Гость

Гость

Мария Петровна Болотова, вдова семидесяти трех лет от роду, занесла в избу охапку дров, с грохотом свалила их у печи и бессильно опустилась на лавку. На улице третий день лил холодный ноябрьский дождь, грозящий в скором времени перейти в снег, природа печально склонила голову в покорном ожидании зимы, а на душе у Марии Петровны от этого ожидания было совсем черно. С тех пор, как три года назад умер ее муж — Иван Николаевич, эта чернота стала ей привычной. Мария Петровна прожила большую трудовую жизнь и, сколько себя помнила, никогда не унывала, но в последнее время — ну, просто одолела тоска подколодная! Да и как не затосковать — осталось их в деревне три древние старухи: она, Наталья Андреевна, да Серафима Ивановна, а с ними какое веселие — одно расстройство. А тут, как на грех, и Ваня — последняя живая душа рядом с ней, и тот ее покинул. Только сейчас Мария Петровна поняла, что он значил для нее. Корила себя, что часто неласкова с ним была, поперек слово молвила, бранила со зла… Теперь что угодно бы она отдала, чтобы Ваня с ней хоть минуточку просто посидел, помолчал. Сама бы ему и рюмочку налила, за которую ругала раньше,— дура. Она как-то никогда не задумывалась, а была ли у них с Иваном Николаевичем любовь. С детства ведь все в работе, некогда им было молодость свою гулять, да и время стояло тяжкое, послевоенное. Глянулись они, конечно, друг другу, хотя красавцами никогда не были. Ваня — лицо бубликом, нос картошкой, она тоже — девушка не особо приметная была. Больше то их судьбу родители решали: заслали сватов, ударили по рукам, сыграли свадьбу — дело житейское сотни лет — все по одной колее. А на редкие в своей жизни вопросы про любовь Мария Петровна всегда отвечала, целомудренно потупя взор: «Человек он хороший…»

Иван Николаевич, и правда, был мужик спокойный, рассудительный, хозяйственный, а самое главное — малопьющий. И было у них с Марией Петровной, как и у многих наших недавних еще предков, чувство гораздо более проникновенное, чем то сюсюкающе мимолетное и пустоцветное, что сейчас называют любовью. Глубочайшая сердечная привязанность без всяких, однако, внешних проявлений незримой и несокрушимой основой пронизывала жизнь этих людей, соединяя их души и тела настолько прочными узами, что даже мимолетная разлука казалась невыносимой. Чтобы взрастить в себе такое чувство, нужно было только одно условие — добрый нрав. Именно таких людей воспитывала веками святая русская деревня, просвященная Евангельской чистотой. Но где та деревня?.. И где те люди?.. Последние из последних доживают свой скорбный век в полуразвалившихся избенках.

И век этот без Вани стал для Марии Петровны совсем постылым. Особенно зимы. Летом к соседкам приезжали дети, внуки, и умирающая деревня на короткое время оживала, как пустыня после дождя. Малышня обожала Марию Петровну и частенько сбегала к ней от своих суровых бабок, что было для нее великим утешением. Она баловала детишек, как только могла, и сквозь пальцы смотрела на все их шалости, чем приводила в неудовольствие Наталью Андреевну и Серафиму Ивановну. «Ох, Петровна, испортишь ты нам внуков!» — ворчали они, растаскивая по домам упирающихся и ревущих чад, которые через малое время снова оказывались в избе у обожаемой «бабы Мани». Смотря на это неугомонное и непоседливое племя, Мария Петровна с неизбывной, давней болью вспоминала и своего ненаглядного Васю. Одного единственного сыночка дал им с Ваней Господь, и тот недолго радовал родителей. Семи лет от роду пошел он с ребятами на речку купаться, да и утоп, сердечный. Затянуло его в омут бездонный, через три дня только нашли… Помнит она, ох, помнит, тот июльский, солнечный денек… Как умом тогда не тронулась — сама потом всю жизнь удивлялась. Иван-то тоже весь усох от горя. И сейчас, за то еще не любила Мария Петровна зиму, что в этой зимней тоске все чаще и чаще стал ее Василек приходить к ней во сне. Так и видит она его белобрысого, в застиранной клетчатой рубашечке, убегающего от мамки в вечность по пыльной проселочной дороге. А на пригорке, как и тогда, он оборачивается и машет ей рукой. Так прощально, так грустно… «К себе зовет, должно быть…» — просыпаясь в слезах, с печалью думала Мария Петровна. Так она стала страшиться этих снов, что боялась засыпать вечерами. И потихоньку, тонкой змейкой, стала проникать в ее голову мысль о том, что вся-то ее жизнь оказалась никчемной и пустой, и что та безысходность, в которой она сейчас оказалась, просто закономерный результат этой жизни. «Действительно,— думала она часто в последнее время,— голодное детство, колхозная ферма от зари до зари, погибший ребенок, бесплодная семейная жизнь и, в конце, одинокая, никому не нужная старость,— к чему все это, зачем? Только зря всю жизнь промаялась…». Эти черные мысли становились с каждым днем все более неотступными. К чему-то они ее звали, манили, даже подталкивали, только не могла она понять, к чему.

— Слышь, Мария! Что-то ты не нравишься мне в последнее время,— как-то раз, зашедши к ней, сказала Наталья Андреевна.— Сидишь, как сыч, в избе целыми днями, света Божьего не видишь, дошла вся. Ты чего раскисла, в самом деле? И, не дожидаясь ответа, продолжала:

— Пошли, давай, в монастырь этим воскресением! Поисповедаешься у отца Никодима, от грехов, так сказать, очистишься, глядишь и полегчает. Отец Никодим батюшка хороший, душевный, одна приятность с таким человеком поговорить.

— Вот и говори дальше! — неожиданно осерчала на подругу Мария Петровна.— А я со своими грехами сама разберусь!

— Тьфу! — плюнула в сердцах Наталья Андреевна и, что-то бормоча, отправилась восвояси.

Но стоило ей только выйти за порог, Мария Петровна тут же пожалела о своих словах и о незаслуженно обиженной соседке. «А и впрямь, что ли, сходить? Хоть посмотрю, что за монастырь такой, а то уж, почитай, два года как звонят, а я и не была ни разу»,— подумала она, и от этих мыслей стало Марии Петровне как будто даже легче. Монастырь, как рассказывали еще в ее детстве старые люди, существовал рядом с их деревней с давних времен, чуть ли ни с самого татарского ига, но в боль­шевистское лихолетье был, по обычаю, разорен, обезглавлен и загажен. В бытность Марии Петровны существовал там сельский клуб с танцами, с кино про Чапаева, с колхозными собраниями и с лекциями общества «Знание», в которых интеллигентно­го вида мужчины втолковывали темным сельчанам о «мракобесах в рясах» и про «опиум для народа». Что такое «опиум», никто из деревенских не знал, и речи заезжих говорунов слушали, кто-то, скептически прищурив глаз, но по большей части — с полным равнодушием. Домой надо было людям к скотине и к огородам, а тут сиди, пухни! Мария же Петровна, в те редкие минуты в ее жизни, когда было время о чем-то подумать, часто недоумевала про себя: «И слово-то какое гадливое придумали — «мракобесы». Чего ж они плохого сделали? Вроде наоборот — добру и любви людей учили». А то, что это так, Мария Петровна, в отличие от многих своих односельчан, знала точно. Бабка Лизавета, жившая с ними в ее далеком детстве, знала грамоту, что редкостью было в то время, особенно для женщины. Была она сильно набожной, читала Псалтырь, еще какие-то, темные от времени, святые книги, каждый день шамкала беззубым ртом молитвы перед иконами и наставляла в вере любимую внучку Марию. А Мария была тогда еще совсем сопливым ребенком, но многие слова бабки Лизаветы с тех пор запали ей в душу. Знала она десять заповедей, «Отче наш», кое-что из Священного Писания и за что жиды-злодеи Христа распяли. «Ты, девка, если в жизни тягота какая приключится, завсегда Мать-Богородицу зови»,— внушала она маленькой Маше. Мария Петровна, будучи уже взрослой, часто вспоминала бабушкин завет. И звала. Правда, может, без особой веры, почти машинально, но обращаться к Божией Матери в бедах, скорбях, да и, просто, в ежедневных каких затруднениях, вошло у нее в привычку.

А из бабкиного духовного наследства только и уцелели, что две иконы: Богоматерь «Владимирская», да еще один древний образ, такой черный от времени, что разобрать на нем уже ничего было нельзя. Про него бабка Лизавета говорила: — «У-у! Это икона старинная, нашему роду от основания дадена. Вот, только, кто на ней — сама не знаю. Ну, так что ж, пусть будет, все святость!» Так и стояли эти два образа у Марии Петровны в красном углу, украшенные нарядным рушником, который она еще в невестах вышивала. По большим праздникам зажигала она перед ними лампаду, и становилось от этого в избе сразу как-то светлее и чище. Мария Петровна любила в такие дни смотреть на образа и думать о загадочном смысле сущего. «Может и вправду есть на свете Бог?» — размышляла она, глядя на колеблющийся огонек лампады. «Наверное, есть… Кто же тогда красоту такую в природе сотворил и человеку дал разумение? Не само собой, чай, все устроилось…» Но дальше этих полусонных мыслей мировоззрение бабы Мани не расширялось. Так что верующей особо она себя не считала, в церкви никогда не бывала и монахов отродясь не видела.

И когда они с Натальей Андреевной, повязав на головы праздничные платки, отправились в воскресение в монастырь, шла она туда с интересом и с каким-то, даже, замиранием сердца. Идти было километра два и Мария Петровна, отвыкшая уже от дальней ходьбы, к концу пути еле переставляла ноги. «Совсем ты Мария к месту приросла! Из-за тебя сейчас на службу опоздаем!» — выговаривала ей Наталья Андреевна, вынужденная всю дорогу плестись рядом с подругой. Наталья Андреевна как будто всю жизнь только и ждала открытия монастыря, и с первых дней стала самой верной прихожанкой монастырского храма, в который когда-то бегала с парнями на танцы. Она быстро тут освоилась, научилась правильно налагать на себя крестное знамение и подходить под благословение, выучила молитвы, соблюдала посты, постоянно исповедовалась и причащалась, и, даже, пару раз ездила куда-то на богомолье. Накануне она подробно объяснила Марии Петровне, что и как надо в храме делать и говорить. Когда они, наконец-то, добрались до монастыря, литургия только-только началась. Войдя в храм, Мария Петровна с изумлением оглядывала знакомый с детства сельский клуб. Только от знакомого здесь больше ничего не осталось. На месте где когда-то была сцена, теперь находился большой резной иконостас с воротцами («Алтарь»,— как объяснила Наталья Андреевна). На стенах, вместо наглядной агитации, висели иконы в окладах и без, в полумраке сияло пламя свечей, все было торжественно и немного печально. Но самое главное, как только Мария Петровна переступила порог церкви, она почему-то облегченно вздохнула. «Хорошо-то как!..» — зачарованно думала она, забыв про усталость. Исповедь уже началась, и к маленькой трибунке, на которой лежали Крест и Евангелие («Налой называется»,— опять же вразумляла всезнающая Наталья Андреевна), стояла небольшая очередь, состоящая, в основном, из таких же пожилых женщин, как и они сами. Женщин этих Мария Петровна хорошо знала по работе в колхозе, который некогда объединял все окрестные деревни. И странно ей было глядеть на бывших активисток, ударниц соцтруда и строительниц светлого будущего, смиренно стоявших теперь за отпущением грехов. «Эх, жили, как котята слепые!» — скорбно думала Мария Петровна, с трепетом ожидая своей первой в жизни исповеди. Исповедовавший монах был высокий, худой, как жердь, старик, с седой бородой и пронзительными серыми глазами. «Батюшка Никодим!» — толкнула ее в бок стоящая позади Наталья Андреевна. Когда подошел ее черед, она на ватных ногах подошла к аналою и растерянно замолчала.

— Первый раз, что ли? — сурово, как показалось Марии Петровне, спросил отец Никодим.

— Первый, батюшка… — срывающимся от волнения голосом вымолвила она.

— Понятно,— вздохнув, сказал отец Никодим и стал задавать ей вопросы о грехах, присущих роду человеческому. И чем больше он их задавал, тем больше выяснялось, что Мария Петровна далеко не самый худший представитель этого рода. Некоторые вопросы казались ей немного, что ли, срамными, о некоторых грехах она и не догадывалась вовсе, что есть такие на белом свете, про какие-то ей грозно выговаривала еще бабка Лизавета, но, в общем-то, получалось, что винить Марию Петровну особо и не в чем. От мужа она не гуляла («такого и не слыхано было у них»), об абортах даже никогда не думала («одного-то родила еле-еле»), с фермы комбикорм не тащила (противно ей было всякое воровство), языком чесать и обсуждать кого никогда не любила и вином, естественно, не упивалась. Ну, да, в церковь не ходила и постов не соблюдала, так и не было, куда ходить, а уж в войну и после нее напостились они на всю оставшуюся жизнь. Выслушав ее ответы, отец Никодим устало спросил:

— Все ли поведала? Ничего не утаила?

— Все, батюшка! — искренно ответила Мария Петровна, радуясь, что самое тяжкое уже позади.

Про свои черные мысли она ничего не сказала старому монаху, и не потому вовсе, что хотела их утаить. Просто Мария Петровна считала их своим глубоко личным делом, не требующим оглашения и какого-либо постороннего вмешательства.

— Смотрю я на вас, сестры, и думаю: не вам передо мной, а мне перед вами каяться надо,— то ли в шутку, то ли всерьез сказал отец Никодим и накрыл ее голову маленьким покрывальцем, висевшим у него на шее. Под ним почувствовала Мария Петровна, как ослабевает в ее душе какая-то мучительно туго натянутая струна, и по всему телу разливается неведомое, легкое блаженство. Ей захотелось, чтобы батюшка как можно дольше говорил над ней свои непонятные слова, но он откинул покрывальце и приказал: — Целуй Крест и Евангелие!

Она поцеловала, а потом сложила ладошки под благословение, как учила Наталья Андреевна.

Обратную дорогу и потом целую неделю она летала, как на крыльях. Никогда, даже в молодости, Мария Петровна не чувствовала в себе такой чудесной невесомости тела и духа. Тоска оставила ее, и грядущая зима уже не казалась Марии Петровне такой мрачной, как в последние годы после смерти Ивана Николаевича. Она все собиралась снова сходить в монастырь — постоять на службе, благословиться у отца Никодима, поговеть и причаститься, как советовал он ей тогда, и снова испытать то чувство тепла и покоя, которое так тронуло ее душу. Собиралась, но почему-то так и не собралась. Каждую неделю говорила себе: «Пойду!» и… не шла. Вроде, и преград-то никаких особых не было — просто вот так, как она себе объясняла: «Не могу собраться». То же самое она говорила и Наталье Андреевне, неоднократно звавшей ее с собой, и та, в конце концов, отступила.

А Мария Петровна и сама не заметила, как мир снова поблек, и в душу вползла ледяная, скользкая мерзость. Мрачные мысли не отступали от нее теперь уже ни на минуту, принося с собой тупую, ноющую во всем теле, апатию. Она уже не зажигала по праздникам лампаду, не звала Богородицу, ничему не радовалась и ничем не интересовалась. Не в силах противостоять одолевшей ее хандре, Мария Петровна с трудом передвигалась, и большую часть суток просто сидела или лежала на кровати, глядя в пространство. Но сегодня, свалив у печки дрова и опустившись на лавку, она вдруг поняла, что хотела от нее эта черная тоска и что надо делать. Скутав на ночь печь, Мария Петровна решила оставить в ней несколько тлеющих углей, что даровало бы ей легкую, почти приятную смерть от угара. Решив так, Мария Петровна даже воспряла духом в предвкушении вожделенного исхода. Весь тот день прошел у нее в хлопотах: она сходила на могилку, где вместе были похоронены ее любимые Иван Николаевич и Вася, и где она оставила место и для себя, слезно там попрощалась с ними, в надежде на скорую встречу, сходила в баньку, прибрала все в избе и затопила печь. Пока прогорали дрова, Мария Петровна, вся в чистом, сидела в темной избе и терпеливо ждала. На душе было пусто и жутко, но она решила не отступать и, наконец-то, разрешиться от невыносимой муки. «Пора уж, наверное»,— с ужасом думала она, но почему-то медлила встать и подойти к печи. «Ну, все!» — решительно сказала себе Мария Петровна, и уже начала было приподниматься, как в дверь неожиданно постучали. Этот негромкий стук прозвучал в избе как гром небесный. От неожиданности Мария Петровна оторопела и снова опустилась на лавку. Это было что-то невероятное. К ней никто уже давно не заходил даже днем, а между тем на дворе была полночь и лил ледяной дождь, вперемешку со снегом. «Не ровен час, злой человек!» —испуганно подумала Мария Петровна и тут же горько усмехнулась про себя — в преддверии того, что она хотела совершить в ближайшее время, опасения за свою жизнь показались ей нелепыми. Деваться было некуда и она, досадуя на неожиданную заминку, поднялась, зажгла свет, подошла к двери и отодвинула щеколду. Дверь отворилась и в избу, сгибаясь под притолокой, вошел… отец Никодим.

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго! — сказал он, крестясь на иконы, а затем, обратившись к Марии Петровне, ласково молвил: — Ну, здравствуй, Мария! Не ждала?

От ощущения неправдоподобности происходящего, Мария Петровна в первые секунды потеряла дар речи. Немного придя в себя, она, заикаясь и запинаясь, попыталась держать ответную речь.

— Ба-батюшка!.. Да, как же ты?.. Откуда? В такую-то непогодь! — суетилась она вокруг гостя, сразу позабыв про печь и про угли. Странное дело, но как только отец Никодим вошел в избу, она ощутила в себе такое ликование, какое, наверное, испытывает узник, узревший мир Божий после долгих лет заточения.— Проходи, отец, садись! Сейчас самоварчик поставим, отогреешься,— Мария Петровна воткнула в розетку небольшой электрический самовар и принялась торопливо доставать из шкафчика разные варенья, меда и баранки.

— Вот, из города еду,— сумел, наконец, вставить слово отец Никодим,— дай, думаю, к Марии заверну. Что-то она нас, грешных, совсем позабыла, раз только зашла и пропала.

— Да, все не соберусь как-то,— смущенно пробормотала Мария Петровна, ставшую привычной, отговорку.

— Надо собраться! — твердо сказал отец Никодим и его серые глаза на мгновение вдруг стали небесно-голубыми.

— Только вперед! — добавил он загадочно.

Между тем, поспел самовар. Мария Петровна заварила душистый чай из собственноручно собранных, лечебных и просто полезных трав, и за этим чаем завязался у них долгий, душевный разговор. Были они с отцом Никодимом почти ровесники, оба прожили долгую, нелегкую жизнь и поговорить им было о чем. Мария Петровна как-то запросто, без утайки, рассказала отцу Никодиму про свою жизнь, про Ивана Николаевича, про Васю, про колхозную работу, про все, а отец Никодим поведал о себе. Как пас в детстве овец где-то в южных краях, как, потеряв в войну родителей, оказался в монастыре, которых потом сменил не один. Рассказал о том, что долго прожил в Греции на каком-то острове, названия которого Мария Петровна не запомнила, и выучил в совершенстве тамошний язык. Он даже спел ей на этом языке одно греческое церковное песнопение. Голос у отца Никодима оказался сильным и по-ангельски чистым, а само песнопение было настолько прекрасным, что, слушая его, Мария Петровна всплакнула, и душа у нее истаяла от неземного восторга. Уже, наверное, в четвертом часу утра отец Никодим всполошился

— Мать Мария! Засиделся я у тебя! Братия ведь хватятся! — и торопливо поднялся.— Ну, спасибо хозяйка за приют, за угощение,— сказал он и перекрестился на иконы.— Ты вот что,— на секунду задумавшись, обратился он к Марии Петровне,— если заскучаешь когда, то к нам приходи. Работы для тебя найдется, в меру сил, конечно. Можешь и пожить немного, коли будет желание. Келью выделим и с трапезой не обидим. А то одной-то тяжко, наверное? — глядя ей прямо в глаза своим пронизывающим взглядом, спросил он. От этого взгляда стало Марии Петровне не по себе, и она только молча кивнула. Уже подходя к двери, старый монах вдруг обернулся и, став каким-то совсем другим, сказал грозовым голосом, от которого она враз затрепетала.— Ты, женщина, праведную жизнь прожила и не губи под конец венцов, тебе Господом уготованных! То, что задумала,— брось и внушений бесовских не слушай! Брось! — сурово и страшно повторил отец Никодим и даже притопнул ногой, обутой в сафьяновый сапожок.— Прогорели угли твои,— сказал он напоследок и вышел.

Мария Петровна, ни жива, ни мертва, просидела в оцепенении около часа, потом повалилась на кровать и прорыдала до утра. Какие-то тяжкие оковы упали с нее, и она до содрогания ясно представила себе, в какую адскую яму чуть было не прыгнула. «Самоубивцев проклятых сам сатана на дне геенском вечно пожирает!» — вспомнила она забытые слова бабки Лизаветы и заревела еще громче.

Следующие два дня Мария Петровна провела в чистой убаюкивающей тишине. Ей казалось, что мир вокруг нее сделался такой хрупкий, как будто стеклянный, и она ходила и делала все осторожно, чтобы ненароком не разбить эту красоту. В воскресенье Мария Петровна встала пораньше, беззвучно оделась и отправилась в монастырь. Нетерпеливо отстояв очередь, она подошла к аналою, где исповедовал отец Никодим, и в слезах опустилась перед ним на колени.

— Прости меня, отче, дуру окаянную! — тихо проговорила Мария Петровна.

— Что с тобой, матушка? — с удивлением и тревогой спросил отец Никодим, и Марии Петровне почудилось, что он вовсе и не узнал ее.

— Сам знаешь, родимый! — ответила она и поведала ему обо всех своих черных мыслях, о том, что задумала наложить на себя руки, и горячо благодарила отца Никодима за свое чудесное спасение.

— Ну-ка, ну-ка, ты поподробней расскажи, как я к тебе приходил,— попросил вроде как опешивший батюшка, и Мария Петровна, в недоумении от такой забывчивости, рассказала отцу Никодиму все события той фантастической ночи. Выслушав ее, отец Никодим закрыл глаза и стоял так, наверное, минут пять с крайне сосредоточенным и, в тоже время, светлым лицом. Женщины начали уже беспокоиться, но тут он открыл глаза и сказал Марии Петровне: — Что хочешь со мною делай Мария, но не был я у тебя в ту ночь и не мог быть, потому как, действительно, был в городе и только вчера вернулся.

Мария Петровна от таких слов открыла рот и окаменела.

— А еще,— продолжал отец Никодим,— в Греции я никогда не бывал, языков не знаю, петь не умею и сапогов сафьяновых отродясь не носил, а все больше кирзовые,— и он показал свой огромный, в гармошку сапог со сбитыми каблуками.— Кто к тебе приходил — этого я сказать не могу. Одно только знаю точно, что это было чудо и великая милость Божия! — И уже после исповеди, благословив, виновато, почему-то, шепнул Марии Петровне.

— Ты, действительно, приходи к нам, если захочешь.

Мария Петровна с тех пор большую часть времени стала проводить в монастыре, помогая монахам на кухне, в стирке-глажке, да на привычном для нее скотном дворе. Несмотря на тяжесть трудов и старческие немощи, жизнь в монастыре при деле и в людях приносила ей только радость, которой она не знала в своей прошлой жизни. Мария Петровна теперь искренно недоумевала, как могла существовать раньше без Бога, без храма, без молитвы и уже ни в чем не сомневалась. Она часто вспоминала своего ночного гостя, и от этих воспоминаний ей становилось одновременно и тепло, и страшно.

Через два года, Великим постом, Мария Петровна что-то занемогла и сразу поняла, что это недомогание к смерти. Она последний раз исповедовалась у отца Никодима, причастилась Христовых Таин и отправилась помирать домой. Там через два дня сознание оставило ее, и на какое-то время Мария Петровна погрузилась в тревожное, горячечное забытье, наполненное какими-то неясными образами, голосами и звуками, которые томили и мучили ее душу. Вдруг туман рассеялся и Мария Петровна, необычайно ясно, увидела свою комнату и ухаживающую за ней Наталью Андреевну, которая почему-то не заметила ее пробуждения. Справа от себя там, где стояли иконы, Мария Петровна заметила свет. Она повернула голову и увидела, что от образов исходит тончайшее теплое сияние, и лик Богородицы как будто оживает. Черты ее лица сделались мягкими, а в дивных очах Мария Петровна увидела светлый океан милости Божией и, сладостно растворяясь, утонула в нем вся без остатка. Темный образ рядом тоже просветлел золотом, чернота обвалилась с него, как шлак, а внизу запылали огненные буквы: «Святитель Спиридон. Епископ Тримифунтский». Это был он — ее недавний спаситель. Она сразу узнала до радости знакомые черты, только теперь он был в невиданном, расшитым крестами, облачении и в странной, похожей на корзину, митре. Святитель вышел из образа, ведя с собой за руку мальчика в блистающей белой рубахе.

«Василек!» — захолонуло горячей волной счастья сердце Марии Петровны. Они подошли к изголовью ее кровати, и Святитель запел ту самую прекрасную песню, что пел ей тогда ночью, но голос его теперь серебряным колоколом звучал на всю вселенную. Рядом зазвенел еще один колокольчик — это подхватил песнопение Святителя ее Василек. Они пели, и стройный хор ангелов хрустальным водопадом вторил им с небес, и славословие Божие плыло ввысь, туда — в неведомую, сверкающую бесконечность, увлекая за собой, легкую, как пушинка, душу Марии Петровны.

Она умерла на третий день, не приходя в сознание. Отпевали Марию Петровну в монастырском храме и Наталья Андреевна, ухаживавшая за подругой во время ее недолгой болезни, рассказывала, что Мария Петровна в последний день все тянула руки к иконам, и из закрытых глаз ее текли слезы.