Любовь без мягкого знака

Любовь без мягкого знака

Маленькая повесть

В феврале этого года в новосибирском Доме актера прошла церемония награждения лауреатов премии имени Н. Я. Самохина, которая была учреждена Новосибирским фондом культуры в 2014 году.

Николай Яковлевич Самохин — классик сибирской литературы, мастер юмористического рассказа, крупный прозаик, оставивший заметный след и в публицистике. Практически все его прозаические произведения впервые были опубликованы на страницах «Сибирских огней». Несколько лет он работал ответственным секретарем журнала.

В этом году на соискание премии им. Самохина было подано 86 заявок со всего Сибирского федерального округа, а в шорт-лист вошло 16 человек. Работы анонимно предлагались для оценки компетентному жюри: главному редактору журналов «Алтай» и «Культура Алтайского края» Ларисе Вигандт (Барнаул), главному редактору журнала «Огни Кузбасса» Сергею Донбаю (Кемерово), писателю Владимиру Костину (Томск) и председателю Новосибирского отделения Союза писателей Анатолию Шалину.

Спонсором премии выступило ЗАО «Ломмета»; наградной фонд составил 50 000 рублей: 1-е место — 25 000 рублей, 2-е место — 15 000 рублей, 3-е место — 10 000 рублей. Церемония награждения была организована Товариществом сибирских драматургов «ДрамСиб» при участии книжного магазина «Плиний Старший» и новосибирских отделений Союза писателей и Союза театральных деятелей России.

В церемонии также приняла участие дочь писателя Софья Самохина, а живой голос самого Николая Яковлевича прозвучал с аудиозаписи, сделанной Евгением Иорданским на творческой встрече со студентами Водного института в 1986 году.

Итак, лауреатами стали: Мария Швецова, Новосибирск (1-е место); Вероника Шелленберг, Омск (2-е место); Taтьяна Сапрыкина, Новосибирск (3-е место). Сегодня мы публикуем малоизвестную раннюю повесть Николая Самохина «Любовь без мягкого знака» и работы лауреатов премии его имени.

 

 

Клавдия Федоровна достает из портфеля стопку синих тетрадей и низко склоняется над ними.

Митя Агарков!

Я встаю.

Я поставила тебе четверку, Митя, — говорит Клавдия Федоровна. — Ты опять написал слово «любовь» без мягкого знака.

I.

Вагон наш был уже полный под завязку, а в дверь все лезли и лезли с чемоданами, с мешками, с орущими ребятишками.

Что за проклятый вагон! — сказал Женька. — Прямо как в разруху.

Тринадцатый, — ответил Алексеич. — Дополнительный.

Объявили, что до отхода поезда остается две минуты. Я опустил оконное стекло и, обдирая локти, полез наружу.

Решит брючишки, вражий сын! — ахнула мама.

Они с Кручинихой стояли на перроне, в одинаково подвязанных платочках, и щурили глаза, стараясь разглядеть нас за мутным стеклом.

Настасья Филипповна сразу же вцепилась в мой рукав и запричитала:

Митенька, уж вы там вместе, родной. Доглядывай за ней, ради Христа. Только с тобой и отпускаю.

Во мне вдруг шевельнулась досада на эту женщину, всегда испуганную и глуповатую, но я сдержался и бойко сказал:

Есть, тетя Настя! Глаз сводить не буду.

И смутился, представив, что мать и Кручиниха подумали о втором смысле этих нечаянных слов.

Полинка протиснулась в тамбур и махала мне рукой: трогаемся. Я подставил матери щеку и, на ходу ловя ее «Пиши, вражий сын!», схватился за поручни.

Тамбур скоро очистился, и мы с Полинкой остались одни.

Тогда она хитро посмотрела на меня:

А раньше сводил?

Чего?

Глаза.

Ага. Запомнила.

Вот что, Кручинина, — пробормотал я. — Слышала материнский наказ? Допустим, мне чихать на тебя, но с меня спросят.

Митенька, — дурашливо пропела она. — Ты — надежда, ты — опора, ты — скала…

Поля! — сказал я.

Ох, Митенька, я серьезно.

Выглянул Алексеич и скомандовал:

Дети, в купе!

Женька разложил уже на второй полке хлеб, колбасу, откупорил две бутылки пива.

Будем обмывать товарищество, — сказал Алексеич.

Ужасно он предупредительный. Подсадил Полинку на полку, пододвинул бутерброд, разостлал газету. Потом налил всем пива и провозгласил первый тост:

Чтобы поезд не свалился под откос.

Женька усмехнулся, сощурив свои красивые серые глаза. Снизу на нас неодобрительно поглядывали взрослые: разгулялась молодежь. Мы с Полинкой засмущались. Женьке и Алексеичу хоть бы что. Они люди бывалые, «шаромыжники»: из школы рабочей молодежи. Я знаю, что у них спрятана бутылка напитка покрепче, но они щадят нашу единственную даму. А может быть, и меня.

Вот наше товарищество. Самый старший — Алексеич. Бывший черноморский моряк, бывший шахтер. Удивительно добродушный. Наверное, это от силы! Меня он поднимает одной рукой. Когда Алексеичу вручали аттестат зрелости, он вздохнул:

Ну вот и документальное подтверждение.

Его я узнал через Женьку. А с Женькой встретился весной, на тренировке. Тренер наш всех новичков испытывал на испуг.

Два раунда по две минуты! — сказал он и подмигнул мне.

Я добросовестно избил Женьку. Он снял перчатки, промокнул рассеченную бровь и усмехнулся. Потом мы сдружились.

Четвертый член товарищества — Полинка. Парни с нею познакомились только сегодня, на вокзале. Когда она отошла к матери, всегда хладнокровный Женька сдвинул кепку на затылок и негромко присвистнул. А Алексеич весело сказал:

Так вот она какая, Полинка!

И взъерошил мне волосы.

Какая она? Кто она? Что она такое для меня? Вот ребятам все ясно: Полинка — моя девочка. И матери хорошо. Она твердо уверена: Полинка — моя невеста. Наверняка они с Кручинихой по дороге с вокзала обсудят нашу жизнь лет на десять вперед.

Только все не так просто. Товариществу, например, не объяснишь. Разве расскажешь им про то, как я впервые увидел ее? На школьном крыльце стояла незнакомая девчонка, и солнце горело в ее волосах. И солнце тонуло в неправдоподобно зеленых глазах и дробилось в улыбке. С этого дня время мое поделилось на неровные отрезки: с ней и без нее. Я ложился и торопил сон. Вставал и улыбался: я ее увижу. Мы вместе ходили в школу, вместе возвращались обратно. И даже если я встречал ее четвертый раз в один и тот же день, сердце мое все равно радостно вздрагивало.

В седьмом классе я не сказал ей только два слова: «Давай дружить». Другие ребята говорили девчонкам эти слова или писали записки. А мы так хорошо дружили, и я думал, что слова не нужны. Но Полинка ждала их. И ей написал записку хулиган и тупица Кузьминых. Написал и увел самую красивую девочку в школе, мою Полинку, мое открытие.

Кузьминых через год выгнали из школы. Он пырнул кого-то ножом. А у Полинки стали меняться кавалеры. Ее провожали с вечеров и водили в кино рослые парни в тренировочных брюках и волосатых кепках с подрезанными козырьками: спортсмены. От ревности и отчаяния я занялся боксом. Неделями носил кровоподтеки и ссадины, но освоил эту жестокую науку.

Наверное, надо было драться. Разбивать вдрызг морды чемпионам в кепках с недоразвитыми козырьками. А я тянул Полинку по математике. И по физике. До самого аттестата. Репетитор я, дорогие мои, мужественные товарищи! Преданный и незаметный друг легкомысленных девиц!

Я самый счастливый человек на свете! Это случилось вчера. Мы шли из кино, и Полинка вдруг задумчиво сказала:

Если бы тогда ты написал мне записку, Митя, мы все это время были бы вместе. Ты ведь нравился мне больше других мальчишек.

Я тут же обругал себя как мог и, наверное, сильно побледнел, потому что Полинка даже взяла меня за руку:

Ну что ты, — сказала она ласково, — что ты?! Ну хочешь, мы поженимся? Вот только перейдем на второй курс — и поженимся?

Хочу, — пробормотал я.

Вот что такое для меня Полинка.

Но довольно об этом. Пока что картина такова: есть битком набитый прицепной вагон № 13. В этом вагоне на верхних полках едут четверо завоевателей. В карманах у них аттестаты зрелости, в чемоданах — справочники для поступающих в высшие учебные заведения. Впереди — большой город и неясное будущее. И мы разговариваем об этом будущем.

Алексеич: Мне бы только на троечки. У меня льгота матросская. Только бы на троечки, а там я эту науку дорубаю.

Женька: Попробуем. Попытка не пытка. Электролизный цех все равно от меня никуда не уйдет.

Полинка: Больше всего физики боюсь… и сочинения. Ой, мальчики! Я с этой полки обязательно ночью грохнусь!

Я: Нельзя тебе падать — медкомиссию не пройдешь.

II.

Толпа на перроне быстро растаяла. Как сквозь землю провалилась. Стало просторно и, наверное, поэтому очень тихо. Все звуки отпрыгнули разом и по одному вернулись издалека. Вздохнул где-то паровоз, заворковал голубь высоко под крышей вокзала, провезли тележку с багажом по соседнему перрону.

Потом, спугивая тишину, прямо над нами щелкнул громкоговоритель:

Московское время — четыре часа!

Ну вот, а местное, значит, восемь.

Полинка поежилась.

Дать куртку? — спросил я.

Она мотнула головой: не надо.

Какое сегодня число? — спросил Алексеич.

Двадцать четвертое июля тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, — ответил Женька.

Ну, пошли.

И мы тоже провалились сквозь землю. Нырнули с перрона вниз, миновали освещенные переходы, две короткие лестницы и через зал ожидания вышли на площадь.

Оглянитесь, братцы! — сказал Алексеич.

Мы оглянулись и теперь увидели вокзал во всей красе: огромное белое здание, с башней посредине. Опираясь на два крыла-лапы, оно словно лезло вверх, прорастая сквозь асфальт площади и гранит лестниц.

Один из лучших в Союзе, — похвастался Алексеич.

Повернулись обратно — ничего особенного. Разворачивается на площади старенький красный трамвай, а рядом человек тридцать пассажиров придавили к оградке сквера одинокое такси и бьют его чемоданами.

Нам-то спешить некуда. Мы пешком идем. Женька несет Полинкин чемоданчик. Как будто это мои обязанности. Мог сообразить. И когда он успел? Женька останавливается закурить, и я беру чемодан. Он прикурил, схватил рукой воздух и сделал вид, что ничего не заметил.

Но теперь я так забаррикадирован, что идти со мной рядом нельзя. И Полинка берет под руку Женьку. Быстро освоилась! Правда, разговаривает она при этом с Алексеичем. Смешно так обращается к нему на «вы».

Вы, Алексеич, — говорит она, — были здесь, да?

А где я не был? — отвечает он и кивает головой налево: — Цирк городской… Я даже в Сан-Франциско был.

Правда?! — изумляется Полинка. — Наверное, страшно интересно?

Ничего, любопытно, — соглашается Алексеич и машет рукой направо: — Госдрамтеатр. Бывшее купеческое собрание…

Мы глазеем на драмтеатр — бывшее купеческое собрание.

А прямо, — показывает дальше Алексеич, — проспект Сталина.

Как у нас, — говорит Полинка. — Только у нас — улица.

Как везде, — добавляет Женька.

Странный город. Интересный. От вокзала тянулись деревянные дома, одноэтажные, с аккуратными калиточками. Если бы не асфальт кругом — самая раздеревенская улица. А машин побольше, чем у нас на главном проспекте.

А теперь пошли большие, каменные. И разные. Вперемежку с «купеческими собраниями» — новые громадины, вроде вокзала.

Огромный, видимо, город. Все идем, идем. Посидели в скверике, возле фонтана. Полюбовались оперным театром — тоже одним из лучших в Союзе. Зашли в столовую, поели сосисок.

И пятую часть не протопали, — сообщает Алексеич.

И вдруг — длинноногий деревянный мост через крутой овраг, и склоны у оврага тоже деревянные — вымощенные домами, домишками, засыпухами, барачками, сараюшками. Такой Шанхай — куда там наша Вторая Болотная улица.

А за мостом…

А за мостом, — говорит Алексеич, — я и сам не знаю что.

Ничего, язык до Киева доведет.

Гражданин, где здесь институт связи?

А все прямо и прямо…

Тетя, далеко ли до института связи?

Далеко, милые. Как базар пройдете, там и спросите.

Пацан, мы по этой улице к институту попадем?

Уперлись уже, а все спрашивают! Ну и темнота!

Застыдившись, мы поворачиваем к большому красному зданию.

Эй, студенты! — насмешливо кричит мальчишка. — Не туда поплыли! Вот он, ваш институт, напротив!

Напротив из-за курганов строительного мусора выглядывает облупленная казарма со входом, взятым напрокат у средней руки дворца.

У-у-у, — разочарованно протянула Полинка.

Общежития у них наверняка тю-тю, — сказал Женька.

Да вы что, братцы? — заволновался Алексеич. — Институт новый. Отгрохают еще. Первый сорт будет. Вот увидите.

Алексеич запереживал: со связью — это его идея. Но «братцы» молчали, и он нерешительно сказал:

Может, все-таки зайдем потолкуем?

Идти «толковать» выпало мне и Алексеичу.

Кабинет у директора оказался маленький, временный. Директор весь серый: глаза — серые, волосы — серые, серый двубортный пиджачок — сидел на шатком стуле с выщербленной спинкой. Нам достались две табуретки.

Директор долго не мог понять, почему мы заявились к нему, а не в приемную комиссию.

Так что вас, собственно, интересует? — недружелюбно спросил он.

Мы замычали. А что нас, собственно, интересовало? Хотели поговорить — о том о сем.

Серый директор тихонько вздохнул и скучным голосом нарисовал обстановку: общежития нет, лабораторий не хватает, учиться будем в две смены. Конечно, все со временем утрясется, а пока вот так… Похоже было, что он не очень-то нас агитировал.

Мы извинились и вышли.

Полинка и Женька о чем-то спорили. Полинка смеялась и качала головой — не соглашалась. Тогда Женька подбросил монету. Монета запрыгала по тротуару, и он прижал ее ногой.

Решка, — подходя, сказал я.

Женька убрал ногу.

Орел.

Значит, будем поступать? — спросила Полинка.

Они все стояли на узком тротуаре так, что мне места не оставалось. И я взобрался на кучу битого кирпича. И вдруг, как это вышло — не понимаю, я произнес речь. Настоящую. Даже размахивал руками и стучал себя в грудь.

Я сказал, что всегда представлял институт храмом науки. Видел каждую аудиторию. Любил каждую ступеньку. Мечтал о том, как буду приходить в него по утрам, открывать высокие двери с тяжелыми медными ручками. Вдыхать его запахи. Слушать его тишину…

Словом, Митю Агаркова прорвало. Полинка смотрела на меня круглыми глазами. Даже рот приоткрыла. У Алексеича медленно лезла вверх левая бровь. На мгновение мне стало неудобно перед насмешливым Женькой, и я осекся.

Но Женька поднял голову и задумчиво сказал:

А на ручках — солнце…

На каких ручках? — спросил Алексеич.

Да на медных, на медных! — нетерпеливо притопнула ногой Полинка.

Тьфу ты! — Алексеич резко сел на свой рундучок. — Заморочили совсем! Что делать-то будем?

Поступать, — ответил я. — В другой. В медицинский, например. Медицинский здесь — сила.

Слушай, — сказал Алексеич Женьке. — Ты какой-то теткой хвалился. Помнишь? Говорил, в Барышево живет.

Тетя Маруся, — уточнил Женька. — Полчаса на электричке. Солености, маринованности, лес и речка.

Вези! — распорядился Алексеич. — Так нельзя, честное слово! Обалдеть можно. С поезда, устали. Вот отдохнем, пескарей половим, заночуем. А завтра пораскинем на свежую голову.

 

Женькина тетка поставила на стол кастрюлю с картошкой, из которой ударил столб пара. Потом кастрюлю начали окружать посудины помельче: блюдо с помидорами, с малосольными огурчиками, с грибками, тарелка с селедкой, с баклажанной икрой.

Алексеич перемигнулся с Женькой и достал из рундучка заветную бутылку. Тетя Маруся расхрабрилась, махнула рукой: «А, да когда ж такое дело!» — и выпила вместе с нами. Потом все подналегли на закуску.

Тетка не спускала ревнивых глаз с Полинки. Она прямо истекала нежностью.

Кушай, деточка. Кушай, красавица. Кушай, сердечко мое. Женечка, подложи ей помидорчиков. Шо ж ты сидишь, как тот пень? Девушка с дороги, проголодалась…

Вот так всегда. Стоит Полинке появиться в чьем-то доме, где есть мама, тетка или бабушка, как ее начинают примерять в невесты. Иногда мне хочется очутиться на необитаемом острове. Чтобы только я и Полинка. И больше никого. Никаких теток и мам, никаких друзей, никаких трамваев, где разные пижоны пялят на нее глаза.

Полинка опрокинула на скатерть свою недопитую рюмку и растерянно прикусила губу.

Ах ты родная моя! — прямо сомлела от восторга тетка. — Та бог с ней, со скатертью! Та гори она синим пламенем, чтоб из-за нее расстраиваться!

Нас с Алексеичем тетка вообще не замечает. Так, сидят два рта, пережевывают ее огурцы, и все. И вообще наш квартет она разделила по-своему: приехал в гости племянник, а с ним такая красавица!

Впрочем, Алексеича это вовсе не смущает. Он деловито подкладывает себе картошки, отколупывает здоровенный кусок масла, тянет поближе блюдо с помидорами. И вдруг, не дожидаясь, когда тетя Маруся кончит свои причитания, спрашивает:

Это что ж, супруг ваш будет? — и показывает на большой портрет усатого мужчины.

А? — встрепенулась тетка. — Это кто? Муж, шоб ему очи повылазили, заразе.

Мгу, — говорит Алексеич, поддевая селедку.

Мотается по белому свету неизвестно где, вражина!

Мгу, — говорит Алексеич и пинает меня ногой под столом.

Теперь мне ясен его маневр: отвлечь огонь на себя и дать Полинке спокойно поесть…

А потом мы собрались на речку. Тетя Маруся сказала:

Всё вниз и вниз, огородами!

Мы и пошли огородами, по узкой стежке. Впереди Полинка, за ней я и Женька, позади всех Алексеич с удочкой.

Может, действительно, в медицинский? — спросил я. — Как, трудящиеся?

Правильно, давайте в медицинский, — сразу откликнулась Полинка.

Она повернулась к нам лицом и, отступая пятками вперед, смешно подбоченилась:

Доктор Кручинина! Здорово, да?

Шикарно, — сказал я. — Смотри не трахнись затылком, доктор Кручинина.

Полинка показала язык и прошлась чечеткой.

Алексеич повернул ладонями вверх огромные, как лопаты, руки и, с удивлением рассматривая их, спросил:

Вот этими… больных лечить?

Почему этими? Главным образом вот этим, — постучал я по лбу. — Головой зовется, между прочим.

Ладно, старик, — сказал Женька. — Давай завтра об этом. В медицинский так в медицинский. Придем — посмотрим. Ты опять речь скажешь — и подадимся в строительный.

Речка оказалась тихой и приятной на вид. Только этот берег был крутоват. Он уходил в воду двумя песчаными ступеньками. Я быстро разделся и прыгнул ласточкой прямо с верхней ступеньки. Наверное, треть речушки я прошел под водой и потом только вынырнул.

Как вода, Мить? — крикнула Полинка.

Молоко, — сказал я. — Не лезь в глубину.

А я с Женей. Он меня плавать поучит. Поучишь, да?

У Женьки стройная, гимнастическая фигура. Хоть сейчас на плакат. Чего он поперся в секцию бокса?

Махнем на ту сторону? — предложил я.

Женька, щурясь на закатное солнышко, покачал головой:

Соревнуйся один. У меня место твердое — второе после топора.

Второе после топора, а берется учить! Ну ладно. Я поплыл красивым, идеальным кролем — пусть посмотрят, как это делается.

Я плыл и плыл, пока не зацепил пальцами дно. И тогда лишь встал на ноги. Черта с два они любовались моим кролем. Алексеич поймал пескаря, и они бежали посмотреть, держась за руки.

«Вот что, парень, — сказал я себе, — не психуй. Запомни — товарищество. Ничего здесь такого нет. Уловил? То-то».

«Может, они поцеловаться вздумают — тебе какое дело?» — думал я, пересекая речку еще раз.

«Непринужденные отношения! — Я развернулся для третьего заплыва. — Чисто дружеские! Понял?!»

Когда я наконец выбрался на берег, у меня стремительно колотилось сердце и дрожали руки.

Алексеич поймал еще двух пескарей…

III.

Мы опять шли от вокзала пешком. В павильоне возле цирка съели по пирожку. Алексеич предложил еще выпить портвейна, но Женька сказал:

Правильно. А потом дружно дыхнем на приемную комиссию?

По другую сторону железных ворот цирка стоял тир.

Стрельнем, ребята? — предложил Женька.

Со вчерашнего дня у них с Алексеичем на лицах выражение вроде: «А черт его знает». И они что-то тянут, цепляются за каждую мелочь. Медицинский, что ли, их так смутил?

Мы выстрелили по три раза. Алексеич все промазал, расстроился и закурил.

Слон — толстая шкура! — сказал Женька и сбил слона.

Потом он так же небрежно поразил медведя-кузнеца и пикирующий самолет.

Я долго прицеливался в какого-то селезня. На третий раз почему-то угодил в мельницу, которая, на радость всем, закрутилась, и не сознался, что попал случайно.

Полинка защурила не тот глаз и сказала:

Говорят, они там всех в анатомку водят. Брр… А сами ходят и в глаза заглядывают. У кого в глазах туман, того к экзаменам не допускают.

В голове у тебя туман, — сказал я. — Молчи лучше, а то промахнешься.

Полинка замолчала, но все равно промахнулась и виновато посмотрела на Женьку.

Наплевать, — усмехнулся Женька. — Это у них ружья такие… непристрелянные. Ну-ка, дай. — Он взял ружье, рассеянно взвесил его на руке и сказал: — Ну да, это влево забирает.

Видели его? Ворошиловский стрелок! Зверобой!

А Полинка рассмеялась. Что за дурацкая манера у нее смеяться? Смеется и как-то вопросительно заглядывает в глаза. Будто это не ее рассмешили, а она. Будто проверяет — нет ли там тумана?

Мы прошли драмтеатр, библиотеку, уже сверкнул впереди чешуйчатый купол оперного, как вдруг из боковой улицы навстречу нам вышагал… Даже не скажешь сразу, кто вышагал. Шел высокий, красивый парень, в настоящих матросских клешах, в черном кителе с узенькими погончиками, в мичманке с крабом и — черт возьми! — в белых перчатках.

Ого! — ошеломленно протянул Женька.

Тридцать четыре, — сказал Алексеич, посмотрев на идеально заутюженные клеши.

А Полинка совсем уж бессовестно уставилась на парня. Он заметил это и чуть-чуть улыбнулся.

Братцы, — хлопнул себя по лбу Алексеич. — Совсем забыл! Здесь же где-то рядом водный институт. Может, свернем, для интересу?

И мы свернули. И сразу увидели его: высокое белое здание, окруженное сквером, и разбежавшиеся на три стороны ступени лестницы.

…На каждом повороте длинного коридора были приклеены красивые стрелки с надписью: «Приемная комиссия».

Тут не заблудишься, — сказал Алексеич, с неуклюжей осторожностью ступая по ковровой дорожке. — Ай-ай-ай! Вот храм так храм, Митя! Без подмесу!

В приемной мы потонули в мягких кожаных креслах и завертели головами, рассматривая макеты белых теплоходов, каких-то диковинных приземистых машин, картины, на которых голубели речные просторы и утюгообразные буксиры тянули баржи. Все это восхищало, ошарашивало, било наповал.

А председатель, седой, с тонким насмешливым лицом, деликатно журчал:

…Не торопитесь, обдумайте, взвесьте. Профессию человек выбирает на всю жизнь. Надо выбрать ее по душе. Институт наш готовит…

Он поднес нам рекламную брошюру и выпроводил в коридор — подумать. Мы вышли и уставились друг на друга. Наступил ответственный, исторический момент. Полинка с интересом перебегала глазами по нашим лицам — мужчины решали свою и ее судьбу.

Ну? — подал голос Женька.

А что «ну»? — сказал Алексеич. — Может, ты с детства мечтал романсы петь? Может, заботливые учителя развили в тебе талант к астрономии? Копайся не копайся — сто рублей не выкопаешь! Пошли!

Мы сели, теперь уже за длинный стол. Секретарша, студентка в форменном платье, с двумя угольничками на рукаве (второкурсница, видно), раздала нам по листку бумаги, для заявлений.

И тут обнаружилось, что перед каждым из нас три дороги на разные факультеты. Деликатного председателя мы прослушали, в коридоре этот факт не обсудили. Еще раз советоваться — неудобно. Надо решать в одиночку.

Кем был Владимир Черданцев на славном Тихоокеанском флоте? — забормотал Алексеич, не поднимая глаз от бумаги. — На славном Тихоокеанском флоте Владимир Черданцев был судовым мотористом.

И он написал: судомеханический.

Женька покусал ручку и негромко спросил у секретарши:

Девушка, есть тут разница в коэффициентах проходимости?

Что? — не поняла она.

Где конкурс меньше?

На эксплуатационном, — сказала девушка, улыбнувшись.

Ну что? — сердито спросил Женька, взглянув на меня. — Программа минимум — поступить. А там видно будет.

Я опустил глаза.

Судомеханический — это звучало слишком узко. Эксплуатационный — я почему-то сразу представил себе конторские столы, сводки и арифмометры. Гидротехнический — солидное название. Ги-дро-тех-ни-чес-кий. Гидро-технический.

Девушка-секретарша склонилась надо мной и прошептала:

На гидротехнический больше всего заявлений.

Я пожал плечами.

Полинка все еще думала. Крутила на палец светлую прядь и смотрела исподлобья на меня, на Женьку, на меня. Я загадал: если напишет — гидротехнический, мы сдадим экзамены, и выдержим конкурс, и перейдем на второй курс…

«Эксплуатационный», — вывела Полинка.

Интересно, кем мы станем? — шепотом спросила она.

Инженерами, во всяком случае, — ответил я. — Это уж точно.

IV.

Ну как же ты, Митя?! Ну смотри: вот лиловый. Что же ты? Вот к оранжевому ближе. Правда ведь, ребята, ближе к оранжевому?

Ребята молчали. Полинка расстроенно опустила на колени учебник физики.

Урод — вот и все объяснение. Чего там… — сказал я.

Из нашего товарищества выбито первое звено. Это звено — я. Полчаса назад меня забраковали на медицинской комиссии. Вот уж чего не ожидал.

Раздевайтесь, — сказала врач. — До пояса.

Я разделся. Прослушивала и выстукивала она меня с пятого на десятое. Я, конечно, не такой гигант, как Алексеич, но ведь сразу же видно закалочку.

На юге загорали? — спросила врач.

А что такое юг? — небрежно шевельнул плечом я.

Она рассмеялась.

Потом отошла в угол и стала шепотом произносить разные слова. По-моему, даже слишком громко. Проверила зрение.

Не надо, не надо! — сказала, когда я начал читать самый нижний ряд букв.

А под конец раскрыла учебник физики на последней страничке — там, где вытянут полосочками солнечный спектр.

Какой цвет?

Я назвал.

А это?

Я опять назвал.

Ну, а это?

И ткнула пальцем в какое-то хилое пятнышко. Я протер глаза. Черт его знает: не то зеленоватый, не то светло-коричневый.

Ну, ну, — сказала она. — Это какой?

И снова палец ее замер на квадратике между двумя основными цветами.

Я молчал.

Да-а, — протянула врач. — Как ни жаль, а документы придется вернуть. Нельзя вам учиться в нашем институте.

Из-за таких пустяков? — спросил я как можно спокойнее.

Хороши пустяки! На реке, товарищ, обстановка. Белые бакены. Красные бакены.

Но ведь я же на гидрофак поступаю, — попытался я схватиться за последнюю ниточку.

Неважно, — строго сказала она. — А если случится война? И вам поручат вести земснаряд? Что?

Ничего. — Я еще заставил себя усмехнуться. — Война все спишет. Куда за документами?..

А я, братцы, билеты в цирк купил, — сказал Алексеич. — На четверых…

А он взял и умер, — сказал Женька. — Что ты его хоронишь?

Я не хороню. Обидно просто. Там один при мне через двое очков смотрел — и ничего, пропустили.

Конкурс, — сказал Женька. — У него дальтонизм. У тебя могли заворот кишок обнаружить. И привет.

Алексеич пропустил «заворот» мимо ушей. Он соображал вслух:

Надо ему к декану пойти. Рассказать все: так, мол, и так. Говорят, декан у гидротехников справедливый. Я его видел. Лысый такой, здоровенный. На Стеньку Разина похож…

Странное у меня состояние. Вот сидят ребята, разговаривают обо мне в третьем лице. Еще не чужими, но уже далекими-далекими кажутся. Даже расположились на скамейке отдельно. А я — ломоть отрезанный. Торчу в стороне на заборчике. И так мне тоскливо. Оттого, что остался вдруг один. Оттого, что Полинка сидит не рядом, а напротив, между парнями, и смотрит на меня как на приговоренного. А больше всего оттого, что снова надо мне что-то решать. И еще, как назло, гидротехнический факультет кажется теперь самым лучшим на свете.

Не пойду я к Стеньке Разину. И в цирк — тоже. А вы идите. Чего вам из-за меня сохнуть? Идите. Загоните лишний билет — купите даме мороженого…

Я чувствую, что меня разносит. Сейчас наговорю им обидного, а они не виноваты. Вон Полинка уже надула губы, а у Женьки удивленно светлеют глаза. Чтобы замять неловкость, я начинаю валять дурака.

Пойду я лучше к физкультурнику. Прицеплю значок, мускулатуру продемонстрирую. Пусть вытягивает будущего чемпиона. Может, мне к нему для убедительности на руках войти, а? Вот так? — И я жму стойку прямо на земле.

 

А через несколько часов я впервые поссорился с Полинкой. Они, конечно, ушли в цирк. А я, понятно, ни у какого физкультурника не был. Проболтался по городу и вернулся в общежитие к вечеру. Ребят в комнате не было. Я постучал к Полинке.

Дверь открыла какая-то бледность в кудряшках и кокетливо сказала:

А ее нет.

«Ладно, — зло подумал я. — Ладно. Черт с вами…» И снова ушел на улицу. Просто невозможно было сидеть одному в пустой комнате.

Я брел вдоль институтского скверика в самом раскиселенном состоянии и мечтал: вот сейчас неслышно подойдет Полинка, тронет за руку, так, как только умеет она одна, и скажет: «Ну куда ты пропал, Митька? Я тебя везде обыскалась». И тогда я осторожно уберу с ее лба эту бесконечно милую прядь и буду смотреть, как медленно она опадает обратно. А Полинка, забавно выпятив нижнюю губу, дунет на волосы, чтобы они не закрывали левый глаз.

А потом мы будем сидеть на скамейке, близко, плечом к плечу, и молчать. Потому что совсем не надо сейчас говорить и давать мне какие-то советы…

Так, без остановки, я и примечтал в дурацкую историю…

Это была типичная сцена. Здоровый подвыпивший парень, расставив руки, загородил дорогу девчонке. Девчонка сначала пятилась от него, пока не коснулась спиной штакетника. Тогда она решила, видимо, прорваться.

Пустите! Да пустите же! — отчаянно колотила она его книжкой по рукам.

А что такому бугаю эти удары?

Вот это ко-о-осы! — дурашливо тянул он и не опускал рук.

Косы, действительно, были редкостные. Темно-русые, толщиной каждая в руку, они, казалось, даже голову девчонки оттягивали назад.

Эй, друг, — тронул я за плечо парня. — Ну чего ты к ней привязался?

Он повернулся и, как-то дико всхлипнув, изо всей силы ударил меня в ухо. Я почувствовал, как мотнулась в сторону голова, ослеп на мгновение и в следующий момент получил еще один удар, который отбросил меня к ограде. Теперь мы оказались лицом к лицу и я увидел глаза парня. Может, свет луны так окрасил их, но это были страшные, побелевшие от бешенства глаза.

«Убьет», — подумал я.

И-эх! — крикнул парень и, отскочив, занес обе руки.

И тут я встретил его левой в солнечное сплетение. Встретил скорее машинально, но, видно, попал точно. Парень как-то сразу обмяк. Тогда я, собрав силы, дважды ударил его в подбородок, и каждый удар звоном отозвался в моей голове. Он сел на тротуар сразу, будто из него вынули кости.

Вам больно? — подбежала ко мне девчонка.

Теперь я понял, почему она откидывает назад голову. Это не из-за кос. Это от привычки смотреть снизу вверх: девчонка была совсем маленького роста. Маленькая и тонкая, как стебелек.

Ничего, — сказал я. — Пойдем отсюда… Пойдем.

Мы прошли несколько шагов, и я подтолкнул ее в темную аллею.

Пойдем сюда…

Вы что? — встревожилась она. — Вы испугались?

Нет… не в этом дело.

Мне не хотелось объяснять ей, что если этот верзила встанет, а он встанет, то будет безобразная, звериная драка, с кровью и катанием по земле. И мой бокс вряд ли поможет — я только что понял это.

На подбородок побежала теплая струйка крови.

Давайте я… — потянулась девчонка, вытащив откуда-то из рукава малюсенький платок.

Не порть платок. — Я сорвал листик и вытер кровь. — Ты откуда?

Из Киева.

Она сказала мягко — «с Киева».

Нет. Я про другое. Здесь откуда?

А вон. — Она показала глазами на освещенные окна института. — Поступаю.

Ага. Ну пойдем — провожу. Зачем же ходишь одна так поздно? Здесь не Киев.

 

Где это тебя, старик? — испуганно спросил Женька, приподнимаясь.

Они сидели втроем и пили чай. Хозяйничала, наверное, Полинка, потому что тумбочка была уставлена баночками-скляночками.

Подрался, — буркнул я. — За девушку вступился.

За девушку? — сказала Полинка и вроде бы даже растерянно опустила стакан.

И здесь такая жгучая обида вдруг затопила мое сердце! На комиссии забраковали! Какой-то гад ни за что набил морду! Друзья тоже хороши — цирк им дороже!

А теперь и Полинка! Ну зачем она так? Неужели думает, что я слепой? Не замечаю, как они, забываясь, смотрят друг на друга с Женькой? А если слепой, и дурак, и все мне только кажется, то почему она сегодня тоже ушла?! Почему не случилось то, о чем мечтал я в сквере?!

Да, за девушку! — вызывающе сказал я, почти крикнул, и прямо посмотрел ей в глаза. — За очень красивую! Из Киева. Мы с ней отлично погуляли. Папа у нее, между прочим, в Киеве — генерал!

Папу-генерала я непонятно зачем придумал только что. И вид у меня был, наверное, отчаянно глупый, потому что Алексеич вскочил, оттеснил меня в угол и умоляюще зашептал:

Что ты, Митяй? Митя, зачем ты так? За одну девушку вступился. Другую обижаешь!

А Полинка встала, теперь уже и в самом деле растерянная, и вышла из комнаты.

Остались на тумбочке баночки-скляночки.

 

Утром к нам пожаловала комендантша. Мы еще лежали под одеялами. Правда, Женька и Алексеич уже с книжками в руках.

Долго спите, молодежь, — физкультурным голосом сказала комендантша и прицелилась глазом на Женькин «Беломор». — Не возражаете? — решительно вытряхнула она последнюю папиросу.

Женька не стал возражать.

Кто староста комнаты? — спросила комендантша, прикуривая.

Староста был я.

А который из вас Агарков?

Агарков тоже был я.

Сдадите постель кастелянше, Агарков, — сказала она, — с одиннадцати до часу.

И вышла. Осталось только перистое облачко дыма.

Как сон, как утренний туман, — сказал Женька.

Я встал и начал одеваться. Ребята почему-то вели себя абсолютно спокойно. Ни гу-гу. Только когда я взялся за дверную ручку, Алексеич заметил ласковым голосом:

За документами, Митя, рановато.

Ничего, — бодро сказал я. — Подышу воздухом.

В скверике, на полукруглой площадке, спиной к цветнику стояла вчерашняя девчонка. А перед ней на скамейке сидело… раз, два, три, четыре, пять. Мамочка! Шесть парней. Вот это свита! Где только они вчера были, голубчики?

Девчонка, видимо, держала свой секстет в строгости. Дирижируя худенькой ручкой, она читала им книгу, и рыцари преданно смотрели ей в рот. Между прочим, косы у нее оказались не темно-русыми, как мне показалось в сумерках, а классически каштановыми, если, конечно, этот цвет так назывался. А глаза — классически голубыми.

Здравствуйте, — приветливо сказала она. — Хотите с нами заниматься? У нас бригада.

Гутен морген! — ответил я. — Нет, спасибо. У меня собственный метод. Индивидуальный.

Вы, наверное, уже приготовились? — вздохнула девчонка.

Да-а, в основном. Прогнал на четыре раза.

Парни смотрели на меня, как вьючные мулы на своего необъезженного собрата.

Я сделал ручкой и с независимым видом зашагал прочь.

Кому непонятно, мальчики? — скучным голосом спросила за моей спиной девчонка.

Я ушел в глубину сквера, выбрал скамейку, достал из кармана справочник для поступающих, лист чистой бумаги и принялся решать невеселый кроссворд. Выписал все здешние институты, с адресами и факультетами. Торопиться мне было некуда, и я красиво выводил:

 

1. Инженерно-строительный

а) архитектурный,

б) ПГС,

в) гидротехнический,

г) канализация и водоснабжение.

 

Потом стал вычеркивать. Исключил педагогический, загадочный НИИГАиК. Поставил большой жирный крест на водном. Скоро незачеркнутыми остались два слова: инженерно-строительный, гидротехнический.

Здесь, в дальнем уголке скверика, уже можно было заметить, как рождается осень. Один желтый лист, а может, он был ближе к оранжевому, даже сорвался и, перевернувшись несколько раз, стукнулся о дорожку зубчатым своим боком. И сразу на том месте, где он висел, образовалась дырочка, и в нее стало видно одно из институтских окон. Я прикинул по вертикали — приблизительно пятый этаж. На четвертом и пятом — общежитие. Прикинул по горизонтали — получилось, что окно Полинкино. Я постарался не шевелить головой — откроется окно или нет?

Какой-то проспавший утренний холодок парень делал обстоятельную зарядку. Он пробежал мимо меня, высоко и правильно вскидывая бедро. Потом еще раз. Окно все не открывалось. Парень закончил третий круг. Выдыхательно помахал руками, сел рядом.

Заглянул в мой листочек и громко сказал:

В строительный документы уже не принимают. Я знаю, у меня туда кореш поступает…

Я промолчал.

А на гидрофак — тем более, — добавил он. — Там конкурс — шесть человек.

Я зачеркнул последние два слова и поднялся. Теперь было вполне не рано забирать документы.

В комнате приемной комиссии сидела только секретарша, та самая, с золотыми нашивками на рукаве.

Агарков, Агарков, — сказала она. — Что-то такое, не могу вспомнить… Да! Вас просили зайти в деканат.

 

Ничего не понимаю, — сердито сказал декан. — Вы же почти круглый отличник — и забираете документы. Передумали? Так у нас другие факультеты есть. Да и поздно передумывать.

Я объяснил ему, в чем дело. Декан слушал, приговаривая «так-так», и вроде веселел. Потом, неожиданно переходя на «ты», спросил:

Что ж, черное от белого не отличаешь?

Черное от белого отличаю, — сказал я.

Какой цвет? — вдруг ткнул он кривым мундштуком трубки в карту, прямо в Советский Союз.

Красный.

А это? — Он поднял авторучку.

Голубой.

А лысина моя какого цвета? — закричал декан.

Голова у вас розовая, — сказал я.

Голова! — фыркнул декан. — Какого же они черта!..

Я пояснил, что путаюсь только в оттенках.

Ишь ты, — явно издеваясь, сказал декан. — Серьезный недостаток. А ну-ка, пойдемте к этой мадам.

Уже в коридоре он остановился и, больно взяв меня за руку, сказал:

Кстати, дорогой, как будущему гидротехнику, вам надлежит запомнить: земснаряд никуда вести не надо. Это судно не управляемое, а буксируемое. Го-ло-ва!

 

…Алексеич зубрил физику.

Ну? — отбросив учебник, спросил он. — Помог лысина?

Мировой дядька! — сообщил я, не успев даже подумать, откуда он знает, что я был у декана. — Просто замечательный дядька!

А ну-ка, какой цвет? — спросил Женька, поднимая синюю ученическую тетрадь.

Черный цвет! Зеленый! Бутылочный! Серо-буро-малиновый! Черт полосатый! — Я повалил Женьку на кровать и начал дубасить кулаками по спине. — Коричневый! Бордовый!..

Митя, — остановил меня Алексеич. — Побереги энергию. Физика послезавтра.

Да, послезавтра физика — первый экзамен.

А я не прочитал ни странички. И как раз по физике-то у меня четверка.

Физик у нас, ребята, между прочим, был… Враг народа.

Ого! — сказал Женька. — Школу поджег?

Да нет. В тюрьме за что-то сидел. И вообще темная личность. Я ему на экзамене трансформатор сжег.

Двойка? — спросил Женька.

Нет, четверка.

Ну какой же он враг народа? Это ты враг прогресса.

Заткнитесь, — сказал Алексеич и встал.

И сразу половина комнаты стала полосатой из-за его тельняшки.

Ты, Митя, когда последний раз шамал?

Вчера утром.

Вот, — покачал головой Алексеич, — видали йога? Давай за Полинкой — и в столовую. Ну что ты окаменел, генеральский зять? Давай, давай, она же еще ничего не знает. Да есть у тебя совесть или нет?

И чуть не выдвинул меня за дверь вместе с кроватью, за которую я уцепился.

Наверное, это был такой счастливый день. Полина первым делом обследовала мое ухо.

Распухло. Будешь еще гулять с посторонними красавицами?

Ладно, — сказал я. — Довожу до сведения: был у декана…

Он был, — дернула плечом Полинка. — Да Алексеич и Женя еще вчера к нему ходили. Сразу же, перед цирком. Съел?

Я съел. Проглотил не пережевывая. Ну хватит! Идиотских положений больше не будет. Отходил в несчастненьких. Оттенки кончились. Начинаются основные цвета — экзамены.

V.

Хорошо-о! — говорит Алексеич с какой-то зябкой бодростью, словно только что выскочил из-под холодного душа. — Ух, хорошо.

Хорошо… Впрочем, у него-то не совсем. У него — посредственно. У меня — отлично. Мы с ним сдали физику. Женька с Полинкой написали сочинение. Они в другом потоке.

Мы сейчас все в одном потоке — в уличном. Мы шагаем легко и четко, как на параде, и милиционеры сигналят нам полосатыми, как Алексеичева тельняшка, жезлами: путь открыт!

Все пути открыты! Все дороги ясны. Прав Алексеич: хорошо жить на свете! Только… Только впереди идет Полинка — узкоплечая, стройная, с тонкими, изящными, как у танцовщицы, руками. Она знает, что мы смотрим на нее, и дурачится. Надела мохнатую кепку Алексеича, чуть пританцовывает на ходу и через плечо улыбается нам, морща нос.

Ах, ребятишки, ребятишки, — совсем уж растроганно бормочет Алексеич и обнимает меня за плечи. — Никогда больше не ссорьтесь. Слышишь, Митя?

Ах, милый человек, Алексеич! Неужели он совсем ничего не замечает? Не видит, как все дальше и дальше уходит от меня Полинка?

«Женя рассказывал… Женя считает… Женя передумал… Женя, Женя, Женя!» — без счета повторяет она. Просто удивительно, когда успел молчальник Женька рассказать ей столько историй, высказать столько мнений, обнаружить столько желаний?

Я осторожно высвободил плечо из-под тяжелой руки Алексеича. Успокойтесь, дорогой товарищ Черданцев! Кажется, мы никогда больше не поссоримся.

В кинотеатре Полинка вдруг закапризничала.

Ты сядешь рядом со мной, — сказала она.

Мне и здесь хорошо, — ответил я, оставляя между нами Женьку и потом Алексеича.

Нет, ты сядешь с этой стороны. — Полинка бросила кепку на крайнее кресло. — Вот сюда.

Наступило замешательство. Ребята стояли. Алексеич простодушно улыбался. На лице у него было написано совершенно определенно: ну что ж ты, чудак, ломаешься? Женька, как и я, понял, наверное, смысл этой вспышки. Он терпеливо ждал, слишком пристально рассматривая экран.

Я обошел ряд кругом, поднял кепку, сел и сказал как мог просто:

С Алексеичем бы я мнениями обменивался по ходу. Не люблю, понимаешь, молча смотреть.

А? — повернулась Полинка. — Мнениями? Поговоришь со мной…

Жужжит за спиной движок. Тянется через весь зал тоненький желтый лучик. На экране мужественный человек красиво любит растерявшуюся, беспомощную женщину. А если скосить глаза чуть в сторону, то можно разглядеть, как в темноте встретились их руки.

«Хорошо поговорили», — думаю я и незаметно вытираю слезы мохнатой кепкой Алексеича.

 

Побродим? — предлагает Женька и переводит ожидающий взгляд с меня на Алексеича.

Нет, — говорит Алексеич. — Я на боковую. Эх, и спать же буду сегодня!

Полинка смотрит вниз, молчит и вращает туфельку, словно растирая что-то на асфальте. Они стоят близко друг к другу, напротив нас, и я чувствую, как вырастает между нами стенка, по неписаным законам которой мне тоже полагается зевнуть и присоединиться к Алексеичу. Но я заставляю какую-то пружину внутри себя распрямиться, шагаю через вязкую пустоту, беру Полинку под руку.

Побродим, — говорю я и твердо гляжу на Женьку.

Женька опускает глаза:

Нет, пожалуй, и я — спать.

…Мы гуляем с Полинкой. Мы добросовестно обходим кругом институт. Девятьсот сорок восемь шагов. И ни одного слова. Второй такой круг я не выдержу. Я завою.

Домой, Поля?

Да.

Вот и кончился первый день экзаменов.

VI.

Алексеич, оказывается, любит оперетту. Мы собрались на «Сильву». Он в этот день получил очередную тройку, но все равно до самого вечера насвистывал «Без женщин жить нельзя на свете, нет…»

Оперетка вообще-то не первый сорт — хабаровская, — сияя, говорит он. — Ну ничего — зато оперный здешний посмотрим… «Сильва, ты меня не любишь!..»

К нам поселили четвертого. Его зовут Гена. Он из Якутии. Кажется, парень ничего. Тихий, розовощекий. Все хочет с нами подружиться. По вечерам организовывает чай. Приносит батоны, любительскую колбасу в прозрачной бумажной обертке и деньги не берет. Мне Гена одолжил пиджак. Увидел, что я натягиваю куртку, и сказал:

Возьми надень.

Пиджак был только чуть-чуть узковат в плечах, а так подходящий. И еще Гена понацеплял для чего-то столько разных значков, что хватило бы четверым спортсменам. Я попробовал снять их. Нехорошо. Все лацканы в дырках. Привинтил обратно.

Готов? — спросил Алексеич. — Силен! Полный георгиевский кавалер!

И тут вошел Женька. Прислонился плечом к косяку, будто в гостях, и сказал:

Поговорить надо. Выйдем.

Я вышел.

Не опоздайте! — крикнул Алексеич.

Женька-то не опоздает. Он в театр не идет. У него завтра математика.

Ну говори, о чем хотел.

Женька шел молча, засунув руки в карманы. Мы спустились вниз, прошли через сквер, мимо поликлиники, оставили позади кино «Пионер». Женька сутулился и все прибавлял шагу.

Может, за город пойдем? — спросил я, догоняя Женьку.

И тогда он остановился прямо на улице, в самом людном месте. Его зацепили плечом, толкнули в спину. Он не заметил.

Я не сразу понял, откуда у него веснушки. Крупные, отчетливые: стоит дунуть, и они посыпятся со щек.

Потом я сообразил: Женька просто бледный. Бледный как мел.

Брось свою опеку, Митя, — тихо сказал Женька. — Слышишь?

Его еще раз толкнули, и он снова не заметил.

Не ходи за ней больше. Она сама тебе не скажет. Не умеет она. И мучается. Понимаешь?

Она!

Тебя!

Не любит! — ударил он меня три раза.

Веснушки его вдруг поплыли у меня в глазах. Я повернулся и пошел в обратную сторону.

Женька догнал меня, схватил за рукав:

Митя! Подожди. Ну что же делать? Встретишь другую девушку. Митька!

Ладно! — сказал я. — Все! Не переживай! Квиты мы!

Он не понял.

В расчете, — сказал я. — Два раунда по две минуты!

Ах ты! — выдохнул Женька.

Я резко выдернул руку и прыгнул в трогающийся автобус…

 

В пустом автобусе гудит ветер. Встречные машины с коротким рявканьем проносятся мимо, словно выпущенные из пращи. Водитель включил радио на полную катушку, и бьется о стекла, рыдает, взвизгивает на выбоинах вальс «Березка». А в открытом заднем окне кабины раскачивается пластмассовый Петрушка. На крашеном лице его застыла вечная бессмысленная улыбка.

Я сижу у открытого окна. Ножевой ветер полосует разгоряченное лицо, путает волосы, выжимает слезы из глаз.

…Ветер выжимает слезы из глаз, колется сахарным снегом, свистит в ушах. Я опускаюсь все ниже и ниже, совсем превращаюсь в маленький напряженный комок, только палки как крылья — в сторону и назад. Стремительно вырастают передо мной заиндевелые кусты боярышника, мчатся навстречу первые дома улиц. И вот я уже не птица, а снаряд. Сейчас я пробью коричневую стену сарая, дом и густой штакетник. Я распрямляюсь, резко бросаю тело вправо — и широкая, ровная улица распахивается мне навстречу.

Возле своего дома стоит бледная, закутанная в шаль Полинка, держится рукой в синей варежке за ограду и говорит:

Здравствуй. Ты почему так долго не был? А я болела. Целую неделю.

…Я болею. Сижу на заборе маленького заводского стадиона и смотрю, как пожилые ферросплавщики играют в городки со строителями. Они пораздевались до маек, лица у них медные, а руки молочные, незагоревшие. Ферросплавщики расставляют ноги в широченных штанах, деловито щурятся и бьют с одного раза «бабку в окошке», «самолет» и «колодец».

О! Но ведь это же Агарков! — раздается вдруг за моей спиной.

Я оборачиваюсь и вижу нашу немку Клару Ивановну Бер.

Гутен таг, Клара Ивановна! — машинально здороваюсь я.

Что вы здесь делаете? — с недоумением спрашивает немка.

Болею.

О-о! — И Клара Ивановна делает круглые глаза.

Вероятно, она решает, что я сошел с ума.

А рядом с нею почему-то стоит Полинка и беззвучно смеется, закинув голову.

…Полинка смеется и быстро-быстро крутит педали.

После поворота я обхожу ее и кричу:

Ближе к бровке! Ближе! Смотри, как я!

Нас обгоняют «мазы» с абашевским углем. Они оглушительно ревут и, протягивая из-за наших плеч по два желтых луча, далеко впереди высвечивают дорогу. И вдруг у самого края ее — частые наплавы асфальта. Я не успеваю крикнуть. Меня начинает подбрасывать на седле, а руль рвется из рук. «Вот сейчас…» — успеваю подумать я и в этот момент слышу за спиной металлический треск…

Разорванным платком я перевязываю Полинке ссадину на колене. Совсем рядом белеет в темноте круглая, нежная нога. Можно прижаться к ней щекою. Нет, я только наклоняюсь чуть ниже. Еще совсем немножко. Вот если бы она погладила мне волосы. Почему она не погладит? Я так этого хочу!

…Мчится автобус, дребезжа стеклами. Пляшет под грустную мелодию неунывающий пластмассовый человек — Петрушка.

VII.

Наконец понял все и Алексеич.

Я вернулся с тем же автобусом и до утра прошлялся по городу. Сначала я все ходил по главному проспекту. Пока не разбрелись последние гуляющие. Тогда на пустом, ярко освещенном проспекте стало неуютно и я свернул в первую боковую улицу. Я не помню, сколько прошел их за ночь, потому что сначала шагал без разбора, а потом стал высматривать тихие и узкие улицы. Такие, где редкие фонари с трудом пробивали переплетающуюся листву, а от одного желтого круга до другого тянулись прохладные тоннели. В тоннелях были особенно звонкие тротуары.

Иногда я садился на низенькие оградки и курил одну, вторую и третью папиросу. В одном таком месте я задремал и проснулся оттого, что надо мной стоял человек и просил спичку. Я дал ему прикурить.

Мужчина поежился и спросил:

Прохладно?

Не знаю, — ответил я. — По-моему, нет.

Прохладно, прохладно, — сказал мужчина и ушел, спрятав руки в карманы.

Под утро я немного заблудился и вышел к институту с непривычной стороны. Я перелез через металлическую ограду. Верхние окна института плавились под солнцем. А низ его и весь сквер были еще в тени. На пустой аллее какие-то парни, показавшиеся мне необыкновенно высокими, старательно делали зарядку. С одной из скамеек поднялся Алексеич и шагнул мне навстречу.

Ты где пропадал, дурной? — спросил Алексеич.

И по его лицу было видно, что он обо всем догадался или ему рассказали.

Переведусь в другой институт, — сказал я. — Вот сдам последние и переведусь. Не могу я так больше.

Ну и мысли тебе натощак приходят! — бодро сказал Алексеич. — На-ка вот расческу, распутай чупрыну и пошли шамать.

Совсем он не умеет притворяться, Алексеич. Будто я не вижу, как ему весело на самом деле. Я, конечно, пойду с ним. Наверняка он немало здесь просидел. Караулил меня, психа, переживал.

Мы пошли в самую раннюю на проспекте столовую. Еще минут пять ждали, пока откроется. За только что накрытыми столиками было пусто. Мы сели в уголок, к окну. Подошла молоденькая официантка с припухшими глазами. Видно, тоже совсем недавно прибежала на работу.

Ну что, по стаканчику бы? — вопросительно посмотрел на меня Алексеич.

Нельзя, — сурово сказала официантка. — Так рано не подаем.

Алексеич отвел ее в сторону и стал что-то шептать, показывая глазами в мою сторону.

Наверное, вид у меня был не очень жизнерадостный. Официантка сочувственно закивала головой и ушла за перегородку.

Чего ты ей заливал? — спросил я вернувшегося Алексеича.

Сказал, что бабушка твоя умерла, у которой ты с двух месяцев воспитывался. А мне тебя подготовить надо.

Умерла бабушка, Алексеич! — усмехнулся я. — И готовить меня не надо. Я уже готов.

Да ладно тебе, — сказал он. — Брось, честное слово.

Нам принесли по стакану красного вина и котлеты.

Знаешь, Митя, — сказал Алексеич, когда мы выпили. — Если хочешь, я ее не одобряю. И его не одобряю. Но любовь я, Митя, одобряю. Мне объяснить трудно, я оратор плохой. Но ты поймешь, у тебя голова светлая. Ну вот помнишь, как ты нас отговаривал в связь поступать? Тогда у тебя слова нашлись, и все такое. И лицо у тебя горело, и красивый ты был. Мы ведь не пацаны, кое-что в жизни видели и все равно рты поразевали. А для нее у тебя нет слов. Ты же ее только воспитывал: туда не ступи, того не делай, в глубину не лезь. Как будто тебя пионерское звено в буксиры приставило. А ей, может, как раз в глубину хочется.

Так. Явление первое: Митя любит Полю, Алексеич умиляется, Женя чуть-чуть переживает. Явление второе: Поля любит Женю, Митя очень переживает, Алексеич ведет разъяснительную работу. Ради святого товарищества. Все как по нотам: сначала дружеское участие (расчеши волосики, утри нос), потом стакан вина для создания обстановки, наконец, душеспасительная беседа. Полный порядок. Любовь не картошка. Я уже понял.

Понимаешь, в этом деле тоже опыт нужен. Я не о плохом. Не про то, чтобы знать, когда кому подол задирать надо. Как бы тебе объяснить? Ты на нее все переложил — пусть, мол, сама отличает настоящее чувство. А она, Митя, не рентгеновский аппарат.

Вот и поговорили! Ах какие они принципиальные, мои друзья. Режут правду-матку. Сначала один, теперь другой. Трудно им, но режут. А я-то идиот!

Мы шли в институт и молчали. Алексеич, наверное, потому, что не получилось душевного разговора. Чего же он ждал? Что я пожму ему руку и растроганно скажу: «Спасибо, чуткий друг, ты открыл мне глаза»?

Солнце выбралось уже из-за домов и успело нагреть асфальт. В главной аллее, где утром приседали физкультурники, сдвинув прямоугольником четыре скамейки, разместилась свита маленькой киевлянки. Сама она, забравшись с ногами на скамейку, читала им вслух учебник химии. Какой-то новый парень, длинный, в цветастой тюбетейке, видно, еще не прирученный, громко острил, нарушая идиллию.

На пустых и длинных, выбеленных солнцем ступенях сидела Полинка. Такая печальная и такая красивая, что у меня комок подступил к горлу. «Для нее у тебя нет слов…» Вот подойти сейчас, взять за руки и… самые нежные, самые непридуманные…

Полинка подняла на нас глаза и сказала тихо:

Женька провалил математику. Только что.

Алексеич молча опустился рядом с нею.

Он в обратных функциях плавал, — сказал я. — Всегда. Я ему говорил.

Алексеич поднял со ступеньки корочку засохшего раствора, переломил ее, потер в пальцах и сказал:

Правильно, Митя, плавал. А ты говорил. Он за прошлый год в электролизном цехе восемь рацпредложений внес. Заодно они с главным технологом авторское свидетельство получили. Это его прямые функции были. Только они в аттестат не записаны. А тригонометрией он, Митя, занимался с двадцати четырех ноль-ноль и так далее. Верно, плавал маленько.

 

Женька сегодня уезжает. Снова товарищество собралось на том же месте, где сидели когда-то по случаю моих оттенков. И опять они трое на скамейке, а я опять сбоку припеку — в стороне, на оградке.

Вчера случилось что-то неладное. Вечером Алексеич и Женька принесли в общежитие бутылку водки.

В комнате пить нельзя, — сказал я.

На прощанье, Митя, — улыбнулся Женька. — За обратные функции.

В комнате пить нельзя, — упрямо повторил я. — Такой порядок, ребята. Я же староста, поймите.

Алексеич, поставив локти на тумбочку, смотрел на эту бутылку и молчал. Потом, не поворачивая головы, мягко сказал:

Пойдем, Женя, под заборчик. Нам, работягам, не привыкать.

И они ушли. А я лег на кровать и закрыл голову подушкой. За что судил меня Алексеич? В конце концов, разве мне сейчас не хуже всех? Конечно, Женька завалил математику. Но ведь в обратных функциях он все-таки плавал. Это факт. И разве кто-то виноват, что рационализаторские предложения не засчитываются на экзаменах? И что по внутреннему распорядку нельзя пить в комнате? Почему они крутят и путают там, где все ясно, как дважды два?

…На скамеечке у них тихо. А мне и вовсе ни к чему шуметь в одиночку. Я заклеиваю рваную беломорину. Я заклеиваю, а она расползается. Я заклеиваю, а она расползается.

Возьми другую, — кидает мне пачку Алексеич.

Полинка словно и не вставала со ступеней. Сидит в той же позе. Совсем уронила голову.

Не хмурей, маленькая, — говорит Женька и осторожно убирает со лба ее светлую прядку волос. — Все будет отлично.

И волосы медленно падают обратно. И Полинка не дует на них.

VIII.

И еще проходят дни. Похожие друг на друга. Я никого не вижу, не выхожу из комнаты. Читаю, читаю, читаю. И когда Алексеич зовет обедать, говорю: «Схожу попозже».

А потом наступает один — стремительный, все переворачивающий, обидный, непонятный день.

 

Вот, вот и вот! — яростно вычерчиваю я обломком кирпича на асфальте пирамиду. — И сечем так! Ты же знала это!

Я забыла, Митя, — безучастно говорит Полинка, даже не взглянув на мой рисунок.

Как забыла?! Мы же решали столько подобных задач! Я приходил, и мы решали! Помнишь?

Я забыла, Митя, — повторяет она.

Она медленно поднимается по ступеням к институту, и двери перед ней открываются. За ними стоит наш розовенький Гена. Он зачем-то снимает очки. Глаза у него растерянные.

Вам стало плохо, да? — вежливо спрашивает он, становясь из розового свекольным. — Закружилась голова? Можно объяснить преподавателю. Я схожу. Хотите?

Полинка молча обходит его. Гена поворачивается за ней, но тут я ловлю его за руку:

Стоп. Ты видел? Ты что видел?

Она мне задачку решила, — говорит он. — А свой билет отнесла назад. Ничего не понимаю…

 

Алексеич брился. По самые глаза в крутой белой пене.

Тихо! — отшатнулся он. — Сдурел — мотаешься так! Отхвачу полщеки — будешь платить страховку.

Она положила билет. Не пошла отвечать. Понимаешь? Она знала — голову даю на отсечение!

Алексеич уронил на колени шматок пены.

Так, — сказал он. — Так. Я сейчас… Я быстро. Ты почитай пока… Письмо тебе.

Он кое-как добрился и ушел. А я развернул письмо.

«Сынка! — писала мать. — Видела во сне тебя, и нехорошо. Беспокоюсь — не случилось ли чего… Заходила ко мне Филипповна, жаловалась на Полинку — не пишет. Просила тебя поругать ее. А Григорян Алик, дружок твой, сдал все экзамены до срока. Только на учебу его, сынка, не приняли…»

Алексеич вернулся через несколько часов. Смущенно потоптался у дверей, показал билет на поезд:

Просила купить. Сегодня едет.

Институт, значит, побоку, — сказал я. — Самое главное — побоку!..

Может, и не самое главное институт, Митя, — сказал Алексеич. — Проводить ее надо.

Нет уж, хватит! Понянчился! Провожай один. Поругать ее, кстати, можешь. Мать вон очень просит.

Ну, извини, — сказал Алексеич. — Я понимаю, конечно. Там, в тумбочке, билет на футбол. Сходи, если хочешь. Я-то не успею.

 

Я не пошел на матч. Я стоял на перроне, спрятавшись за киоск «Пиво-воды», и видел широкую спину Алексеича. И Полинку. Алексеич время от времени шумно вздыхал и качал головой. А Полинка что-то быстро говорила ему, улыбалась и вытирала слезы…

IX.

У меня остался последний вопрос — разбор предложения. Любого предложения: своего, чужого, из книжки или из головы. Я пишу то, которое знаю назубок и могу разобрать в любое время дня и ночи, даже подвешенный вниз головой: «Их зинге ви дер фогель зингт».

А чьи это стихи? — растягивая слова, спрашивает немка.

Гёте! — бойко рапортую я.

Зо, — говорит немка. — А как будет дальше?

Как будет дальше, я не знаю.

А что стоит впереди?

Я тоскливо молчу.

А какого цвета моя лысина?! — гремит невесть откуда взявшийся декан. — Зо?!

Это ужасно, но я не могу понять, какого цвета его лысина, и чувствую, что окончательно проваливаюсь…

Я проснулся и долго еще лежал с закрытыми глазами. Лежал и улыбался. Вчера я сдал последний экзамен. Мне негде больше проваливаться. Немка не стала спрашивать, что там впереди и как будет дальше.

Зо! — удовлетворенно сказала она, услышав о Гёте, и поставила мне пятерку.

Я открыл глаза и увидел Гену. Он сидел против меня, на бывшей Женькиной кровати, и тоже улыбался.

Интересно ты спишь, Агарков! — сказал он. — Списки, между прочим, вывесили. Твоя фамилия — первая. А его фамилию, — он кивнул на пустую койку Алексеича, — я забыл.

Я быстренько оделся и побежал вниз. В коридоре, возле дверей приемной комиссии, действительно, висели списки. Возле них толпились абитуриенты. Свою фамилию я нашел сразу: она, в самом деле, стояла первой. Потом в конце отыскал: Черданцев В. А.

Рядом со мной оказалась маленькая киевлянка. Она тоже рассматривала списки, старательно шевеля губами.

Звенько! — подсказал я и ткнул пальцем в одну из колонок.

Откуда вы знаете? — радостно спросила она.

Случайно. Поздравляю. И до свидания. Привет папе-генералу!

Ой, подождите, — догнала она меня. — Вы, конечно, тоже прошли? Да?

Конечно, прошел, да, — ответил я.

А ваши… друзья, — она подняла на меня голубые, как небушко, глаза, — они все поступили?

Нет. Поступил один друг. Тот, который в тельняшке.

Как жаль, — сказала она, безуспешно пытаясь изобразить на своем милом личике скорбь. — Кстати, папа у меня не генерал, а только капитан. Я ему про все написала, про тот случай…

Ну-у, это зря. И как меня лупили?

Нет, — улыбнулась она. — Он, знаете, очень вас благодарил.

Рады стараться! — щелкнул каблуками я. — До свидания все-таки.

До свидания, — махнула рукой девчонка.

 

А вечером мы распрощались с Алексеичем.

Домой теперь, Митя? — спросил он.

Да, смотаюсь дня на четыре.

Ну… кланяйся там. А я к сестренке, в Барабинск. Завтра уеду. Может, проводить тебя?

Нет, — сказал я. — Чемодан легкий. Гантели Генке отдал, за мичманку. Ты ему скажи — пусть комнату эту забьет. Хорошая комната.

Скажу, — кивнул Алексеич. — Ничего комната. Поживем.

X.

Поезд пришел в мой город днем. Я вышел из вагона. Неторопливо осмотрел себя. Пофасонистее сдвинул мичманку. Переложил поближе тоненькую справку: «Зачислен на первый курс гидротехнического факультета…» и так далее.

За переходным мостом разворачивался на кольце длинный, двухприцепный трамвай. Он постоял немного и, словно успев за это время прикипеть к рельсам, рывком тронулся с места.

Я не сел в трамвай. Специально. Честно говоря, мне хотелось встретить хоть какого-нибудь знакомого. Ведь я возвращался домой первый раз в жизни. Конечно, не обязательно, чтобы кто-то хлопал меня по плечу и восхищенно орал: «Молодец, Митька! Поставлен у тебя котелок!» Нет, мне хотелось спокойных, взрослых расспросов, понимающих и достойных слушателей.

 

И первым я встретил своего лучшего друга Альку Григоряна. Похудевшего, коричневого и усатого. Мне не надо было ничего объяснять. Я все уже знал из письма матери. Алька сдавал в металлургический. Он набрал двадцать восемь из тридцати и не прошел мандатную комиссию. Он написал в автобиографии, что отец его — инженер-нефтяник, был арестован в тридцать седьмом, в городе Баку. Алька не знал отца, не помнил. Так и написал: не знаю, не помню, не считаю отцом. Его позвали к ректору и там сказали: учиться вы, конечно, можете. Но работать на наших предприятиях вам вряд ли удастся. Идите в пед, мы дадим справку. С такими оценками вас там с руками оторвут. Идите, какая вам разница?

Была разница, Алька хотел варить сталь. Он не пошел в пед.

Мы отошли в сторонку, к стене дома, и я поставил свой чемодан на зеленую металлическую урну.

Ну, у тебя-то как? — спросил Алька. — Девочка рассказывала: ты шел ровно, как всегда.

Все у меня отлично, Алька, все в порядке. Она правильно говорила.

Не мог я сейчас рассказывать ему ни про свои радости, ни про свои неровности, ни про свои болячки, ни про Полинку, которую он почему-то всегда звал девочкой. Не мог, и все.

Пойдем, Алька, выпьем, — сказал я.

Вдоль киоска, на низкой завалинке, сидели черные, белкастые электролизники и потягивали пиво, сдувая пену на утоптанную землю с намертво вколоченной подсолнечной шелухой. Какие-то два парня по очереди пили прямо из бидона, отдувались и деловито переговаривались.

Ну вот и порядочек. Один здесь навернем, один домой утащим.

Мы взяли по сто с прицепом и плотно друг к другу сели на чемодан. Пена в кружке лопалась и оседала с нежным шуршанием. Белая, прохладная пена, похожая на мыльную.

Алька, — сказал я, — как же получается, Алька? Ведь дети за отцов не отвечают.

Алька молча опустил курчавую голову.

…А вторым я встретил нашего старого физика Михаила Ароновича. Он стоял на тротуаре против своего дома и, задрав крючковатый нос, рассматривал что-то на крыше. Седой, похожий на сатира. В другой раз я свернул бы в сторону. Я не любил физика. У нас в школе мало кто любил физика. На уроках он мучил нас опытами. Расставлял свои штучки, все у него щелкало, подмигивало, жужжали электромагниты, светились катодные трубки. А он, прихрамывая, метался по лаборатории, быстро писал на доске, стирал и снова писал. И ни черта невозможно было понять. На следующий день он заставлял нас повторять эти опыты, психовал и беспощадно лепил двойки.

И был еще случай. В тот мартовский день, когда ТЭЦ, и алюминиевый завод, и ферросплавный, и паровозы на станции Обнорской тревожно загудели на разные голоса и над городом встали ватные столбы пара, словно забили вдруг десятки горячих источников, когда наш школьный комендант Селиверстов плакал и все стрелял, стрелял, стрелял в синее небо из двустволки, в тот день Миша купил в магазине бутылку водки. Мы с ребятами случайно увидели это и пошли за ним. Мы жались к заборам, обклеенным афишами, прятались за углы домов, стараясь не упустить из виду сутулую спину физика. В общем, это было бесполезно. Все равно мы бы не увидели — станет ли Миша пить свою водку.

Но кто-то из парней сказал:

Праздничек ему, гаду! Вот посмотрим, висит ли у него на доме траурный флаг.

Флаг у физика висел. И мы вернулись.

В другой раз я свернул бы в сторону. Но сейчас мне захотелось козырнуть перед Мишей, подпортившим мою серебряную. А сто грамм с прицепом сделали меня смелым. Помахивая чемоданом, я двинулся прямо на физика и громче, чем следовало, прокричал ему в спину:

Здравствуйте, Михаил Ароныч!

Физик повернулся всем корпусом.

А! — сказал он обрадованно. — Молодой человек! Я вижу — вас надо поздравить! — Он бесцеремонно стащил с моей головы мичманку. — Капитаном решили стать, если не ошибаюсь?

Ошибаетесь, — сказал я. — Гидротехником.

О! — скрутил мичманку физик. — Да, да, да! Строить гидростанции — понимаю! Нет уж, пойдемте! Тут надо пить чай! И не только чай, а, может быть, кое-что еще!

Он схватил меня за руку и потащил в дом.

Это были не комнаты, а лаборатория, склад металлолома.

Как сдали мой предмет? — спросил физик, сдвигая со стола книги, мотки проводов и приборы.

На отлично!

Вы знали физику! — закричал он, уставя в меня палец. — Вы были у меня лучшим учеником!

Потом он решил показать будущее моей профессии. Кинулся к полке, вытащил журнал с крупной фотографией Луны и сунул его мне под нос.

Вот она! Атмосферы нет. Воды нет! Ни капли! — заволновался физик. — Вы создадите там моря, молодой человек! Рахиль! — закричал он вдруг без всякого перехода. — Иди познакомься с товарищем студентом. Он расскажет тебе, что это совсем не просто — поступить в институт! Надо кое-что иметь здесь! — Физик постучал пальцем по лбу.

Вышла Рахиль, рыхлая черноглазая девочка, и стала печально смотреть поверх моей головы.

Мне почему-то стало вдруг стыдно. За себя, за суетившегося Михаила Ароновича. Казалось, что девочка с умными глазами понимает что-то такое, чего не понимаем мы с ее отцом.

Я не остался пить чай. Сказал, что тороплюсь домой. Это была правда.

…Третьим я встретил соседа нашего, деда Зяпина.

Здоров был, — просипел дед и сунул мне исхлестанную дратвой руку. — Отвоевался пока? Ну, и кем же ты будешь?

Не знаю, — сказал я.

«Не знаю»! — передразнил дед. — Человеком будешь! — Он важно поднял узловатый палец. — Инженером! Не то что мы с батьком твоим. Отец-то всю жизнь кобыле хвоста крутит. Достижения!

Да, отец мой — коновозчик. А дед Зяпин — сапожник. Можно сказать, знаменитый. Вся улица бьет его подметки. Но это дед считает баловством. Вообще-то он стрелочник на железной дороге.

 

Новосибирск, 1963