Московские этюды

Московские этюды

Gloria mundi

 

Я уже описывала свои первые поездки в Москву и их поучительные для меня уроки. В течение последующих десятилетий я еще много-много раз бывала в Москве – и ни разу в качестве просто туристки: сплошные музеи и театры. Дело в том, что в те времена никакого интернета не было даже в самых смелых мечтах их будущих создателей. А в нашей университетской библиотеке при всех её качественных и количественных достоинствах содержалось далеко не все, что требовалось для написания статей и лекций на разные заковыристые темы, не говоря уж о диссертациях.

Так что если хочешь быть на информационном уровне своей науки, пиши заявление на имя очередного ректора, получай командировочные, бери голову и чемодан в руки – и по накатанным наземным или воздушным путям кати все в ту же Москву, под своды её библиотек. И лучше всего – под своды памятного всем гуманитариям нашей страны зала №3 Государственной библиотеки им. В.И. Ленина – Ленинки.

Как ностальгически хорошо запечатлен этот зал в (культовом) фильме тех же лет «Москва слезам не верит»! Эти простоватые столики на четверых – по двое с каждой стороны с мини-шкафчиком для книг между ними, эти тоже незатейливые зеленые абажурчики над каждым рабочим местом! Эти гигантские книжные шкафы по правую сторону, эта заманчивая антресоль второго этажа! Только один раз посчастливилось мне получить место именно там, на антресоли, в реальности. Но в снах – на самые разные темы – она снилась мне много раз. Как будто бы по всему её периметру стоят столы, уставленные вперемежку нужными книгами и блюдами с чем-нибудь съестным… Что ж, на протяжении всех московских командировок мне было хронически голодновато, в связи с чем завязалось немало любопытных сюжетов…

Вот и еще одно лыко в строку вплелось: по телевидению сообщили (и показали), что после реставрации и ремонта вновь открылся для (счастливых) читателей гуманитарный зал №3 Государственной Российской библиотеки – самый большой читальный зал в Европе (!). И так хорошо, что и после реставрации остались на своих местах и столики, и зеленые абажурчики, и эта антресоль…

Но вернемся еще на минутку к тем прежним столикам с зелеными абажурами. То обстоятельство, что каждая их рабочая сторона рассчитана на двух человек, нередко приводило к тому, что изначально чисто пространственное соседство за долгие часы синхронного листания книг, сопровождаемого глубокомысленными вздохами, перерастало в более содержательные и тонкие отношения – приятельства, а то так и специфические библиотечные романы. Во всяком случае, героиня фильма «Москва слезам не верит» в исполнении Ирины Муравьевой приходила сюда именно в поисках романтических приключений.

У меня, к сожалению, до библиотечных романов дело ни разу не дошло, но несколько замечательных знакомств (с дальнейшей перепиской) завязалось именно здесь: и в самом зале №3, и в предваряющих его библиографических джунглях (стеллажи, между которыми так легко уединиться для задушевной беседы), и в глубоких катакомбах славной столовой с прилегающей к ней кофейней… Кто-то там сейчас сидит за нашими столиками – и в зале №3, и в кофейне?..

Итак, мы, провинциалы всея Руси великой, в течение всего нашего участия в научном процессе страны более или менее систематически ездили-летали в Москву на поклон её библиотекам. Однако Москва не особенно рассчитывала только на наши визиты. Нет, она сама – в виде тех же книг и идей – буквально врывалась в наши провинциальные научные будни и бдения. И в этом плане я чувствую себя просто обязанной (и самой нашей наукой – лингвистикой, и моими сокурсниками) рассказать о двух московских лингвистических экспансиях 30-х-50-х годов прошлого века, которые самым непосредственным образом коснулись не только наших университетских учителей, но и нас – студентов тех лет.

И дело обстояло так, что в течение этих (по меньшей мере драматических) 30-х-50-х годов над всем гуманитарным научным пространством нашей страны висела огромная зловещая тень двух противоборствующих между собой концепций главных предметов этих наук – языка и мышления.

И первой по времени такой концепцией было так называемое «новое учение о языке». Его создателем и жестким (жестоким!) пропагандистом был некто Наум Яковлевич Марр, академик, кавказовед по своей первоначальной научной ориентации, то есть специалист по теории и истории кавказских языков: абхазского, грузинского, адыгейского, кабардино-черкесского и других. Кроме этого, Н.Я. Марр знал несколько индоевропейских языков и их историю. Его подвело, с одной стороны, это знание многих языков, а с другой, властный, авторитарный характер и сверхвысокие научные амбиции. В какой-то момент он обнаружил поразившее его сходство звуковых структур слов, с одной стороны, в кавказских языках, а с другой – в одном из каталонских диалектов (это на севере Пиренейского полуострова, к северу от Испании) – сходство скорее всего случайное. Так бывает; например, в таких типологически далеких языках, как индоевропейские и тюркские, название руки звучит одинаково: man

Но Н.Я. Марр придал обнаруженному сходству территориально очень далеких языков слишком большое значение и пошел вразрез с классическим (европейским и российским) языкознанием, которое объясняло имеющее место бесконечное разнообразие более чем трех тысяч языков мира их происхождением в разных географических и культурных ареалах этого мира. Согласно же «новому учению», все языки мира восходят к первичному и единому языку – языку жестов, на смену которому приходит первоначально также единый, глобальный звуковой язык, который только впоследствии под действием внешних причин территориально распространился по всему земному шару. Как результат этого звуковая форма (структура) всех слов всех язык ов мира восходит якобы к четырем типовым (сакраментальным!) звуковым комплексам: сал, бер, йон, рош…

Вспоминается, как перед экзаменом по введению в языкознание (в первом семестре первого курса) мы в общежитии перед сном, как некие священные мантры, скандировали эти слоги. Их следовало знать наизусть…

Да бог бы с ними, с этими «мантрами». Научные ошибки, маленькие и большие, могут случиться и случаются в жизни многих ученых. Беда заключалась в том, что под давлением нескольких внешних по отношению к самому языку обстоятельств – чрезмерных научных амбиций Н.Я. Марра, политизации всего пространства общественной жизни страны – Н.Я. Марр (по злой иронии судьбы – земляк И.В. Сталина) превратился в огромную зловещую тень, отбрасываемую на науку о языке политической фигурой его земляка.

В эти мрачные времена многие замечательные лингвисты и представители других гуманитарных наук подверглись разного рода политическим репрессиям – и увольнения с работы, и ссылка в далекие от столицы города были не самым страшным. Целый ряд ученых того времени расстреляли.

Так, еще в 1934 году был расстрелян Лев Семенович Выготский, выдающийся отечественный психолог, специалист по общей психологии и психологии искусства, много сделавший и для лингвистики (работы о связи речи и мышления). В 1937 году были расстреляны востоковед Евгений Дмитриевич Поливанов и историк русского языка Николай Николаевич Дурново. В том же 1937 году в Колпашево Томской области был расстрелян специалист по славянским языкам и общему языкознанию Григорий Андреевич Ильинский… Опираясь на его учебник «Старославянский язык», я разрабатывала свои лекции по этому предмету в новые уже времена. Обязательно каждый год, каждому новому потоку первокурсников, я говорю о Григории Андреевиче…

Я назвала в этом списке имена лишь немногих лингвистов, репрессированных в 30-е годы и лишь посмертно реабилитированных, а список этот длинный. Многие оппоненты «нового учения о языке» были лишь сосланы из Москвы и Ленинграда в места более или менее отдаленные от научных столиц. И лишь менее трагично сложилась судьба многих, в основном молодых и научно еще не устойчивых, лингвистов которые искренне уверовали в «новое учение о языке» и в своих исследованиях упорно втискивали реальные факты русского и других языков в жесткое прокрустово ложе постулатов и схем этого учения. Они остались живы, но расплатились за свои «ошибки молодости» собственным научным бесплодием и темным пятном на их научной репутации: марристы…

Но, как говорится, темнее всего бывает перед рассветом. К концу 40-х годов был наконец на высшем – правительственном – уровне осознан научный абсурд и политический вред, нанесенный отечественному языкознанию и смежным гуманитарным наукам «новым учением о языке» Н.Я. Марра (кстати, умершего в 1933 году). На первый план выступила задача полной его дискредитации и замены чем-то другим. Чем?

С сегодняшней точки зрения, самым разумным был бы возврат к «старому доброму», но все еще плодотворному отечественному языкознанию, основанному на мощных спинах таких его китов, как Ф.Ф. Фортунатов, А.М. Пешковский, А.А. Шахматов, И.И. Срезневский, А.А. Потебня. Кроме того, вопреки сложившейся трагической обстановке не только в науке о языке, но и в стране в целом (государственный террор против своего народа: по самым умеренным подсчетам уничтожено было около 20 миллионов ни в чем не повинных людей), в 30-е-40-е годы не заглохло совсем поступательное развитие науки о языке. В эти опасные, гибельные годы продолжали исследовательскую и методическую работу выдающиеся языковеды: академики Л.В. Щерба, Д.Н. Ушаков, В.М. Жирмунский, Г.О. Винокур и многие другие. Их усилиями развивался Институт русского языка как отделение Академии Наук. Была проведена очередная, ставшая насущной реформа русской орфографии. Трудами названных выше ученых был создан не утративший своего практического и научного значения четырехтомный «Толковый словарь русского языка», вобравший в себя много неологизмов советского времени. Развернулся и широкий фронт по выработке новой методики преподавания орфографии русского языка в разного рода учебных заведениях: в школе, в вузах, на ускоренных курсах. Продолжалась начатая еще в начале ХХ века – как научный отклик на художественную практику модернизма – работа по изучению речевой художественной формы литературных произведений: труды В.В. Виноградова, Г.О. Винокура, А.М. Пешковского и других.

Но простого отхода на исходные позиции «домарровской» науки о языке было недостаточно. Требовалась решительная, принципиальная замена «нового учения о языке» чем-то другим – более разумным, но политически столь же обязательным для всеобщего изучения и жесткого ему подчинения.

Этим «другим» стало как бы «новое новое учение о языке», декларированное на этот раз самим «вождем всех народов» И.В. Сталиным. И вот на страницах главной газеты страны – «Правды» – в марте 1951 года была развернута якобы свободная дискуссия по всем проблемам сложившейся к тому времени ситуации в языкознании: и собственно научным, и политическим. Завершилась эта «дискуссия» выходом в свет (многомиллионным тиражом) труда (вообще-то брошюры среднего объема) И.В. Сталина – «Марксизм и вопросы языкознания». Не оставив камня на камне от учения Марра, «Марксизм и вопросы языкознания» плотно и прочно заполнили освобожденное идеологическое пространство, сильно расширив его за счет других, кроме языкознания, наук.

С этого времени в течение нескольких лет каждый ученый каждую свою научную публикацию должен был начинать с хвалебного отзыва (буквально панегирика) о «труде» И.В. Сталина. Это же касалось и всех преподавателей вузов и каждой их лекции. Да что там лекции: помню, что даже первое (организационное) занятие по физкультуре (!) бедный преподаватель, абсолютно далекий как от марксизма, так и от вопросов языкознания, вынужден был начать с цитирования (по бумажке) «Марксизма и вопросов языкознания» и высокой их оценки…

Боясь, что кое-кто мне сегодня и не поверит, приведу несколько развернутых цитат из статей разных авторов, помещенных в сборнике докладов по языкознанию, прочитанных на научной конференции 1951 года в Московском университете1.

Вступительное слово ректора Московского университета академика И.Г. Петровского:

«Товарищи! Почти год прошел со времени опубликования гениального труда товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Труд Иосифа Виссарионовича открыл новый этап в развитии советской науки, произвел полный переворот в области языкознания. Но этим не исчерпывается его выдающееся значение. Он определил дальнейшие пути развития философии, истории, литературоведения. Он имеет первостепенное значение для всех отраслей советской науки, включая все разделы современного естествознания (! – Г.К.). Исключительно велико значение труда товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» для всей нашей науки».

Вот выдержка из доклада профессора А.В. Попова: «Марксизм и вопросы языкознания» – это выдающийся вклад И.В. Сталина в сокровищницу марксизма-ленинизма… Этот труд И.В. Сталина находится в центре научной и общественной мысли страны, он изучается широкими слоями советской интеллигенции… В трудах вождя и учителя народов И.В. Сталина с исключительной яркостью выражаются мощь и творческая сила марксисткой науки… Марксизм служит путеводной звездой, верным компасом для деятельности и борьбы всех передовых людей современной эпохи…»

А вот начало доклада корифея отечественного языкознания ХХ века Виктора Владимировича Виноградова, специалиста по теории и истории русского языка, стилистике художественной речи и проблемам средневековой русской литературы:

«В июне 1951 года вся Советская страна отметила знаменательную дату – годовщину со времени появления на страницах газеты «Правда» в ходе свободной языковедческой дискуссии (! – Г.К.) работы И.В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания»… В этом труде с необыкновенной выразительностью и ясностью определены генеральная линия развития советской науки, основанной на философии и методологии марксизма, её творческая сущность и активная роль в строительстве коммунизма…»

Не могу не заметить попутно, что спустя лет десять, в 60-е годы, по всему лингвистическому пространству нашей страны прошел слух о том, что автором текста (но не идей!) «Марксизма и вопросов языкознания» был именно Виктор Владимирович Виноградов. Сегодня я так понимаю этот казус. Надо было срочно и решительно спасать отечественное языкознание и другие гуманитарные науки (философию, литературоведение) от агрессивного абсурда «нового учения о языке» Марра, от, как выразился в своем докладе профессор Б.А. Серебренников, «элементарной бестолковщины, которой заполнены почти все пять томов избранных работ Н.Я. Марра». И кто-то должен был сделать это. Сам И.В. Сталин этого сделать не мог, и… Сложилась миллионы раз повторенная и повторяемая коллизия: кто-то, имеющий на то власть говорил: «Надо, Федя, надо…» И Федя делал… Надо отдать должное В.В. Виноградову: при всем при том «Марксизм и вопросы языкознания» были написаны великолепным русским языком в его научном варианте и отличались внутренней логичностью – жаль что ложных идей…

На той же конференции был обсужден новый проект учебных (вузовских) курсов «Введение в языкознание» и «Общее языкознание», разработанный профессором А.С. Чикобавой (и тоже земляком И.В. Сталина…). Им же, А.С. Чикобавой, были написаны учебники по этим курсам – но в отличие от текстов В.В. Виноградова были эти учебники далеки от фактической убедительности и логической последовательности, что мы, студенты тех лет, испытали на себе. Родилась даже такая студенческая частушка:

 

Ах, Чико-чико, Чикобава –

Для студентов это вовсе не забава…
 

Вот так это было. Но – постепенно сплыло…

А вообще-то, отвлекаясь от идей «Марксизма и вопросов языкознания», марксизм в сегодняшнем его понимании – это выработанное еще XIX веке (К. Марксом и Ф. Энгельсом) философское, экономическое и политическое учение о коммунизме как такой общественно-политической формации (стадии) в истории человечества, которая отрицает частную собственность на средства и продукты производства – не первая в истории и, увы, не последняя утопия как модель общества, лишенного всех противоречий. В более простом варианте, рассчитанном на, так сказать, средние умы, суть коммунизма укладывалась в тезис «от каждого по способностям – каждому по потребностям». На уровне же умов ниже средних в эпоху развитого («разлитого», острили в народе) социализма родился такой анекдот: «Что такое коммунизм? – Ну, это когда не будет ни частной собственности, ни денег… - Как? Опять не будет?..»

Сегодняшняя оценка собственно лингвистической концепции «Марксизма и вопросов языкознания» вкратце такова. Конечно, она, эта концепция, радикально отмела тот вариант стадиального развития языка, который был разработан и насильственно (под страхом смерти в буквальном смысле) внедрен в сознание двух поколений российских лингвистов Н.Я. Марром («сал, бер…»), и немного разгородила дорогу традиционному и плодотворному (сравнительно-историческому) языкознанию. Но, с другой стороны, в соответствии с французским образным выражением «выплеснули ребенка вместе с грязной водой» (в которой его купали), лингвистическая концепция «Марксизма и вопросов языкознания», только чуть менее обязательная для всех, на несколько лет перевела разработку «вечнозеленой» для науки о языке философской проблемы «связь языка и мышления» на теоретические рельсы вульгарной социологии. Согласно «Марксизму и вопросам языкознания», культура как большая сумма наук, искусств, технологий, религиозных учений, обычаев и языка, занимающего в этой «сумме» особое, центральное место, является лишь надстройкой над экономическим базисом (феодальным, капиталистическим) и самостоятельной ценности и способности к развитию по своим внутренним законам не имеет. Первичным же, базисным в структуре общества является способ производства и диктуемые им классовая структура общества и отношения между классами. Культура, таким образом, выполняет чисто служебную роль по отношению к экономическому базису и самостоятельной ценности не имеет. В соответствии с наличием разных социальных классов различаются языки феодальные, буржуазные, крестьянские… Вспоминая свои тогдашние бесплодные размышления о том, на каком из этих языков говорим мы…

Между тем весь ход и экономического, и культурного развития человечества на многочисленных фактах доказывает, что язык – это исторически сложившаяся (и напрямую от экономического базиса общества не зависящая) система звуковых (а вторично и письменных) средств, которые фиксируют и реализуют результаты мышления человека и являются орудием общения, обмена мыслями и взаимного понимания людей в обществе и социальным средством фиксации, хранения и передачи во времени и пространстве накопленной во все времена информации о мире – природном и социальном…

Конечно, как таковой язык, в добавление к перечисленным выше его функциям, может быть использован и используется как мощное и эффективное средство управления поведением отдельного человека и общества в целом – в чем мы убеждаемся на каждом шагу, открывая ли газету, включая ли телевизор…

Одним словом, студенты всех гуманитарных факультетов страны в 40-е-50-е годы прошлого века были поставлены в чрезвычайно сложную ситуацию. Вначале они (студенты) должны были – имея в активе только простоватые тексты школьных учебников по истории СССР – вникать (не говорю вникнуть) в «элементарную бестолковщину» учения Н.Я. Марра и тут же, развернувшись на 180 градусов, впитывать в себя громогласные, но далекие от наших тогдашних умственных возможностей страницы «Марксизма и вопросов языкознания». И надо считать почти что счастьем, что в девяносто девяти случаях из ста мы лишь галопом по Европам пролистывали страницы обоих «учений» и просто закладывали – неглубоко – в подкорковый уровень сознания наиболее частотные и хлесткие фразы того и другого: лишь бы сдать экзамен…

В необязательное добавление к описанию злоключений отечественной науки о языке в 40-50-е годы прошлого века хочется рассказать еще об одной установке «Марксизма и вопросов языкознания», идущей вразрез с традиционной точкой зрения по одному из вопросов истории русского языка и коснувшейся лично меня – непосредственно и очень чувствительно. Согласно этой установке, не среднерусские говоры (и в основном речь городской и культурной элиты Москвы) легли в основу русского литературного языка (как это считалось традиционно в опоре на труды А.А. Потебни, И.И. Срезневского, А.А. Шахматова и других выдающихся отечественных языковедов), а южнорусские – курско-орловские – говоры с их утрированным аканьем («малако», «сирибро» и т.п.) и формами глагола настоящего времени типа «он идёть», «он несёть».

Многим была очевидна цель замены среднерусских говоров (во главе с Москвой) в роли основы формировавшегося в XVIII-XIX веках литературного русского языка на курско-орловские: необходимость принизить культурную и социальную роль Москвы, и всегда-то не очень послушной разного рода «вождям», а в 30-е-40-е годы ХХ века в особенности.

Сегодня это может показаться неправдоподобным, но при Институте русского языка Академии Наук был сформирован специальный сектор, и усилиями вошедших в него лингвистов за несколько лет была переписана – в виде множества статей, монографий, защищенных диссертаций и многотомного словаря – вся история русского литературного языка…

Потом, после 1956 года, все вернулось на круги своя. Но в 55-56-м годах я, в ходе написания дипломной работы именно на историческую тему («Атрибутивное словосочетание русского языка в историческом аспекте»), вынуждена была, вопреки фактическому материалу (летописям прежде всего), придерживаться официальной версии о курско-орловской основе русского литературного языка. Дело доходило до простой подтасовки фактов летописей… Надо, Федя…

Но вот в марте 1956 года грянул ХХ съезд партии, на котором в докладе её тогдашнего секретаря Н.С. Хрущева был наконец развенчан так называемый культ личности Сталина и подвергнуты критике и отменены многие аспекты его деятельности и многие положения его печатных трудов. И, в частности, русскому литературному языку возвращено его истинное происхождение от среднерусского, именно московского, говора.

А март в вузе – это время завершения дипломных работ и канун их защит. Мой научный руководитель Вера Владимировна Палагина уговаривала меня: «Давайте защитим дипломную работу в таком виде, как есть, а уж потом переведем все на московские рельсы…» Имелась в виду моя планируемая аспирантура. Но – нет: в несколько дней и бессонных ночей я таки поставила свою работу «на московские рельсы» перед самой защитой. И очень уважаю себя за это. Ну, не без того, что немного хвастаюсь этим. Наверное…

Такая вот мощная связующая (буквально захлестнувшая) научная нить протянулась из Москвы в нашу глубину сибирских руд – и ненароком, одним узелком вплелась и в мою отдельно взятую, скромную научную судьбу.

А в виде заключения к этому растянувшемуся московскому этюду стоит заметить, что ни в одном труде последующих лет по истории отечественного языкознания (ни в капитальной двухтомной монографии В.А. Звегинцева «История языкознания XIX-XX веков в очерках и извлечениях» 1964 года, ни в «Большом энциклопедическом словаре. Языкознание» 1998 года, ни в «Энциклопедическом словаре» общего характера 1997 года, ни тем более в подобных изданиях самых последних лет) нет ни одного упоминания о «труде» И.В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Но при этом встречаются упоминания (по 10-15 строчек) о трудах Н.Я. Марра по истории кавказских языков – но не о «новом учении о языке», разумеется.

Sic transit gloria mundi…

Так проходит мирская слава…

 

 

Острожно: лягушки!

 

Как это ни странно, но, вступив однажды на филологическую стезю (литература, язык!), я дважды на этой стезе в разное время столкнулась с таким, казалось бы, далеким от филологии объектом изучения, как семейство бесхвостных земноводных, а если проще, то…с лягушками. Да-да…

И первое такое и самое непосредственное столкновение произошло еще на втором курсе. Дело в том, что то отделение историко-филологического факультета, на которое была зачислена я, именовалось громко: «Логика, психология и русский язык». Кстати, именовалось непродуманно: мои сокурсники, ставшие впоследствии школьными преподавателями, должны были доказывать своим работодателям, директорам школ, что литературу они тоже изучали в университете и только по чьему-то недомыслию это не нашло отражения в дипломе об окончании университета.

Ну это так, попутно. А сейчас речь идет о том, что, чтобы подготовить нас к восприятию высоких материй логики и психологии, в учебный план этого отделения был включен курс «Высшая нервная деятельность». Лекции по этому курсу читал профессор А.В. Пегель, а практические занятия вел молодой (и красивый) ассистент кафедры высшей нервной деятельности Степан Михайлович Ксенц. Мы, девчонки, с первого его появления – явления! – перед нами коллективно влюбились в него и называли между собой романтически: Стефан (даже Стэфан)…

Спустя полвека мы – я, Нина Всеволодовна Кудрявцева (физик и лирик в одном лице) и доктор биологических наук Степан Михайлович Ксенц – волей все той же причудницы-судьбы – стали главными создателями наших знаменитых киреевских капустников, которыми – в течение двадцати лет – заканчивались оба сезона на нашей университетской базе отдыха (для преподавателей, их семей и домашних животных – начиная с кошек и собак и кончая попугаями – было и такое), на берегу одной из великих рек мира – Оби, в сосновом бору… Я была автором прозаических текстов этих капустников, Нина Всеволодовна мастерски перекраивала на киреевскую злобу дня шедевры русской поэзии и тексты русских романсов (про моего кота Абросима, сильно укусившего меня, был исполнен романс «Не искусай меня без нужды…»), а Степан Михайлович замечательно, якобы на полном серьезе, озвучивал эти, как бы сегодня сказали, прикольные тексты наших капустников. Ну, правду сказать, иногда и не якобы, а на самом деле не видя подводных смысловых камней этих текстов – и тогда все получалось еще эффектнее.

За эти артистические достижения киреевцы присвоили Степану Михайловичу звонкий титул – Экстраксенц, но и тут он, к сожалению, не уловил нашего тонкого намека на, если продолжить сто лет назад выдохшуюся остроту, толстые обстоятельства: как-то растерянно улыбался, так что нам было стыдно…

Но вернемся в 1952 год, к нашим практическим занятиям по высшей нервной деятельности. Они проходили действительно даже в сугубо практической форме и конкретно так. На каждое такое занятие Степан Михайлович приносил в аквариуме двух ничего не подозревающих лягушек. А на широком лабораторном столе были установлены два ряда несложных штативов наподобие маленьких виселиц. Активными фигурантами каждого такого занятия были очередные, по списку, два студента (в основном студентки: парней в нашей группе было всего пять – на вес золота). Для получения зачета по этому практикуму каждый из очередных студентов брал в левую руку «свою» лягушку, правой рукой вставлял ей в рот специальные лабораторные ножницы – и отрезал ей верхнюю часть головы. Затем в обнажившийся нервный ствол несчастной лягушки ввинчивалось сверло. И если при отрезании головы лягушка молчала (наверное, не понимая еще, что происходит), то при ввинчивании сверла начинала страшно визжать…

Затем, когда она наконец умолкала, отрезалась одна её лапка, с нее сдирали кожу (капроновый чулок, острили мы, дуры), а саму лапку подвешивали на крючок упомянутой выше виселицы и начинали над ней издеваться: сыпали на неё соль, капали какой-то кислотой, прикладывали оголенный провод. При каждом таком испытании лапка дергалась, что и должно было убедить нас в том, что у лягушки есть нервная система…

Нервная система имелась и у студентов, и кое у кого – в частности, у меня – очень чувствительная. И все двенадцать плановых занятий этого практикума я, помимо переживаний за лягушек, с ужасом ждала, когда наступит моя очередь опытным путем убедиться в том, в чем я уже не сомневалась: в наличии у лягушек нервной системы – так ужасно они визжали… При этом я абсолютно точно знала, что ничего из требуемого я не смогу проделать, несмотря на нетерпеливые покрикивания Степана Михайловича – да вообще несмотря ни на что…

И вот настал последний, зачетный день, когда заняться «своими» лягушками должны были мы – я и моя подружка Галка Манаенко, дотянувшая до последнего занятия из солидарности со мной. В тот последний раз в аквариуме оказались две разные лягушки: одна маленькая, а вторая огромная, толстая, настоящая жаба. И других лягушек в запасе у Степана Михайловича не было… Вот сегодня шестьдесят лет спустя я думаю: а может быть, была у Степана Михайловича и вторая маленькая лягушка? Неужели он решил перевоспитать меня? Или наказать? За что?..

Ну, так или иначе, роковое для меня занятие началось. И тут моя верная подруга Галка не выдержала: быстренько выловила из аквариума маленькую лягушку и занялась ею. Мне досталась не менее, чем я, несчастная жаба. Перед неизбежностью я, зная, что все равно, хоть камни с неба вались, не смогу убить эту (да и никакую другую) жабу, подошла на ватных ногах к аквариуму, взяла жабу в руки и понесла к столу. И тут, за два шага до стола, почувствовала, что жаба у меня в руке как-то обмякла… Сдохла сама по себе… И поэтому не годилась для эксперимента…

Группа хохотала минут десять… Была высказана версия, что у жабы из сочувствия ко мне произошел разрыв сердца… Инфаркт…

А мне сделалось реально плохо. Понадобилась ватка с нашатырем, обмахивание меня тетрадкой, словесные сочувствия.

Что-то, по-видимому, сместилось в строгом научно-биологическом сознании Степана Михайловича. Он ограничился тем, что велел мне отрезать вторую лапку от Галкиной лягушки и проделать требуемое для зачета. Я – сдалась… Отрезала и ободрала лапку… Но на этом мои злоключения в тот раз еще не закончились. Когда я прикоснулась к лапке оголенным проводом, она сорвалась с крючка и куда-то улетела… От ужаса я бросилась бежать из аудитории…

Зачет мне все-таки был поставлен. А случай этот вошел в устные анналы нашей группы – как очень смешной. Увы!..

А я до сих пор с тяжестью на душе вспоминаю этот «случай из моей жизни» и задаю (кому?) несколько разных вопросов. Первый: неужели мы, двадцатилетние к тому времени, еще не знали хотя бы из школьных учебников по зоологии, что у всех животных, даже у насекомых, есть нервная система? Второй вопрос: неужели, коли уж на то пошло, не хватило бы одной лапки на всю группу, чтобы в этом убедиться, так сказать, экспериментально? И третий: что в том предосудительного, что есть люди, и я среди них, которые никак не могут не то что голову отрезать лягушке, но даже задавить таракана?.. Так зачем был нужен этот жестокий практикум студентам-филологам? Достаточно было прекрасных лекций профессора Пегеля…

Мои попытки, шестьдесят лет спустя, там, в Киреевске, напомнить Степану Михайлович о том давнем происшествии, ни к чему не привели. Он не помнил о нем. Должно быть, не я одна была такая чувствительная в его педагогической практике… Да ладно… Проехали…

Я уже давно слышу чей-то нетерпеливый вопрос: все это любопытно, но где же во всем этом, так сказать, московский след? Где пресловутая рука Москвы?..

Московский след возымел место, но уже во втором моем столкновении с лягушками, для смыслового подчеркивания которого и понадобился первый эпизод.

Прошло много лет. В ходе написания кандидатской диссертации (на тему «Из истории атрибутивных отношений в русском языке») я мучительно решала вопрос, почему древнерусское прилагательное, оказавшись в составе одного (атрибутивного) словосочетания с именем существительным, в том случае, если это словосочетание управляется со стороны глагола с помощью предлога, требует к себе отдельного предлога. Речь при этом шла о словосочетаниях такого типа:

И стал князь войском на месте на гористом, то есть «остановился князь с войском на месте гористом».

Ведь, как известно еще из школьных учебников, имя прилагательное, будучи самостоятельной частью речи (обозначающей признак предмета – цвет, форму, и т.п.), тем не менее находится в синтаксическом подчинении у существительного (обозначающего сам предмет), то есть согласуется с ним в роде, числе и падеже, и в случае если все словосочетание управляется глаголом с помощью предлога, не требует для себя отдельного (повторного) предлога. Так обстоит дело в современном русском языке, а в древнерусском языке такое повторение предлогов (на месте на гористом) было регулярным явлением.

В чем же здесь дело? Ответ напрашивался такой. Очевидно, в значении древнерусского прилагательного, наряду с основным значением признака, почему-то содержалось и значение предмета, что и обусловило повторение перед ним предлога.

При этом приходилось учитывать и такое обстоятельство: повторение предлога наблюдалось только в тех случаях, когда прилагательное по каким-то внутренним смысловым показателям предложения стояло в постпозиции по отношению к существительному, то есть после существительного, как в приведенном выше примере.

Шли и шли месяцы аспирантского срока, а ответа на сформулированный выше вопрос не находилось… Но вот однажды (шел 1959 год) я по какой-то кухонной надобности (попросить соли) зашла в комнату к своим соседкам по общежитию – аспиранткам биолого-почвенного факультета. И вдруг краем глаза увидела лежащий на чьей-то кровати огромный по формату учебник, раскрытый на развороте, где на двух страницах был изображен (в цвете) поток чего-то лилового, вначале единый, но затем разветвляющийся на два отдельные – чисто-красный и чисто-синий…

Я замерла… Страшная (крамольная) догадка осенила меня: неужели и имя существительное и имя прилагательное, вполне самостоятельные и самодостаточные части речи, в глубокой древности были одной частью речи? Обозначающей совокупно и предмет и его признак? И вот прилагательное, оказавшись в необычной ситуации – в постпозиции по отношению к существительному – вновь обретает изначальную смысловую полноту, то есть как бы реанимирует, дополнительно к значению признака, и значение предмета, вступает в сепаратную (независимо от существительного) синтаксическую связь с глаголом-сказуемым и требует для себя отдельного – и таким образом повторного – предлога?

Это было хорошее мгновение моей жизни. Одно из лучших. Типа «Эврика!» Но – только одно мгновение. Внимательно присмотревшись к осенившей меня научным прозрением схеме учебника, я в пришедшем на смену эйфории ужасе прочитала: «Схема кровообращения лягушки»… В мою жизнь снова ворвались лягушки… Приехали…

Несколько последующих дней я буквально разрывалась между двумя соображениями. С одной стороны, схема распада какой-либо единой сущности на две отдельные и отличные друг от друга уже казалась мне продуктивной и применимой в моей работе. Но с другой стороны – это была схема кровообращения, и не кого-либо, а лягушки. Я представила себе, как я на всех обсуждениях моей работы (диссертации!) буду сообщать источник ключевой для неё идеи.. Нет и нет…

А среди моих тогдашних знакомых, в нашем аспирантском кругу, куда входили адепты нескольких разных наук – вплоть до физики, был и философ Валерий Николаевич Сагатовский. Вот я и стала по-дружески приставать к нему: дескать, что бы это такое благородно философское мне почитать о распаде чего-либо единого на отдельные сущности и их дальнейшей спецификации.

И вот когда я, как бы сегодня выразились, достала Валерия Николаевича с моими просьбами, он с досадой произнес: «Да почитай ты Щедровицкого…»

Так это имя и очень многое, связанное с ним, вошли в мою научную жизнь. И вообще в мою жизнь.

Я кинулась в библиотеку, в её библиографические дебри. И что бы вы думали? Оказывается, незадолго до этих моих научных страданий московский методолог науки Георгий Петрович Щедровицкий, как бы предвидя мой будущий заказ, опубликовал в журнале «Вопросы психологии» цикл статей под общим названием «О строении атрибутивного знания», в которых на (благородном философском) примере анализа структуры и алгоритма трудовых действий человека просто, как на пальцах, объясняет, как в сознании человека в результате многократного сравнения – в трудовой практике – разных предметов (например, дерева и угля), обладающих общим для них свойством (например, гореть), происходит отделение этого свойства от самого предмета – и требует для своего наименования отдельного слова – прилагательного.

Так, в конечном случае благополучно – и даже намного более того – закончилось и второе мое столкновение на путях познания с лягушками. Диссертация моя была написана и защищена, правда с опозданием против сроков аспирантуры и с некоторым дополнительным приключением в высоких стенах ВАК (Высшей аттестационной комиссии), но это, как говорится, была уже совершенно другая история.

Если же сойти с тернистых путей познания, на которых я однажды столкнулась с лягушками, то в общем я люблю лягушек, как многое живое. Ну, конечно, намного меньше, чем кошек и собак, но намного больше, чем разных там червей и гусениц. У меня даже и стишок про лягушек как-то сочинился – летом, все в том же Киреевске, на берегу Оби:

 

В моей времянке – погребушке,

Где знойным летом прячу харч,

Возьми и заведись лягушки,

Две надоедливых квакушки…

Ну что мне делать? Ну хоть плачь…

Боюсь задеть их половицей,

Боюсь, что влезут в сыр и хлеб…

Но – где ж от зноя им укрыться?

Плесну, однако, чуть водицы

Им в погребок… ему в ущерб…

 

Се ля ви… Такова жизнь… А вы говорите: при чем тут лягушки?..

 

1 Доклады и сообщения, прочитанные на научной конференции по языкознанию в июне 1951 года в Московском ордена Ленина государственном университете им. М.В. Ломоносова. – М., 1952.