Как скрипит горох

Как скрипит горох

Рассказ

Юра заворочался, но в полусне, какой удерживает тело от дневных ошибок, спохватился и замер. Расплывающаяся под веками девушка еще манила к себе: нужно было лишь перевернуться на другой бок. Но он знал, что старый диван, кое-как переломленный пополам, тут же предательски заскрипит, а когда заскрипит диван — заскрипят за дверью, отделяющей веранду от зимней комнаты.

Осторожно, стараясь сойти за шелест за окном, за мушиное нытье, и вообще за все дачные звуки, которые только могут родиться летним утром, Юра встал с дивана. Вставать было самое трудное: старая мякоть ждала, когда мякоть молодая утратит бдительность, и тут же издавала истошный пружинный визг, который слышало, наверное, все садовое общество. Поэтому требовалась хитрость: ничем не выдавая свои намерения, чесать, скажем, засоренную макушку — а потом резко вскочить, обманув растерявшееся ложе.

В этот раз диван смолчал. Теперь можно было пробежаться по дощатому полу, поставить чайник, скатиться по крыльцу и умыться. Домой Юра заходил с опаской. Крыльцо, как и диван, имело скрытую подлость: оно никогда не скрипело, если спускаться с него, но стоило взойти хотя бы на одну ступеньку, как сразу раздавался глубокий вздох — тягучая, усталая и разочарованная нота, будто сожаление о пустой людской суете.

Но не подвело и крыльцо. Юра с облегчением заварил чай, плюхнулся на диван — на него можно было без боязни плюхаться, но ни в коем случае не вставать — и включил компьютер. Тот загудел мощно, ровно. Этот шум не был страшен: он не проникал за дверь, края которой для тепла были обиты тряпкой. Этот шум плыл на улицу, к лету и птицам, а те плыли по голубому небу, которое еще никого не разочаровало.

Юра блаженствовал, лишь иногда отмахиваясь от обнаглевшей мухи. Одиночество продлилось бы дольше, если бы не оплошность. Метнувшись на кухню подлить кипятку, он совсем забыл про приоткрытый для кота погреб. Запнулся о крышку, та едва слышно громыхнула, будто сдержанно ругнулась матом. И когда нога еще не встретила препятствие, но неизбежность болезненной встречи уже стала очевидна, из-за двери, обитой тканью, раздалось:

Ты уже встал?

Юра замер, надеясь вернуть мгновение.

Ты уже встал?! — Вопрос повторился истошнее.

Из погреба повеяло холодком. От неизбежного не уйти. Юра громко ответил:

Встал! Иди завтракать!

В душе еще оставалась надежда «вернуть все взад». Донесшийся из комнаты крик развеял и ее:

Иду-у!

«У» почему-то протянулась, будто предполагала длительность, последовательность. Но никакой длительности и последовательности не было — наоборот, утро казалось Юре конченым. Он привычно отправился на кухню, разбил яйца о край сколотой чашки, какие всегда отправляют в ссылку на дачу, добавил молока, размешал и вылил смесь на разогретую сковородку. Когда омлет начал подрумяниваться, неприятно грохнула дверь. Она никогда не открывалась, а только грохала, безжалостно врезаясь в старинный буфет с оконцами благородного изумрудного цвета. Буфет содрогался, дребезжал, но дверь останавливал, а та в затихающей злобе стукала его еще пару раз. Там, где буфет неизбежно встречал свою мучительницу, блестел выщербленный деревянный шрамик. Все это Юра знал, даже не выходя на веранду.

Ты гди-е? — раздался недоуменный вопрос.

На кухне! — вяло отозвался Юра.

А чего там делаешь?

Завтрак готовлю.

А-а-а… — Голос подумал. — Подождал бы меня, я бы все сама приготовила. Это я могу.

Да мне не трудно.

Трудно было другое. Трудно было, всунув чапельник в паз, подхватить горячую сковородку и вернуться на веранду. Трудно было положить на тарелки колышущийся, будто боящийся, что его съедят, омлет. Трудно было высыпать на отдельное блюдечко нужные таблетки. Трудно — потому что за всем этим пристально следила старушка, встречу с которой Юра отдалял каждое летнее утро.

А где же «с добрым утром, бабушка»? — ехидным, но миролюбивым тоном поинтересовались за спиной.

С добрым утром, бабушка, — с пугающей для себя искренностью ответил Юра.

Он бросил на обладательницу голоса беглый взгляд и в страхе отвел его: только что проснувшийся старик всегда похож на мертвого. Невысокая, медлительная, грузноватая Лидия Михайловна еще не отошла от дремы. Старушка опиралась на деревянную палку и давила на нее не только восьмьюдесятью с хвостиком годами, но и утром, которое вдвое умножает возраст. Глаза, оставшиеся голубыми, сузились в крохотные непромытые щелки. Лицо у Лидии Михайловны опухло и шелушилось. Кудрявые, всклокоченные, короткие седые волосы тянулись вверх и вниз, к буфету и к Юре, будто старушка хотела прикоснуться сразу ко всему и почувствовать отдаляющуюся от нее жизнь.

Ну хоть посмотри на бабушку! — пошутила Лидия Михайловна, заметив, что внук сторонится ее.

Это и было самое трудное. Каждое утро Лидия Михайловна просила Юру не просто бросить косой взгляд, а поглядеть на нее так, чтобы она это видела. Может быть, это прибавляло ей твердости прожить еще один день. Для Юры же это была пытка. Он смотрел, как трясется опустившийся подбородок с парой колких седых волосков; как застыло белесой каемкой на потрескавшихся губах дурное ночное дыхание; как плавает среди лопнувших капилляров зрачок… И содрогался, потому что видел, во что может превратить красивую интеллигентную женщину обыкновенная старость.

Да я смотрел, чего уж, — промямлил Юра и наловил еще одну порцию омлета. — Вот, садись. Чаю сделать?

Налить чай следовало в обязательно порядке, но ведь нужно было о чем-то говорить, да еще и оставить за старым человеком хоть какой-то выбор.

Какой у нас сегодня прием! Ты сам приготовил?

Сам!

Ты умеешь?! — воскликнула Лидия Михайловна, хотя Юра готовил омлет два раза в неделю.

Бабушка, мне двадцать лет. Я все умею. Садись давай.

Достань себе чистую тарелку. Там в буфете должна быть. В левом отделении.

Да-да. Ты садись, главное.

Лидия Михайловна схватилась за буфет, как раз в том месте, где он был искалечен дверью, и подтянула себя к столу. Больные ноги с трудом согнулись, и женщина опустилась на стул.

Умываться не пойдешь? — поинтересовался Юра. — Я в умывальник воды налил.

Да что-то не хочу. Ноги не ходят.

Хочешь, я тебе в тазик воды налью и сюда принесу?

Да не надо, я сама могу…

Вот это «сама могу» Юру все чаще раздражало. Во-первых, бабушка сама уже почти ничего не могла. Во-вторых, «сама могу» плавно превращалось в «могу, но не хочу». В-третьих, и это было самое важное, «сама могу» касалось не только ее, но их двоих: бабушки и внука. Если бы Лидия Михайловна сначала умывалась, а потом требовала смотреть на нее, тогда Юра видел бы не заплывшее «рыбье» лицо, где перемешались серые и желтые полусонные, истертые пергаментные цвета, а вполне человеческие черты. Но Лидия Михайловна умываться не спешила: ей было тяжело ковылять на улицу, и Юра каждое утро смотрел в лицо проснувшегося мертвеца.

То же самое было с баней. Старушка не всегда соглашалась идти туда, оправдываясь погодой или просто своим «не хочу». Но мыться было необходимо, потому что вместе со старостью приходит запах, и этот запах начинал вытекать на веранду, как только дверь грохала о буфет.

Нечистым трубочистам стыд и срам, — пристыдил бабушку Юра, быстро доев омлет.

Бе-бе-бе! — отшутилась старушка.

Вопреки возрасту и здоровью, для поправки которого ее и переселили на дачу, Лидия Михайловна пребывала в полном рассудке. Юра понимал: главное — соображает человек или нет, и если соображает, то любой физический недуг не так страшен. Ведь когда человек ни гу-гу, то его как бы и нет — просто непослушное мясо ходит. А Лидия Михайловна не только соображала, но, как всякий постаревший советский интеллигент, даже связно рассуждала на вольные темы: о классической музыке, чуть-чуть о латыни, о русской литературе, выказывала знакомство с анекдотами и прочим гумусом, на котором возросли многочисленные библиотекари, преподаватели и переводчики двадцатого века. Старушка могла ответить не просто остроумно, а так, что Юра не сразу ее шутки понимал, и это ему нравилось больше всего. С другой стороны, это его немного пугало. Бабушкино чувство юмора не сочеталось с ее неуклюжим одеревеневшим телом, которое никто не бил, но которое все равно было в синяках: еле-еле ходит человек, умыться не может, а все равно смеется, шутит…

А Васька где? — Кусочек омлета свалился со сморщенной губы и мокро шлепнулся в тарелку.

Большой серый кот свободно приходил и уходил через дырку в погребе, днем отлеживался на старушечьей кровати, а ночью отправлялся на охоту. И все бы хорошо: кот ел и урчал, давал гладить пушистый сибирских мех и любил улечься под ногами, так что никто никуда не мог пройти. Но Лидия Михайловна оберегала кота, как священный дачный тотем.

Куда опять намылился? — вскрикивала она, заметив, что кот спрыгнул с кровати или начал подозрительно вертеть мордой.

И закрывала дверь в зимней комнате на крючок, так что кот полночи скребся и мяукал, а Юра лежал на веранде и слушал концерт, которого не заказывал. Бабушке было хорошо: она храпела. Коту тоже было хорошо: у него было дело. В такие ночи нестерпимо хотелось, чтобы кот победил и дверь, распахнувшись, как следует шандарахнула по буфету.

Гуляет где-то. Это же кот, — в который раз ответил Юра.

Вася! Вася! Вася! — закричала старушка, не вставая из-за стола.

Юра машинально сжал кулаки. Они подрагивали.

Вася!

Никто не пришел и даже не мяукнул.

Вот негодник, — вполне серьезно сказала Лидия Михайловна, — опять шляется!

Это. Же. Кот! — раздельно и уже зло произнес Юра.

Он злился не на бабушку. Его злила ситуация. Злило то, что ровно то же самое было месяц назад и будет еще через месяц. Юра догадывался, что он ответит и какая последует реплика. Он знал, что кот придет минут через десять или пятнадцать, с радостным мявканьем вскочит на крышку погреба — и бабушка так же радостно воскликнет: «Вася!» Юра понимал, что человеку, перевалившему за восемьдесят лет, позволительны и не такие причуды. Но все равно злился, и от этого его раздражение росло.

Мр-р-р-р-р!

Вздрогнула крышка погреба. Пушистый серый хвост приподнял край старушечьего платья. Кусочек омлета плюхнулся обратно в тарелку, в желтоватую лужицу. Бабушка посмотрела туда, где кота уже не было.

Ты пришел, Кыскин?

Кот важно проследовал в комнату. Там у него стояли плошки с кормом и водой. Лидия Михайловна перевела дух. С таким же облегчением Юра увидел, что ее лицо ожило после сна.

Тебе еще что-нибудь дать? — спросил Юра.

Спасибо, все есть.

Тогда я пойду, поработаю в огороде.

Ах ты, наш труженик! — И это была не ирония.

Ни в каком огороде Юра не работал. Утром он уходил в дальний конец участка, быстро поливал огурцы и садился в тенек под ранеткой. Там он рассматривал веселую грядку с горохом, ожидая, пока бабушка доковыляет до туалета, помоет руки и взберется обратно по крыльцу, которое под грузной старушкой почему-то не охало, как оно обычно охало под Юрой. Только когда бабушка скрывалась в комнате, он выбирался из своего укрытия и понуро шел на веранду, где снова садился за компьютер.

Ты пришел? — неминуемо раздавался тогда вопрос, и, если день начался неудачно, Юра не отвечал и опять уходил в огород.

Он знал, что ничего страшного не происходит: по крайней мере, никто не обмазывает вчерашним ужином стены и не убегает из дома в поисках утерянного времени. Знал, что, в сущности, еще не испытал и сотой доли того, с чем имеют дело сиделки, медсестры и санитары. Но даже то, что было, изводило не меньше полноценного безумия, заставляя размышлять под ранеткой о неприятных вещах. Вместе с листвой полукультурки в ушах шумел вопрос: раз ничего страшного не происходит, но это «ничего» все равно бесит, значит, дело не столько в бабушке, сколько во внуке?

Юра!

Крик раздавался густой, насыщенный. Тот, кого этот крик звал, не спешил на помощь, а устало выходил из сучкастой тени на второй или третий раз, когда крик из требовательного становился испуганным и просящим.

Да? Что такое?

Юра входил в зимнюю комнату, где на кровати лежала бабушка. По обыкновению, она читала. Как правило, что-нибудь из подшивок «Роман-газеты». СССР щедро снабдил все дачи страны пищей для ума и печки.

Вот, тебе стоит это прочитать. Для общего развития.

Обязательно протягивался старый журнал, и когда Юра брал его, то чувствовал холод бабушкиных рук. Однажды он шутливо заметил:

Остываешь?

Остываю, — как-то серьезно выдохнув, ответила бабушка.

Но обычно разговор был другой.

Что готовить на обед? Суп гороховый…

Спасибо, я сам все приготовлю.

Рис можно с котлеткой, — продолжала Лидия Михайловна. — Там в морозильнике котлетки есть.

Да говорю же, я все сделаю.

Или суп с горбушей? Консервы посмотри в правом отделении буфета.

Снова сжимались кулаки.

Или рис хочешь?

В этот момент, даже если дело касалось не обеда, а полива грядок или похода в магазин, Юра четко осознавал, что его раздражало в общении с бабушкой. Лидия Михайловна не слушала того, что ей говорят, хотя по возрасту и состоянию здоровья должна была слушать. Просто из соображений здравого смысла. Для собственного покоя и самосохранения. Для удобства, в конце-то концов. А она не слушала! И переспрашивала, переспрашивала, задавала вопрос за вопросом, поучала, поучала, поучала… Оба знали, что готовить будет Юра и можно отказаться от надоевшего ритуала, но отказа не следовало, потому что это был не просто совет, а остаток постаревшей власти, которой Лидия Михайловна когда-то обладала над своими детьми и внуком.

Понял, где горошек? Там, в правом отделении буфета… или в левом? Я не помню. В общем, сам разберешься. Не маленький.

Стоило большого труда удержаться и не нагрубить.

Ну че ты злишься? — в противном случае спрашивала старушка, и было невозможно не простить ее, видя искривившиеся в обиде губы. Да и «че», так не шедшее к ее интеллигентской природе, звучало живо, определенно: оно четко выражало действительную большую обиду, и Юра мгновенно остывал.

Прости меня, я не хотел, — извинялся он.

И ты меня прости. Совсем я из ума выжила.

К сожалению, признание ошибок не всегда приводит к работе над ними. Все повторялось снова и снова. Дни шли медленно, никак не желая приближать сентябрь, когда холода вынудят переселить бабушку с дачи. Юра желал сентября больше подсолнухов, больше листвы, больше солн-
ца — он хотел сентябрь, как хотят девушку, хотел на учебу, хотел семинаров, хотел подряд четыре лекции с гнусавым профессором, лишь бы не отвечать на одни и те же вопросы про горошек и не смотреть каждое утро в опухшее бледно-желтое лицо без глаз.

«В сущности, — рассуждал Юра, — ничего особенного не происходит. Все просто прекрасно. Человеку уже за восемьдесят, а он читает сложные романы, сносит тяготы дачной жизни, шутит. А эти вопросы, поучения, контроль… Ну подумаешь! Это же не сумасшествие. Не овоща ведь на меня повесили. Но я все равно злюсь. Я злюсь каждый день. Я злюсь на нее. Злюсь на себя. Злюсь на Васю. Сегодня я ударил кулаком по столу, хотя мог бы не бить. Но мне почему-то нужен был этот удар. Он как будто должен был выразить что-то, чего я сам не понимаю. Я люблю бабушку, я ухаживаю за ней и готов делать это до самого конца. Мне не сложно… но при этом так трудно!»

Юра засыпал с клятвенным обещанием быть терпимей и дружелюбней. Но утром он неправильно подскакивал с дивана, тот орал, как будто его пырнули ножом, и сквозь дверь снова пробивалось эхо:

Ты уже встал?

 

Вопрос, которого не требовалось задавать и который не требовал ответа, в этот раз привел Юру в бешенство. В нем слышалось скрытое издевательство. Загвоздка была в «уже». Почему нельзя спросить без этого чертова «уже»?! За «уже» скрывалась слежка, наблюдение, подчеркивающее не факт, а процесс: мол, ты не просто встал, а растянул это вставание во времени, позволил себе не сообщить о пробуждении, а значит, вышел из-под контроля, стал независимым и тебя надо немедленно одернуть. Естественно, Лидия Михайловна не имела в виду ничего подобного, но вопрос считывался как проявление власти, и это раздражало раньше, чем тело успевало налиться гневной кровью.

Встал! — еле сдерживаясь, крикнул Юра. — Иди завтракать!

 

И все повторялось. Требование посмотреть в глаза, которых не было. Сковородка, таблетки, чай. Колыхнувшаяся крышка погреба, когда на нее взгромоздился кот, и не требующий ответа вопрос: «Вася пришел, что ли?» Затем огород, отшельническое созерцание гороха, радостно тянущегося к солнцу, и возвращение под крышу для нового, предобеденного наставления.

Это просто засада, я уже так не могу! — жаловался Юра ночью, когда шарился по садоводческому обществу с друзьями. — Я знаю, что ничего стремного не происходит, но… Да блин! Страшно — это когда человек кандидат наук, а с ним разговаривают как с ребенком. У нас ничего такого… А все равно бесит, бесит, бесит! Я готов уже матом крыть! Во мне столько всего накопилось, но я просто не в силах это высказать. Не знаю как, чем, что… Понимаете?

Приятели подобрались сезонные, с какими общаешься лишь пару месяцев в году, поэтому дружба между ними была натянутой.

Да, Юрец, это вообще адок! У меня бабка с ума сходила. Ушла в огород, а чайник выключить забыла. Он расплавился, пожар начался… Хорошо, я увидел! Я ей потом говорю: «Старая твоя башка, если ты ничего уже не помнишь, то проверяй все по десять раз!» Чуть дачу нам не спалила!

Чем больше приятель говорил, тем больше не соглашался с ним Юра. Ему не приходило в голову оскорбить Лидию Михайловну. Мучившая Юру озлобленность возникала не по объективным причинам: нудные стариковские поучения и рядом не стояли с необходимостью менять подгузники, — а из-за какого-то неуловимого чувства, может быть даже звука, который Юра слышал, но никак не мог разобрать. Он хотел понять, почему злится, хотя знает, что злиться не надо, и, если он понимает и все равно злится, означает ли это, что дело в нем самом, или речь все же о чем-то более тонком и страшном?

Друзья по пиву не смогли уловить нить рассуждений, и Юра, распрощавшись, отправился домой.

Шел второй час ночи. Окна дачи горели. На веранде Юру встретила Лидия Михайловна, одетая в одну ночнушку. Бабушка спала, положив локти на колени и уронив голову на грудь. В некрашеный пол уперлись распухшие босые ноги. Юра отметил, что пора бы подстричь на них ногти. От звука хлопнувшей двери старушка всхрапнула, подняла голову и уставилась на внука.

Пришел, слава богу!

Юра ничего не ответил. Он протиснулся к дивану и демонстративно стал раздеваться. Одежда резко шаркала в воздухе.

Допоздна ходишь, — прозвучало замечание, когда свитер был на голове.

Я гулял.

С ребятами?

С ребятами.

С Илюшкой, Сережкой? Паша был?

Отвечать не хотелось.

Хочу все знать! — сводя вопрос к шутке, засмеялась Лидия Михайловна.

Свитер натянулся до треска и выстрелил в угол веранды.

Мне двадцать лет! Тебя не должно занимать, где я и с кем.

Но я же волнуюсь!

И что?! Я предупредил, что иду гулять! Я сказал, что вернусь поздно! Чего еще нужно? Ложилась бы спать, ключ все равно у меня.

Лидия Михайловна начала подрагивать. Задубевшие пятки корябнули пол. Мягкий подбородок поплыл, и голубые глаза вышли из берегов. Бабушка плакала.

Я… я… волновалась. Не… не… надо кричать.

Неожиданная истерика разозлила Юру еще больше.

Ну что такое? Ну шла бы спать — и не надо было бы плакать! Что вообще случилось? Меня что, волки съедят? Я потеряюсь? Заблужусь? Бандиты нападут?!

Старушка тряслась. Под ней дрожал стул, позади возвышенно дрожал буфет, и дрожала крышка от погреба, как если бы на нее запрыгнул кот.

Просто ты… один обо мне… за… за… заботишься. Ты моя отрада. Я так боюсь тебя потерять!

Юрин пыл утих. Он подошел к бабушке и обнял ее. Его лицо оказалось над ее лицом; для этого даже не потребовалось большого мужества, потому что мужество нужно там, где нет любви. Покрасневшее, вздрагивающее, рыхло-морщинистое лицо не вызвало ни брезгливости, ни отвращения. Юра поцеловал влажную дряблую щеку, примяв губами несколько коротеньких белых волосков.

Я тоже тебя люблю. Я очень тебя люблю.

Мокрая полубезумная улыбка озарила Лидию Михайловну.

Ах ты, мой заюшка!

Неприятно пахнущее тело, понемножку испачканное во всех старческих жидкостях, прильнуло к нему. Это не просто не оттолкнуло Юру, но даже не вызвало чувств, которые требуется преодолеть. Он обнимал бабушку честно. Обнимал не как бабушку, а как брата. Согнувшись, он сжимал вцепившуюся в него старушку и слушал, как тяжело, неохотно бьется ее сердце.

Я тебя очень люблю, — сказал Юра. — И злюсь не на тебя, а из-за твоей манеры командовать. Давай договоримся: если я говорю «нет», это значит «нет». Не нужно меня учить. Я ведь не маленький…

Для меня ты всегда маленький! Раз я бабушка, то…

Ну не надо, не надо! Давай без этого. Можно же просто уважать друг друга. Я же не требую от тебя конфет на основании того, что я внук.

Ты конфету хочешь?

Да я…

У меня есть. — Лицо Лидии Михайловны счастливо осветилось.

Да не хочу я конфет! Я хочу, чтобы ты меня слушала. И я тебя, конечно, буду слушать. Не будем ссориться. Хорошо?

Хорошо! — согласилась Лидия Михайловна, хватаясь за буфет, чтобы подняться. — Не забудь коту дырку открыть, а то он шляется не пойми где!

Так договорились? — настойчивее спросил Юра. — Будем друг друга слушать?

Друзья мои, прекрасен наш союз! Он, как душа, неразделим и вечен… — Лидия Михайловна сбилась. — Свободен, беспечен… тьфу! Все забывать стала! Как же там?.. А-а-а, ладно! Спокойной ночи!

 

Утром крыльцо выдохнуло мощно, хорошо, как будто копило невысказанную боль несколько десятилетий. Тут же, пробившись сквозь стены и вылетев с веранды, донесся возглас:

Ты уже встал?

Через полчаса Юра сидел под ранеткой. Рядом по бечеве полз горох. Он еще не созрел: стручки были тонкими, плоскими и совсем не скрипели, когда на гряду налетал ветер. Юра подошел к гороху и провел по нему рукой, как по струнам. Горох молчал. С неба давило жаркое утро, которому было далеко до сентября. Крик, омлет, я сама могла, посмотри на меня, дырка для кота, где кот, Вася пришел, горошек вон там, в правом отделении, — все повторилось, словно и не звучал Пушкин. Разве что дверь грохнула о буфет торжественно, будто ударила в гонг. Юра не выдержал и ушел прямо посреди завтрака. От вчерашнего слезливого примирения осталось только похмелье. Юру снова одолевало раздражение, которое он никак не мог высказать. Даже в сам момент ссоры что-то застряло в горле и Юра хрипло подавился возмущением. А ведь нужно было крикнуть, ударить воздух, сделать что-нибудь такое, из-за чего тебя услышат! Но Юра почему-то растерялся.

Здарова!

К столбику забора прислонился один из дачных товарищей. После короткого приветствия завязался разговор.

Понимаю, Юрец! — уверял приятель. — У меня такая же тема была. Купил я в том году тачку, а бабыла, прознав, накинулась: «Ты зачем ее купил? Как тебе не стыдно!» Я такой весь в непонятках, а мне бабыла и сообщает: «Если ты разобьешься, кто за мной ухаживать будет?»

Слово «бабыла» прогоркло, будто речь шла о мерзкой наживке для рыбалки, но еще сильнее претило, что вот так грубо о родном человеке могут рассказывать человеку совсем не родному. Юра воспринимал родственные связи как что-то естественное и потому удивился, что они могут быть эгоистичными. «Разобьешься — кто за мной ухаживать будет?» Чушь какая-то… Неужели каждый старый человек — собственник? А почему нет? Совсем недавно старик кормил семью, а теперь пристегнут к ней сбоку как обуза, и это сначала злит, вызывает желание быть полезным, доказать, опровергнуть, а потом, когда от твоей помощи вежливо отказываются, появляется первая капризность и первая обидчивость. Не помнят. Не ценят. Не делятся новостями. А ведь кто их выкормил?! Кто воспитал?! Почему они не слушают меня? Не слышат? Или им неинтересно? Постойте, дайте мне минутку, я припомню… Да вот же интересное, важное! Кто по центральному каналу пел. Какую погоду передали. Надежда Григорьевна лук посадила. В трубе что-то стучало… А когда и на это никто не ответит, приходит чувство брошенности и ненужности. Теперь уже до самого конца.

В огороде появилась Лидия Михайловна. Опираясь на палку, она медленно шла к уборной. Юра, заподозрив неладное, устремился навстречу. На подходе к уборной в нос ударил резкий кислый запах, но струился он не от деревянной будочки, увитой бешеными огурцами. Он шел от дома. Лидия Михайловна охнула, поджала то, что уже нельзя было поджать, и Юра увидел, как по раздутой щиколотке потекла оранжевая струйка.

Ты туда не ходи. У меня ЧП, — раздался усталый голос.

Именно усталый, а не испуганный или рассерженный — такая речь бывает у человека, которому давно не подчиняется собственное тело.

И не смотри. Ох… Да чтоб тебя, провались! Не добежала.

Юра стал забирать в грядку с капустой, чтобы обойти препятствие, но оно, повернув бледное потное лицо, вяло попросило:

Не ходи. Там ЧП. Я потом сама уберу.

Было очевидно, что сама убрать за собой Лидия Михайловна не в состоянии.

Да ладно, не переживай! С кем не бывает. Тем более в твоем возрасте. Сейчас я все уберу и баню затоплю.

Не надо, я сама… — запротестовала старушка, но тут в ней снова что-то забурлило и лопнуло.

Она прогнулась вперед, чтобы жижа не потекла по ноге, да так и застыла, будто фигура на носу корабля.

Юра вооружился лопатой и осмотрел фронт работ. Крыльцо было чистым, но вот дорожку окропило ярким, кислотным следом. Пища не хотела давать жизнь старому организму, и тот выплюнул ее нетронутой, с ягодками и яичными лоскутками. Пахло. Радовались мухи. Юра срезал пласт земли. Работалось без отвращения и обиды. Он не злился и не злорадствовал, кроме того, ликовать, осваивая древнюю профессию золотаря, было бы странно. На минутку закралась мысль: вот учат его, учат, а он терпит и даже, проявляя благородство, прикапывает командирское дерьмо. Юра подумал так не из гордыни. Просто нужно же было о чем-то думать.

Вскоре на всей дорожке к туалету выросли маленькие холмики. Он для верности потоптался на них — ничего не вытекло, не хлюпнуло. Затем прогрел баню и принес туда полотенца, которые было не жалко.

Как выйдешь, иди в баню. Я затопил.

Да не надо так стараться, я… — раздалось из туалета.

Через два часа Лидия Михайловна сидела за столом посвежевшая, умытая, раскрасневшаяся от стыда и стирки. Старушка долго гремела в бане тазами и под конец, казалось, плескала водой не столько для чистоты, сколько для внука: пусть не думает, что его бабушка грязнуля. Так могут скоблить себя только давно не мывшиеся интеллигенты.

Спасибо тебе, Юрочка, — говорила за чаем Лидия Михайловна. — Что бы я без тебя делала, заюшка! Ты один обо мне заботишься.

Ну, вообще-то, не один. Много кто…

Такой конфуз! Ты уж прости, кишечник не работает… или желудок… Я уже забыла, что там у меня не работает. Таблетки не помогают. А где у нас Васька?

Лидия Михайловна тревожно оглянулась. Позади нее возвышался буфет, недобро косящийся изумрудными стеклышками на закрытую дверь комнаты. Кота нигде не было. Юра не помнил, чтобы тот приходил утром. Такое хоть редко, но бывало. Больше царапнуло замечание «у нас». Строго говоря, это было не верно. Юра не переживал за Ваську, зная, что тот придет, и не желал подписываться под волнением, которого не испытывал. Но и возражать вслух не хотелось.

Гуляет где-нибудь. Это же кот.

Я за него волнуюсь. Даже больше, чем за тебя! — прозвучала натужная шутка.

Чтобы отвлечь Лидию Михайловну от кота, Юра завел разговор из тех, что состоят из коротких наводящих вопросов и пространных ответов. Лидия Михайловна заговорила многословно, подробно, даже интересно, что редко бывает, когда между собеседниками полувековая разница.

Я в войну заболела туберкулезом, и меня лечили стрихнином. Под кожу кололи. И ведь вылечили! До сих пор не понимаю как… Жили мы тогда с мамой и бабушкой очень бедно, но лучше, чем остальные. У нас козочка была, и мы ее молоком спасались. Молоком да крапивкой. А полы чистили так. Брали веник без листьев, голик назывался. Клали его на пол, наступали ногами и драили. Полы были белоснежные, если не крашеные. Да те, у кого крашеные были, голиками и не драили. Вот тяжело было без мужчин! Ты же знаешь, у нас почти никто не воевал: до войны всех прибрали. А в пятьдесят третьем, когда объявили о Сталине, я, дура, написала куда-то письмо, не помню куда… Наверх, в общем, написала. Но хоть догадалась прочитать его маме с бабушкой. Уже не помню слов, но я там, как говорится, благодарила вождя за свое счастливое детство. Мама с бабушкой страшно побледнели, письмо отобрали и сожгли. Да… Вот же дураками мы были! Ничего ведь не знали. Ничего! Помню, как радовались Гагарину. Выбежали на улицы, ликовали!.. Еще у нас собачка Муля жила, уже после войны. Ты ее не помнишь. И столик у меня был. Вот об этом столике я жалею. Ну, он такой уютненький, маленький. Потом он у меня стоял, когда я училась в институте, в квартире на Орджоникидзе. А буфет нам от прежних владельцев достался… Ты не заскучал, заюшка?

Юра не заскучал. Он заслушался. Старушка смотрела в одну точку — туда, где к окну привалилось небо. Рассказ тек тихо и мило, как воспоминания девятнадцатого века. Лидия Михайловна выговаривалась полностью, и это пугало: так порой выговариваются перед смертью. Юра поспешил высказать слова поддержки, которые обычно вызывают еще большую горечь.

Мне поговорить не с кем. Вы вечно злитесь, если я что-то говорю. А подруг у меня не осталось. Те, что есть, — зачем им мое брюзжание слушать? Да и подругой можно назвать ту, которой ты готова самое важное, тебя волнующее, рассказать, и она выслушает. У меня таких нету. Умерли. А вы злитесь! Даже ты злишься. А я ведь просто поговорить хочу. Мне скучно. Мне очень одиноко. Я зажилась.

Мгновенно Юра осознал ту боль, которая толкала Лидию Михайловну на неумелый разговор с ним. Это был не пошлый эгоизм, которым так любят объяснять сложные явления, но отчаяние, что ты теперь лишь объект, которому нужно не забывать пить таблетки. А кому хочется ощущать себя стулом? Устыдившись, Юра проговорил с бабушкой до самого вечера, и проговорил хорошо, на равных, по-дружески, так что, когда Лидия Михайловна отправилась спать, она не вспомнила ни про отсутствующего кота, ни про свои обыкновенные назидания.

Посреди ночи Юра проснулся от чьих-то шагов. Диван застонал, будто его оторвали от заслуженного наслаждения. Шаги придвинулись к двери. Палка заскребла по полу. Несколько долгих секунд дребезжал крючок, а потом дверь, описав скрипучую дугу, хлопнула о буфет, затем еще и еще, гася амплитуду. На Лидии Михайловне была белая ночнушка чуть ниже колен. Толстые пальцы с толстыми неподстриженными ногтями цеплялись за доски. Волосы разметались и стояли дыбом вокруг лица.

Вася не приходил? — спросила Лидия Михайловна и вся задрожала.

Не приходил, — пересохшей глоткой ответил Юра.

Ты дырку ему открыл?

Открыл.

Чего же он тогда не приходит? — Старушка задергалась, готовая расплакаться от обиды, нанесенной котом.

Это же кот. Он гуляет по ночам…

Его и днем не было.

Да придет, куда денется, — пробормотал Юра.

И тут произошло то, чего он никак не ожидал. Лидия Михайловна вдруг устремила взгляд куда-то на входную дверь, будто могла видеть сквозь нее, и, находясь внутри запертого дома, истошно заверещала:

Вася! Вася! Иди домой! Вася!

Она поудобней уперлась палкой в пол и приготовилась закричать еще громче, так чтобы наверняка преодолеть брус, шифер и стекло.

Бабушка, тихо, тихо! — пораженный Юра сбился на умоляющий тон. — Не кричи, пожалуйста! Люди же спят. Тем более тебя отсюда не услышат. Это на крыльцо надо выходить, а там кричать нельзя: ночь на дворе. Ты иди ложись спать, а я кота покараулю. Дырку я открыл. Когда он придет, я его к тебе запущу.

Аргументы намеренно были подобраны четкие, дабы отпугнуть призрак близкого сумасшествия.

А ты дырку точно открыл? — недоверчиво спросила Лидия Михайловна.

Ночнушка на ней скрывала что-то помимо тела. Юра не хотел знать что: он боялся, вдруг ему откроется какая-нибудь червоточина, на дне которой клокочет и воет старческое слабоумие.

Точно открыл. Я дырку коту всегда открываю. Ты иди. И надевай в следующий раз тапки. Застудишься.

Старушка еще немного пораскачивалась на порожке, затем прислонилась боком к косяку, взяла клюку двумя руками за нижний конец, зацепила ею ручку двери и медленно потянула на себя.

Дверь закрылась. В лунном свете поблескивал встревоженный буфет. Его тоже разбудили.

Покой продолжался недолго. В комнате снова раздались шаги. Юра заранее сел, диван заранее завопил, буфет заранее напрягся — и только дверь грохнула ровно тогда, когда ее толкнули. На порожке застыла побелевшая Лидия Михайловна. Она не плакала, не тряслась, не проявляла вообще никаких чувств. Вместо этого у нее шевелились волосы, будто их тянул к потолку невидимый репей. Когтистые пальцы ног скребли по полу.

Старушка невидяще уставилась на Юру и жалобно попросила:

Можно я его еще покричу?

«Можно» было из той же серии, что «уже» и «я сама». Зашифрованное послание, смысл которого сразу прошибает насквозь. Юра распознал ужас человека, только что утратившего любимое существо.

Он как можно ласковее заговорил:

Бабушка, иди спать. Это же кот. Он вот-вот вернется.

Я боюсь, что он уже не придет!

Почему? — спросил Юра.

У нас здесь кошачье гетто. Котов рвут. Со… со… собаки.

С великим трудом Юре удалось уговорить Лидию Михайловну лечь в постель. Старушку душили тихие подвывания. Он проводил ее до кровати и, чтобы отвлечь, не придумал ничего уместнее, чем подстричь ей ногти. Сама она не могла этого делать: ей было трудно наклоняться. Каждый раз бабушка отнекивалась, но Юра крепко брал в руки большую вздутую ногу, на пальцах которой, как кожура от семечек, прилипли горбатые желтые ногти. Их не могли победить обычные ножницы, поэтому приходилось пользоваться садовыми.

Щелкал металл. Ногти, как осколки луны, летели во все стороны, и Юра тихо убаюкивал забоявшегося человека:

Ты не переживай. Это же кот. Ночное животное. Он скоро придет к тебе. Вот увидишь.

Бабушка успокоилась и даже задремала. Как только Юра закончил и затворил дверь в комнату, громыхнула крышка от погреба и на ней очутился большой мохнатый зверь. Вася смотрел на Юру с бесстыдством животного, не знающего, что оно домашнее.

Сука ты, Вася, — сказал Юра.

Кот привычно проскользнул в комнату, где принялся грызть свои «камушки». Раздался возглас, похожий на «аллилуйя». Юра с облегчением лег и попытался заснуть. Через пару минут вновь раздались шаги. Теперь, правда, они не скребли по полу. В двери приоткрылась щелочка.

Вася пришел, — раздался шепот.

Да ну? — на Юру нашло неуместное веселье.

Я его до утра закрою. Нечего шляться. Спокойной ночи!

Спокойной ночи.

Заснуть Юра не смог. Кот, набивший брюхо, начал проситься наружу. Он царапал дверь, мяукал, даже бодал ее мордой, и дверь дрожала, ибо в Васеньке было почти восемь кило кошачьего хулиганства. Лидия Михайловна тяжело сопела, а крючок, удерживающий кота взаперти, звенел легко и чуть-чуть насмешливо. К пятому часу, когда коту еще не надоело скрестись, а крючку смеяться, Юра подумывал вырвать чертову дверь и навсегда запечатать кота в погребе. В этом желании его поддерживал молчаливый буфет.

 

Днем Юра поймал муху. Казалось, она жужжала в доме с начала сезона. Стоило только замереть, как насекомое присаживалось на загривок или локоть, выбирая то человеческое место, до которого труднее всего дотянуться. От мухи на коже оставалась невыясненная липкость. Несколько раз Юра сворачивал врученную ему для общего развития «Роман-газету» и отправлялся на охоту. Заканчивалась она безрезультатно.

Но на сей раз муха попалась и жалобно пищала в кулаке. Теперь она почему-то не вызывала желания раздавить ее. Из кулака просили, и Юра не мог отказать этой просьбе. Ладонь разжалась. Ошалелая муха пулей вылетела под потолок, чуть не ударилась об него и села перетирать лапки.

Ты гди-е? — раздалось из зимней комнаты.

Юра не ответил.

Ты гди-е?!

В вопросе скрывалась беспомощность человека, который не может отыскать того, что ему нужно, и потому ощупывающего все голосом. Но это простое знание, перед которым надо так же просто смириться, не хотело усидеть в голове. Внимание цеплялось к этому «ты гди-е?», особенно едва слышимому комариному «и», которое зудело над ухом и от которого негде было спрятаться. «Ты гди-е?» означало тотальную беспомощность одного и такую же беспомощную попытку скрыться другого — трагедия была очевидна; вопроса не требовалось, а то, что вопрос все-таки был, раздражало больше всего.

Я здесь, — устало отозвался Юра.

Хорошо, — в комнате облегченно вздохнули.

Юра представил: что, если бы бабушку пришлось кормить с ложечки и обтирать губкой? Даже если так делать каждый день — а страшна не губка и не ложечка, а вот это «каждый день», звучащее будто марка дешевых продуктов, — Юра был готов исполнить свой родственный долг. Он бы даже воспринял это не как повинность, а, скорее, как чистосердечную заботу. Ведь она обязательна. Это не требование заплатить по кредиту, а неизъяснимый человеческий мотив, от века скрепляющий людей. Юра знал, что на это у него хватит сил. Но вот слушать зудящее «ты гди-е?» сил не было, и то, что разница между испытаниями была так очевидна и он не мог пройти слабейшее из них, повергало в уныние.

Я к тебе иду. Можно?

Можно, конечно! — отозвался Юра.

Он наблюдал за мухой.

Лидия Михайловна пребывала в добром здравии и после обеда даже отправилась на короткую прогулку по участку. Когда она вернулась, то долго чем-то стучала на крыльце. В дверь просунулась рука с какой-то пластмассовой дребеденью, судя по всему, найденной в огороде.

Ты не знаешь, что это?

Не-а.

Рука метнула снаряд, и тот противно заскакал по деревянному полу. Юра терпеливо поднял что-то вроде трубки и положил ее на буфет.

Ну и зачем было кидать-то?

Что кидать? — раздалось с крыльца.

Палочку эту.

Ну так пусть лежит!

Дыхание. Главное — дыхание. Раз, два, три. Юра чувствовал, что его переполнило почти до краев. Он боялся, что вовремя не сможет раскрыть рот и тогда его просто разорвет. Хотелось закричать, вырвать клок волос и измочалить о стену кулаки, но что-то не давало этого сделать. Это «что-то» медленно убивало Юру.

Ты есть не хочешь еще?

Со стоном, вразвалочку, Лидия Михайловна поднялась на крыльцо. Все ступеньки промолчали.

Что будешь на ужин? — спросила бабушка, упав на стул.

Да цветную капусту яйцом залью. Устроит? — Приступ потихоньку затухал.

Есть рис, курица в морозильнике. Гречка есть. Можно курицу с гречкой…

Если тебя устроит, могу цветную капусту яйцом залить, — громче повторил Юра.

Суп с горбушей можно. Она в правом отделении буфета. Консервы, я имею в виду. Хочешь суп с горбушей?

Тяжело.

Лидия Михайловна внимательно посмотрела на внука.

Со мной тяжело? Такая уж у тебя бабушка! Старая!

Она подтрунивала. Юра тоже усмехнулся. Когда сошлись на капусте, говорить стало не о чем, и заскучавшая старушка спросила:

У вас как, гулянка сегодня намечается?

Какая гулянка? — не понял Юра.

Сережа, Илья, Паша. Пойдешь сегодня гулять?

Слушай, а тебе зачем об этом знать?

Мне нужно знать, волноваться или нет.

Юра фыркнул:

Ну ты скажешь тоже! Лучше ничего не знай и не волнуйся.

Но я хочу! — Лидия Михайловна опять свела все к шутке. — Хочу все знать! Ты мне ничего не докладываешь.

А должен?

Я же твоя бабушка!

Муха отлепилась от потолка и полетела за солнцем. Юра хотел за ней.

Мне никто ничего не рассказывает, — пожаловалась Лидия Михайловна, — я как в пустоте. Но я же еще не умерла! Я все еще живу. И все злятся, если я на это обстоятельство указываю. Но почему бы со мной не поговорить? Что, это так сложно?

Юра почувствовал, как весь дрожит. Он подскочил. Вслед за ним подскочил кот и старушечьи голубые глаза. В них не было обиды. В них было любопытство.

А знаешь, почему все злятся? — тихо спросил Юра.

Потому что я старая и глупая! — фыркнула бабушка.

На секунду почудилось, что вот сейчас-то он освободится. Что из его рта вот-вот вырвется крик или выпадет что-нибудь жесткое, сухое — то, от чего першило в горле. Но чего-то не хватало. Чего-то очень важного и в то же время неясного.

Ты не видишь разницы между общением и подслушиванием, — Юра начал отповедь совсем не с того, — вот почему тебя на дачу со мной отправили. Чтобы родители от тебя отдохнули.

Юра произнес эту банальность тихо, спокойно, даже доброжелательно. Он не хотел обидеть. Он не понимал, как такое можно сделать, и не находил в себе сил топнуть, заорать — он вообще никогда не орал на бабушку, не обзывал ее бабылой или кем-нибудь в этом роде. Он просто произнес местоимение, превратившее живого человека в вещь, от которой другие, по-настоящему живые люди вдруг захотели отдохнуть, как отдыхают от вида старых обоев. Выпад показался Юре смертельным, но Лидия Михайловна его не поняла или не приняла к сведению. Она взяла со стола конфетку и стала разворачивать ее трясущимися руками. Фантик шуршал издевательски долго.

Могли бы и потерпеть старуху. — Кудри обиженно дрогнули. — Мне кажется, я это заслужила. Я вас воспитала.

Вот только шантажа не надо!

Какого шантажа?

Все, хватит! Я устал!

Скрипнул диван. Крыльцо — нет. Юра шел под ранетку, где собирался переждать гнев. И секунды достаточно, чтобы наделать глупостей! В нем кипит злость, но он не может ее выплеснуть. У него есть рот, но он не может кричать. Он не понимал, как донести то, что он тоже человек, у него тоже есть жизнь и не нужно влезать в его священные двадцать лет. В конце концов, когда Лидии Михайловне было двадцать, он же ее не учил! Дело было не в эгоизме, не в обиде и не в одиноком старческом существовании. Дело было в достоинстве. Ни одна болезнь не заставляет учить других. Ни одна, кроме бесстыдства.

Но неужели его родная бабушка бесстыдна? Ведь она так много знает и так много читала… А что, если Лидия Михайловна действительно не имеет стыда? Она может долго допытываться у него, куда он собрался и с кем будет гулять. Может без причины запереть Васю, не обращая внимания на его вопли, — так не поступают с Кыскиным, так поступают с вещью. Может забыть про свою гигиену, полагая, что это только ее дело. Она жалуется, что ее бросили, хотя от нее просто никто ничего не требует! Не требуют — потому что она этого не хочет.

Юра вспоминал пример за примером и смотрел на горох, густо оплетший подвязки. Горох наконец-то поспел и перестукивался сочными тугими стручками. Юра набрал пригоршню, и его разом отпустило. Нужно уметь прощать. Нужно быть терпеливым. В сущности, не произошло ничего страшного. Многих старики достают куда сильнее. Да к тому же с головой не дружат. А тут просто вопросы. Вот и все. Это в нем проблема. Это он, Юра, вспыльчив. Вот он-то и должен перетерпеть. Раз не получается закричать, то нужно извиниться. Иначе он порвется от накопившейся злобы. Или эта злоба порвет кого-то еще.

Он посмотрел на небо. Там было хорошо.

 

Юра вернулся в дом с пригоршней гороха. Он аккуратно выложил его на стол. Горох все равно раскатился, подмяв скомканные обертки. Лидия Михайловна успела наесться конфет.

Вот, горох поспел. Держи. И это, извини меня… Я не хотел тебя обидеть. Это я просто реагирую неправильно.

И ты меня прости, заюшка! — Бабушка взяла в руки стручок. — Ну какая красота!

Кушай на здоровье.

Лидия Михайловна, как всегда внимательно, посмотрела на Юру, затем на горох и, хорошо все обдумав, спросила:

Это ты собрал?

Ну а кто ж еще? — Юра плюхнулся на диван. Тот смолчал.

А у нас был горох? — удивилась бабушка, задумчиво перебирая его пальцами.

Да! — вздохнул Юра. — У нас был горох, я его сажал, и я его собрал.

Че ты злишься? — И это «че» опять было обиженным, интеллигентским.

Да ничего! Вопросы эти…

А ты сам поел?

В смысле? Так с утра же завтракали. Сейчас готовить буду.

Гороха. Я имею в виду — гороха.

Поел!

С грядки поел? — уточнила бабушка.

Она смотрела на него круглившимися за стеклами очков глазами. Морщины, редкие волоски под губой. Рот что-то жевал. Жевал, готовясь выплюнуть новый вопрос.

Юра медленно поднялся. Диван застонал долго и протяжно, как будто с него содрали пластырь.

Лидия Михайловна с любопытством наблюдала за внуком. На него же смотрел буфет.

Распираемый сухой злобой, Юра шагнул на середину веранды, навис над старушкой, как нависают, чтобы ударить, — и снова не нашел нужных для крика слов. Всякая мысль и всякое движение вываливались и выкатывались из него, как горошины из стручка. Его колотило от ярости, не находившей выхода. Еще секунда — и взбесившиеся эритроциты разорвут сердце. Горло сдавил спазм. Почки заныли от скопившегося яда. Задыхаясь, Юра оперся на стол. Рука наткнулась на горох, сгребла его и сжала. Стручки не лопнули, сочась приятной холодной жижей, а звонко заскрипели. Звук понравился: протяжный высокий скрип гороха, который трется о горох.

Юра еще сильнее сжал кулак — и резко поднес его к старушечьему уху.

Горох заскрипел сочно, громко, для всех.