Музыка за стеной

Музыка за стеной
Рассказ

Хуже всего было то, что она оказалась замужем. И хоть Сергей не видел никогда мужа, ощущение, что и там, в чудесном, загадочном мире за стеной, есть что-то чуждое, неумолимой границей вставшее между ними, не давало покоя, ядом просачивалось в мысли. Хотелось узнать — и страшно было узнать! — о чем и как они говорят, и тонкая, легко пропускающая даже тиканье часов стена позволяла сделать это — стоило лишь приложить ухо, но он боялся услышать что-то такое, что помешало бы ему и дальше представлять жизнь за стеной таинственной, в корне отличной от жизни в остальном мире.

«Или это не муж?» — вдруг проснувшись посреди ночи, временами с тайной радостью думал Сергей и подолгу глядел вниз, на свет ее окна на асфальте, ожидая увидеть там ее или его тень. Иногда прямо под окном стояли «Жигули» соседа с нижнего этажа, и тогда было видно гораздо больше: в отполированном капоте, в лобовом стекле явно отражалась герань с ее подоконника и геометрически правильные лучи света на потолке, протянувшиеся от люстры.

Может быть, просто брат? Сергей, наткнувшись в темноте на стул и угол пианино, подходил к стене. А ведь как просто узнать — только приложи ухо!

Из дому она выходила рано, одна, иногда за спиной был футляр со скрипкой. Сергей мог смотреть на нее до тех пор, пока она не скроется за углом, и втайне надеялся, что однажды выйдет в то же время, что и она, и тогда сможет через весь квартал, до самой остановки идти за ней.

Сколько смысла вносила она в эту осень, желтыми, багряными, апельсиновыми облаками накрывшую двор, в распростертые на асфальте ладони кленов, по которым она шла, в желтый ящик на углу почты, в который она, может быть, когда-то опускала конверт, в склеенный скотчем телефонный справочник на тумбочке — ведь в нем должен быть и ее номер! Нужно только узнать фамилию.

Номер телефона хотелось найти не для того, конечно, чтобы звонить ей, а просто чтобы он был — как некая возможность в любой момент проникнуть, оказать влияние на застенный мир.

Кроме нее, в жизни существовало много ненужных, откровенно лишних вещей: к таким относилась школа, домашние задания, вымучиваемые в полукруге грушевидной настольной лампы, чей проводок подключался к розетке в ее стене, гаммы и упражнения Ганона, которыми он нарушал блаженную тишину осенних вечеров не только в своем пространстве, но и там, в ее комнате.

Что она делает этими вечерами? Какое у нее лицо? Куда она идет каждое утро?

А вот дома ли она — это можно было проверить. Сергей открывал крышку пианино. Всматривался в свое отражение, покрытое черным лаком, непривычно серьезное. И начинал играть их мелодию.

Иногда она отвечала. И дальше наступали минуты, оправдывающие все нелепости его пребывания на земле: и школу, и Ганона, и вечера, проведенные с тетрадями, от которых рябило в глазах. Переставала существовать стена, сквозь которую соединялись ее мелодия и его аккомпанемент, переставал существовать муж, наполовину реальный, наполовину воображенный Сергеем, и те семь, восемь или десять лет, на которые она была старше…

Мелодия эта родилась как-то сама собой, в перерыве между упражнениями Ганона. За стеной настраивалась скрипка — тогда Сергей, еще ничего не подозревая о ее обладательнице, взял нужные ей звуки, помогая, а дальше — из до-мажорного аккорда, нарушившего образовавшуюся паузу, и выросла импровизация, в которую незаметно вплелась скрипка за стеной.

Они играли вместе, одну и ту же музыку — улавливая оттенки настроений друг друга, — здесь не было случайного совпадения. Поначалу не веря, Сергей брал опять тот же до мажор — и мелодия скрипки тоже возвращалась к началу и потом звучала снова, в полном согласии с аккомпанементом, который он находил на ходу. Затем они менялись: теперь она подстраивалась под аккомпанемент или отвечала на какую-то заданную им интонацию, обыгрывала ее.

Это было почти год назад, в середине прошлого декабря. За прозрачной узорчатой занавеской вырастала особенно синяя, густая темнота; в пять в один миг зажглись ровной цепочкой фонари улицы; в шесть темнота окончательно загустела, потеряв свой синий оттенок; а они по-прежнему играли — и как хорошо, думал Сергей, имея в виду родителей, что никто, никто в мире, кроме него, не слышит этой мелодии: у него появилась тайна.

Играли они и под Новый год, до самых курантов. Родители, занятые предпраздничной суетой, не открывали дверь в его комнату, мелодия скрипки ни на минуту не прерывалась — и он думал: где сейчас ее муж?

В два часа, когда встали из-за стола, Сергей очень тихо, на левой педали, начал было «Адажио» Альбинони, которое они с недавнего времени тоже играли вместе, но — без ответа. Выскочил на улицу — якобы для того, чтобы смотреть салют, а на самом деле обошел дом — узнать, горит ли свет в ее окнах.

Над крышами округло взмывали световые шарики, оставляя сиреневые полосы в небе и в глазах; за домами орали пьяные; на ее потолке, кажется, переливались отсветы елочной гирлянды — значит, она дома. Только, наверное, сейчас она вместе с мужем. А может, у нее гости.

Присутствие этого света наполняло мир удивительной свободой; хотелось идти на свет желтых пузырьков фонарей в глубине дворов, по чьим-то следам на истоптанном снегу, может быть, по ее следам, под окнами, горящими голубым, бирюзовым, красным, под своды заснеженных елей, верхушки которых поднимаются над домами, сесть в трамвай, когда трамваи начнут ходить, и пусть плывут, преломляясь в морозных узорах стекол, длинноволосые, лохматые звезды фар, постепенно становящиеся ненужными в редеющей, акварельной синеве первого утра года.

Все это было в его коротком рассветном сне. Утром, услышав за стеной скрипку, бросился к инструменту.

…За этот год он привык к ее незримому присутствию в своей жизни. Мелодия, сочиненная ими вместе, звучала несколько раз в день, его родителями и ее мужем слышимая лишь наполовину, без второй, тайной составляющей.

Не хватало еще чего-то.

Приходили разные мысли, одна чуднее другой: передать ей письмо на улице, или начать перестукиваться азбукой Морзе, или даже включить зашифрованное азбукой Морзе послание в свой аккомпанемент. Но что ей сказать? Все сказанное в музыке как-то не укладывалось в слова, да и не требовало слов, потому что и так обоим было понятно. Все, что можно сказать словами, было давно сказано другими.

На летних каникулах родители повезли его в Бердянск и две недели недоумевали, почему он вдруг сделался таким мрачным, словно ходил под невыносимой тяжестью. Ему и правда было тяжело: мучительно не хватало музыки за стеной. Он находил ее отзвуки разве что в шуме волн, в котором — он знал! — содержатся все звуки мира: стоит только представить себе любой, настроиться на него, как слух чудесным образом выделит, найдет его в этом шуме.

Эта же мелодия скрывалась и в положении звезд Большой Медведицы, каждый вечер проявляющейся прямо над крышами пансионата: был там и ход на полутон вверх после первого звука, и возвращение к исходному звуку, и двойные ноты скрипки — как ковш. Сначала их мелодия мерцала над крышами, а уже под утро — над самым морем, такая же недостижимая, как и там, дома за стеной.

Каким облегчением была дорога назад, каким смыслом было наполнено это движение: с горизонтами, плывущими в синем мареве; с тенями облаков, бегущими по асфальту; совсем шахматными золотыми и зелеными квадратами полей, через которые гигантскими ферзями шагали опоры высоковольтных линий, и, как белые ладьи, вставали впереди колокольни сельских церквей, и с каждым столбом, с каждым домом, будь то мазанка с аистами на крыше или кирпичный особняк, скрытый глухим забором, с каждым тополем, роняющим вслед машине еще один пожелтевший
лист, — становилась ближе она и ее мелодия.

Тогда же, может быть даже в этот день, мимо этих же горизонтов и тополей — вечных спутников, вечных провожатых всех, кто уезжает из этого края, — лежал и ее путь, разъединивший в их музыке партии скрипки и фортепиано.

Но это он узнал позже — прежде он успел почувствовать: как захватило дыхание, когда автобус спускался с эстакады и открылись на мгновение заводские трубы и город, находившийся к солнцу как раз под тем углом, так что сотни точек-окон вспыхнули, ослепляя; каким невообразимо родным, домашним повеяло от посадок и пустырей, которыми начинался город; как воздух из открытого окна, не давая смотреть на улицы, мягкой, как подушка, рукой зажал рот, нос, глаза — однако и это было приятно…

В своей комнате, не переодеваясь, не снимая рюкзака, даже не пододвигая стула, стоя — открыл крышку и привычно взял знакомый первый аккорд. Еще раз. И еще — ожидая ее вступления. Сейчас она расстегнет футляр, вот она берет скрипку, смычок… Впрочем, может быть, она только-только заходит в комнату? Нужно подождать несколько минут.

Но он ничего не услышал ни через несколько минут, ни через час, ни поздним вечером. Возможно, она была на работе или в гостях и сейчас еще возвращается, подъезжает в троллейбусе к остановке за углом, а войдет в квартиру — и сама заиграет, нужно только не уходить никуда, чтобы не пропустить.

Весь вечер он просидел за пианино, то как бы отсчитывая время одной повторяющейся нотой, то с новой надеждой начиная играть их первые аккорды, пока соседи в половине двенадцатого не забарабанили в стену пустой пластиковой бутылкой…

Пустоту, образовавшуюся в том месте души, которое некогда занимала для Сергея она, нужно было заполнить, и вечерами он, вместо того чтобы спешить домой, уже не подгоняемый ожиданием, шатался по одинаковым дворам, тщетно надеясь в них заблудиться, и облетающие листья — мокрые, холодные, как уксусные компрессы, когда он болел гриппом, — липли к щекам, к лицу, словно силясь излечить его от грусти, боли, притяжения той, лица которой он не видел, голоса которой никогда не слышал.

Пытался заблудиться, забыть, кто он, после школы садился в трамвай, не глядя на табличку с номером, забивался в самый дальний угол. Преломляясь в морозных узорах стекол, плыли фонари в радужных ореолах, алыми маками распускались отсветы фар, одинаковые и на разворотном кольце возле вокзала, и вдоль бесконечного заводского забора с колючей проволокой, и в окраинных поселках, за которыми открывались до самого горизонта поля — все в нетронутом, ровном голубом снегу…

Уже зная, что она теперь за семьсот километров отсюда — не то студентка, не то преподаватель консерватории, он выходил наугад в раздвигающиеся двери с обледеневшими стеклами, не зная ни остановки, ни маршрута трамвая, в котором ехал, и сквозь снегопад, метель, туман, зимний ледяной дождь брел в приветливую темноту, квадратно изрезанную теплыми желтыми окнами, почти счастливый оттого, что ему неизвест-
но — и не будет известно еще пять, десять минут, — где он, в какой части города, на какой из его окраин, и оттого, что эти окна, и эти перечеркивающие их ветви, и эти звезды над крышей с круглым оконцем могли быть где угодно, в любом уголке Земли, и даже там, в далеком, недостижимом мире с консерваторией, где была она, теперь тоже недостижимая и далекая.

Что теперь там, за стеной, кто там, спрашивал себя он. И раз уж ее там все равно не было и страха нарушить, осквернить ее мир — тоже, Сергей прикладывал ухо к стене и слушал. Никаких звуков, кроме сухого, отрывистого тиканья часов, должно быть огромных, старинных, очень тяжелых. Где сейчас ее муж? И муж ли это? И был ли вообще тот мужской голос, может быть всего лишь казавшийся за стеной?

Сколько ей лет? Со спины никогда нельзя было сказать точно, а Сергей видел ее только со спины — рыжеватые волосы, развевающиеся по ветру, липнущие к черному футляру, в котором она уносила — среди прочих — их общую мелодию. Ей могло быть с равной вероятностью и шестнадцать, и двадцать шесть.

Иногда по ночам укрывался с головой, пряча под одеяло старый магнитофон с замотанной скотчем ручкой, вставлял кассету с их музыкой, которую ему удалось записать однажды. Скрипка была почти не слышна, она едва пробивалась даже сквозь шелест ленты, но там, на границе сна, шелест ленты превращался в шум дождя за окном, отзвуки гайдновской сонаты, стертой ради их музыки, — в хаос музык далекой консерватории, где была она. Однако то, что она была в консерватории, никак не мешало ей играть за стеной, и порой они играли весь день напролет до самого вечера, пока над крышей соседнего дома, повторяя контур мелодии, не повисала Большая Медведица, и все становилось как было, и странным казалось, что между этими вечерами и вечерами до ее отъезда было что-то еще.

…Над тополями бульвара висело небо, под тяжестью облачных нагромождений спустившееся к самым крышам. Как хорошо было, переставив горшки с цветами на стол, сидеть на подоконнике, смотреть сквозь стекло, запотевшее от дыхания, на мельк неясных огней, которыми пересыпана темнота, на свет одинокого окна напротив и думать — кто там, за тонкой мутной занавеской, чья лампа нарушает ровную предрассветную черноту? — а потом переходить на мысли о ней: вот за этой стеной она сейчас спит или так же стоит, дышит на стекло и их взгляды сейчас, может быть, встречаются на далекой зеленоватой звезде, то пронзающей облако, то вновь пропадающей в его толще.