Как бабочку за крылышки

Как бабочку за крылышки

(роман Бориса Житкова «Виктор Вавич»)

«И вот через мамино плечо глядит — протянула взгляд через весь коридор и так смотрит, как будто уезжает, как будто из вагона через стекло, когда нельзя уж крикнуть последних слов»

«Он слушал, втягивал ушами тишину, и крупиночки звуков попадались — далекий детский плач — и он размылся»

«Тонкие ножки стульев длинно отражались в полу. Стулья стояли по стенам и, будто отвернув лицо, не глядели»

«Солдат держит левую руку вперед, и между пальцами бьется записка, будто солдат поймал бабочку. — А солдатик-то записочку, как бабочку за крылышки, — говорила Груня».

Это Борис Степанович Житков. Роман его «Виктор Вавич» из тех, что не отпускают после прочтения. Держишь последнюю страницу и надеешься: не долистал, будет продолжение. Потом, убедившись в обратном, возвращаешься назад, и вникаешь повторно в концовку, как бы заново проговаривая внутри себя чужой текст, ставший твоим. Обдумываешь: «а вот так вывел, так, значит?»

Нынешнее поколение от 18+, скорее всего, «Вавича» не читало. Поколение от 40+, возможно, зачитывалось когда-то. Многие считали Бориса Житкова лишь детским писателем, «Как я ловил человечков» и прочее. Тем осознанней теперь может быть встреча, тем осмысленней знакомство с его словом. «Виктор Вавич» роман, который был напечатан почти через шестьдесят лет после написания и получил признание почти через сорок лет после смерти автора. Медленное порхание бабочки…

Роман «Вавич» ставили между «Тихим доном» и «Живаго» (Андрей Битов), сетовали на его недооцененность при жизни автора и после. Текст этот не проигрывает вышеназванным романам, но и не выигрывает у них. Ну, как такое может быть, неравен, не меньше, не больше, и не слабее, не крепче. А просто тут не действуют правила арифметики, тут преобладает совершенно иная градация: творческая, литературоведческая, сложносочиненная.

«Вавич» отдельно стоящий, роман-событие о знаковом 1905 годе. Свой единственный роман Борис Степанович считал самой значимой работой: «это роман всей моей жизни». «Виктор Вавич» создавался, как все крупные формы, в течение нескольких лет. Первая часть, писалась в 1926 — 1928 годах, дописан же, закончен — к 1934-му году. В то же самое время Житков пишет рассказы о животных и морские истории. Надо же литератору и кушать, а не только грезить о крупных формах и запаздывающей славе.

Но читатель возьмет в руки «Вавича» — угадайте, в каком году — только в 1999-м! Роман дважды умирал, не родившись. И дважды его возрождала большая умница Лидия Корнеевна Чуковская, однажды выкрав последний экземпляр пущенного под нож, уже готового тиража; во второй раз, убедив издателей, что пора. Вот это «пора» тут ключевое, потому что оно уже давно могло бы наступить; роман мог и должен был быть издан в 70-е, в 60-е, в 50-е годы и даже ранее. Но великий и ужасный Фадеев в 1941-м в осажденной Москве вынес иное решение: «такая книга просто не полезна в наши дни». Да, тогдашней Москве, боровшейся с паническими настроениями, наполовину эвакуированной, как считается, искавшей защиты и у сил небесных, вероятно, было не до текстов о первой русской революции, анархистах, эсерах, городовых и околоточных.

Критики на роман вышло не много, осторожничали. Время завершения романа — время расцвета цензуры, создания штатных единиц политредакторов в самих издательствах. То есть в штат введён сотрудник, который непосредственно на месте отвечал за политическую корректность текста, ставил подпись, допускал или «срезал». Житкова упрекали в «неправильности» выбора героя. Главным героем у социалистического произведения не может быть надзиратель, тем более, сознательно стремившийся к службе в полиции (даже в произведении старший Вавич сам себя упрекает: как же мог родить квартального).

В романе Житков искусно представляет читателю срез всех слоев тогдашнего общества: от уличного разносчика до городского головы. Через семью (чем схож роман с «Тихим Доном» и «Живаго») показывает проникновение революционных идей в умы, разрыв внутрисемейных отношений, путь отторжения, разрыва, муку превращения родного человека во врага. То есть дает картину того «болезненного», пограничного времени, когда еще не совершен осевой поворот и все еще можно переосмыслить, приостановить «бег времени», сваливание под откос, но, увы…

Что привлекает в тексте? Однозначно, язык, слог. Знание атмосферы, колорита, обстановки, примет времени. Да и обилие психологизмов. Умеет автор показать такие скрытые стороны человеческого характера, какие вне времени, возраста, пола — они просто присущи людям, обычно скрываемы ими, а тут подмечены зорким наблюдателем и на свет вытащены для твоего же смущения, для совестливости.

Что занимает? Некий оттенок насмешливости, гротесковости образов, как у Салтыкова-Щедрина. На всем протяжении чтения не оставляет ощущение, что Житков, выписывая образы полицейских чинов с их нешуточными, страшными, опасными, палаческими чертами и наклонностями, все же посмеивается над ними, выписывая некую карикатурность.

Что мешает? Скорость изложения. Начинается роман медленно, неторопливо подавая обрисовку места действия и скрупулезно образы основных персонажей. На замедленной скорости сперва сомневаешься, а развернется ли вообще действие. Еще как развернется, потечет, побежит, понесется да так, что в книге второй и третьей уже покажется, что автор куда-то торопится, не может приостановиться, не властен. То ли устал и спешит завершить начатое — надоело, то ли боится не успеть до чего-то, до какого-то предела, что грядет, мерещится. И вот эта быстрота смен картин и сцен как-то сбивает читателя с размеренного чтения, увлекает за собой, невольно начинаешь читать скороговоркой, проглатывать, не жуя.

Может и описываемые события на самом деле менялись слишком быстро; автор следует той скорости. Страна как будто бы летела к новой своей ипостаси, словно репетировала революцию более страшную и разрушительную. При том автору проще, он знает сюжет и расставил реперные точки. А читатель иной раз угадывает, иной нет: что же произошло, когда, как это у них вышло? Тут Житковым использован такой приём: он через реплики героев подает событие, которое может или должно произойти, то есть не описывает само событие, а прочувствует с героем, в последствии уже ведет читателя к следующему узлу сюжета, упоминая событие как произошедшее. Интересный прием, редко у кого встречаемый.

Борис Степанович, кажется, не однолюб: и героев много (основных более пятнадцати), и отношение его к ним со временем меняется. То автор с упоением описывает деловитость рабочего Филиппа, любуется его искусством мастера (почти как бажовским Данилой), но в последующем вдруг делает запойным, уводит с авансцены, будто теряет свой интерес к персонажу. То писатель то же самое проделывает с Тайкой, молоденькой девушкой, влюбившейся первой любовью в музыканта-еврея (а кругом идут погромы: как известно, «бей жидов, спасай Россию»). И читатель вместе с Тайкой страдает, придумывает варианты выхода, ведь не станет ее избранник выкрестом. Но можете долго не фантазировать, автор уже, кажется, увлекся кем-то другим и Тайка забыта, хотя в конце романа мы все же наталкиваемся на упоминание о ней: и трудно, и волнительно, и вероятно ее счастливое будущее.

Быть «рукой судьбы» повествователь назначает еще одну молоденькую девушку — барыньку Татьяну — в которую поначалу, кажется, влюблены сразу два героя книги. И вроде бы назревает обычный треугольник, но, не тут-то было, автор хитрит и разводит героев, чтобы один из них ответил на другую любовь, а второй любовь свою к Татьяне не мог соизмерить с событиями наступившими, грядущими, вовлекающими, испытывающими на прочность, определяющими для него: кто он? мужчина? герой или трус? И пока сомневающийся, отказавшийся от любви, мечется, геройствует, скатывается от высоких идеалов к примитивному ограблению (все, чтобы доказать, доказать! может, может! не трус), рядом с ним вдруг из непонятного, недостаточно выписанного образа, из барыньки, вырастает решительная, не сомневающаяся фигура — милая Танечка — верившая анархическим идеям, но которой, как мы помним, уготована роль «руки судьбы» по отношению к главному герою.

Есть в романе еще и образ провокатора, душевнобольного человека, и образ старого никчемного тюремщика, непонятно какому богу служившего всю жизнь, и образ главного полицмейстера города, «вершившего судьбы», но зависящего от капризов жены. Вот эта дама — полицмейстерша Варвара Андреевна, — прелюбопытная особа. Сдается, Житков ей симпатизировал. Он наделил ее качествами интриганки, затейницы, аферистки. И объемность ее образа, намеки на степень влияния даны уже с первых упоминаний о ней, с восклицаниями и в превосходной форме: о, эта Варвара Андреевна! Ожидания читателя в ее случае оправданы: сыграет она шутку с Вавичем — главным героем, откатит, возвернет.

Читатель может поймать себя на мысли, что позиция его совпадет с (о, ужас!) чиновником от полицейского ведомства — генералом Миллером: «так вот этой штукой они — ваши дети — я боюсь верить, — расправляются с нами. И без всяких судов…Это в каком суде я приговорен, позвольте справиться?» Анархисты-революционеры ведут мир к светлой заре, гармонии, идиллии, свободе, загоняя его туда бомбами с бикфордовым шнуром. Тут Житков не просто описатель, сочинитель детских рассказов, здесь он выступает, как философ, думающий, рефлексирующий автор, не поднимается рука написать, второго ряда. Нет, роман показывает, что разряда выше и значительней.

Хотелось бы упомянуть сцену с мечом и шелковым платком из фильма «Телохранитель» (Кевин Костнер и Уитни Хьюстон,1992 г.), совершенно неожиданно вытолкнутую памятью на поверхность. Так вот у Житкова написано лучше (а, главное, раньше — в 20-х годах того же столетия): она повернула шашку концом в грудь, в самый низ треугольного выреза, и тихонько давила…она дышала и вздрагивала — и медленно засовывала шашку в декольте, за платье, пока эфес не остановился у выреза, медный, блестящий. — Режь! Режь платье! — сквозь сжатые, сквозь оскаленные зубки приказала и откинула в стороны руки и кинула вверх головку. Виктор осторожно стал двигать шашкой, слышал, как лопался шелк, отлетали кнопки. — Хах! — Варя запрокинула голову, закрыла глаза. Платье распалось.

Вслед за автором воскликнем: Ох, эта Варвара Андреевна!

По большому счету, роман этот вовсе не о городовом, он об интеллигенции. Он снова о лишнем человеке. Потому что интеллигент обходит толпу. Интеллигент уважает чужие заборы. Потому что интеллигент не выбирает время террора. И проигрывает. И оказывается лишним в эпоху массовой эйфории низвержения.

Этот роман, дорогой читатель — это ваш роман, это язык, на котором уже не говорят, это русская литература. Высокая русская литература.