Миниатюры

Миниатюры

Митя

 

Митя Карамазов исследовал Русский Космос. Митя шёл на каторгу, безвинно (мы об этом знаем). Вериги на себя нацепил, вина всё же есть. Себя не обманешь. Шёл своим ходом по Сибирскому тракту — в Империи конвоя для Мити не нашлось, да и кто он такой, штаб конвоировать его — придуманный какой-то. А между тем, вериги терзают, да и ноги босые стираются о камни, а раны забивает пыль. Ноги пухнут от гноя — идти больно. Это ничего, думал Митя, мне бы до вечера дойти, вечером омою, завтра лехше станет. И так всякай день…

Митяй, не дури — услышал голос. В смысле, не понял Митя. Не в ту сторону идёшь. Как же не в ту, мне на каторгу надоть. На небо тебе надоть, мудила, там тебя пацаны ждут. Какие такие пацаны, возопил Митя, и ты ваще такой кто? Прерываешь путь мой скорбный. Я ж по своей воле на каторгу пошёл, особо меня никто и не неволил, я эта Настеньку жалею, нет жизни без неё… Митяй, зовут меня Теодориус, я почтальон небесный, по-вашему, я Федя, посыльный. Но я не, по-вашему, так, помогаю просто вам дуракам, жаль вас, сами всё себе придумываете, потом мрёте, а смысл какой? Вот я и исправляю ваши косяки, в меру сил, конечно.

 

Достоевский vs Некрасов

 

Фёдор Михайлович с Некрасовым на пару метали кости. Проигрывался в дым Достоевский. Некрасов ёрзал, думал: деньги все у меня, часы тоже у меня, ну не исподнее же он поставит на кон. Люто Некрасов ненавидел Фёдора Михайловича, да кто он ваще такой, думал Некрасов, чё он ваще о себе возомнил. Всё играет и играет, кости мечет опять. Сыграю что ли на сюртук выходного дня. Вроде ничего такой, модненький, только лацкан соусом заляпан. Эт не беда, подумал Некрасов — почистят отутюжат, а там в хоть в дворянское собрание. Решился ещё на один кон. Выиграл сюртук, на душе потеплело, заулыбался. Чего приуныл, Федя, спрашивает. Да вот, говорит Фёдор Михайлович, на последнюю ставку осталось у меня солдатское исподнее, рубаха, да кальсоны. С каторжных ещё времён. Не побрезгуешь. А давай, говорит Некрасов — тоже в раж вошёл. Только кости бросили разок, две четвёрки выпали Фёдору Михайловичу, он возрадовался, вспотел даже. Тут стук в дверь, да не стук, а прямо грохот. И крик: отворяй Теодориус, чёртова твоя душа, отворяй скорей, ты за что меня так, я же хороший, по сути, по своей, и папашу я не убивал, у меня вообще диагноз — тотальная любовь к человечеству, в особенности к Настюхе, Настасье Филипповне то бишь. Федор Михайлович хрустнул коленками, пошёл дверь отворять, денег нет, и прислугу не наймёшь — всё сам, всё сам. А Некрасов тем временем юркнул в другую комнату. Подумал, вдруг драка, оно мне надо ваще, тем паче я сюртук Достоевского выиграл, мне его ещё домой нести, упаковку бы, ну у Феди спрошу, если жив останется. А в комнате почивала Аня, хоть и прислуги нет, но в комнатах натоплено. Жарко, Аня раскрылась, вспотела, сосцы торчат из-под тонкой-тонкой ткани рубахи. Некрасов взгляд задержал невольно. Возжелать-не возжелать. Да ну его, подумал, и под кровать спрятался. Там ему и место, там его и оставим.

Митя Карамазов был всклокочен, диковат немножко. Вёл себя прилично, несмотря на симптоматику событий. Ты чего Мить, спросил Фёдор Михайлович, я пиццу вроде не заказывал. Да не затем я, отвечает Митя. Мне на каторгу, своим ходом сказали добираться, вот, хотел у тебя, Теодориус, денег одолжить. А у меня нет, вот как Бог свят, ни капеюшки нету. Проигрался начисто. Ну хоть просвиру дай в дорогу, говорит Митя. Да в доме шаром кати, Аня меня прихлопнет поутру, отвечает Фёдор Михайлович. Митя помрачнел, ты моя последняя надежда, Теодориус. Тут и Фёдор Михайлович с лица спал. Потом нашёлся, Митяй, говорит, вот всё что есть — исподнее возьми, всего два раза надевал. Возьми — теплее будет.

 

Сон о поручике

 

Пушкин сидел на корточках и плакал, плакал горючими слезами. Ему сон приснился про то, что поручика убили. Рыдал и думал: вот поеду на Кавказ, мало вам чертям не покажется. Сашку Грибоеда угробили, так вон еще и мальца. Где тут моя тяжелая палка-копалка, ужо я вам устрою кузькину мать, хребты порасшибу, и глазья повыткну бесстыжия, где моя зубочистка, кстати, для глазьев самое оно… А сам все рыдает, рыдает, плечики вздрагивают, а как тут не рыдать, жаль мальца, хоть и дурак-дураком, а Машкерад накрапал — так тонко вышло, последний раз рыдал по этому поводу, типа, жалко, что не я…

А Некрасов в то время лежал в пыли под Аниной кроватью. Вожделением мучался — чресла-то восстали, руку в карман засунул и притих. Пусть там Теодориус с Митей перетирают, а я тут в духоте перемаюсь, ох, как пахнет от Ани, ото сна вспотела, ух амброзия, но ведь Федя пристукнет, с него какой спрос, одно слово — каторжный. Друган его еще, Сергеич этот сумасшедший с палкой своей, все целится, кому б хребет переломить, и главное рыдает и рыдает, гуманист хренов. Так, решил Некрасов, нужно про холод думать, так и от печени отляжет, и чресла опадут, буду про нос думать, он в мороз первый мерзнет, точно — мороз красный нос, так вроде у Гоголя было про нос…

Вот так и появился постмодерн. А Некрасова оставим под Аниной кроватью, пусть помается еще.

 

Морошка

 

Воля моя истончается, чресла мои воздушны, только душа я, неприкаянная — никуда не берут, а тут на воздусях и жутко и тоскливо, да ещё дыра в груди… тела нет, а ноет, хоть вой. Пойду повою штоля, так не услышит никто, хоть завойся. Так думал генерал Милорадович, в воздусях пребывая. Задремал немножко, вдруг встрепенулся — толи хлопок какой, толи шумок, поди разберись. Теодриус, ты штоль, почтальон, где ты заволновался генерал небесный. Мундир поправил, приосанился, чубчик причесал, дыру в груди прикрыл обшлагом. Давай, появись, говорит, истончаюсь я тут совсем без общества. Морошку будешь, слышит голос неподалёку. У меня во рту осталось малость, только с земли, Наташа дала. Саша, ты штоль, ты чего здесь, тебе сюда никак нельзя, тут живым не место. Пушкин засмущался, говорит, так я это, вроде того, убили меня вроде, сам не понимаю как. Давай у Даля спросим, я его в гости не звал, он примчался, мол Саша, Саша, а мне плохо, и знаешь, так плакать хотелось, как в детстве от обиды пустяшной. Короче, подстрелили меня, я всё знаешь, про Наташу думаю, ну знаешь, баба моя, ну помнишь ведь, она дураковатая конечно, но ведь красивая, и люблю её. Научись говорить любил, говорит генерал. Скажи, вот сейчас скажи мне: я любил Наташу. Скажи, легче станет, Сань. Я любил, выдавил Пушкин из себя, и разрыдался… А на землю пролился дождь. В Бессарабии, наверно. Саранча разлетелась. В Питере зима — там снег пошёл. Вот ведь дела какие, сказал генерал, был один нигер в империи, и того ухлобучили.

Сань, а ты должен много, спросил генерал. Да дохренища, ответил Пушкин. Ладно, с этим разберёмся, не боись, Наташку твою жалко, это да… Ну ладно, чё вдвоём будем, дай морошки то, говорит генерал. Ой, говорит Пушкин, так я сглотнул рыдаючи. Да ладно, говорит генерал, я всё равно вкуса не чувствую… А в это время в оранжереях розы зацвели. Морошка упала на землю…

А Некрасов всё лежал под кроватью Анны. Трогал себя через карман, правою рукой трогал, не левою — не от сердца значит.

 

Воробей

 

Полет воробья не высок, но при некотором упорстве может залететь и в стратосферу, ненадолго, ровно на время достаточное для задержки дыхания, а вдохнуть то надо, иначе мозг скукоживается, блазнится всякое — это и есть полет, когда не вдохнуть, но блазнится.

И вот летит мой воробей, наблюдает шарик в подробностях, из стратосферы шарик круглый. Все выпукло, все понятно, даже для птичьих мозгов очевидно: "вон жук опыляет цветочки, не, не буду жрать — нормальный он, жрать пацана не по пацански, моль сожру, она генеральский мундир жрет, а он у него и так с дырой, еще с Сенатской. Неприкаянный он, вот думал, чем вторую половину дня занять, определился теперича — дыру заштопаю в мундире Милорадовича, может и состирну, вон там облака дождевые недалече. Зря штоль мы птицы божие, вон и архангелы нам прислуживают, с ленцой, правда, да Бог им судия. Жаловаться не стану в канцелярию, ну его нафиг, затаскают потом. А вот про Гаврилу мне есть чего сообщить: в кормушку зернышек раз в год кладет, а отпускают ему со склада изрядно, а вот не докладывает — себе кашу варит, жрет и попукивает, и бородищу отрастил. С Петей понятно все — у него должность собачья — ночь-полночь — принимай-суди. Не позавидуешь. Вот Жора — другое дело, всегда поляна накрыта, правда живет далековато, не всякий раз долетишь… Да ладно, на хрен эту лирику. Мне к генералу, мундир штопать, пропадет ведь без меня болезный, дохлый верней. Ща, скоренько из грозы ниток насучу, и спикирую. Душно тут, в стратосфере".

 

Жучара

 

Летел на свет весенний жук. Жирный такой, крыльями жужжал, наблюдал окрестности, думал, чего бы мне опылить ща, или так не париться, просто полетать может — весна же всё жа, а я тут жук такой, всё опылить смогу, на раз. Расслабился жучило. А тут воробей из птичьего спецназа, от стаи отбился. Да, собственно, у воробьёв стай не бывает, так — кучки. Жука наблюдает. Воробей, как Сушка пикирует. А жук здоровенный, поди сожри за раз — точно не полетится потом с пережору, а бросать… как тут бросишь, полгода на чужих хлебах, сиротских, Христаради, а тут вон, полёт сокола, и жратвы на месяц. Принял решение воробей — спикировал к жуку. Говорит: чувак ты весёлый канешна, не ссы, жрать тебя не стану, предупредить хочу: ты летай хоть пониже, а то, знаешь, я голодный, но совестливый. Знаю, тебе ещё цветочки опылять, я цветочки люблю. Короче, звони если чё, прикрою. Вижу, ты пацан нормальный. За тебя кто ж сделает, я вот не умею. А цветочки я люблю. Прикрою, не ссы, жучара. На том и разлетелись.

 

Редут

 

Удержали редут, даже возвысили его телами янычаров. Сапоги от крови набухли, и от нашей, и от ихней. Ядра — патроны закончились. Дрались палашами, штыками, кулаками, зубами грызли. Редут удержали. Генерал вышел последним, у него ещё дела — в разгар боя посыльный прибежал: сообщил почта, мол. Ты не видишь тут какое крошево, беги подалее, говорит генерал посыльному, после почту разберём, не до того.

Смахнул очередную феску вместе с головой, да и впал в беспамятство, как берсерк. Дальше уж и не помнил ничего произошедшего. Только о письмах и думал. Кто их получит. Они вон ложатся один на другого… Генерал ушёл последним, когда дело кончилось. Почта, почта, думал генерал. Почта. Сел письма разбирать, а в живых и нету никого — Прохор, Архип, Прокоп, Саня — все там, в редуте. Зазвал небесного почтальона, на забери, пожалуйста, сил моих больше нет. Совсем истончилась душа. Твоё время не пришло покуда, говорит небесный почтальон, а их пришло. Вот и доставь на небо эти письма, пусть они дождём сойдут на землю, слезами небесными, моими слезами, Бога слезами, если ему дело есть до них. Архип с Прокопом хоть пожили, а Саня — малой ведь совсем. Ты давай, Теодориус, почтальон небесный, доставь. А я выпью за помин. Выпил. Не отлегло.

 

Письма

 

Один генерал болтался в небытии. не знал куда податься. И туда не зовут, и там стрёмно. Грустил короче. Всё думал: чего ж я тута, а не тама, да и ваще… Тут вдруг малец нарисовался, драсьти, говорит, я почтальон небесный, заплутал в ваших Палестинах. Да я сам недоумённый, отвечает генерал, и отворачивает обшлаг мундира. Вон, дыра во мне, сам ничего не понял. А на Урале, знаешь, пушки льют по моему заказу — турков станем воевать. неспокойные они какие-то: и так, и эдак мы их пользовали — не понимают, одно слово — басурмане.

У меня, эта, почта из генштаба, говорит небесный почтальон, генералу какому-то, ща, позырю: Ми-ло-рад (ович), не пойму, еврей штоля. разве евреи бывают генералами? Это я генерал Милорадович, говорит генерал. давай депешу-то, прочту. Нееее, говорит почтальон, распишись для порядка в ведомости, потом вручу. Ты малец, не приболел ли, говорит генерал, сообщение срочное падишта, там может вся Европа в огне, и спасать нужно. Да на, говорит почтальон, читай. Генерал застеснялся, побледнел, хоть и мёртвый, совесть то есть. Не умею я, говорит, по-французски только маракую. Ты прочти мне вслух, а я тебе ответ надиктую. Говорить худо-бедно могу, а вот писать, либо латынь, либо французский. Безъязыкий я, ты уж помоги, почтальон…

Прочли, ответ отписали, остались довольны друг другом.

Генерал расчувствовался, дал почтальону из фляжки отхлебнуть. Тот захмелел, спрашивает генерала, эта, небо то, где, я чёт заплутал. А нет его, говорит генерал. Как же нет, встрепенулся почтальон, у меня же писем полная сумка. Под ноги глянь, говорит генерал — там оно небо. Письма живым нужны.

 

Встретимся

 

Повстречал генерала Милорадовича, тот грудь зажимал, бледненький такой, мундир грязненький. Ты чё, спросил его. Да хреново, ответил он, Каховский вон пальнул, прикинь, попал прямо в грудь, я с лошади скопытился, слава богу адъютант подхватил, а то бы башкой ударился — сотрясение мозга, к бабке не ходи. Каховской этот, мы ж в карты играли, я проигрался, заплатил. Чё палить то, я даже шубейку не надел, убьют же дураков, я и скаканул… Так, говорю, подожди, ты же получается дохлый, а я тебя вижу. А ты живой штоля, говорит мне он, тебя ж еще на военно-грузинской в гробу везли. Неее, говорю. не словишь, Это Грибоеда везли. Я тогда партизанил. Ну, вот и допартизанился, дружок. Вон, Лермонтов, тоже партизанил, поручик хренов, даже в майоры не вышел, хотя толковый офицер. Так, говорю, генерал, чем помочь то, ты ж помрёшь сейчас. Не кипишуй, говорит, я и так дохлый, говорит, а ты давай-ка дуй назад, у тебя просто сердчишко прихватило, бухай поменьше, капитан, и нефиг к нам генералам привязываться, симулянт хренов. Встретимся ишо. А сам фляжку подает, я отхлебнул — фляжка серебро, пробка — моржовая кость, коньячишка, тоже сносный. Ну, не упырь значит, раз серебро носит на груди. С тем я и вернулся с воздуси. Не упырь, точно.