Из цикла «Невидимый хор»

Из цикла «Невидимый хор»

Стихи

* * *

 

Растаял снег и обнажился двор.

Тепло и серо. Мокрые собаки

из будки в будку важный разговор

ведут лениво. Символы и знаки

весны и сна меняются вдали,

и катится промасленное слово.

Живи и ничего не говори,

храни тепло немыслимого крова,

крахмальной скатерти простую наготу,

пустую вазу, пепельницу, лица,

слезу в глазу, большую темноту.

Не говори. Нам не наговориться.

Растаял снег…

 

* * *

Полынья моя…

Л. Губанов

1

 

Рука и водка. Полынья. Полина.

Толпятся тени, тени на полу,

и тянутся в окно подобьем клина,

последнему помятому крылу

мой белый выдох, горький и обманчивый,

закуска губ, обветренное «о»

колечком дыма было и не значило,

немое и земное, ничего.

Как будто воздух окриками взгляда

напрягся в жилах долгой темноты,

где снегопад предчувствием распада

и первым ощущеньем пустоты.

Сажать цветы, и верить идиотам,

и жить печалью чахнущей травы,

оправдываю губы и длинноты

холодной водкой вяленой строфы.

И ранним быть и раненым — и только —

молчать и пить по черным запятым.

Любви и речи скомканная койка,

как тонких сигарет надменный дым,

бледнеет, тяжелеет рукавами

моей зимы по улицам Москвы

сыреющими, рыхлыми словами

на повороте рыжей головы.

 

2

 

На повороте первого трамвая

ресничка на малиновой щеке

пером из облака и снега убывает

любовью в перечеркнутой строке.

По кругу ритма, юности и света

тугая мысль сгибается в дугу,

и режет память рев мотоциклета

в непостижимом сохнущем кругу.

По швам, по каплям нежности и водки —

на голос глаз, на голос глубины

по контурам слабеющей походки

тоски и правды, смерти и страны.

Целуй меня — о музыка, о мука,

о сигареты синие — дотла,

к трамвайному прислушиваясь стуку

из-за обрыва боли и угла.

 

3

 

Из-за угла легла порожним облаком

на мякоть глухозимья голова.

Как вя€занку по снегу, тянут волоком

ненужные слова. Права, права

и ворожба немеющего дуба,

и дуб, и хруст дубового листа.

От поцелуя, церкви, от креста,

от губ, от горьких губ. Какие губы!

…Жива синица очерком полета,

жива синица, значит, не умру,

но полечу и вылечу о чем-то

по черному, опухшему двору.

И вмерзнет взгляд в смертельную петлю.

Взросленье слез. Пересеченья света,

любви и воздуха уставшего поэта на этом

и на том краю.

 

* * *

 

Семафоры. Серафимы. Одиночество в снегу.

Горький шепот шестикрылый светлым словом берегу.

В умирающих ладонях, в рыхлом воздухе видны

недоступные перроны неслучившейся страны.

Плачет женщина, — я с нею должен быть.

От долгих слез

даль двоится талым стуком утекающих колес.

По высотам, по пределам, по горбатым городам

отступающее тело — наступающим снегам.

О, душа! Глаза и голос — ломким локтем —

в пепел, в плен

о весне, о первом платье выше смерти и колен.

 

 

* * *

 

И все же — говорить. Молчать куда сложней,

молчать — куда? о ком? — невыносимей.

Размазанные абрисы расседланных коней

на горизонте очертанье линий

приобретут и будут таковы,

и превратятся в знаки снегопада

распущенные волосы листвы,

подтёки туши, всхлипыванье сада.

Ах, мне бы ткнуться мордой и дышать,

так дышит пес в прокуренную варежку

хозяина ушедшего, мешать

нельзя ему. И губ холодный краешек

так строг и нем, всё зная наперед,

так страшно и предательски спокоен,

что поцелуй прощальный не берет,

и он, невзятый, звуком колокольным

за тишь бытийности летит. Я постою

и восвояси зашагаю скоро

назад, на землю скорбную свою,

в разноголосицу невидимого хора.

 

* * *

 

Купить билет до Таловой. Устало

в синичьей перекличке плыть туда,

где для меня пол-осени болтало

чахоточную даль. Стоит вода.

Ждет холодов хиреющий, сипящий,

неспящий лес без снега. Без следа —

на дальний свет, знакомый, говорящий

за всех ушедших. Первая звезда,

зеленая с тоски и перепоя,

качается, чему-то вопреки,

у нищего вечернего покоя

на берегу руки или реки.

Всё плыть да плыть под шорохи и охи

червонных вётел, горьких, гулевых,

куда-нибудь к скончавшейся эпохе,

лежащей на развалинах живых.

 

* * *

 

На тихой даче в мокрой темноте

горчит доска от старости и скуки,

в железный ковш, как в маленький предел,

сочится небо, воплощаясь в звуки.

Я знаю свет далекого окна,

кривые ветки вечера и груши.

Шумит весна, нездешняя весна,

шумит она, а мне — сидеть и слушать,

как смысл и звук съедает тишину,

как рыжий кот по чердаку крадется.

Шумит весна. Не чувствую весну.

Так чувство смерти слабым не дается.

Настольной лампы мутное пятно

лежит клеймом печально и знакомо.

И светится далекое окно,

окно любви, усталости и дома.