«И снова — храм, и снова — над обрывом…»

«И снова — храм, и снова — над обрывом…»

Гениальна поэтическая формула Бориса Пастернака: «образ мира, в слове явленный».

Поэт раскрывает свой потаённый мир, о котором до прочтения написанного никто и не подозревает.

В этом мире существует особое пространство с долготами, широтами, высотами и глубинами, со всей его многомерностью, включая и время.

Тайна – обязательная составная поэзии.

Владимир Мощенко это знает и как бы проговаривается нечаянно:

Там, по ту сторону строки,
Не так, как здесь. Там всё иначе.

Там – «зазеркальная», невидимая сторона мира, доступная поэтам и пророкам, ощутимая только при озарении. В стихах Мощенко – луна в темноте и «звёзды в луже», но там, «по ту сторону строки», главное – любовь и ещё – «Господня воля. Да, Господня».

Автор этих строк понял то, что прекрасно знали лучшие русские поэты прошлого, что подзабылось стихотворцами недавнего времени: не надо ничего доказывать, с мечом в руках отстаивать какую-то важную идею, надо творить мир, свой единственный, где идеи сами по себе живут, как в реальности, где всё недоговорено и недопонято

Всё недосказанное, но несущее точность и глубину. Весь этот мир пронизан небесным свечением; чувство присутствия Божественного ненавязчиво, но убедительно:

У речушки, у холма, у стога,
Под слепящим солнцем на кресте
Я благодарю сегодня Бога
За причастность к вечной красоте.

Поэзия Владимира Мощенко – акт художнического дара и детской Веры.

Встреча с ней возвышает и просветляет.

Александр Ревич

 

* * *
Кем я был? Повестушкой короткой,
Тою самой подводною лодкой,
По которой соскучилось дно
Я был узником всех одиночек.
Ты моих не запомнила строчек.
Отзовусь я тебе все равно.

И не лгу я, что лиственным словом
Отзовусь в переулке Вишнёвом
И в шиповнике вдруг прошуршу.
Или в поле, меж теми стогами,
Стану я золотыми слогами.
Недоступными карандашу.

 

* * *
У Верхнего Алопова сверну,
И сразу – вниз, к стогам намокшим, к Жиздре,
Чтобы припомнить давнюю вину:
Вины все больше – и все меньше жизни.

И облака в речушке по утрам
Плывут подобно оглушённым рыбам.
А вот – обрыв, и над обрывом – храм.
И снова – храм, и снова – над обрывом.

Их два креста – для неба и реки,
В которой гаснет медленно лампада.
Кто строил их, знал про мои грехи.
А больше никому и знать не надо.

 

Саксофонист

Мы смеялись, придурки: «Пфанкухе! Пфанкухе!»
Мы орали вослед ему: «Эй, фон барон!»
До войны в санатории возле Синюхи
Он играл. И рыдал его альт-саксофон.
Сколько было доносов и сколько допросов!
(«О майн Готт, как ужасно засовы скрипят!..»)
Протянул ему руку однажды Утёсов:
Карл Иванович, вы из «Весёлых ребят»!
С ним дружил одноногий Ибрай Сулейменов –
Пианист. Приносил он грибочков ему.
И Пфанкухе сказал, что в Берлине джазменов
Гитлер всех для начала упрятал в тюрьму.
И, рэгтайм напевая, исполненный грусти,
Под названьем «Прощались мы, Джонни, у скал»,
Доставал он из банки солёные грузди
И чуток самогона в стаканы плескал.
Сторонились казахи его и казаки.
Да и мы из рогаток стреляли вдогон…
А потом увезли его в ночь в автозаке
И впихнули под утро в вонючий вагон.

 

По пути в соцгородок

Вот ветер был за Джезказганом!
Мы с мамой шли в соцгородок.
И в этом воздухе стеклянном
Уже я двигаться не мог.

И вьюга мне глаза колола
И люто била по ногам.
А в это время наша школа
В тепле читала по слогам.

Я стал почти что как ледышка.
Вокруг синё. Хоть волком вой.
И вдруг я вижу: рядом – вышка,
На ней – в тулупе часовой.

Он закричал: «А ну, отрава!
Погибель ищешь пацану?
С дороги повертай направо.
Давай скорей, не то пальну!»

И тут раздался голос зека:
«Ведь там сугробы, душегуб!»
У пожилого человека
Чернели корки вместо губ.

Стоял он около подвала.
И свирепел собачий лай.
А мама до смерти устала.
«Стреляй! – сказала. – Ну, стреляй!»

 

Трофейные фильмы

Как богато мы, нищие, жили!
Ты почти что босой – всё равно!
Для тебя – Тито Гобби и Джильи.
Это юность. И это кино.

Ведь для умного и для тупицы
Был тогда одинаковый шанс,
Если, кроме «Индийской гробницы»,
Демонстрировали «Дилижанс».

И трубач по фамилии Грегер
Нам играл в подворотне рэгтайм.
А потом симпатичный бутлегер
Погибал ради тайны из тайн.

Славлю щедрости кинопроката
За влюблённую насмерть трубу,
За судьбу фантазёра-солдата
С верой в женщин и с пулей во лбу.

 

* * *
Сказал рассудку вопреки,
Не помышляя об удаче.
Там, по ту сторону строки,
Не так, как здесь. Там все иначе.
Но я тебя предостерег.
Подумай. Это так опасно.
А в дом ворвался ветерок.
И что-то ищет. И напрасно.
Ведь было все давным-давно.
Но не искать – намного хуже.
Ты согласись, что здесь темно,
А там луна и звезды в луже.
Я друг тебе. И не злословь.
Сегодня ночью воздух выпит.
Там, по ту сторону, любовь,
И жалок все-таки эпитет.
И телефонные звонки,
Ей-Богу, ни к чему сегодня.
Там, по ту сторону строки,
Господня воля. Да, Господня.

 

* * *

«Все думаю, все думаю, все думаю,
Как мне поменьше думать о тебе.»
Светлана Кузнецова

А в шестидесятых было так…
Я не плачу, я смеюсь – дурак.
В восемнадцать двадцать улетаю.
Вслух твои «Проталины» читаю.
Не взлетел, а в облаках витаю.
Ведь не на год расстаемся. Мрак.
Мы с тобой во Внукове сидим,
Где не поощряется интим.
Мне б завыть. Но я все это скрою.
Я игрок, и я живу игрою!
Не пересечется твой Витим
С вышедшей из берегов Курою.
Буду проклинать я в Тианети
Через пару дней мгновенья эти.
Тианети – вечности причал.
Там меня обступят ночью горы.
Ничего не стоят разговоры.
Ничего. Уж лучше бы молчал.
Девочка, ты женщина и гений.
Вот он, плен твоих стихотворений.
Я не прав. Тебе не до забав.
В самой страшной тишине обвала
Ты мне даже смертью доказала –
Даже смертью, как я был не прав.

 

* * *
Перстни с кольцами снять уж пора.
Из ушей надо вынуть серёжки.
А теперь говори до утра,
Как живут камышовые кошки.

Были заросли прежде густы,
Но они продирались повсюду.
И вздымались победно хвосты.
Не забуду тебя, не забуду.

Пусть вода по соседству темна,
Словно страсти кошачьей изнанка.
Как знакома мне эта спина,
Все изгибы её и осанка!

Слыша сердца тугие толчки,
Рвутся жилы высокого стебля,
Чтоб зрачки поглощали зрачки,
Это жёлтое пламя колебля.

В них пощады не сможешь прочесть.
Но глаза не напрасно жестоки.
Просто шерсть, задевая о шерсть,
Исторгает зелёные токи.

Просто чуткие лапы горды.
Просто хищно смыкаются веки.
От когтей и от воплей следы
В камышах остаются навеки.

 

* * *
Не пишу я ручкой одноразовою…
Голосом пожаров и руин
Об одной секунде я рассказываю.
Господи, Ты в Троице един.
Раскололась жизнь античной вазою.
И леса горят без егерей.
Вслушаться бы в то, что я рассказываю, −
В голос магаданских лагерей.
Жизнь твоя в трубу уходит газовую –
Есть ли что дешевле, чем она?
Перешейком Керченским рассказываю,
Как разъединила нас война.
И нельзя воспользоваться паузою.
И чужим, синайским ноябрём,
Самолётом взорванным рассказываю,
Как мы звёздной полночью умрём.

 

* * *
Кто на себя вину мою возьмёт?
Помолится ли кто о пустобрёхе,
Который твёрдо знал, что бродит мёд
За грудой кирпича в чертополохе?

И что в остатке? Горсточка. Чуток.
Заплакать бы пурге, а та хохочет,
И мраморный отбойный молоток
На кладбище Мушкетовском грохочет.

Не жди. Февраль на оттепели скуп.
Не нужно больше врать – себе хотя бы.
Кровь человечью слизывают с губ
В степи азовской каменные бабы.

 

* * *
Над городищем Пировым зарница
Сфотографировала дерева.
Спешат домишки в Клязьме отразиться,
Испуганные, как тетерева.

Постой! Да ты куда? За ними следом?
За рощицу, где фырканье коней?
Будь осторожней: под велосипедом –
Толстенные сплетения корней.

Здесь, в Вязниках, ты стала мне сестрою,
А я тебе – слепым поводырём,
Чтоб бредить Ярополочью горою
И Благовещенским монастырём.

Осесть бы тут, как старые лабазы
И в патриаршем одеяньи вяз.
А может быть, виной – не эти вязы,
А то, что в этой почве я увяз?

Дом захочу построить я впервые.
И клязьминская осень вперехлёст
На нас обрушит травы луговые
И прелый запах яблок – на семь вёрст.

 

* * *
Бьёт град по черепице,
И мне домой пора,
Как гоголевской птице
По-над волной Днепра.

Не волны тут повинны,
Не с шашкою казак…
Могу – до середины,
На берег тот – никак.

Неужто губы вытру
И крикну: «Нипочём!» ,
Опустошу макитру
Не с бражкой – с первачом?

И не заплачу – ухну,
И в смех – а не помру,
И на постелю рухну
К бесстыжему бедру…

Часу примерно в третьем
Был сумрак за окном
Меж смертью и бессмертьем
Нечаянным звеном.

 

* * *
Эта аллея – как белая штольня
Сумерек зимних. И звёздный намёт.
Скоро сочельник. И вдруг колокольня
Грешную душу впервые поймёт.

Хлопья легли на чугун, на ограду.
Сказку-колядку услышать хочу.
Консерватория. Что как присяду
Я на скамейку – к Петру Ильичу.

Может быть, всё не настолько и плохо,
Если, в полёте толпу обскакав,
Там, над Большою Никитской, Солоха
Звёзды хватает на полный рукав.

Вот позабыть бы – и где ты, и кто ты,
В небе сургучную тронуть печать…
Белая штольня. Чугунные ноты.
Некому в окна с колядкой стучать.

 

* * *
Это пекло вчерашнего лета во мне.
Ну скажи: что ещё приключится?
Ты не бойся: останется повесть вчерне.
Лишь одна уцелела страница.

Да и ту я сожгу. Всё доверю огню.
Моя жалкая песенка спета.
Просто в памяти я до конца сохраню
Апокалипсис этого лета.

Это старенький фильм. Он и вправду немой.
Не бывает смешнее сюжета,
Где Ромео беззуб. Где плетётся домой,
Проклиная Шекспира, Джульетта.

 

* * *
Беззубого волка, глухую тетерю
Отвергни, смеясь, шелковистая прядь.
Кому я следы свои в Тхенши доверю?
Две тропки в селеньи. Что тут доверять?

Книжонку свою? В ней словечки трусливы.
Напрасно её перевёл Таймураз.
А может, туманы, обвалы, обрывы?
А может быть, почерк скалистых террас?

Зачем тебе древняя карта Страбона?
Раскопки зачем у подножья хребта?
И строчку отвергни: она многотонна,
Расколота, будто у храма плита.

Не видел бы Ушбы я, если б не Гига,
Похожий на мельника и на мушу.
Тогда и открылась мне Господом книга,
Которую я так бездарно пишу…

 

Эпитафия

Я – художник Гурам. Жил я в горном селеньи.
Я сорвался с уступа и чуть не погиб.
Там был ангел. Глаза его были оленьи.
Мне казался диковинным крыльев изгиб.

Я на скалах его рисовал, на холстине,
А потом одолел Джавахетский хребет.
Мои фрески в Икорте на стенах поныне.
Я был иноком. Я не исполнил обет.

Мне игумен прощал и хмельные метели,
И победу не ангельских – девичьих глаз.
Я рыдал. Я отправился в Светицховели.
Но и там я бессмертную душу не спас.

И сидел я в духане, уставившись тупо
На обвислые груди косой Русико.
Быть художником – то же, что падать с уступа.
И грешить тяжело, и спасаться легко.

Схоронили меня возле древнего храма.
Все иконы мои взял отец эконом.
Если ты не спешишь, помолись за Гурама
И поставь у могилы бутылку с вином.