это мчащийся вперед вестовой, не знающий содержания своего пакета…

Но развить тему я тогда не сумел, не задал логически возникающий, казалось бы, вопрос: а всё земное человечество? Какую «весть» несет оно во Вселенную, о чем оно говорит ей самим фактом своего бытия в ней?

Не задал, не дерзнул. В свои двадцать три года я еще не умел додумывать мысль до конца.

 

 

ОЧЕРЕДЬ ЗА ВОДКОЙ

 

Гомер завершил описание кораблей,

Рублев задумал «Троицу»,

Ян Гус сгорел на костре.

Всё это произошло,

пока ты стоял в очереди.

Ох, уж эта мне борьба за трезвость!

 

Но ничего —

сейчас ты отыграешься!

Сейчас ты тоже сотворишь

нечто —

с узким лбом,

выдающейся нижней челюстью

и ладонью,

созданной для рукоятки ножа.

Сорокаградусная кровь

не даст твоему созданию

усидеть на месте.

Вперед, вперед!

Кто-то должен оттенять великих.

 

«Борьба за трезвость», начатая новым кремлевским хозяином в середине 80-х годов и тут же подвергнутая в моем отечестве всеобщему осмеянию, вызывала у меня, при всех глупостях, допущенных во времена ее осуществления, скорее положительное отношение: с повальным отечественным пьянством нужно было что-то делать. По крайней мере, осознали сие и на «самом верху», и это уже хорошо, — думал я.

Но толчком к написанию «Очереди за водкой» стала не горбачевская кампанейщина, а картина деградации моих сограждан, которую я созерцал с младых своих ногтей. Просто так уж совпало, что этот верлибр выплеснулся из меня в те же самые времена. Правда, опубликовать его я смог лишь в начале 1991 года.

Сегодня, перечитывая свое сочинение, вижу, что у меня не хватало тогда бесстрашия додумывать любую мысль до конца. А ведь мог бы пораскинуть мозгами, глянуть вперед не на шаг, а хотя бы на два. Ну, предположим, все вокруг мгновенно протрезвеют — и что из этого получится? Куда рванется народное сознание, привыкшее опьяняться? чем занять рабочие руки, оторванные от стакана? Что, все бывшие алкоголики тут же начнут вышивать крестиком — или ринутся выдавать тройную норму на родном заводе? Или, может, протрезвевший народ начнет всё свободное время посвящать спорту и танцам?

Управление государством — наука сложная, не прощающая прекраснодушия и опрометчивых шагов. Михаил Горбачев, получивший в итоге «борьбы за народную трезвость» лишь народное недовольство и падение бюджетных доходов, тоже понял это. Но слишком поздно.

 

 

ДОЖДЬ В ИМПЕРИИ

 

В моей деревне дождь идет

Уже три дня, без перерыва.

И глина жидкая ползет

В реку со скользкого обрыва.

 

Мутится пенная река

И вдаль уносит пятна мути.

А за кустами ивняка

Мелькают вымокшие люди.

 

Движенья вижу, слышу речь,

Что и надсадна, и тосклива.

Они желают уберечь

Свой бедный берег от размыва,

 

Хотят избыть свою беду,

Свою грядущую потерю.

И помогать я им иду,

Хотя в успех почти не верю.

 

И вот уже который год

Копаюсь на краю обрыва…

В моей отчизне дождь идет

Уже сто лет, без перерыва.

 

Сочиненное в начале 90-х годов, это стихотворение было рождено моим печальным раздумьем над неоспоримым фактом постоянного убывания моей державы, убывания из века в век. Ленин отдал Финляндию, Горбачев — Прибалтику, Ельцин — Украину, Беларусь, Казахстан, Узбекистан… что отдадут будущие российские вожди?

Как уберечь наш берег от размывания? Какие колья вбить в него, каким хворостом выстлать? И что это такое — этот вечный дождь, идущий из века в век в моей отчизне? Это глупость наших вождей? Слабость наших вождей? Или это Божье наказание нам за наши грехи?

Я не идеализирую Владимира Путина. Но он первый из наших послеоктябрьских правителей, кто начал вновь приращивать империю, а не растранжиривать ее земли. За одно то, что он вернул нам Крым, вечная ему слава!

 

 

ОСАННА

 

Расколота древняя зыбка —

И в красном свету фонарей

Твоя золотая улыбка

Зажглась у веселых дверей.

 

И сыплются фунты и кроны…

А по небу чертится текст:

«Не будет детей — будут клоны,

Не будет любви — будет секс».

 

О мати, пусть будет, как будет!

Хоть душу снедает тоска,

Мой голос тебя не осудит

И камня не бросит рука.

 

Твой выбор — в туманах сомнений,

Но главное брезжит во мгле:

Отныне без вечных мучений

Ты сможешь прожить на Земле.

 

Навеки родив человека,

Его отдала ты судьбе…

Из зыбки грядущего века

Я крикну осанну тебе!

 

Когда же до слез затоскую —

Найду, чтоб губами прильнуть,

Твою молодую, тугую,

Уже не кормящую грудь.

 

Тысячи лет женщина носила в своем чреве человека, в муках рожала его, потом нянчила… и вот, наконец, в мои времена она может избавиться от этой «общественной нагрузки». Если, конечно, захочет избавиться. Техническая возможность есть.

Как человек православный, я, разумеется, смотрю с ужасом на эту перспективу. Но если такому будущему все-таки суждено когда-то осуществиться, я не брошу камня в женщину, нет. Я встану на колени и скажу ей спасибо за ее великую историческую миссию, за те тысячи лет, которые она провела, заботясь о человеке, приглядывая за его детством.

 

 

***

 

Царствие Божие, как мне увидеть тебя?

Стану плодиться, скудеющий род умножая:

В ласковых женщин бросать, веселясь и любя,

Светлое семя — и с трепетом ждать урожая.

 

Дети взойдут — и шагнут за земной окоем,

Семя любви пронося сквозь года и народы.

Минут века — и очнусь я в потомке своем,

В Царствии Божием, в мире любви и свободы…

 

Размышляя о Царствии Божием, где нет ни смерти, ни нужды, ни воздыхания, я подумал однажды, что путь к нему заповедан самим естеством человека, созданного Господом «по образу и подобию». Ведь сказано: плодитесь и размножайтесь, наполняйте Землю.

Мириады книжников и фарисеев разных стран и народов тут же начали грызть мое простодушие: да как, мол, ты смеешь даже сравнивать высокий путь нравственного самоусовершенствования, ведущий прямиком в Царствие Божие, с вульгарным деторождением!

Ну, вот так и смею, — ответил я им, просияв розановской улыбкой. — Вы, конечно, совершенствуйтесь на здоровье, но кто вам сказал, что именно ваши усилия и есть генеральный путь в то самое Царствие? Я-то, по крайней мере, создаю своим поведением некую цепь ДНК, тянущуюся в следующие земные тысячелетия, забрасываю свой генотип в грядущее — а вы? Вы призываете построить это Царствие прямо сейчас, внутри каждого отдельного человека, в тварном его образе. Возможно ли сие в принципе?

Если и невозможно, — парировали книжники и фарисеи, — то всё равно надо к этому стремиться. А ты к чему зовешь? Тупо создавать свои копии, чтобы те создали свои, и так до бесконечности? Дурная это бесконечность! Имя ей — регресс!

Нет, погодите, господа духовные прогрессисты, — наседал я. — Стопроцентных копий всё равно не получится, это исключено. Но я, созидая, скажем так, всё новые и новые человеческие организмы, тем самым как раз обеспечиваю для своих потомков вполне реальную возможность становиться лучше, нравственнее, чище, — основу для этого создаю! А вы говорите, что такая основа — совсем не главное. В конечном счете, получается, что вы к абортам зовете? Ведь если перед вами на весы положить, с одной стороны, нравственность, а с другой — живую жизнь, вы же нравственность выберете, не так ли? А я, — хоть прямо и не говорю в своем стихотворении этого, — по сути, выступаю тут против абортов, ибо зову плодиться и размножаться. Ну-ка, что вы на это скажете, гробы повапленные? Не про вас ли сказано: сами не входите и хотящих войти не допускаете!

Тут повапленные гробы зачесали в затылках. Да нет, что ты, что ты, — заскулили они, — разве мы против живой жизни? Но и ты тоже, с этим своим «бросанием семян», — перегибаешь, братец, перегибаешь. Дурное-то дело, знаешь ли, оно нехитрое. Давай-ка лучше выпьем мировую…

Ну, и выпили мы. Сначала все-таки за детей, а потом — и за нравственное самоусовершенствование.

 

 

РУССКИЕ

 

В тот светлый день, когда в своих гробах

Мы прилетим, когда из них мы выйдем,

Лия повсюду белый свет рубах,

И строгий лик архангела увидим, —

Мы встанем молча. В гулкой тишине

Раздастся голос:

Русские, вам слово!

Показывайте ваших!..

Как во сне,

Начнем тревожить тишь и гладь былого.

Оглядывая замерший народ,

Переберем и прадедов, и внуков:

Вот страстотерпцы, мученики вот,

А вот герои — вот Суворов, Жуков,

Вот Рокоссовский… Враг-то был жесток,

Ну, и они уж не играли в цацки…

А вот поэты — Пушкин, Тютчев, Блок;

Ученые — вот Павлов, вот Вернадский,

Курчатов вот… Считать по головам,

Так наберутся тысячи, поди-ко…

А где же те, за коих стыдно вам?

Где худшие?

Да вот они, владыко!

Теперь не штука взять их в оборот,

Да стоит ли? Они и так, как тени…

Покайтесь, злыдни! — зыкнет весь народ,

И часть народа станет на колени.

Тогда вздохнет оставшаяся часть

И светлый старец выйдет из народа,

Шапчонку скинет, низко поклонясь,

И скажет так:

В семье не без урода,

Недоглядели… Знать, попутал враг.

Прости нас, отче, грешных человеков.

Уже простил, — вздохнет архангел. — Так…

Ну, хорошо… Теперь давайте греков!

 

Идея Страшного Суда, на котором каждому воздастся по справедливости — и за грехи, и за хорошие поступки, живет в сердце каждого русского человека. Даже если ты и в церковь Божию не заглядываешь годами, и оскотинился совсем в погоне за земными благами, — все равно на самом донышке твоей русской души есть это знание: Господь поругаем не бывает, каждый в итоге получит по заслугам.

Тем и жив, тем и силён наш народ в веках. Справедливость, пусть и свершаемая лишь на небесах, — вот наша подлинная вера. Если Господь будет несправедлив, тогда и сам Он не нужен нам станет. Но в том-то и дело, что Он не бывает несправедлив. Он всегда прав, даже когда жестоко наказывает нас — и весь народ, и каждого по отдельности.

Так мы верим — и с этой верой пройдем свой исторический путь в череде земных цивилизаций. Много их было на нашей планете: и Древняя Греция свой путь давно прошла, и Древний Рим исчез, оставив после себя разношерстную толпу без великих идей и твердых принципов. Может быть, когда-то сгинет и наша евразийская держава. Но пока что она жива — и несет свой крест во мгле земных веков.

Веру в Высшую Справедливость — вот что нужно убить нашим врагам, прежде чем уничтожить наш народ. Убьют эту веру — и народа не будет, останется толпа…

 

 

ГРАФОМАН

 

Вот и отшумел, отсумасбродил

Со своей «непонятой тоской»,

Настрогал мишеней для пародий

И детей для жизни городской.

Сохранят и дети, и страницы

Жизнь его — с возней по мелочам,

С безутешным вздохом «Не пробиться…»,

С женщиной, что плачет по ночам.

 

На что в советские времена уходила жизнь провинциала, не обладавшего несомненным литературным даром, но поставившего себе целью непременно стать членом СП — Союза писателей CCCР? Вместо того, чтобы вперять алчущий познаний ум в науки, находить и читать умные книги и пытаться стать в просвещении с веком наравне, вместо того, чтобы торить собственный путь к Богу, вместо того, наконец, чтобы просто своим трудом достойно содержать семью и надлежащим образом воспитывать детей, — он годами, десятилетиями марал бумагу, радуясь, как ребенок, каждой публикации своих сочинений в местных газетах и коллективных сборниках.

Шли годы, десятилетия… И вот, наконец-то, у нашего героя выходила в свет первая книжечка — тоненькая, в мягкой обложке, не содержавшая ничего, кроме прописных истин и авторских амбиций, да вдобавок еще изуродованная цензурой. Но наш герой был отныне не просто автор — он становился автором первой книги!

Дальше у него всё шло как по писаному. Раз первая книжка вышла в свет, значит, рассуждали редакторы в местном издательстве, автор достоин и второй. А по второй книге уже заведено было принимать в СП. И вскоре трубили фанфары, ликовали друзья, скрежетали зубами завистники, а местные средства массовой информации торжественно сообщали о том, что писательского полку прибыло, — нашему герою прилюдно вручали пришедшую из Москвы пухлую красную книжечку, членский билет СП СССР.

Отныне он входил в местный «писательский домик» уже не так, как вчера — не с согбенной спиной, ищущим взглядом и заранее раскрытой для рукопожатия ладонью. Нет, он становился равноправным членом областной писательской организации: имел полное право заводить тут собственные интриги, отчаянно биться в издательстве за листаж и тираж каждой своей новой книги, а также поощрительно хлопать по плечу начинающих авторов. Жизнь удалась!

Но Боже, Боже, как же несчастна была судьба другого такого же автора — не сумевшего «пробиться» в писательский союз! Самое главное: он никак не мог понять, почему, с какой стати его туда не принимают — ведь он марал бумагу ровно на том же уровне, что и наш счастливчик, а то, пожалуй, и лучше. Но вот не получалось у бедолаги издать книгу, а если и получалось издать первую, то до второй дело так и не доходило: осечка следовала за осечкой. Собственная ли его оплошность была тому виной, доносы ли завистников, несчастная ли судьбина, — Господь ведает. А годы между тем шли, жена критиковала страдальца за любовь к сочинительству всё громче, а взгляды его товарищей по работе становились всё насмешливее…

Сколько таких неудавшихся писательских судеб я наблюдал в советские годы! И порой с внутренним содроганием думал о том, что и меня самого, сложись всё иначе, могла бы ждать подобная участь. Но уже тогда, в середине 80-х, когда рождался «Графоман», приходили в мою голову странноватые по тем временам мысли: а вот не были же «профессиональными писателями» ни Лермонтов, ни Кольцов, ни Чехов, ни Фет, ни Тютчев… один был офицером, другой прасолом, третий врачом, четвертый помещиком, пятый — дипломатом… У всех у них было какое-то основное занятие, ремесло, которое их кормило, и это свое ремесло каждый из них знал досконально. А стихи и прозу они писали в свободное время. Так уж не поэтому ли они и остались навсегда в русской и мировой литературе, — спрашивал я сам себя, — не потому ли, что, склоняясь над чистым листом бумаги, они были полностью свободны и не ожидали от этих своих занятий ни прибыли, ни наград?

Но если так, рассуждал я далее, то… то зачем же ты сам-то столь упорно стремишься уйти на «вольные писательские хлеба»? не лучше ли будет отыскать в жизни какую-то постоянную специальность для прокорма, а сочинительством заниматься лишь в качестве «хобби»? Может быть, только в этом случае тебя и ждет какой-то осязаемый урожай на литературной ниве?

Но советская власть повесила перед писательским носом не только морковку высокого общественного статуса — за литературный труд «членам СП» еще и очень неплохо платили. Простой народ, который всегда зрит прямо в корень, это отлично понимал. До сих пор помню, как однажды, году этак в 1972-м, за окном райцентровской типографии, где я начинал свой трудовой путь, медленно прошел незнакомый мне пожилой мужчина. Старик как старик, ничего особенного в нем, на первый взгляд, не было. Но стоявшая рядом моя сорокалетняя наставница, тетка Тоня-печатница, аж подпрыгнула на месте:

Вон-вон, смотри — Ракитин идет!

А кто он такой?

Как же!.. не слыхал про Ракитина? Он книгу в Ярославле издал! Книгу!.. Во деньжищ-то огреб!.. Тыщ пять, не меньше!..

 

 

СТАРЫЙ ПИСАТЕЛЬ

Сценический монолог

 

Мой юный друг! Пока не пьян ты,

Сгоняй-ка, брат, за пузырьком.

Твои бесспорные таланты

Я признаю. Но я знаком

Со всею кучкою могучей,

И так скажу: талант — пустяк!

Из тех, кто грамоте обучен,

Марать бумагу может всяк.

А вот уважить старших, скажем,

За водкой сбегать… Ба! Уже?

Тогда налей! На свете нашем

Наикратчайший путь к душе —

Напиться в стельку. Ты, наверно,

Оспоришь это, ты в плену

Своих надежд — и это скверно.

Но я тебя не обману…

(Выпивает)

 

Литература — бред больного!

Она, мой друг, была сильна

Тогда, когда свободы слова

Еще не нюхала страна,

Когда на горло нам цензура,

Как неподъемная скала,

Давила, — и литература

Одна отдушиной была.

Читатель дошлый не газеты,

А наши книги покупал,

И между строк искал ответы…

На том наш брат и выезжал!

Проблемы жизни социальной

Вплетали мы в свой чуткий бред

И шли походкой триумфальной

Из тьмы забвения — на свет.

 

А нынче все свои проблемы

Читатель тащит в думу, в суд.

Метла парламентской системы

Смела литературный труд.

Теперь все чисто, гладко, ясно:

Товар-продажа, спрос-заказ.

Мы издаемся — но напрасно:

Никто не покупает нас.

Пес лютой бедности кусает

Уже за пятки, сатана.

Меня лишь пенсия спасает,

Да вот работает жена…

И ты, коль хочешь все таланты

Стихам и прозе посвятить,

Готовым будь не бриллианты —

Долги нанизывать на нить…

(Выпивает)

 

Не жди ни славы, ни богатства,

Коль мнишь писателем ты стать!

И всё же тост за наше братство

Хотел бы я сейчас поднять, —

За тех, кто пишет!.. За великих

И малых рыцарей пера,

За гениальных и безликих,

За тех, кто завтра и вчера

Грозит пером судьбе и веку,

Не зная, мал он иль велик,

Кто создает библиотеку

Прекрасных книг, напрасных книг…

Не верь, мой друг, когда я снова

Начну нещадно бить своих.

Литература — бред больного?

За тех, кто бредит!.. За больных!..

(Выпивает)

 

Ах, хорошо пошло!.. Дружочек,

Тебе родиться повезло:

Ты можешь враз, без проволочек

Поставить целью ремесло.

А мы в политику играли

На переломе двух эпох,

Пытаясь вглядываться в дали,

Которые наметил Бог.

То восклицали: «Где хозяин?»,

То, теша умственную прыть,

Святую Русь от нацокраин

Предполагали отделить,

То вычисляли в рвенье глупом,

Кто жид средь нас, кто юдофил.

А тут и грянуло!.. По трупам

Борис в историю входил!..

 

Борис, Борис!.. Дурак с Урала,

Он стал хозяином всерьез.

Теперь уж смерть его достала,

Так глянем в прошлое без слез:

Хоть и давил нас, русофилов,

Сей полупьяненький царек,

Но наши грезы воплотил он —

Полуколонии отсек.

Сбылась мечта! Во мгле безвластья

Забрезжил, радуя наш взор,

Простор, лишенный в одночасье

Коммунистических опор.

Но рухнул свод державы грозной,

Святую Русь накрыв собой,

И мы раскаялись, — но поздно.

Нельзя, нельзя играть судьбой!

(Выпивает)

 

Да что я!.. Пошлым назиданьем

Твой дух мрачить мне не резон.

Ты этой болью, этим знаньем,

Счастливец, не обременен.

Тебе не надо знать об этом!

Имея ручку и тетрадь,

Ты можешь просто быть поэтом

И просто душу изливать —

Писать о космосе, о звездах,

О гуле в бешеной крови,

О вешних днях, о днях морозных,

О снах, о яви, о любви!

Смотреть открытыми глазами

На мир — и слушать!.. И дышать!..

Искусство чистое — вот знамя!

Пора поднять его опять!

(Выпивает. Заметно пьянеет)

 

А кстати, как дела с любовью?

Ты холостяк? Жениться лень?

Но ведь телесному здоровью

Соитье нужно каждый день!

Я, погуляв по белу свету

И полюбивши на веку,

Однажды сдался. По секрету:

Моя жена еще в соку!

Мудра в быту, сильна на ложе,

Не зря я в те еще года

Взять догадался помоложе…

Да я и сам-то хоть куда!

Маруся, где ты? Без сомнений,

Ты сам ее оценишь вмиг.

Знакомься, Маша: юный гений,

Мой самый лучший ученик!

 

Налей ей твердою рукою,

А сам закусывай — и в путь.

А я вздремну… А? Что такое?

Ребята, дайте мне всхрапнуть!

Эй-эй, жену мою не лапай!

Я сам был спец в твои года

И знаю всё… Вы тихой сапой

В дом проникаете всегда,

В доверье лезете — и тут же

Хозяйку жмете втихаря…

Садись сюда, так будет лучше!

Дружок, короче говоря,

Тебе препоручаю Машку:

Веди беседу, кушай сыр,

А мне налей еще рюмашку…

Ну, будем здравы… здравы…

Хр-р-р-р…

 

Фигура «профессионального писателя» советских времен, оказавшегося в 90-х годах двадцатого века не у дел, выведена мною в этом «сценическом монологе» несколько иронически — и тому есть причина. Наблюдая в ельцинские времена крушение десятков писательских судеб, я приходил к выводу, что этот процесс был, увы, предопределен: многие «инженеры человеческих душ» к тому моменту несколько, по-русски говоря, подзажрались, забыв все свои прежние «дописательские» умения, некогда кормившие их.

Надо признать: в послевоенные годы значительная часть советских литераторов стала поистине «белой костью», получала за свои сочинения немалые деньги — даже в провинции. За одно только переиздание в «Роман-газете» своего тягомотного романа один наш губернский «классик» получил, помнится, аж 30 000 рублей. Для сравнения: работая примерно в те же времена печатником в районной типографии (с ночными сменами!) я получал в месяц 80 рублей. Неплохо, совсем неплохо жили советские сочинители — особенно те, кто умел держать нос по ветру.

Но вот грянули 90-е годы — и вся эта малина накрылась медным тазом. И тут же начался массовый исход из писательской профессии. Правда, свято место никогда не бывает пусто: освободившееся статусное пространство мгновенно заняло ликующее племя графоманов, сугубому большинству которых в прежние времена вход в имперский Союз писателей был наглухо закрыт. Получив вожделенные «красные корочки», они немедля начали надувать щеки, прославлять себя в интернете, получать премии, учрежденные такими же графоманами, — и громко требовать внесения писательской профессии в Трудовой кодекс…

Всё это ни для кого из серьезных людей не было тайной, ибо происходило у всех на виду. Поэтому престиж писательского имени в глазах общества постоянно падал. В начале XXI века все писательские союзы России уже были всего лишь «клубами по интересам», влачившими нищенское существование и, в силу этого, неустанно клянчившими у власти подачки.

Тем не менее русская литература не умерла и тогда. Были еще живы «мастодонты», мастерски владеющие пером и верно оценивающие задачи и роль литературы; с явными огрехами, но взращивал сочинительскую поросль Литературный институт. Продолжал выходить в свет и держать планку качества ряд литературных журналов; в большинстве российских губерний действовали десятки литературных объединений. Не получая за свои труды ни копейки, энтузиасты создали в интернет-пространстве массу литературных сайтов и потащили их на своих плечах в будущее. А самое главное — творческая молодежь продолжала сочинять!

Таков был пейзаж, на фоне которого произносили свои страстные монологи «старые писатели», вынужденные в новые времена многое переосмыслить в своей жизни, но продолжавшие искренне любить свое вдохновенное ремесло и истово служить ему…

 

 

ТРОПКА

 

На большак взобрался — и обочиной

Зашагал в темнеющую даль.

Весь усталый, злой, в росе измоченный,

Всё же я на сумрак заболоченный

Оглянулся: тропку стало жаль.

 

Узкая, извилистая, темная,

Тропочка моя! Планида скромная!

То цветком, то ягодой дразня,

Ты плутала мшаниками долгими…

Но на тракт со светлыми поселками

Только ты и вывела меня.

 

В отличие от своего учителя, торившего «славный путь напролом», я двигался к широкому тракту своей судьбы по извилистой, узкой тропе, постоянно отвлекаясь, — то на любование неяркими болотными цветами, то на увлечение кисло-сладкими местными ягодами. Что ж, у каждого из нас — собственный путь на Земле, и я не жалуюсь на свой. Все-таки именно эта тропа вывела меня из края кочек и торфяников на просторный большак. Другая, может статься, и не вывела бы.

Но нельзя, конечно, сказать, что я очень горд или хотя бы доволен своим путем. Нет, этого и в помине нет. Просто это мой путь, каким уж мне Господь его дал. Путь по болотистой местности, с ее туманами, пнями и опасно-изумрудной ряской, с усыпанными рубиновой клюквой мшаниками. И, конечно, со скользящими под ногами черными гадюками. Слава Богу, у меня всегда была при себе хорошая хворостина…

Я шел по своей узкой тропе, вновь и вновь повторяя слова учителя, написанные им задолго до встречи со мной, но обращенные, как мне всегда казалось, прямо ко мне:

На землю приходят один только раз.

Что думает мальчик об этом?

 

 

***

 

Не все ли равно вам, летящим во мгле,

Кого я любил и оставил?

Не все ли равно, как я жил на земле —

По правилам или без правил?

 

Я падал, я путал своих и чужих,

Я кланялся черствому хлебу,

И слезы ронял я… Но что вам до них.

Далекие братья по небу?

 

Вам главное — видеть, что в стае людской

Отмечен я метою клятой.

Вам главное — знать, что я тоже такой:

Печальный, бездомный, крылатый.

 

Возьмите с собою! Ведь все, кто крылат,

Сбиваются в стаю когда-то…

А землю уже заливает закат,

И надо взлететь до заката.

 

Это очень разные стаи — стая бескрылых и стая крылатых. И на тебя они смотрят по-разному. Для бескрылых важно, что ты делал, живя среди них. Крылатые же твоим земным прошлым не особо интересуются, для них главное — есть ли у тебя крылья и ощущаешь ли ты этот факт главным в своей судьбе.

Они, крылатые, могут взять тебя с собою. Если ты, конечно, захочешь. Но хочешь ли ты этого? Ведь эта печальная стая, покинув земной дом, летит где-то во мгле…

Но герой моего стихотворения уже всё решил для себя. Он видит, что его планета уже тонет в закатном огне — и нужно успеть присоединиться к стае крылатых.

Братья, возьмите меня с собою!