Книга

Книга

Рассказ

 

Памяти Льва Николаевича Толстого

и якутских стрелков посвящается

 

На самом деле якута звали не Пьером, а Петром Досифеевым, а по-якутски — Бэргэном, что в переводе означает «меткий». Бэргэн не обижался, когда его окликали французским именем — конечно же, не за внешнюю схожесть с французом, а из-за того, что неразлучен был с третьим томом «Войны и мира». Бэргэн очень любил читать. Как только выпадала свободная минута, доставал из полевого мешка свой самый ценный груз, открывал его наугад и принимался читать вслух. Читал он серьезным голосом, но это было так смешно и несуразно, что его однополчане покатывались со смеху.

Чего смеетесь? Великий вещь! — отрывисто говорил он и продолжал чтение.

Когда Бэргэн читал от имени Пьера, его голос становился не таким резким, как обычно.

Хороший человек! Тоже якут, наверное, — закрывая книгу, каждый раз говорил Бэргэн.

Книгу он берег. Если кто-то просил дать ее почитать, якут отвечал:

Потеряешь вдруг. Сам почитаю тебе. Садись, слушать будешь. — Он открывал книгу, принимал важный вид и неспешно читал: — «Пьер оглядывался на первый дым, который он оставил округлым плотным мячиком, и уже на месте его были шары дыма, тянущегося в сторону, и пуф… (с остановкой) пуф-пуф — зарождались еще три, еще четыре, и на каждый, с теми же расстановками, бум… бум-бум-бум, — отвечали красивые, твердые, верные звуки. Казалось то, что дымы эти бежали, то, что они стояли, и мимо них бежали леса, поля и блестящие штыки. С левой стороны, по полям и кустам, беспрестанно зарождались эти большие дымы с своими торжественными отголосками, и ближе еще, по низам и лесам, вспыхивали маленькие, не успевавшие округляться дымки ружей и точно так же давали свои маленькие отголоски. Трах-та-та-тах — трещали ружья хотя и часто, но неправильно и бедно в сравнении с орудийными выстрелами. Пьеру захотелось быть там, где были эти дымы, эти блестящие штыки и пушки, это движение, эти звуки. Он оглянулся на Кутузова и на его свиту, чтобы сверить свое впечатление с другими. Все точно так же, как и он, и, как ему казалось, с тем же чувством смотрели вперед, на поле сражения. На всех лицах светилась теперь та скрытая теплота…» Тут чего-то не по-нашему, не по-русски… «… чувства, которое Пьер замечал вчера и которое он понял совершенно после своего разговора с князем Андреем.

Поезжай, голубчик, поезжай, Христос с тобой, — говорил Кутузов, не спуская глаз с поля сражения, генералу, стоявшему подле него».

Солдаты гоготали во весь голос, особенно когда якут сказал «не по-нашему, не по-русски» и когда он произносил «пуф-пуф» и «бум-бум-бум», а тяжеловатый в движениях Бэргэн медленно поднимал руку со сжатым кулаком и грозил им.

Пьер, говорят, что вы, якуты, совсем не отличаете цвета друг от друга, — вдруг ни с того ни с сего сказал рядовой Уланов.

Какие? — сощурился якут.

Синий, голубой, зеленый… У вас даже и названий-то таких нет.

Что от меня хочешь?

Ты вправду не видишь, что небо и трава разного цвета? — подивился солдат. — Вы все дальтоники, что ли?

Плохой слово. Чего дразнишься? Отстань, — насупился якут, — книжку читать не буду.

Было непонятно, то ли он и впрямь не различает эти цвета, то ли обиделся, что обозвали непонятным словом.

Пьеро, а где ты взял книгу эту? Из юрты привез? — не унимался Уланов — и тут же получил увесистый подзатыльник от старшины Ермакова.

Якут молчал.

Не обращай внимания на дурака, — Ермаков кивнул в сторону притихшего Уланова, — а Толстого мы любим не меньше твоего.

Э-э! — встрял рядовой Пятов. — Кто это его, безбожника, любит? Его этой… афеме предали. Против бога он был. А ты — лю-юбим!

Много ты понимаешь! — закипел Ермаков. — При чем тут религия? Мне хоть десять раз его анафеме предали, а вот «Войну и мир» кто бы так смог написать? Кто?! Якута вон даже не оторвать.

Аи-тоен не любит эту книгу? — Пьер-Бэргэн часто-часто моргал ресницами.

Это еще кто? — не расслышал Пятов.

Бог! Самый главный! Он Землю придумал.

Не бог же его анафеме предал, — буркнул Ермаков.

Значит, Аи-тоен любит книгу? — не успокаивался якут. — Хочет, чтобы я книгу читал?

Хочет, хочет… — проворчал Ермаков. — А ты, якут, сам-то чего хочешь?

Я? — заулыбался Бэргэн. — Хочу ничего не делать, пить кумыс, есть кобылье мясо и стать толстым.

И написать «Войну и мир»! — сказал Пятов под дружный смех однополчан.

Опять смеются! — покачал головой якут.

А вот возьмет и напишет! — вступился за Бэргэна Ермаков. — Там была одна война, теперь другая. Кто-то же должен о нас написать.

Напишут, — горько вздохнул Пятов, — правду бы только писали.

* * *

Книгу якут нашел в Новгороде. Город тогда еще не был занят немцами. Теплым августовским вечером рядовой Досифеев бродил по Антониевому монастырю, расположенному на правом берегу Волхова. Когда-то здесь находилась духовная семинария, а затем в бывших монастырских постройках обосновался учительский институт. В то время здесь было шумно, весело. Сегодняшним вечером, несмотря на войну, в человека вторгалась тишина. Бэргэн слушал ее сердцем и никак не мог поверить, что музыка тишины, разливавшаяся по его телу, слишком временна. Скоро снова начнется стрельба, грохот, будет опять шумно, но по-другому. Этот шум весельем не называется. А пока только шумит полусвежая листва, ветер взлохмачивает гривы деревьев и распускает веером страницы лежащих на земле журналов.

Якут склонился над журналами и среди них увидел книгу. На бледно-зеленом фоне обложки золотом горели тисненые буквы в синей рамке с вензелями по углам.

Лев Николаевич Толстой, — прочитал Бэргэн. — «Война и мир». Ух как! «Сейчас вот война, — подумал он, — а здесь как будто и нет войны, покой. Мир, получается. А на самом деле есть война. Выходит, война и мир».

Досифеев взял книгу. Увесистый томик был чуть больше его ладони. На задней стороне обложки значилась цена — 3 рубля 75 копеек. Бэргэн снова посмотрел на фасад книги, где под заглавием значился год издания — 1939. «Мало успела в мирное время пожить». Пётр провел ладонью по книге, словно гладя маленького ребенка, и бережно открыл. Текст предваряла картинка со скачущими всадниками. Пётр, рассмотрев ее, принялся искать другие рисунки, но в книге их было всего три, только перед частями. Досифеев нашел в конце тома оглавление, ознакомился с ним. Увидел вклеенную бумажечку с опечатками. И, полистав книгу, открывая ее в разных местах, сунул за пазуху.

С этого дня с книгой Толстого якут не расставался.

Пьер, когда Толстого прочитаешь, кого будешь следующего читать, Маркса? — подтрунивали над якутом.

Я буду забивать свой священный мозг ерундой? — искренне удивлялся якут.

Его чтение приходилось и к месту, и не к месту. Иной раз Досифеева гнали, стоило ему лишь открыть том.

Мы от своей войны устали, — говорил кое-кто из бойцов на привале, — а он нам еще одну подсовывает.

Так та тоже наша была, наших отцов и дедов, — заступался Пётр за книгу.

Читай, читай, — поддерживало его большинство солдат.

«Один раненый старый солдат с подвязанной рукой, шедший за телегой, взялся за нее здоровой рукой и оглянулся на Пьера.

Что ж, землячок, тут положат нас, что ль? Али до Москвы? — сказал он.

Пьер так задумался, что не расслышал вопроса. Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых и лежал один, и ему казалось, что тут, в них, заключается разрешение занимавшего его вопроса. Один из сидевших на телеге солдат был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову.

Рот и нос у него были на сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера; третий лежал ничком, и лица его не было видно. Кавалеристы-песельники проходили над самой телегой.

Ах запропала… да ежова голова…

Да на чужой стороне живучи… — выделывали они плясовую солдатскую песню.

Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. И, еще в другом роде веселья, обливали вершину противоположного откоса жаркие лучи солнца. Но под откосом, у телеги с ранеными, подле запыхавшейся лошаденки, у которой стоял Пьер, было сыро, пасмурно и грустно».

* * *

В одном из боев рядовой Досифеев и сам получил ранение. Пуля угодила якуту в живот, его отправили в госпиталь. Пролежал долго, рана никак не хотела заживать. В госпитале Пётр узнал, что его полк расформировали, так как от полка мало что осталось. Уцелели немногие. Погиб старшина Ермаков, погибли рядовые Пятов и Уланов, погибли другие боевые товарищи. В те минуты, когда горечь захлестывала якута, он открывал книгу и сквозь набегавшие слезы, затуманивавшие взор, читал «Войну и мир»:

«Та странная мысль, что из числа тех тысяч людей живых, здоровых, молодых и старых, которые с веселым удивлением смотрели на его шляпу, было, наверное, двадцать тысяч обреченных на раны и смерть (может быть, те самые, которых он видел), — поразила Пьера.

Они, может быть, умрут завтра, зачем они думают о чем-нибудь другом, кроме смерти? И ему вдруг по какой-то тайной связи мыслей живо представился спуск с Можайской горы, телеги с ранеными, трезвон, косые лучи солнца и песня кавалеристов».

Накануне выписки Бэргэну сообщили, что из Сибири на Северо-Западный фронт направлены несколько бригад, наполовину сформированных из охотников-якутов. Рядовой Досифеев написал командованию просьбу включить его в состав того корпуса, в котором будут выполнять боевые задания земляки. Возвращать якута после ранения было некуда, поэтому его просьбу удовлетворили и направили в 19-ю отдельную лыжную бригаду 12-го гвардейского стрелкового корпуса.

Бригада получилась интернациональной — полторы тысячи русских, шестьсот якутов, двести пятьдесят украинцев, сто татар, семьдесят белорусов и около двухсот бойцов других национальностей. Тем не менее это была воинская часть, сформированная в основном из посланцев Якутской республики.

19-я лыжная бригада прибыла на Северо-Западный фронт 15 февраля.

Сегодня праздник, — весело сказал Пётр, обнимаясь с земляками и с наслаждением говоря по-якутски, — Сретенье Господне.

Что значит «Сретенье»?

Встреча. Вот и мы встретились.

Ты бога-то с нами не равняй.

Не равняю. У него своя была встреча, у нас своя.

Рота, к которой был приписан рядовой Досифеев, находилась в подчинении капитана Подпорова Тимофея Ивановича, человека с дерзким лицом, железным взглядом и несгибаемой волей. Белокурый, статный Подпоров был внешне симпатичен, но глаза чуть навыкате придавали ему не то рыбий, не то жабий вид. И когда он злился, то смотрел не мигая, выкатывая и без того выпученные глаза. И в то же время в этих глазах сквозила такая решимость и отвага, что взгляд Подпорова заставлял выпрямиться и солдата, и старшего по званию. В редкие мгновения Тимофея Ивановича пронзала беспросветная тоска — когда он писал домой письма. У него в тылу находилась жена с двойняшками, родившимися накануне войны, в мае. Подпоров был кадровым военным. Как и других, его мотало по всему Советскому Союзу: Ярославль, Тула, Харьков… За полгода до начала войны он попал в лагеря, и жена родила детей без него. За что его туда определили? А поменьше бы языком молол не при тех. Личная бдительность все же должна присутствовать. А то давай говорить, что война скоро начнется. Чутье, видите ли, у него на этот счет! Хорошо еще, что не расстреляли за такие речи за подрыв авторитета армии. Выпустили его через год после начала войны и дали в командование штрафную роту. Капитан Подпоров доблестно выполнял свой долг и к началу 1943-го командовал уже не штрафниками. Дома он так и не побывал и своих детей ни разу не видел, только на фотографиях. Сына назвали в честь Подпорова Тимошей, а дочь, как и жену, Алечкой.

Подпоров был внутренне раздосадован, что в его роте почти одни якуты. Против якутов он ничего не имел. Трудность состояла в том, что многие не говорили по-русски. А капитан не говорил по-якутски. И времени научиться кумекать на этом языке не было: якуты прибыли вчера, а через несколько дней пора было отправляться на боевое задание. А будут ли они хорошими воинами, не зная языка?.. Утешало то, что хоть кто-то среди них все же понимает русскую речь. Досифеев, например.

Капитан взглянул на Петра: сидит, читает. Словно не на войне, а в библиотеке.

Рядовой Досифеев.

Тот вскочил, натянулся, словно тетива в луке.

Что читаете? Позвольте взглянуть.

Пётр протянул ротному книгу.

Та-ак… «Война и мир». Откуда русский хорошо знаете?

Учил.

Сам?

Сам учил. В школе учил. Мама, отец знают русский. Хороший знание русского языка может привести к возвышению якутского народа — так нам говорят.

Вот как! — подивился сознательности якута Подпоров, отдавая книгу.

В роте Бэргэна сразу зауважали: давно на фронте, даже ранение есть. Он стал для бойцов настоящим гидом по тропам войны. Рассказывал про боевых друзей, про то, как воевал. Его слушали, словно он пришел из другого мира — мира войны. К тому же Бэргэн в оставшиеся дни пытался хоть немного научить русскому своих собратьев. И постоянно читал. Вслух.

«24-го было сражение при Шевардинском редуте, 25-го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26-го произошло Бородинское сражение. Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть — для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершенно очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение».

Некоторым бойцам выдали снайперские винтовки. Объяснили, как из них стрелять. Дали всем по три патрона. Каково было удивление, когда все до одной мишени в самые сердцевины поразили именно якуты.

Так они же охотники… — бурчали те, кто промахнулся.

Якуты отличались от всех своей наблюдательностью.

Какая им разница, кто зверь — фашист или волк? — шутили над ними.

Приближалось 23 февраля. Командование 27-й армии Северо-Западного фронта готовило к празднику наступление на Старую Руссу. Настроение в ротах было приподнятое. Ждали, когда же все начнется.

«Что ж мы? на зимние квартиры? не смеют, что ли, командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки?» — весьма грамотный якут Сёмка Яровой готов был хоть сейчас пуститься в бой.

Не торопи события, поживи еще, — отвечали ему, а мысли всех только и были о наступлении.

Ждать и догонять — хуже некуда, — вздыхали солдаты.

За эти несколько дней Бэргэн успел со многими сойтись. Но больше всех подружился с рядовым Андреем Бусыгиным. Несмотря на то что якуты приняли православие и носили христианские имена и фамилии, они сохраняли также и свои традиционные имена. Андрея Бусыгина по-якутски звали Эркином, что означает «честный». Эркин был безграмотен. Недавно ему исполнилось восемнадцать, он был вдвое моложе тридцатишестилетнего Досифеева. С виду крепкий, но в глазах его читалась детская наивность и любопытство, словно не воевать пришел, а поиграться в войнушку. А вот молодцеватая прыть и жажда охоты в нем настоятельно просились наружу.

Родился бы чуть попозже, — сказал Бэргэн, — дома был. Мы бы и без тебя управились.

Якут сам решает, когда ему родиться, — хмурил брови Эркин.

Прыткий ты больно, горячий.

Холодно, вот и прыгать приходится.

Эркин любил слушать, когда Бэргэн читал ему русскую книгу. Он почти ничего не понимал, но его завораживало само чтение.

Почему я плохо знаю русский? — расстраивался он.

Выучишь еще. Жизнь длинная, а ты только вчера на свет появился.

Почитай еще, — просил Эркин.

К ним подсаживался Сёмка Яровой, якут с русыми волосами.

«Как ни тесна и никому не нужна и ни тяжка теперь казалась князю Андрею его жизнь, он так же, как и семь лет тому назад в Аустерлице накануне сражения, чувствовал себя взволнованным и раздраженным.

Приказания на завтрашнее сражение были отданы и получены им. Делать ему было больше нечего. Но мысли самые простые, ясные и потому страшные мысли не оставляли его в покое. Он знал, что завтрашнее сражение должно было быть самое страшное изо всех тех, в которых он участвовал, и возможность смерти в первый раз в его жизни, без всякого отношения к житейскому, без соображений о том, как она подействует на других, а только по отношению к нему самому, к его душе, с живостью, почти с достоверностью, просто и ужасно, представилась ему. И с высоты этого представления все, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом, без теней, без перспективы, без различия очертаний. Вся жизнь представилась ему волшебным фонарем, в который он долго смотрел сквозь стекло и при искусственном освещении. Теперь он увидал вдруг, без стекла, при ярком дневном свете, эти дурно намалеванные картины. “Да, да, вот они те волновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы, — говорил он себе, перебирая в своем воображении главные картины своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном белом свете дня — ясной мысли о смерти. — Вот они, эти грубо намалеванные фигуры, которые представлялись чем-то прекрасным и таинственным. Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое отечество — как велики казались мне эти картины, какого глубокого смысла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном белом свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня”.

Три главные горя его жизни в особенности останавливали его внимание. Его любовь к женщине, смерть его отца и французское нашествие, захватившее половину России. “Любовь!.. Эта девочка, мне казавшаяся преисполненною таинственных сил. Как же я любил ее! я делал поэтические планы о любви, о счастии с нею. О милый мальчик! — с злостью вслух проговорил он. — Как же! я верил в какую-то идеальную любовь, которая должна была мне сохранить ее верность за целый год моего отсутствия! Как нежный голубок басни, она должна была зачахнуть в разлуке со мной. А все это гораздо проще… Все это ужасно просто, гадко!

Отец тоже строил в Лысых Горах и думал, что это его место, его земля, его воздух, его мужики; а пришел Наполеон и, не зная об его существовании, как щепку с дороги, столкнул его, и развалились его Лысые Горы и вся его жизнь. А княжна Марья говорит, что это испытание, посланное свыше. Для чего же испытание, когда его уже нет и не будет? никогда больше не будет! Его нет! Так кому же это испытание? Отечество, погибель Москвы! А завтра меня убьет — и не француз даже, а свой, как вчера разрядил солдат ружье около моего уха, и придут французы, возьмут меня за ноги и за голову и швырнут в яму, чтоб я не вонял им под носом, и сложатся новые условия жизни, которые будут также привычны для других, и я не буду знать про них, и меня не будет”.

Он поглядел на полосу берез с их неподвижной желтизной, зеленью и белой корой, блестящих на солнце. “Умереть, чтобы меня убили завтра, чтобы меня не было… чтобы все это было, а меня бы не было”. Он живо представил себе отсутствие себя в этой жизни. И эти березы с их светом и тенью, и эти курчавые облака, и этот дым костров — все вокруг преобразилось для него и показалось чем-то страшным и угрожающим. Мороз пробежал по его спине. Быстро встав, он вышел из сарая и стал ходить…»

Про что написано? О чем читаешь? — перебил Бусыгин.

О чем, о чем… О нас! Не слышишь, что ли? — ответил Сёмка.

Иногда Андрей просил книгу у Петра, но тот хмурился и не давал.

Подержать только, — просил тот.

Конечно же, он ее открывал и с умным видом пытался прочитать хотя бы строчку.

Книгу не так держишь! Переверни, — усмехался Досифеев, — грамотей!

* * *

Февраль славился своими метелями. Без устали сутки напролет стонала над окрестностью вьюга. А этой ночью она так нестерпимо выла, словно собака перед покойником, да не перед одним… Поэтому Подпоров долго не мог уснуть, а когда уснул, ему приснилось, будто он дома, а дочь и сын зовут его не папой, а дядей и с зазнайством к нему относятся. Тимофей Иванович проснулся, закурил и сел писать письмо жене:

«Здравствуй, родная жена. Шлю горячий красноармейский привет и нежно целую тебя и наших деток. Как вы там? Только что видел сон про них. Не желали знаться со мной. Горюю, что ни разу их не видел, но думаю о них часто. Ничего, выгоним фашистов с нашей земли, я вернусь с фронта, и будем жить все вместе, весело и счастливо. Но пока вы так от меня далеко… а до смерти четыре шага».

Он преувеличил. До смерти ему оставалось тридцать километров.

На следующий день, двадцать второго, метель стихла. А в ночь на двадцать третье февраля 1943 года перед бойцами нескольких отдельных лыжных бригад, в том числе и 19-й, костяк которой составляли призывники из Якутии, была поставлена задача: форсировать озеро Ильмень и овладеть его южным побережьем. Пользуясь внезапностью удара, лыжный десант должен был взять под контроль дорогу Старая Русса — Шимск, перерезать коммуникации, ведущие на Шимск, и тем самым обеспечить успех главной группировке 27-й армии, которая готовила наступление на Старую Руссу с севера и юго-запада. Им предстояло пройти тридцать километров по льду Ильменского озера от острова Маяк Железный до берега.

В полночь бригады прибыли к Железному Маяку. Он являлся пунктом сосредоточения.

Средняя полоса России… и маяк. Странно как-то. — Сёмка Яровой недоверчиво разглядывал высокую конструкцию.

Не смотри, что лед кругом. Маяк-то на острове стоит, — ответил Подпоров.

Понятно, — протянул якут, — чтоб корабли об остров не бились.

С богом… — тихо произнес Досифеев, выкатываясь на ильменский лед.

Лыжники шли в белых маскировочных халатах, которые надежно укрывали их в кромешной тьме. Бойцы несли на себе автоматы, катили артиллерийские орудия.

Мы привыкли к снегу. Выросли на лыжах, — храбрились якуты, двигаясь по замерзшему озеру.

Большой этот Ильмень, — подивился кто-то.

Длина — сорок пять километров, ширина — тридцать пять, глубина — десять метров, — отчеканил молоденький боец по фамилии Бояров.

Почем знаешь?

Я из этих мест.

Хорошая будет могила, просторная, — сказал кто-то в темноте.

Отставить упаднические настроения! — грозно скомандовал капитан Подпоров.

Лед-то тонкий, однако… — заметил рядовой Бусыгин, но его слова ротному не перевели.

С той минуты бойцы молча разрезали темноту. Так получилось, что 19-я отделилась от остальных частей корпуса. Бездорожье, глухая ночь, ориентир только по компасу…

К пяти утра был замечен высокий берег.

Это Ильменский глинт, — сказал Бояров.

Какая же это глина? — удивился Пётр Досифеев.

Обрыв, значит.

Гэта па-якому? — спросил Смолич, белорус с пышными усами.

Чего-о? — не понял Бояров.

По-каковски это, тебя спрашивают, — вступил в разговор ефрейтор Бабич.

По-датски.

Однако Бабичу послышалось «по-бабски», и он страшно удивился.

Идти до глинта предстояло километра три. На высоком берегу стояло несколько деревень, занятых немцами. Из них ближе всех — деревня Ретле. Первыми дойдя до берега, второй батальон и часть третьего бросились атаковать деревню. После короткого боя немцы, ошеломленные внезапностью, отступили. В том коротком бою погиб Сёмка Яровой, гранатой взорвав дзот фашистов, своей гибелью расчистив дорогу наступавшей роте.

Первый батальон и большая часть третьего пытались атаковать деревни Устрека и Заднее поле. Эти населенные пункты, занятые противником, представляли собой отдельные опорные укрепления с целым рядом дзотов и хорошими наблюдательными пунктами. Захватить деревни до рассвета не успели, фактор внезапности нападения был упущен. Противник прижал наступающих массированным артиллерийским огнем ко льду. Немцы удобно расположились на высоком берегу Ильменя, и бойцы на открытом ледяном пространстве были у них как на ладони. Одновременно шла бомбежка с воздуха.

Бойцы же второго батальона и части третьего, развивая наступление из деревни Ретле, отбили у немцев деревни Горка и Конечек, вступая в рукопашные схватки с противником. Тут подвиг якута Ярового повторил белорус Смолич, бросившись с гранатой на дзот. Завладев Горкой и Конечком, бойцы кинулись товарищам на подмогу, предприняв атаку с фланга на немецкие позиции в деревне Устрека. Однако эта попытка была сорвана немецкой контратакой.

Во второй половине дня немцы, подтянув резервы, теперь значительно превосходя наступавших в численности, предприняли новую атаку. При поддержке авиации в бой вступила артиллерия и минометы. Немцам удалось занять освобожденные ранее деревни и оттеснить остатки второго и третьего батальонов к озеру. Истратив боеприпасы, те оказались прижаты к берегу.

Белые просторы превращались в кровавую равнину. Людям негде было укрыться на голом льду, они гибли от пуль и от осколков, под ломающимся льдом тонули в водах Ильменя. Был убит ротный Подпоров, мечта которого увидеть своих детей так и осталась мечтой. Погиб на своей малой родине Бояров. Бабича поглотили воды озера, могилой ему стало ильменское дно.

Боец второго батальона рядовой Пётр Досифеев лежал на льду. К нему, прячась от пуль, подобрался Андрей Бусыгин. Белый маскировочный халат Петра на животе был окрашен в кровавый цвет.

Все в живот мне пули норовят… — с трудом сказал якут. — Русские говорят — «не жалеть живота своего»… Правильно говорят… — Он говорил отрывисто. — Я умираю…

Бэргэн, живи, живи, Бэргэн! — Бусыгин, увидев столько смертей за сегодняшний день, не мог примириться с мыслью, что Досифеев умрет.

Послушай меня… Не перебивай… Навести моих… — якут назвал место. — Скажи, где погиб… — Силы покидали его. Он еле выговаривал слова. — Подними…

Бусыгин выполнил просьбу. Бэргэн застонал от боли.

На спине у меня… под халатом книга. Достань.

Кругом свистели пули, рвались снаряды. Бусыгин не расслышал.

Книга… Достань… На спине…

Бусыгин медлил.

Ну!

Андрей вспорол Петру ножом маскхалат на спине и вынул книгу.

«Война и мир». Тебе, Эркин. Читай… А теперь уходи.

Бусыгин снова медлил.

Иди!

Эркин начал отползать.

Эркин! — вдруг громко позвал Бусыгина умирающий якут.

Бусыгин приподнялся.

Непотухающего огня тебе…

Не пожеланием долгой войны это было, нет. Пожелать таежному человеку непотухающего огня означает у якутов предречь долгую ему жизнь.

Бой шел целый день. В ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое февраля измотанные остатки советских войск отошли к Железному Маяку. А двадцать пятого перед уцелевшими была поставлена новая задача — овладеть деревней Взвад Старорусского района. Эта деревня казалась крепким орешком — водная преграда, широкие минные поля, проволочные заграждения с током делали ее неприступной. Однако бойцы 19-й отдельной лыжной бригады, окружив с юго-запада Взвад, заняли его. В том памятном бою особо отличился рядовой Андрей Бусыгин, уничтоживший дюжину фашистов.

Разбудили в парне зверя, — говорили о нем солдаты.

Эркин мстил за Бэргэна, за якутов, за всех тех, кому никогда уже не суждено прийти в свой дом и обнять родных.

Через две недели остатки бригады расформировали. Андрей Бусыгин вместе с горсткой оставшихся бойцов влились в 150-ю стрелковую дивизию. Дивизия дошла до Берлина. Ей выпала честь штурмовать рейхстаг.

* * *

Бусыгин оказался хорошим солдатом — выносливым, храбрым. К концу войны он все-таки выучил русский язык, понемногу овладевая и грамотой. С ним все время была книга. Та самая, которую перед смертью ему отдал друг. Поначалу Эркин лишь мечтал о том, что когда-нибудь прочтет первую страницу, но пока что просил боевых товарищей почитать ему вслух. Никто ему не отказывал, солдаты садились кружком и слушали, о чем писал им Лев Николаевич Толстой из прошлого века:

«— Сражение выиграет тот, кто твердо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, — и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться: поскорее хотелось уйти с поля сражения. “Проиграли — ну так бежать!” — мы и побежали. Ежели бы до вечера мы не говорили этого, бог знает, что бы было. А завтра мы этого не скажем. Ты говоришь: наша позиция, левый фланг слаб, правый фланг растянут, — продолжал он, — все это вздор, ничего этого нет. А что нам предстоит завтра? Сто миллионов самых разнообразных случайностей, которые будут решаться мгновенно тем, что побежали или побегут они или наши, что убьют того, убьют другого; а то, что делается теперь, — все это забава. Дело в том, что те, с кем ты ездил по позиции, не только не содействуют общему ходу дел, но мешают ему. Они заняты только своими маленькими интересами.

В такую минуту? — укоризненно сказал Пьер.

В такую минуту, — повторил князь Андрей, — для них это только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить лишний крестик или ленточку. Для меня на завтра вот что: стотысячное русское и стотысячное французское войска сошлись драться, и факт в том, что эти двести тысяч дерутся, и кто будет злей драться и себя меньше жалеть, тот победит. И хочешь, я тебе скажу, что, что бы там ни было, что бы ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиграем сражение!»

Несмотря на войну, книга выглядела образцово. Только на обложке в слове «война» осыпалась позолота, и теперь это тяжелое слово не переливалось в лучах солнца. Его буквы мрачного болотного цвета выглядели блеклыми и состарившимися.

Эркин запомнил тот день, когда смог прочитать первый абзац книги: «С конца 1811-го года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти — миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811-го года стягивались силы России. 12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления».

* * *

Домой Эркин пришел в орденах и медалях. Дороже всех старшине Бусыгину была самая первая — «За отвагу», полученная в ледовом побоище на ильменских просторах.

Первым делом он навестил родственников Петра Досифеева. Они знали о том, что Бэргэн погиб — на имя матери пришла похоронка: «Здравствуйте Мария Никитична. Сообщаем вам, что ваш сын Пётр Васильевич погиб на озере Ильмень в сражении с немецкими оккупантами 23 февраля 1943 года. Он сражался за освобождение оккупированного района с фашистскими гадинами, немецкими изуверами, которые напали на нашу страну». Далее сообщалось, где похоронен рядовой Досифеев. Эркин рассказал матери и жене Бэргэна о том, как доблестно сражался сын якутского народа, о его последних минутах. Обе женщины, внимательно слушая, сначала сидели с каменными лицами, потом в голос разрыдались. У Бэргэна осталось четверо детей — два сына и две дочери. Старший сын и сам три дня назад стал отцом, назвав первенца Петром. Традиционное якутское имя мальчику дали тоже в честь деда — Бэргэн.

Эркин же после войны настолько хорошо овладел русской речью, что даже стал учителем, преподавая русский язык детям в школе. Наверное, первым шагом к профессии стал для него оттиск печати на форзаце книги, которая была с ним повсюду. На штампе значилось: «Библиотека Новгородского государственного учительского института».

* * *

Каждый год проводится «Лыжный десант» в честь битвы на озере Ильмень. Традиционно в День защитника Отечества лыжники бегут по тем местам, по которым пришлось пройти бойцам отдельных лыжных бригад 12-го гвардейского стрелкового корпуса 27-й армии Северо-Западного фронта. Приезжал поклониться праху своего деда и всем сложившим головы в той страшной битве Петр Досифеев. Приехал он не один, а с книгой, спутницей сначала деда, а потом и его боевого товарища. В книгу было вложено письмо, написанное крупным школьным почерком:

«Дорогие будущие учителя, пишет вам ваш коллега, преподаватель русского языка и литературы Бусыгин Андрей Викторович. Когда вы будете держать эту книгу в руках, меня, возможно, уже не будет на белом свете, ибо я болен и слышу зов предков. Перед уходом в мир иной возвращаю вам книгу Льва Николаевича Толстого “Война и мир”, самую лучшую книгу в мире. Долгие годы она шагала со мной бок о бок. Я часто открывал ее наугад и читал, читал, читал… Когда я читал 219-ю страницу — объявили о полете Гагарина в космос, когда однажды открыл 12-ю — объявили об открытии храма Христа Спасителя. Эту книгу мои друзья и я читали на ступенях рейхстага и в якутской урасе, на привале между боями и в школьном классе. Вот и сейчас в последний раз я открою эту книгу и прочту знакомые строки. Ее вам доставит внук доблестно сражавшегося и погибшего на Ильменском озере якута Петра Досифеева. Отдавая перед смертью мне книгу, он под огнем пуль пожелал незатухающего огня, желая мне долгой жизни. А теперь настала моя очередь пожелать незатухающего огня вам и могучему творению Льва Николаевича Толстого».