Надломленный тростник

Надломленный тростник
Повесть

1

Обычная размеренная жизнь Серёги Филиппова под сорок стала заедать и рваться на куски, как изношенная кинолента. На заводе, где исправно слесарил немало лет, бац! – и оказался за воротами: захиревшее производство закупил какой-то «барыга» и свои порядки завёл. Была бы шея, а хомут найдётся – рассудил, успокаивая себя, Серёга и горько ошибся: таких, как он, безработных в городе оказалось пруд пруди. Он без толку посовался туда-сюда, запил…

Тут опять – бац! В своей квартире, куда возвернулся поутру с жуткого похмелья, застукал собственную супругу с каким-то рыжим. Ключ у Серёги был, вот он сам и открыл потихонечку, чтоб сон благоверной не потревожить, и, пробравшись к порогу спальни на цыпочках, заглянул да так и застыл, отвесив челюсть. Рыжий, так сказать, разделял ложе с Серёгиной женой. Получилось, что Серёга попал в довольно-таки неподходящий момент. Елозя спиной по дверному косяку, он, простонав, сполз на корточки, выщелкнул автоматически из портсигара «беломорину», закурил и со странным для себя интересом стал наблюдать за происходящим.

Рыжий супостат будто глаза на спине имел, вскинулся в чём был, а вернее – ни в чем, налетел на Серёгу.

Вышвырни его!

Визгливый вскрик жены Серёга воспринял как побуждение к действию, поднялся с корточек и даже успел вполне миролюбиво спросить рыжего: «Ну ты, паря, чего?!»

С поплывшим звоном в голове он брякнулся спиной об входную дверь, потом мощною рукою схваченный за ворот и сопровождённый пинком под зад, ласточкой вылетел на лестничную площадку.

Рыжий – молодой здоровенный боров, а у Серёги башка обсыпана ранней сединой, он хоть и длинный и вроде жилистый, но так иссох от расстройства, пьянки и бескормицы, – ветром мотает. Но, хлопнувшись на кафель площадки, он взъярился и, утерев кровь с разбитого носа, принялся что есть силы бухать кулаками в дверь; выбил бы её или сорвал с петель, да, вот беда, не поддаётся – сам для себя делал. Отдохнул и – снова.

Отстаньте вы, не мешайте! – в сердцах крикнул он двум молодцам, норовившим схватить его за руки.

Только дошло – кто они, когда грубо подмяли его под себя и наручники на запястьях защёлкнули…

На «пятнадцати сутках», подметая во дворе милицейского управления прошлогодний мусор, Серёга, иногда отставляя в сторону метлу, воззарялся на лёгкие белые облачка, неторопливо плывущие в невинно-чистой голубизне высокого весеннего неба. В эти минуты Серёгино сердце страдало, плакало – в тесноте камеры другое дело, там все замкнуты, сами по себе; кто, топчась на месте, время коротает, кто, дождавшись своей очереди полежать на нарах, чутко, по-собачьи дёргаясь, спит. И – монотонный говор, гул, чих, сопенье, невыветриваемый смрад. А на воле… Ограничена она, правда, высоким забором, но хоть есть вот это небо над головой.

Конечно, Серёга думал и печалился о жене.

Пока она была простым экономистом в какой-то конторе, а Серёга слесарил на заводе, всё в жизни складывалось вроде бы ладно. Дитём жаль не обзавелись: сначала доучивалась в финансовом институте жена, потом хотелось пожить для себя, пока молодые да красивые, прибарахлиться не хуже людей и квартиру обставить. А дальше супруге стало и вовсе некогда: она сделалась соучредителем коммерческой фирмы, что-то перепродавала, а Серёгу меж тем на заводе выставили за ворота. Так и побежали супруги Филипповы в разные стороны всё быстрей и быстрей… Серёга однажды, то ли в шутку то ли всерьёз, напросился у жены на работу личным водителем, на что она, покуривая дорогую пахучую сигаретку, небрежно бросила:

Ты меня скомпроментируешь своей… простотой!

И вот нашла себе водителя и не только…

Подходя после «суток» к дому, Серёга, вконец исхудалый и обессиленный, готов был простить жену, винил во всём только себя. Он чуть не угодил под колёса автомобиля, испуганно отскочил в сторону и потом, растерянный, опять будто со стороны сквозь толстое стекло созерцал, как из «иномарки» вальяжно, в норковой шубке, выбралась супружница и, не удостоив даже и мимолетным взглядом богоданного муженька, процокала каблучками в подъезд. Отворявший ей автомобильную дверку рыжий, кривя в ухмылке конопатую мясистую рожу, потирая ладони, надвинулся на Серёгу:

Ты, мужик! Чтоб я тебя здесь больше близко не видел! Слинял! Понял?

Рыжий всем своим мощным корпусом обманным манером качнулся на отпрянувшего Серёгу и довольно загоготал, ощерив во рту золотые «фиксы»:

Не боись! Руки об тебя марать не буду! Или «ментам» сдам или «братки» с тобой разберутся! Брысь!

Серёга пожалел, что, направляясь к жене, строго «постился» – не пропустил дорогой стакашек-другой, как бы сейчас это пригодилось! С безрассудством бы броситься на презрительно повёрнутую квадратную спину, треснуть что есть силы кулаком по стриженному затылку, но оставалось, сглотнув сухой комок в горле и мысленно пообещав расквитаться, брести куда глаза глядят.

А куда они глядят у русского мужика в горе? Туда, в те «кружала», где пьют по-скотски, норовя забыться, замутить забубённую головушку.

Очнулся Серёга, спустя время, на вокзале, будто вывалился ненадолго из кошмарного долгого сна, слившихся воедино дней и ночей в компании каких-то опухших рож, ночлегов в вонючих заблёванных норах, мало похожих на человеческое жильё, дьявольского питья, сжигающего и рвущего внутренности.

Во рту у Серёги – как кошки набродили, голова вот-вот лопнет; он ревнивым взглядом следил за компанией студентов, в ожидании поезда смачно трескавших пиво. Под сдвинутыми лавками, где они сидели и галдели наперебой, накопилась порядочная куча порожних бутылок. Серёга, пуская слюну, предвкушал скорую поживу – ребята часто поглядывали на часы. Около студентов активно забаражировали бомжи, повылезав тараканами из щелей; но по-наглому попросить у парней посуду они не решались: от молодёжки можно запросто по шее схлопотать только ради смеха.

Серёга сидел на краю лавки всех ближе к студентам и имел шанс раньше прочих овладеть добычей, но, взглянув на угрюмые бомжовские хари, понял, что без драки не обойтись. Мало что ему, приблудному, навесят тумаков, то и «ментам» вдобавок сдадут – у них всё «пристреляно». А-а, будь что будет…

Милай, обличьем-то ты вроде мне знаком?!

На лавку подсела старушка, но Серёга, увлечённый предстоящей «операцией», даже не оглянулся. Но, когда старушонка назвала точно серёгину фамилию и имя , даже как его мать звать-величать, пришлось к ней обернуться. У бабки было смуглое, с глубокими порезами морщин, лицо и добрые, с выцветшей голубинкой, глаза.

Не сразу дошло, что это бывшая соседка Лида-богомолка. Бабушкой-копной дразнил её Серёга, будучи ещё пацаном. Она обкашивала «горбушей» берег речушки и, насушив сена, одна таскала его домой, без помощников. От реки будто бы сама по себе поднималась по берегу высоченная копна и не скоро под нею угадывалась согбенная фигурка бабки. А богомолкой её прозвали за пешие походы в церковь в дальней деревеньке; в центре посёлка собор давным-давно превращён в клуб, а от другого храма на окраине остались развалины. Накануне православного праздника бабка Лида с батожком и котомицей за плечами неизменно вышагивала по обочине вдоль дорожной колеи весь неблизкий путь. Туда и обратно, летом и зимой…Старушка за тот десяток лет, как Серёга её не видел, усохла, словно уменьшилась вся, но была ещё бойка и аккуратненько-опрятна. Серёга застыдился вдруг своего драного и грязного джинсового костюма, мятую с перепоя, обросшую щетиной и с вылинявшим «фингалом» под глазом рожу поспешно отворотил в сторону и… увидел дерущихся над грудой бутылок, как вороньё над падалью, бомжей. Рванулся было к ним, подскочив с лавки, и тут же плюхнулся обратно – всё равно опоздал. Прикрыл глаза рукой: вовсе перед старухой стыдоба.

Бабка тактично промолчала, не желая, видно, ни сочувствовать, ни осуждать, спросила только: дома-то, мол, на родимщине Серёга побывать не собирается? И попала умышленно ли, ненароком в самую потаённую и больную точку.

Съездил бы, попроведал, свободной ты вроде, – как в воду глядела бабка.

Денег нет, ну эту свободу! – зло вскинулся Серёга и хлопнул себя по карманам, но бабка Лида обезоруживающе предложила:

А тебе на билет дам! Отработаешь, дров наколешь. И у женщины, что в вашем бывшем доме живёт, уйма дел найдётся.

Серёга ломаться не стал, неторопливо запереваливался на свои длинных ходулях за старушкой к поезду, брезгливо отстраняясь от вокзальной сутолоки. Уже в вагоне он вспомнил и, старательно скрывая смущение, поинтересовался:

Как внучка-то твоя поживает?

Молюсь я за неё… – бабка Лида сразу сникла и потом всю дорогу молчала.

 

2

Губернатора арестовали прямо в рабочем кабинете. Утром взорвались трезвоном все местные СМИ – губернаторский советник по делам религии протоиерей Арсений Шишадамов, собираясь в «присутствие» в «Белый дом», включил телевизор и, услыхав новость, ошеломлённый, тяжело опустился в кресло.

Ещё вчера губернатор приезжал в восстанавливаемый храм в честь тезоименитого небесного покровителя; оставив снаружи свиту, лишь в сопровождении отца Арсения осторожно двигался в гулкой пустоте, боязливо прислушиваясь к звукам шагов, отдающимся мерными отголосками под сумрачными сводами, и на фоне изъеденных кислотными парами голых кирпичных стен – фабричонка-артель прежде здесь валенки катала, – казался ссутуленным, сгорбленным будто под неподъёмной ношей. Остановился пред иконой святителя Николая, от лампадки затеплил свечу; неверный колеблющийся язычок пламени отбросил тень на лицо с тёмными провалами глазниц, состарившееся, изуродованное почти до неузнаваемости глубокими чёрными морщинами.

Выйдя из храма, губернатор опять был прежним: выслушивая комплименты кого-то из свитских, улыбался по-детски доверчиво и открыто; весь обкапанный рыжими конопушками, под два метра ростом, с большими мосластыми руками он походил на сельского механизатора, только что выбравшегося из кабины трактора, и сыпал, сыпал простонародными словечками, стоило заговорить ему без бумажки.

Шишадамов до сих пор втихомолку удивлялся, как это обычному председателю колхоза удалось молниеносно влететь в губернаторское кресло! Впрочем, время такое! Он помнил: прежде в селе этот председатель даже боялся взглянуть в сторону маленькой церквушки на окраине, где отец Арсений начинал служить. Ясное дело: партийная установка насчет «опиума для народа», красный кусок картона в кармане всемогущ и потому всего дороже, и слово «атеист» хвалебное, а не ругательное.

И повернулось вдруг, что – уже губернатору! – советник по делам религии понадобился!

Он встретил отца Арсения как старого доброго знакомого, земляка, даром, что и когда-то кругами оббегал. В особо приближённые не допустил, но и в запятках свиты топтаться не заставил. Отцу Арсению достался прежний кабинет уполномоченного, замшелого «кегебиста», рьяно дни и ночи кумекавшего при Советах как бы прикрыть немногие храмы в епархии. Шишадамову же предстояло хлопотать об открытии новых, то бишь, о восстановлении порушенных, поруганных святынь.

Губернатор особливо увлекся идеей реставрировать бывший кафедральный собор в городе. Сам приехал к величественным руинам, с грустным – то ли напускным, то ли искренним – видом побродил около, покосился на чудом уцелевшую фреску на стене, по-мужицки хитроватенько прищурился и, поманив пальцем из своей свиты вертлявого, с бегающими глазками-маслинами человечка, кивнул:

Осилим?

Да под мудрым вашим руководством горы свернём!..

Вот эти неприметные человечки в аккуратных отутюженных костюмчиках, услужливые и тороватые, подтолкнули (подвели) губернатора под монастырь. Учуяли слабину – прищур начальственных глаз, иногда острый и недоверчивый, от неприкрытой лести, похвалы и елея заметно мягчал. А уж господа-товарищи вовсю старались: в СМИ трещали, как сороки, мало–мальские заслуги губернатора везде выпячивая, всякие звания ему хлопотали, даже пособили пропихнуться в академики без высшего образования.

Отца Арсения они поначалу обходили, то ли пугаясь чёрной рясы и нарочито-сурового вида, лохматой гривы смоляных волос и с разлапистой проседью бородищи, то ли ещё чего, но, заприметив особое расположение к нему губернатора, торопливо полезли со сложенными крест-накрест потными ладошками под благословение. Отец Арсений, взглянув в блудливые, без веры, и одновременно с холодным беспощадным расчётом глаза, давал приложиться к своей длани с некоторым внутренним содроганием; потом все-таки пообвыкся, воспринимал это как некий обязательный ритуал, сопровождая губернатора на разных презентациях, совещаниях, сабантуях…

«Они, они, эти «жуки» постарались, «подставили» простоту-деревенщину!» – всё уверял и уверял себя Шишадамов, мчась на автомобиле к «Белому дому».

Ещё позавчера в столице губернатор чуть ли не обнимался со стариком-президентом, мило беседуя; их улыбающиеся довольные лица в полную ширь показывали с телевизионных экранов на всю Россию. Ничего не предвещало беду… И всё-таки чуял за собой неуправу, раз прямиком с вокзала проехал в храм, где не бывал давно.

У подножия «Дома» отца Арсения плотно обступила тележурналисткая братва. Защёлкали фотоаппараты, застрекотали телекамеры; Шишадамов, щурясь от бликов вспышек, отвечал впопад и невпопад в подсунутые под нос диктофоны. Вечером он даже удивился собственному интервью в местных новостях. Куда-то подевались затяжные паузы, когда приходилось лихорадочно соображать, что сказать, всякое невразумительное мычание, речь была чёткой и ясной. И главное – выступил-то в защиту губернатора, наговорил в его адрес разных лестных слов и усомнился в том, что справедливо ли того в тюрьму упрятали, он один. Прочие же чинуши, ещё вчера бегавшие на полусогнутых перед начальством, теперь вовсю открещивались от взяточника, казнокрада и прочая, прочая…

Утром отцу Арсению был звонок из приёмной правящего архиерея: предстоял тяжёлый, нелицеприятный разговор и отрешение от должности…

 

Юродивая Валя до морозов бродила босиком; старушонки-прихожанки, жалостливо поглядывая на её красные ступни ног, пританцовывающих по первому снегу, приносили и дарили ей нераженькую обутку: залатанные валенки или стоптанные сапожки. Но, странное дело, Валя пользовалась дарёным недолго, опять топталась в притворе храма босая. Неопределённого возраста, и зимой и летом ходила она в старой замызганной пальтухе, чёрной, надвинутой на глаза, вязаной шапке. Притуливалась в углу, сжимая в скрюченных грязных пальцах свечку, и, служба – не служба, громко читала нараспев затрёпанную, дарённую теми же старушонками псалтырь. Первое время смотрители храма пытались Валю одёргивать, даже норовили выгнать, и один ретивый старичок потащил было её за рукав. Но с рябенького усохшего личика глянули остро и сердито прежде безучастные ко всему глазки, юродивая лишь на несколько секунд прервала свое заунывное чтение, чтобы сказать:

Принеси мне буханку хлеба, а то до дому не дойдёшь!

И дедок послушно побежал в магазин, приволок на всякий пожарный две буханки: хоть и блажная, а вдруг пожелания сбудутся!

Теперь о чём бы ни попросила отрывистым резким голосом Валя у прихожан, всё выполнялось беспрекословно; и даже священнослужители обходили юродивую сторонкой – от греха подальше.

Сразу после Пасхи убогая выбралась из храма на волю во двор, обосновалась с книгами и свечами возле груды железных бочек из-под извёстки. Заунывный речетатив звучно разносился по ограде, разве что глушил его иногда весёлый перезвон колоколов. Постоянно толпились возле Вали женщины, недавно начавшие ходить в церковь, с боязливой почтительностью вслушивались в её бормотание, пугливо подавались назад, если Валя резко тыкала в кого-либо пальцем и что-нибудь требовала.

И сегодня юродивую, когда Шишадамов с архиерейского подворья подъехал к храму, где уже не был настоятелем, обступала кучка женщин С ещё неутихшей обидой и горечью от жёстких начальственных слов отец Арсений стал присматриваться к тому, что делала Валя. В посудину с водой она опускала нательные крестики на цепочках и верёвочках; купая их, напевала что-то и подавала прихожанкам.

«Святотатством же занимается! Крестики освящать удумала!» – вскипел Шишадамов и, выйдя из машины, без церемоний повлёк Валю к выходу.

Та затрясла припадочно головой с выбивающимися из-под шапки грязными седыми космами волос, сморщенное личико перекосила недовольная гримаска, маленькие глазки пыхнули колюче:

Сотона! Отойди! Будет и тебе!

Шишадамов почувствовал немалую силу в высохшей строптивой фигурке и с трудом выпроводил убогую за ограду…

«Теперь ещё вдобавок и бесом обозвали! – плюхнувшись обратно на сиденье автомобиля, он давил на газ и, несясь по улице, теша уязвленное самолюбие, говорил вслух:

Не твоё дело в грязь политики лезть, служи Господу! И так стал «свитским» попом, красоваться бы только на банкетах и приёмах! Послужи-ка простым священником в храме!

Выруливший на перекрёсток грузовик Шишадамов, распалясь, заметил слишком поздно, не испугался даже – на приступ страха не оставалось и мгновений, обмер только сердцем, успев выдохнуть:

Не злобиться бы, а помолиться Господу…

 

3

Приезжую Зойку на улице быстро окрестили Солдатом. Посёлок маленький, улочка – сплошь деревянные дома, часто и без жителей, так что каждый новый человек здесь, что в открытом поле.

К бывшему филипповскому домику однажды подкатила «дальнобойная» фура, и немногие старушонки, стянувшиеся к месту события, с изумлением стали наблюдать за выносом содержимого её огромного чрева. В руках грузчиков – крепких ребят – поплыли клетки с сердито гогочущими гусями, сквозь клеточные прутья пытались просунуть головы с ярко-красными гребнями индюки, а на подхвате уже встревоженно кудахтали куры и жалобно блеяли выволакиваемые козы. Ещё перед тем как выгружать мебель, один из грузчиков вынес клетку с диковинными белоснежными птицами, споткнулся ненароком, чуть не полетел на землю. И тотчас к нему с испугом на испитом, без кровинки, высохшем лице заковылял, тяжело опираясь на костыль, одноногий хозяин.

Кому чего, а ему голубки! – проворчала с усмешкой его супружница, немолодая, но статная ещё женщина.

Мужчина затравленно оглянулся и, цепко подхватив клетку с другого бока, запрыгал на костыле, пытаясь поспеть за грузчиком.

Во, о дармоедах-то своих как печётся! – добавила жена зло.

Пока набивали всяким добром домишко, малость попришедшие в себя бабули стали любопытствовать – откуда взялись приезжие, благо тут же с ними топталась бывшая бухгалтерша пенсионерка Нюра, хозяйка домика.

Племянница Зойка это моя, с мужиком… – ответствовала она. – Мне Бог деток не дал, им избу и отписала. Из Прибалтики аж сбегли…

К Зойке не зря с первых же дней прочно прилипло прозвище – по улице бабёнка идёт и впрямь, как солдат, марширует: спина прямая, руки резво ходят туда-сюда, только пыль из-под сапог вьётся. К какой выползшей навстречу соседке голову резко повернёт, вякнет, как отрубит: «Здрасть!» и – вперед! Бабульке бы лясы поточить, всех соседей да родню поперебрать-вспомнить, дома-то пяток куриц или козёнка дожидаются, а то и живности никакой, всего кошка, куда спешить. Но Зойке с её «скотобазой» балакать некогда, только поворачиваться успевай. Она и ест стоя, не присядет, вся в ходу до темноты. «А-а, время детское!» – отмахнётся небрежно от чьих-либо сочувственных слов.

На Солдата соседки скоро обидчиво понадували губы, мужичка же её жалели. Он, инвалидишко, не только свистел и гонял голубей – чудо птиц, но тоже управлялся по хозяйству как мог. Весной вскопал гряды в огороде, сидя на табуретке. Копнёт – передвинется, а жонка, стервоза, покрикивает, что, дескать, мало подаётся. За лето мужик истаял: доточила болезнь, и соседки опять жалостливо вздохнули – отмаялся, сердешный. Следом пропали и голуби.

Овдовев, Зойка распродала индюков и гусей, но всё равно в клетях во дворе осталось немало живности. И, странное дело, поубавила прыти, находила минутку и со старушонками покалякать, о житье-бытье порассказать. Зимой стали к ней наведываться пожилые кавалеры – вдовцы или просто брошенные бабами мужики. Дров напилить иль расколоть набиться, а потом за чашкой чая, осторожно припрашивая чего позабористей, поприсмотреться к крепкой ещё и не бедной хозяйке, прикидывая, нельзя ли возле её бока обосноваться. Зойка скоро раскусила пришельцев, вином не потчевала, а тому, кто пытался дряхлеющей рукой шутливо хлопнуть её по заду, давала крутой окорот – бедняга вылетал из дому пробкой и больше не показывался.

«Что проку от них, песок из одного места сыплется, на водку лишь канючат! Любоваться только? – жаловалась она соседкам. – Зимой одна со скотиной как-нибудь управлюсь, весной огород надо сажать, сенокосить летом… И дом отремонтировать бы, полы проваливаются».

Детки ведь есть, чай, помогут!

Поедут они из-за границы, держи карман шире! – В Зойкиных глазах плескалась злоба. – Мать уж сама заработает себе копейку на чёрный день!..

Сетования Солдата выслушивала и бабка Лида, вот Серёгу Филиппова и привезла.

К бывшему родному дому.

Пока Серёга жадно, с навернувшейся слезой, оглядывал избу, хозяйка тоже присматривалась к квартиранту.

Ладно, – вздохнула. – По хозяйству помогай, харчи за мной! Но только не пьянствовать и баб не водить! Сразу откажу!

Серёга вышел в огород, провёл ладонью по шершавой чёрной от времени поверхности лавочки возле калитки, то ли смёл пыль, то ли хотел ощутить тепло нагретого весенним солнцем дерева. Устояла лавка за минувший десяток лет, сам вкапывал вместо ножек толстенные чурбаны-пеньки. Серёга опустился на неё, с радостным трепетом выхватывая взглядом уцелевшее из кажущейся очень далёкой прежней жизни. Вон на старой берёзе ещё чернеет птичий домик, который когда-то смастерил сам, и около шумно хлопочут скворец со скворчихой; вдоль забора вместо рядка махоньких прутиков-саженцев вздымаются яблони с готовыми вот-вот лопнуть почками; колодезный сруб неподалёку от дома замшел сверху, позеленел, да и дом стал ниже, врос в землю, подтачиваемый водой из ключа. Казалось, что сейчас на крылечко выйдет мама…

Зачем тогда сам торопил, тормошил сестру, покоя ей, бедной, не давал, приставая с продажей дома? Ну да жёнушке понадобились срочно денежки для обновления мебели, а тут ещё задержки с зарплатой на работе. И сестра быстро согласилась, тоже финансы потребовались. Мать вздохнула просяще и прощально: «Может, не будете избу-то продавать? Всё ж память какая потом».

«Что ты, мама! – заладили в один голос сын и дочь. – У одной поживёшь, а там у другого. Нам сюда часто ездить далеко и недосуг, чего ж тебе в одиночестве болеть да мучиться!»

Мать пожила у дочери, Серёге условленный черед настал её на жительство забирать, а дражайшая супруга на дыбки – некуда, и так тесно. Серёга спорить не стал, бабе виднее, но когда приехал проведать мать и сестра встретила его ледяным презрительным молчанием, он, не дожидаясь пока её прорвёт, скорёхонько, чмокнув мать на прощание в щёку, улизнул на вокзал. И больше не бывал. Мать ещё посылала изредка нацарапанные корявым крупным почерком короткие письма, а потом и они перестали приходить…

Знакомо скрипнула дверь – Серёга даже вздрогнул, но на крылечко вышла не мать, а чужая тётка-хозяйка. Квартиранта звать.

 

4

Зойка не давала Серёге и минуты слоняться без дела, уж коли передышка случалась – отправляла коз пасти. Отвыкший от крестьянской работы, с ноющими руками и ногами, деревянной спиной, Серёга поначалу радовался: на травке хоть спокойно поваляться можно. Но бородатые рогатые бестии, в загородке идиллически мирно жующие принесённую охапку травы, на воле упёрлись, как вкопанные, с места не сдвинуть, потом все пятеро побрели в разные стороны и, не успел пастух глазом моргнуть, полезли в соседние палисадники драть кусты. Пока он вытуривал одну, другие уже прорывались в чужой огород, особым чутьём, что ли, находя лаз.

Дрыном, пинками, матюками Серёга, наконец, собрал животин в кучу, но тут дотоле сумрачно взирающий на всю катавасию козёл разбежался и вдарил ему под поджарый зад острыми ребристыми рогами. О-ох!

Выгон за крайними домами улицы был вытоптан, завален мусором, из земли там и сям угрожающе высовывались ржавые железяки, пугая коз, проносились с лаем псины, и когда Серёга погнал стадо домой, невесело было смотреть на ввалившиеся козьи бока.

На другой раз он сообразил: поманил за собой куском ржаного хлеба старую козу, за ней и всё стадо послушно побежало. Серёга повёл его на дальний выпас, за реку. Не прогадал: козам травы вдосталь и сам на нагретом солнцем камушке сиди-посиживай спокойно, не надо ёжиться под насмешливыми взглядами случайных прохожих – не хилый ещё мужик, а заделался козлопасом! Жизнь заделала – не каждому втолкуешь!

Из низины, по дну которой петляла полускрытая ядовито-зелёным пологом ряски речушка ручеёк, можно было разглядывать старенькие домишки посёлка, взбирающиеся по склону холма к стандартным пятиэтажкам на его вершине; напротив, с другой стороны низины, тоже на высоком холме, щербато пестрели выбитым из стен кирпичом руины храма. Прежде поблизости ютилась деревушка, Серёга помнил ещё пару-тройку домов. Теперь места, где они стояли, заросли бурьяном. В колокольню ударила молния: верх с обломком шпиля сгорел, обугленная звонница стояла впрямь как крепостная башня после штурма.

Серёга вознамерился побродить по развалинам, да передумал – одному жутковато – внутри их обволакивающая сырая полутьма, чуть кашляни – и в ответ тотчас пугающее эхо, на видных местах выцарапаны всякие скабрезные надписи. Самому пацаны когда-то давным-давно в руки гвоздь совали – «увековечиться», и не удержался Серёга, не похабщину, но имечко своё на стене под полуистлевшей фреской, где и рассмотреть-то ничего было нельзя, сглупу выцарапал. И вот наказало, видать. Не сразу, давало время охватиться, одуматься, как жизнянка катится, да пока гром не грянет, мужик не перекрестится – верно мать говорила.

К храму от окраины посёлка через луговину вилась хорошо протоптанная тропа, рядом с ней и следы «легковушки» обозначивались: не иначе народишко святое место посещал, не забывал. Заметив людей на тропинке, Серёга стал отгонять коз подальше в сторону: не хотелось опять чьих-то насмешливых взглядов. Оборачиваясь, он приметил, что бредшая троица не очень походила на истовых богомольцев. Двое крепко «поддатых», лет под тридцать, парней то с одного боку, то с другого бесстыдно лапали свою спутницу, постарше их, но ещё фигуристую, с распущенными длинными чёрными волосами женщину, одетую в лёгкий девчоночий сарафан. Она пьяно и звонко хохотала, отбиваясь от ухажёров, потом один все-таки повалил её, визжащую, в траву, полез под подол.

Да отцепись ты! Не здесь же, видишь – кто-то смотрит! Потерпи до погоста! – больше для вида сопротивлялась она.

Распялившего рот Серёгу задиристо-грубо окликнул второй, тоже жаждущий своего черёда, парень:

Чё вылупился?! В ухо хошь?

Серёга, пятясь, лихорадочно прикидывал: ребята наверняка механизаторы – ручищи у них здоровенные, жилистые, с въевшимся в кожу мазутом. Такие, даром что и пьяные, а тумаков навешают будь здоров слабому от недавней «бомжатской» маеты и бескормицы человеку. Серёга связываться бы не стал и по мере возможностей стремительно удалился, но показавшееся знакомым смуглое, с большими чёрными глазами, лицо женщины удержало его.

Филиппок, ты, что ли? – первой призналась она и, ловко выскользнув из неуклюжих объятий кавалера, встала, поправляя задранный подол сарафана. – Откуда взялся? Ты же где-то там… – она сделала неопределённый жест рукой. – Мальчики, верьте – не верьте, бабки моей Лиды сосед!

Алка Грехова это была или как её теперь по фамилии! Про неё, стесняясь, спрашивал по дороге в поселок Серёга у бабки Лиды и, когда старуха в ответ сухо поджала в ниточку губы, не посмел допытываться дальше…

Ребята оказались людьми свойскими: Филиппова они не помнили, но тем не менеё Серёга скоро восседал в компании с наполненным до краев «палёной» водкой «хрущёвским» стаканом в руке и, залпом опрокинув его, занюхивая хлебной коркой, опять не отводил глаз от Алки.

Расположились на пикник, выбрав местечко в тени под старыми липами на церковном холме; внизу, под ногами, склон уродовала ямища заросшего разной дурниной карьера, рядом – угрюмо зиял пустотой пролом в стене храма, на земле валялись продавленные тракторными гусеницами створки ворот, и сквозь щели в них проросла трава.

Серёга почувствовал себя здесь неуютно сразу же, как пришли и сели, и убежать бы не задолил, кабы не Алка. Зато она и парни, «добавив», развеселились вовсю, слушая её побасенку о посещении поликлиники:

Траванулась я какой-то пакостью, желудок заболел. Врач меня на рентген просвечиваться направил чин-чинарём, утром кати натощак. Там в кабинете, в потёмках, двое мужиков в белых халатах. Раздевайся, говорят. И лифчик снимай. Просвечивают меня, мел разведённый глотать заставляют. Но не всё, наверное, видят, сомневаются. Раздевайся-ка, милашка, совсем! Ну, совсем так совсем! Стою, дура голая, мужики разглядывают. Потом один дверь в соседний кабинет открывает, заводит меня. Вон, кушеточка, становись-ка на коленочки и сам, окаянный, дверь-то на ключ!..

Алка выразительно замолчала, и парень, сидящий рядом с Серёгой, захихикал, потом загоготал, дёрнул за ногу приятеля, уже растянувшегося на земле, предлагая присоединиться, но тот, не просыпаясь, ответил блаженной улыбкой. Алка тоже смеялась, поблёскивая переспелой смородиной хмельных глаз, опушенных густыми длинными ресницами, встряхивая головой, сдувала с лица упавшую прядь иссиня-чёрных курчавых волос, и в больших круглых, под «золото», серьгах в её ушах отражалось, играя искорками, солнце.

«Прабабка которая-то с цыганом согрешила, мне и передала!..»

В школе, в выпускном классе, она была посветлее, не как сейчас, будто непрерывно жарилась под солнечными лучами, что смуглота, казалось, проступала сквозь кожу откуда-то изнутри. Серёга учился на три класса младше, подошла пора и ему приглядываться к девчонкам, смущаться и краснеть, поймав быстролётный любопытный взгляд, но ровесницы его не влекли. С трудом домаявшись до перемены, он в коридоре ждал, когда старшеклассники, властно отодвигая мелюзгу, вывалят на улицу – ребята курить за углом, девки судачить. И, конечно, мимо него, прижатого к стенке, пройдет она… Знала бы, как начинало ревниво трепыхаться ретивое у Серёги, видевшего, как её пытаются облапить однокашники, но только замечала ли она долговязого застенчивого мальчишку? А он и летним комариным вечером лип к металлической сетке, окружающей барьером танцплощадку в саду, и среди дергающихся под музыку фигур выискивал Алку. Впрочем, вглядываться долго и не требовалось: возле неё всегда гурьбой толклись ребята. И когда она изредка забегала попроведать бабку, тоже плющил нос об оконное стекло.

Алка выскочила замуж, едва окончив школу. Серёга, узнав об этом, забился в угол и там тоскливо глотал горькие слезы обиды на свои небольшие ещё года…

Аллочка, пойдём! Уважь! – сумасшедший хохот после Алкиного рассказа обессилел парня-собутыльника: глаза у него осоловели, сделались впрямь оловянные пуговицы, язык еле ворочался, но кавалер упорно тянул Алку к пролому в церковной стене. – А то давай здесь!

Алка отпихнула его, и горе-ухажёр кулем плюхнулся в ложбинку промеж едва заметных в траве холмиков и, не пытаясь подняться, захныкал ровно пацанёнок:

Со всеми ласкова, только не со мной!

Молодая жена поласкает! – огрызнулась Алка но парня уже сморило, он затих, как и его сотоварищ.

Эх, дураки, от молодых баб за мной усвистали! – взглянув на распластанных по земле мужичков, она усмехнулась с нескрываемой бахвальцей и, блестя озорно глазами, пропела, притопывая в такт ногой со свежей коростиной на коленке:

 

Дроля стукайся – не стукайся,

Все равно не пропущу!

На печи сижу нагая,

В рубашонке вшей ищу!

 

Серёга молчал, водка лезла плохо. Слушая Алку, он кривился, было противно, а теперь и с суеверным, накатившимся откуда-то из глубины души страхом взирал на чёрную дыру пролома.

Алка перехватила его взгляд, села рядом:

А туда в дождик если, в непогоду укрываются. Выпить, ну и если чего ещё приспичит. Чтоб лишние глаза не мешали. И компаниями пешком бродят, и на машинах ездят. Я, вон, залезла к одним, так они втроём на меня здесь напустились. А после по посёлку разбрякали, понравилось дьяволам, теперь вот и молодняк клеится… Что уставился-то, думаешь, одну меня сюда таскают?!

Она только что была бесшабашно-весёлая и пьяненькая, а тут нахмурилась, блеск в цыганских глазах померк, по высокому лбу, резко старя лицо, пролегла глубокая складка, уголки рта по-старушечьи скорбно опустились.

Серёга робко приобнял её за сгорбленные плечи:

Пойдем куда-нибудь, неуютно, тошно здесь! Только вот они как? – он кивнул на парней.

Продрыхнутся! – махнула рукой Алка. – Потом и не вспомнят, как тут очутились…

Июньский вечер долог, пламенеет, не затухая, закат, но вот невесть откуда взявшийся ветерок нагонит стаи тёмно-лиловых облаков, и землю неспешно окутают прозрачные сумерки, загустеют сине, кусты обочь полевой дороги станут пугающе-таинственными, а на дорожной колее нога, того и гляди, угодит в незамеченную рытвину или споткнётся больно носком о камень.

Серёга вел Алку, цепко подхватив её под локоть, боясь оглянуться назад, на мрачные руины. Повеяло речной свежестью, впереди густой белой пеленой заклубился туман. Из прогретой за жаркий день воды тихого омутка он струился колеблющимися, как парок, язычками. Серёга, даже не раздумывая, словно стараясь очиститься, содрать с себя грязную кровящую коросту, сбросил рубаху и брюки и, очертя голову, нырнул в омут. Когда вынырнул, отплевываясь, почувствовал себя легче, чище и долго ещё бултыхался в тёплой парной воде. Позвал искупаться Алку, но та отказалась; подстелив Серёгины шмотки, сидела, скукожась, поджав коленки к подбородку и лениво отмахиваясь веткой от комаров.

Скоро затянул студёный полуночник – и нудящая кровожадная гнусь убралась; Алка, отбросив ветку, легла, закинув руки за голову. Серёга, наконец, выскользнул из уютных речных объятий и на ветерке затоптался около Алки, выстукивая зубами дробь и покрываясь гусиной кожей.

Иди, погрею… – тихо позвала она.

Серёга послушно лёг рядом, прильнув на мгновение к горячему телу, пугливо скосил глаза – Алка, спустив с плеч бретельки сарафана, явила большие упругие груди, тёмные соски зовуще вздымались вверх. Серёга потянулся было целоваться, но жаждущие губы его вдруг словно одеревенели – явилось, как наваждение, перед глазами: полутёмная спальня, жена, её рыжий наглый хахаль. Серёга поразился, как может быть погано внезапно вспыхнувшеё сейчас вроде б законное, выстраданное чувство мести и… сел спиною к Алке, потянув из-под неё свою рубаху.

Блажной какой-то… – разочарованно вздохнула та.

 

5

Нет, поначалу это было хуже всего. И ладно ещё если на церковную паперть можно шагнуть прямо с земли, а не вскарабкиваться по ступенькам, дождавшись чьей-либо помощи.

Шишадамов преодолевал высокий порог в притвор храма и, тяжело опираясь на костыли, исподлобья озирал спины и затылки молящихся. Пока никто не узнавал его, одетого в мешковатый невзрачный костюм, в расстёгнутой болониевой куртке. Прежняя широкая «греческая» ряса пребывала дома на вешалке, отец Арсений боялся запутаться в ней и грохнуться, чего доброго, и со стороны посмотреть: поп на костылях – зрелище из малоприятных.

Прошептав молитву, он, нарочито громко стуча костылями – чтобы уступали дорогу – начинал пробираться к алтарю. Его замечали старые знакомые бабушки-прихожанки, улыбаясь растерянно и жалостливо, складывали крест-накрест ладошки, собираясь подойти под благословение, но порыв гас, стоило глянуть на вцепившиеся мёртвой хваткой в перекладинки костылей руки Шишадамова со вздувшимися от напряжения венами.

Отец Арсений норовил как можно быстрее взобраться на солею, подскочивших на подмогу мальчишек-алтарников шугал с суровым видом: «Цыц!» и, ступив в алтарь, замирал, преклонив голову перед престолом Божиим. И опять обступали Шишадамова – теперь священнослужители; в братском целовании блазнилась ему не искренность, а настороженность: как бы не причинить ненароком боль, и снова – жалостливые взгляды, то открытые, то таясь. И хоть бы кто глянул со скрытым злорадством: бесцеремонен и горд прежде бывал Шишадамов с собратьями, мог и грубовато осадить в разговоре да и во время службы прикрикнуть на замешкавшегося. Но напрасно ждал отец Арсений, даже когда нарочито вызывающе отвечал на «дежурные» вопросы о здоровье, о жизни: «Копчу вот небушко… Вашими, стало быть, молитвами».

Он отказывался присесть на креслице где-нибудь в уголку алтаря, снисхождения к своей немочи не терпел и службу старался отстоять до конца, повиснув на костылях, понурив голову. Искоса он иногда поглядывал на служащего иерея и, если бы кто посмотрел в это время пристально в глаза отцу Арсению, заметил бы в них и зависть, и обиду, и злые на судьбу слезы.

«Господи! За что ж так жестоко ты меня наказал!»

Этот немой вопль, крик, отчаянный плач вырвался из глубины души, стоило оклематься от наркоза на больничной койке и, страшась, обмирая сердцем, увидёть забинтованные искалеченные свои ноги, горящие нестерпимой болью. Красивый, дородный, сорокалетний мужчина, Шишадамов понял, что без костылей, если вообще сумеет подняться, не сделать теперь ни шага, и он, изуродованный, немощный вынужден будет судорожно и униженно хвататься за полы одежд спешащих мимо него благополучных и занятых людей.

Отец Арсений сжал зубы, зашедших попроведать встречал холодным молчанием, что-то односложно, уставясь в потолок, отвечал. Сыновья-погодки, студенты старших курсов политехнического института, неловко, потупясь, топтались возле койки, где возлежал недоступный и даже какой-то чужой отец; нечасто захаживала и супружница-матушка. Положив в тумбочку пакет с гостинцами, стояла молча у изголовья – роскошная, вся из себя, дама из областной администрации, с короткой модной стрижкой и ярко накрашенными губами. Говорили, что чета Шишадамовых неплохо смотрелась на официальных приемах. Не было и близко теперь в современной попадье от той дореволюционной матушки с белоснежной каемочкой платочка над бровями под плотно повязанным чёрным полушалком, богобоязненной, тихой и послушной. Попадья у Шишадамова поначалу, после института, смиренно труждалась в какой-то конторке, растила детей, помалкивала, где и кем служит супруг, но едва утеснение духовного «сословия» ослабло и сошло на нет, карьеру она сделала головокружительную – неглупая женщина и была. Чем-то и сам муж, «блистая» возле губернатора, ей поспособствовал.

И ныне вот о том сожалел, страдал… И она, поглядывая на поверженного изуродованного инвалида-мужа, тоже страдала, нервно и горько дёргала уголками увядших под помадой губ и, если б не больничная палата, то наверняка бы полезла в сумочку за тоненькой ментоловой сигареткой с длинным фильтром.

Супруга вскоре после возвращения Шишадамова из больницы домой ушла, без истерик и слез, молча. Он предвидел это. Прежде она, если б и надумала, вряд ли бы решилась: престиж бы в глазах её высоких начальственных сослуживцев пострадал, а теперь в это жестокое бездушное ко всему время её не осудили, посочувствовали даже. Не захотела жизнь свою, яркую и неповторимую, возле калеки корежить.

В последние годы кто позорчей и полюбопытней подмечал, что блистательная шишадамовская чета держится как-то неестественно, ровно как разлететься в разные стороны норовит. Час пробил… Многим, особенно в свои молодые лета, помог отец Арсений подвинуться к Богу, к вере, а от половины-то своей, богоданной, не ведал как и отдалился. Или она от него…

Не бросила, не отступилась лишь одна тётка, сестра матери. Вековуха, бобылка, она жила сама по себе, семейству Шишадамовых не докучала, скорее те почти не вспоминали о её существовании. Отец Арсений с трудом узнал тётку среди прихожанок восстанавливаемого храма: неприметная, укутанная в чёрный платок старушонка жила, оказывается, поблизости в ветхой коммуналке-развалюхе, уцелевшей как памятник архитектуры, и всю жизнь проработала на фабричонке в осквернённом храмовом здании. Как только в развалинах затеплилась церковная жизнь, была тут как тут, с такими же старушонками разгребала кучи мусора. И потом, когда в храме мало-мальски обустроились, на праздники старательно тёрла и скоблила закапанные воском полы, чистила подсвечники, мыла окна – и всё только за доброе слово, которое отец настоятель не торопился и молвить; на полуграмотных старушонок Шишадамов поглядывал снисходительно-свысока, с недоступной строгостью, и усмехался втихую, замечая, как иной батюшка располагал их к себе елейной ласкою: «Давай, давай! Может, рублишко лишний подадут!»

И тётку из прочих он не выделял, слыхал только как-то от неё, что собиралась она остаток бренной жизни провести трудницей в монастыре. Да вот задержалась…

Куда б теперь без неё?! В дом инвалидов. Не возьмут – родня имеётся , и вроде бы, не отказалась. Молчаливая тётка хлопотала на кухне, затевала постирушки, ходила в магазин, а уж когда было ей что невмоготу, появлялись помощницы, старушки из прихода.

Они заходили в комнату, отец Арсений со стыда прятал глаза и не только из-за того, что стеснялся своего беспомощного вида…

Шишадамов после выписки из больницы шкандыбал на костылях по квартире, потом приноровился выбираться на улицу, во двор, а там и на близкую набережную. Жадно вдыхая весенний, напоёный запахами оттаявшей земли, речной воды, воздух, он смотрел, не отрываясь, на сверкающие в солнечных лучах кресты собора, белеющего на взгорке над извивом реки…

Разбитую всмятку шишадамовскую «волжанку» виновник аварии поменял на импортный микроавтобус: отец Арсений взглянул на испуганного парня, зашедшего в больничную палату, двух маленьких девчонок возле отцовских ног и не стал судиться. Конечно, подъелдыкнул ехидно гаденький чертёнок: дёшево, мол, здоровьишко свое ценишь, но Шишадамов тут же смирил его – сам не меньше виноват, Бог рассудит!

Добрый сосед выгонял микроавтобус из гаража, помогал отцу Арсению забраться в кабину. И было следом восхождение на церковную паперть, жалостливые взгляды в храме, и сугубая, со слезами на глазах и рыданиями в душе, молитва в алтаре.

На выходе из храма, когда Шишадамов преодолевал последние метры до автомобиля, староста, шустрая нестарая женщина, сунула в карман свёрнутые деньги: «И не отказывайтесь! Велика ли пенсия!» Потом история эта повторялась всякий раз; отец Арсений уже горько усмехался – церковный праздник старался не пропустить, порою и через расходившуюся к непогоде немочь, стремясь помолиться со всеми, а выходило, что прибредал побираться, милостыню просить. И люди, наверное, верили, что творили благое дело, Шишадамову же казалось, что от него просто-напросто откупались.

Со временем он смирился бы с этим, перестал укорять себя, но… однажды в храмовый праздник за обильной трапезой оказался нос к носу с бывшим губернатором. Тот с торжественно-значимым выражением на лице ходил, держа в руках чашу со святой водой для кропления, за новым настоятелем на крестном ходе; забрызганный костюм на нём ещё темнел пятнами, не успев просохнуть – так и воссел он во главе стола.

После пребывания в «Матросской тишине» экс-губернатор повысох, пооблинял, веснушки на щеках и на лбу почернели, норовя превратиться в безобразные старческие родинки. Сидел он напряжённо, будто кол проглотил, не как прежде – развалясь, и в цепком взгляде маленьких медвежьих глазок поубавилось много прежнего самодовольства: чувствовалось, что он оценивал теперь людей по нужности, необходимости себе, боясь ошибиться, не раньше – кто перья поярче распустил, с язычка медку капнул: мил товарищ!

После долгого следствия, суда и «впаянного» немалого срока осуждённому вышло помилование от главного «дорогого россиянина». Разнёсся слух, что губернатор отважно встал на пути алчных столичных олигархов, двигающих на Север грабительский, всё чистящий под метёлку проект, был ловко «подставлен» льстивым своим окружением и, почитай, за просто так угодил на нары. Патриот он, выходит, а не казнокрад и не взяточник! Освободясь, безвинный страдалец избрался президентом «карманной», созданной им же самим академии и стал якшаться с губернским «дворянским собранием»: не иначе, в деревенских корнях его струилась «голубая» кровь.

Шишадамов, миновав столпотворение «джипов» и «волг» возле крыльца дома трапезной, не скоро взобрался по лестнице на второй этаж, прижимаясь к перилам и пропуская запаздывающих, к застолью приковылял последним. Повиснув на костылях, он оглядел впритык друг к дружке сидящих за столами; у самого входа с краешка лавки кто-то из молоденьких алтарных служек нехотя подвинулся. Гремя костылями, отец Арсений стал забираться за стол; в это время в честь экс–губернатора, знатного гостя и именинника, возгласили здравицу, вознесли бокалы с шампанским.

Шишадамов, кое-как примостясь и поддавшись общему порыву, тоже обхватил стакан за прохладные грани, но посудина выскользнула, и вино, пузырясь, растеклось по скатерти. Тут и нашёл отца Арсения губернаторский прищур. В толчеё, гомоне именинник поначалу скользнул по Шишадамову равнодушным взглядом, как по убогому нищему, нахально пролезшему в застолье. Но теперь отец Арсений понял, что был узнан – экс-губернатор смотрел на него с неподдельным интересом и любопытством, потом – оценивающе, через мгновение – сожалеюще. В глазах промелькнула сытая насмешка превосходства здорового человека над безнадёжно больным уродцем, и всё – всякий интерес погас, больше бывший губернатор на Шишадамова не взглянул даже мельком.

Правда, когда все повскакали из-за столов проводить именинника, он как-то особенно аккуратно обогнул неловко растопырившегося у выхода Шишадамова, старательно отворачиваясь в сторону – боялся, видно, что бывший советник подковыляет к нему с какой-нибудь просьбишкой. Отца Арсения чуть не столкнули, а то бы и стоптали, спешащие на волю разгорячённые подобострастники; кто-то из них прошипел злобно: «Путаются тут под ногами…»

Пока Шишадамов спускался с лестницы, вся экс-губернаторская шатия-братия разъехалась, на аллейке в кустах за крыльцом одиноко маячило его собственное авто, сосед-водитель куда-то отбежал. Отец Арсений открыл дверцу, стал взгромождаться в кабину, почувствовал, что кто-то ему помогает, обернулся и увидел юродивую Валю.

Вот видишь какой я… Прости, если сможешь.

Убогая молчала, вытирая грязным сморщенным кулачком слёзы, а когда Шишадамов поехал, торопливо перекрестила машину вслед.

 

6

Слух прошёл – в больнице почила бабушка Лида. Схоронили её родные как-то тайком от соседей, отвезли прямиком на погост.

Вскоре в бабкину избушку вселилась Алка, да и не одна. Серёга, увидев бредущего рядом с ней небрежно одетого, седоголового мужичка, усмехнулся – не иначе с молодёжки на пожилых переключилась. Сердечко, однако, неприятно покарябало; проводив косым взглядом парочку – гуся с гагарочкой, он со злостью обрушил косу на заросли крапивы под изгородью.

Позвала хозяйка, дело пришлось забросить на половине, там закрутило другое, и когда Серёга опять вышел с косою добивать крапивник, уже вечерело. И опять увидел Алку. Днём мимо пробежала с кавалером, даже не кивнула, а сейчас расцвела в радостной улыбке, будто век чаяла встретить. Глаза блестят, на смуглых щеках выступил румянец, как у молоденькой девчонки, вцепилась Серёге в ладонь и потянула за собой.

В гости пошли! У Солдата, что ли, отпрашиваться надо?

От Алки пахнуло перегаром, в сумке в другой руке звякнуло – ясно, компания потребовалась.

В доме в горнице на смятой постели валялся, облачённый в одни плавки, давешний мужичонко. Алка растолкала его, он сел в кровати, продирая кулаками глаза на опухшем лице, кое-где подсиненная наколками кожа обтягивала выпирающие мосласто кости.

Муж мой! – тараторила Алка. – Приехал на побывку! За матерью парализованной на родине ухаживает, на её пенсию и живёт. Во пристроился, гад! А?!

Выставленная ею на стол поллитровка самогона значительно ускорила процесс пробуждения, мужик кивнул в сторону Серёги и уставился на него тяжёлым немигающим взглядом мутных глаз.

Сосед наш, – успокоила его Алка.

Мужик, подрагивая – всё-таки в давно нетопленной избе и летом было холодно, стянул со спинки кровати пиджак, накинул на плечи и, не вставая, протянул Серёге руку, невнятно прошамкав беззубым ртом свое имя.

Самогонка оживила его, квёлого, он забормотал скороговоркой непонятно, но крепкий мат и блатной трёп можно было без труда разобрать, выделялись они явственно и были большей и значимой частью речи. Серёга и пары слов для диалога не смог вставить: Алкин муж, закатив белые безумные глаза, то хохотал, стуча кулаком себе в грудь, то начинал хрипло петь, раскачиваясь на кровати. Кого-то напоминал он Серёге… Жил когда-то давно по соседству один алкаш. Он «отмотал» двадцатилетний срок и почти выжил из ума. Перебрав какой-нибудь дряни, он в трусах, синий от татуировок, разгуливал вокруг своего дома, вопя во всё горло блатные песни. Родственнички упекли его потом в богадельню, где и он, по слухам, благополучно «отбросил кони». А теперь, не иначе, воскрес соседушко, как не помирал!..

Алка в истреблении содержимого посудины не уступала мужикам, вся её игривость, весёлость поблекла, сошла на нет. Завесив лицо спутанными волосами, Алка тупо уставилась в одну точку и сидела так, пока муженёк её, как бы выпроваживая присутствующих, взмахнул рукой, зычно проверещал и без чувств рухнул ничком в подушку.

Лешак, одно слово! Делай со мной чего хочешь – ему даром! – Алка следом за Серёгой вышла в сенник, в потёмках уткнулась ему в спину лицом. – А я ведь серьёзно!

Едва миновали неловкие ступеньки и очутились во дворе, она прижалась к Серёгиной груди, мокрыми губами слюнявя ему щёки:

Пойдём… Куда-нибудь…

Тогда, после речного купания в светлых июньских сумерках, Серёга, что скрывать, корил себя за то что растерялся перед лежащей на берегу и насмешливо поглядывающей на него Алкой, словно лопоухий малолетка, не посмел прикоснуться к ней, а потом грезил, представляя её ещё не увядшеё тело… Сейчас же вешалась ему на шею, как привокзальная шлюха, совершенно пьяная женщина. Серёга пил мало, «палёнка» чуть не вывернула наизнанку нутро – начал отвыкать, на воле вообще всё выветрилось. Он осторожно снял с себя Алкины руки, посторонился.

Брезгуешь мною? А я-то думала – просто боишься! А ты брезгуешь всего-навсего!

Алка замолотила кулачками Серёгу по груди, и он торопливо выскользнул за калитку и даже за скобку дверь придержал на всякий случай. Дождался, пока Алка, хныча и поскуливая, убредёт вглубь двора, перебежал улицу к своему дому.

Зойка-Солдат спала или бодрствовала – неведомо; её Серёга решил не беспокоить, залез на сеновал.

На душе было муторно. Сквозь щели в стене пробивался свет из окон дома напротив, где наверняка все ещё валялся «вверх воронкой» Алкин муж, которому безразлично куда и с кем отправилась его жена…

Жаль было Алку, что выпала ей доля жить вот с таким. «Артистов», подобных ему, Серёга вдоволь насмотрелся в скитаниях на вокзале, но одно удивляло, не выходило из головы, то, что этот отлёт, «лешак» заботился о больной матери, не забывал, не бросал её. А он, Серёга, вроде б хороший сын и человек, лежал сейчас на чужом сеновале.

 

7

Зойка стала не бойка. Потеряв мужа, заметно усохла – заметили соседки, прежде кругленькое личико сморщилось, почернело, слинял с него робкий бабий румянец. И вышагивала теперь Зойка не по-солдатски размашисто, а горбясь, подволакивая ногу. Только глаза остались по-прежнему завидущие – всё бы ухватила!

На квартиранта-работника она задорно покрикивала да подгоняла его, как, бывало, калеку-муженька, хотя Серёга и сенокосил заправски и прочую домашнюю работу делал: когда-то и Филипповы живность держали, Серёга помогал матери «обряжаться», не забылось что да как. Хозяйка вначале намекнула, что квартиросъемщика намерена терпеть только до «белых мух», и Серёга сам собирался прожить у неё недолго, «оклематься» лишь. Всё равно на работу не пристроиться – без прописки не возьмут, да и так в посёлке своей неработи болтается невпроворот. Со знакомыми, в особенности с ровесниками Серёга избегал встречаться, стыдно назваться «подживотником» или батраком. А ехать обратно в город, к жене – как нарвёшься, вдруг опять всё по-новой – менты и бомжи. От одних воспоминаний мурашки по коже!

Лучше у Зойки пока обитать… Утром просыпаешься в комнатке-боковушке, где ещё пацаном возле окошка сладкие сны видел, снова глаза на минуту закроешь и кажется, что за стенкой на кухне хлопочет и вот-вот тебя окликнет мать.

Чужой же человек – не родная матушка… Тогда, в начале лета, после встречи с Алкой и речного купания, когда оставленные без догляда козы сами прибрели в сумерках к дому, и Серёга заявился лишь под утро, Зойка особо не возмущалась. С усмешкой выслушала сбивчиво промямленное оправдание насчёт встреченных внезапно старых друзей, хмыкнула дернув плечом: «Ну-ну!», и с выражением на калитку указала: дескать, помни о чём договаривались. На том и кончилось.

Но стоило Серёге в этот раз утром сползти с сеновала, не успел он глаза продрать и труху из волос вытрясти, хозяйка прямо с крыльца набросилась на него злой шавкой. Усекла наверняка, как возился он с Алкой в соседнем дворе. Её, бедную, Зойка поливала ровно распоследнюю «прости-господи» – глядя на распалённое яростью лицо, по-птичьи дёргающуюся с растрёпанными космами голову хозяйки, Серёга удивился даже: «Приревновала, что ли, старбень?!» Ясно было одно: надо собирать манатки, а поскольку таковых не имелось, он, засунув руки в карманы и посвистывая, удалился.

«Что, оклемался? – ещё хорохорясь, с издёвкой уколол себя. – Раскатал губёнку-то!»

На перекрёстке он оглянулся – родной домик, из которого только что турнули, прятал окна за кустами сирени. Серёгино сердце сжалось от полоснувшей по нему боли, и, пытаясь проглотить застрявший в горле солёный ком, Серёга побрёл, сутуля плечи, как старик.

Возле автостанции он надеялся поймать попутку, денег на билет до города всё равно бы не хватило. Добраться – и к законной супружнице в квартиру! Что бы получилось дальше, Серёга представлял смутно, но наверняка бы ничего хорошего, коли кулаки сжимались сами собой. А-а, будь что будет!..

Мало-помалу пыл угас: редкие попутные машины проносились мимо, Серёга устал топтаться у подступивших к трассе ларьков, всё больше убеждаясь, что вряд ли найдётся бескорыстный дурачок, согласный подобрать горе-пассажира в задрыпанной джинсовой «паре». Пьянчужки из местных с любопытством приглядывались к нему и кумекали: не вытрясти ли из чужака последние копейки, предварительно «отоварив». Стало куда хуже, когда поблизости остановился милицейский «уазик», и крепкие ребята с лычками на погонах тоже начали подозрительно посматривать на человечка, с отчаянием бросавшегося чуть ли не под колёса автомобилей.

К обалденной радости Сереги иноземный «форд», задав кругаля на площадке перед хибарой автостанции, внезапно тормознул возле него. Серёга растерянно и униженно лепеча: «Заплатить-то мне вот нечем…», подбрёл к «иномарке», но водитель в ответ нервно защёлкал стартером, пытаясь без толку запустить заглохший движок: от резкого торможения машину развернуло едва ли не поперёк дороги. Пришлось хозяину вылезать и копаться в моторе; Серёга оторопел, увидав заросшего косматой, с проседью, гривой и бородищей инвалида, который, тяжело опираясь на костыль, подковылял к капоту, оступился и упал бы, коли не подоспел подхватить его Серёга.

Что вылупился? – усмехнулся бородач. – Как чудо-юдо из берлоги вылазит, не видал?

«Менты» налетели коршуньём: это ещё б к нищему доходяге подумали прицепиться, а тут «клиент», судя по машинёшке, солидный.

Ба-атюшка! – ехидно протянул бугай-сержантик, вглядываясь в документы и с нескрываемым удовольствием обнаружив в них какое-то нарушение. Его напарник, как ищейка, сновал вокруг «форда» и тоже нашёл то, что, видно, желал отыскать, весело сообщил о том старшому. Тот, пристально уставясь на водителя, выдержал паузу, потом вздохнул и по-хозяйски забрался за руль.

Неисправное транспортное средство заберёте на стоянке у отделения милиции. Время пошло… На вашем месте я ездить вообще бы не рискнул, – назидательно добавил страж порядка, окинув Шишадамова пренебрежительным взглядом уверенного в собственном здоровье человека.

Это произвол… Я вашему генералу пожалуюсь, мы с ним хорошие знакомые! – угрозливо пообещал Шишадамов.

Ради бога! Вас послушать, так все вы кумы да сватовья нашему начальству! И это вот заберите! – сержант выставил из кабины старомодный саквояж. – Ещё потом заявите, что спёрли у вас, ба-атюшка! – опять с ехидством протянул он, коротко хохотнул и надавил на газ.

Серёга толокся всё время тут, ныл просительно: мол, отпустите водителя-благодетеля, всего один такой добрый человек сыскался, пока не легла на его плечо властная рука:

Ты кто?

Прохожий, – растерянно молвил Серёга.

Так проходи! Или в отделение захотел?

И Серёга сник, отбрёл в сторонку, но, когда менты «Форд» отогнали, и бородач, повиснув на костылях, тоскливо проводил автомобиль взглядом, бормоча: «Были времена, чуть ли честь на перекрестках не отдавали! Да, были времена…», подошёл и поднял опрокинутый в пыль саквояж:

Простите, всё ведь из-за меня…

Бог простит, брат! – вздохнул Шишадамов. – Ты лучше подскажи, как в город добраться?

Последний автобус ушёл, я вот на попутках полдня уехать не могу. А вечером кто посадит?

Надо было где-то ночевать, не на скамейке же в саду. Серёга, приноравливаясь к грузному и неловкому ковылянию попутчика, повёл его туда, куда не думал возвращаться – к своему бывшему родному дому.

 

8

Ворота, ближе к ночи, Зойка запирала накрепко: управясь со «скотобазой», хозяйка ложилась спать рано, даже беспощадно вырубала телевизор перед носом квартиранта – нечего на голых баб пялиться, так что Серёга сейчас, подходя к дому, шаги замедлял и с тайной надеждой на окна Алкиной избенки стал посматривать – как бы туда на ночлег напроситься не пришлось.

И как чувствовал – в проёме распахнутой калитки Алка! Будто ждала – поджидала! Только не как вчера – днём развязно-веселая, а ночью в пьяных слезах, разлюли-малина, – нет, она была перепугана, растеряна и обрадованно бросилась навстречу:

Серёжа, помоги!

Ухватив Серёгу за руку, Алка потянула его за собой на уличный конец, за крайний дом. Сбоку шатких разбитых мостков, смяв заросли крапивы, под забором валялась навзничь пожилая женщина.

Мама, мама! – одёрнув задравшуюся юбку на толстые, с буграми синих вен, перемазанные грязью ноги, затормошила её Алка.

Мать была до бесчувствия пьяна. Когда удалось её приподнять и усадить, уперев спиною в доски забора, замычала что-то невнятно, безвольно свесив голову с растрёпанными крашеными под «каштан» волосами. Алка с Серёгой понадрывались, норовя поставить мать на ноги – без толку: дама полная, грузная.

Может, пролежится и сама встанет! – предположил задохшийся от натуги Серёга.

Не мужик же! – Алка, закусив губу и размазывая по лицу слёзы, соображала, как жить да не погибнуть. – Слушай, у нас же во дворе тачка! Увезем!

На тачку – не автомобиль, а на простую дрововозку на чугунных дореволюционной отливки колёсах тётку кое-как, с оханьем и крепким словцом, взвалили и впряглись, толкая в ­горку. Дотаратали до крыльца, Алка притащила из сарайки охапку сена и в коридорчике на полу принялась мать устраивать.

Серёга услышал с улицы чьё-то покашливание и вспомнил о своём попутчике: с такими страстями замотаешься и всё на свете забудешь! Вон он сиротливо примостился на брёвнышках возле Зойкиного дома и поглядывает тоскливо.

Можно у тебя переночевать?

Алка в ответ усмехнулась:

Что, Солдат тебя как очередного подживотника выставила?

«Из-за тебя же, дура!» – едва не ляпнул зло Серёга, но сдержался и показал на спутника:

Я не один.

Какой разговор! – вздохнула устало Алка. – Места хватит, приткнётесь где-нибудь.

Шишадамов, с опаскою косясь на лежащую в коридоре «даму», преодолевая с Серёгиной помощью высокие пороги, прошёл в избу, остановился посреди худо прибранной горницы с незамысловатой мебелишкой – широкими лавками вдоль стен, кое-как заправленной громоздкой кроватью с узорными спинками из гнутых металлических прутьев, с колченогим столом, заваленным немытой посудой, остатками недавней выпивки. Привычно взглянул на «красный» угол – над полочкой-киотом на стене явно светлели прямоугольники вместо икон, недавно, видимо, здесь стоявших; рука сама было потянулась сотворить крестное знамение и замерла на полпути.

Вы не батюшка будете? – Алка, заметив это, настороженно воззрилась на гостя.

Отец Арсений кивнул.

Ой! – Алка порастерялась, но потом, что-то припомнив, сложила ковшиком ладошки перед собою, подошла к священнику: – Благословите!

И смачно, звонко поцеловала перекрестившую её руку.

Бабушка Лида так делала, когда меня ещё девчонкой с собой в церковь брала. – ответила она Серёге на его недоумённый взгляд. – Добирались: где пешком, где на попутке подвезут. А потом в школе про то узнали, стали меня на смех поднимать, я ходить с ней и перестала. Ах, бабушка, бабушка моя!..

Алка села на табуретку напротив Шишадамова, сцепленные руки сжала между колен и с опущенной головой, согбенная, с проступающей сквозь ткань платья на спине чередой острых позвонков, мерно раскачивалась и говорила – не блудница и не пьянчужка и не цыганская стать, а изрядно побитая жизнью русская баба:

Мы ведь и схоронили-то её непутём… Пособие почти всё пропили, как, вон, и иконы. Ещё живая была, приехала из больницы дом проведать, иконок-то уж след простыл, от этого и слегла, не поднялась больше. «Отпойте в церкви, когда Господь призовёт!». Куда там! Мужик мой денежки в зубы – и в загул, а я, дурёха, следом. Там и мамочка дорогая к нам присоединилась – расстроилась, мол, от вести такой, даром что свекровушку собачила почем зря: я, мол, партийная, в горсовете на хорошем счету, она мне своим Богом и церковью всю картину портит. Попроспались, хватились – деньги все, ладно, со знакомыми договорились в долг «домовину» простенькую смастерить и в город на машине за бабушкой съездить. Те, ради памяти её, нам поверили. Так и на погост провезли без отпевания и поминок не делали. Накануне хорошо помянули…

Алка помолчала, глотая слезы, заговорила опять:

Мамаша раньше частенько к рюмке прикладывалась, а тут вовсе «закеросинила»: вину чаю, мол, перед свекровью. А мне в ответ – что ты, дочь, меня коришь, сама не просыхаешь! Я язычок и прикусила, дальше вместе пьём. Вот и нынче мужик мой напоил тёщу, та рада-радёшенька на халяву, а сам к маменьке своей укатил, отваживайся я. И узнала – раскололась по пьяни мой мамка, что с внучкой пила и не раз. А дочке-то моей всего двенадцать. Я на неё – дыхни, стерва! А она мне дерзко, с усмешечкой – на, коли учуешь, от самой на километр разит. Я её по щеке, она убежала… Сейчас вот с матерью ­возилась, теперь надо дочь идти искать, может, где у подружек. Эх, бабушка Лида, нашла бы ты доброе слово, утешила. Без тебя всё прахом идёт…

И вы верующего человека захоронили как нехристя. Последнюю волю не исполнили и чего-то ещё хорошего ждёте… – жёстко сказал Шишадамов, когда Алка уткнулась лицом в ладони и затряслась в беззвучных рыданиях. Он, может быть, добавил бы и ещё что-нибудь резкое, но сдержался, помягчал: – Отпеть её надо по чину. Покажите место завтра поутру… А вся твердь-то в семье теперь в тебе!

 

9

Серёга людей в чёрной долгополой одежде побаивался. Не шарахался, конечно, в сторону перепуганной вороной, но обходил аккуратно, бочком. Встречаться они ему стали на тротуаре утром по дороге на работу и вечером, когда Серёга, вытряхнувшись на остановке из троллейбуса, устало брёл домой Неподалеку от его дома кирпичные коробки «хрущёвок» сдавливали чудом уцелевший остов храма. Бывший склад, он давно уж превратился в забегаловку для алкашей и пацанячьих ватаг, потихоньку разрушаясь дальше.

Но однажды Серёга заметил возле его стен штабеля свежих стройматериалов, тут же копошилась бригада работяг, и через некоторое время в застеклённых окнах замелькали тусклые отблески свечных огоньков; торопливо и часто крестясь, проходили в низенькие, поблескивающие свежей краской ворота старушки; и людской ручеёк крестного хода, опоясывающий храм, Серёга как-то увидел.

Священники казались ему людьми из другого совсем мира, величавыми и недоступными – попробуй-ка такого зацепить по-жлобьи ненароком локтем, не разминувшись на узкой ленте тротуара! «Эка невидаль – поп!» – дурашливо хохотнул идущий с Серёгой «бухать» дружок из цеха, когда тот поспешно отшагнул прямо в лужу в выбоине асфальта, пропуская вышедших из храма богомольцев и священника. Дружок-то грубо протолкался, пьяному его напору и сами дорогу уступили. Серёга, чувствуя, как стынут промоченные в мартовской воде ноги, глядел вслед виновато, стыдясь и за наглого корешка своего и за себя. Невидаль! А где было прежде-то увидеть? Уж не на картинке в учебнике. Когда по новой моде приглашённый батюшка кропил святой водичкой открытый офис фирмы Серёгиной супружницы, и то Серёга с испуганно-почтительным любопытством выглядывал в щель приоткрытой двери и выставить рожу под брызги, как «фирмачи», постеснялся.

Потом уж, безработный, не бегал больше на троллейбусную остановку мимо храма. Ни до, ни после так и не решился зайти туда…

На ночлег у Алки Шишадамов расположился на кровати, не раздеваясь, подоткнув под бок подушки; Серёга, подстелив сдернутую с гвоздя в стене фуфайку, скрючился на лавке. При свете тусклой лампочки под потолком он с изумлением поглядывал на священника. Алка, вот, сразу догадалась кто это, а ему и на ум не пришло: мало ли бородачей. Видал где-то его раньше, теперь только и вспомнил: ему ведь дорогу, тогда весной, шарахаясь в лужу, уступал, и офис жёнушкин он освящал! И вот где встретиться пришлось! Глаза проницательные и печальные, вид хмурый будет на его-то месте! А Серёга с ним по-простому. Да-а!

Алка заявилась под утро: ночью сумела растормошить мамашу и увести её домой, пробежалась по знакомым, разыскивая дочку, а та сама пришла на квартиру к своей бабке. Десятый сон видела, когда Алка, сбившаяся с ног, привернула проведать, жива ли мать. Осторожно погладив спящую дочь по волосам, не набросилась на неё, как бывало, с заполошным криком, а та бы – точная копия Алки – дерзила в ответ, ненавидяще посверкивая глазами; нет, Алка тихонько разбудила её и, сжавшуюся настороженным зверьком, позвала с собой. «Бабушку Лиду навестить…» – удивлённая девчонка собралась безропотно. Алка прикрыла дверь, с жалостью взглянув на мать, с замотанной мокрым полотенцем головой лежащую пластом на кровати…

За воротами фырчал мотор «москвичонка», за рулём его Серёга узнал одного из тех парней, с кем «гужевал» в начале лета на погосте. Туда и поехали. По той же протоптанной в густой сочной траве тропинке поднялись к останкам храма. Серёга без труда узнал старое место измятая трава, там-сям поблескивает порожняя посуда, с недовольным граем разлетелись грачи, подбиравшие крохи от чьей-то вчерашней трапезы.

Он посмотрел на Алку: та, ссутулясь, повязанная чёрной косынкой, прошла дальше, в чащобу разросшихся, переплетённых ветками кустов, попетляв меж безымянных холмиков, остановилась у недавно насыпанного, с канавками-трещинками, пробитыми по песчаной поверхности дождевыми каплями, со свежевыструганным крестом.

Здравствуй, бабушка! – Алка опустилась на колени и прижалась лбом к изголовью последнего бабки Лиды пристанища.

Шишадамов подтолкнул Серёгу:

Принеси саквояж из машины!

Из старомодного своего баула священник извлёк чёрное длинное одеяние; Серёге пришлось и помогать в него облачаться. Надев епитрахиль, поправив на груди крест, отец Арсений кивнул на металлический с цепочками предмет, который Серёга, держа в руках, с недоумением разглядывал.

Кадило. Ты, брат, помогай уж дальше. Сам видишь – никуда без тебя.

От зашаявших от свечного огарка угольков из кадила завился синий дымок; отец Арсений бросил на угли кусочек ладана, и вокруг разлилось благоухание. Серёге он дал подержать раскрытую книгу с непонятным шрифтом на её страницах, сам густым сочным баритоном запел молитвословия.

И вился дымок из позвякивающего цепочками кадила в руке священника, и на погосте стало ещё тише, в хрупкой тишине замер грачиный грай, улёгся ветерок, и смолк шум листвы в вершинах деревьев. Когда отец Арсений запел «Со святыми упокой…», Серёга, сглотнув горький ком, представил себе бабушку Лиду в белом платочке, подошедшую к нему на вокзале и почти невесомой, тёплой, с сеткой синих жилок под пергаментной кожей рукой потянувшую его за собой с грязной, испачканной бомжами, скамьи…

Во блаженнем успении вечный покой подаждь, Господи, рабе твоей Лидии и сотвори ея вечную память, – возгласил отец Арсений. – Вот здесь нашла упокоение одна из тех женщин, на которых держалась, не иссякая, вера. И в годы гонений, страданий и забвения не отрекались они, хранили её. – Шишадамов помолчал, вспоминая свою суровую на вид тётку и кротких рукодельных её подруг, стали в памяти всплывать и лица других прихожанок. – Нам бы, нынешним, иметь хотя бы малую такую толику…

После отпевания священник вознамерился пробраться к руинам храма, но туда и со здоровыми-то ногами не так просто попасть: везде в траве валяется битый кирпич, таятся коварно рытвины и ямки, перед самым входом лежат на земле створки ворот, вынесенные когда-то лихим поддатым трактористом, раздавленные траками гусениц, топорщатся рваными краями ржавых листов железа.

Запьянцовские компании и сладкие парочки, укрываясь от дождичка и посторонних глаз, проникали сюда через пролом в стене; отцу Арсению же непременно нужно было войти чрез врата: «Что я тать какой?». Серёга поддерживал его с одного бока, Алка – с другого. В тёмном притворе под ногами хрустели осколки битого стекла, на пути попадались кучи мусора; весь храм изнутри, от пола вплоть до куполов, оказался чёрен, закопчён, как душа человеческая без Бога. То ли колхозная тракторная мастерская грохотала и чадила едучими выхлопами движков, да вдобавок кузня пыхала жаром и дымом, или в одночасье пожар выжег всё, оставив на кирпичных стенах свой след. В узкие бойницы окон с проржавленными прутьями решёток проникал снаружи слабый свет – они казались нарисованными на мрачном чёрном фоне.

В чью честь храм воздвигнут? – спросил отец Арсений. Отзвуки его голоса, отскакивая от стен, заметались в пустоте, кратким эхом откликнулись под закопчённым сводом.

Воскресения Христова, – робко, едва слышно, ответила Алка: видимо, знала от бабушки.

Откуда-то сверху, где возились, хлопали крыльями потревоженные людскими голосами голуби, в пролом в своде солнышко, поднявшееся к полудню, вдруг щедрой охапкой плеснуло свои лучи. На миг неуютный сумрак в храме рассеялся, и тут отец Арсений, перекрестясь и неотрывно глядя на горнее место в зияющем трещинами алтаре, запел:

 

Христос воскресе из мертвых,

Смертию смерть поправ,

И сущим во гробех живот даровав,

Христос воскресе из мертвых…

 

Шишадамов прикрыл глаза и казалось ему, что тропарь пропевает вместе с ним, творя сердцем молитву ко Господу, сонм святых, чьи лики на стенах храма замарал толстый непроглядный слой копоти и людского неверия.

Пение подхватила тонким всхлипывающим голоском Алка; Серёга, косясь на залитое солнцем лицо священника с дрожащими на ресницах прикрытых глаз капельками, в смятении неумело ткнул щепотью себе в лоб – впервые в жизни перекрестился и пожалел, что подхватить песнопение не может – не знает слов да и прожил – не слыхал никогда.

Отец Арсений, перестав петь, зашептал горячо и страстно:

Господи, прими покаяние от возроптавшего на тя, в смертный грех уныния впавшего! Был я пред тобою яко надломленный тростник, под всеми ветрами гнулся. А ты испытывал стержень веры моей, попуская наказания по грехам моим. Благодарю тебя, Господи… Буду служить до последнего воздыхания и тебе и чадам твоим.

 

10

Зойка сидела на лавочке возле калитки, съёжившись будто на морозе; завидев Серёгу, затрясла, закивала по-птичьи головой, с ехидцей поблескивая раскосыми чёрными глазами.

Приплыл, голубок, нагулялся… Быстро около мокрохвостки этой навертелся! Небось, брюхо-то подвело?!

Серёга сгоряча забыл забрать у хозяйки свой паспорт, в затрапезной одежонке в областном центре к нему бы скоро прицепились стражи порядка, затребовали документики, и восседать потом в «обезьяннике» – клетке с толстыми железными ­прутьями да ещё во вшивой и вонючей бродяжьей компании сулило немного прелести.

Солдат – баба ушлая: ещё в начале Серёгиного поселения спросила «пачпорт» и запрятала у себя. Надумаешь ещё, милок, дёру задать, что-нибудь хозяйское с собой прихватив…

Жрать, поди, хочешь? – Зойка, кряхтя, поднялась с лавочки и, неловко припадая на ногу, заковыляла в дом. Долго не могла трясущейся рукой вытащить дужку замка из пробоя в двери, оглянулась с укоризной:

Расстроилась из-за тебя! Только-только «кондратий» не хватил, много ли мне теперь надо. Вон, и козы сегодня не поены, не доены, блекочут стервы. Жрать не сготовила, извини, лапша вчерашняя в кастрюле, ешь. А коз надо подоить и на выпас сгонять…

Зойка ворчливо опять намечала Серёге кучу дел и делишек, и, когда он заикнулся про паспорт, даже пропустила это мимо ушей, пришлось ещё раз напомнить зачем пришёл.

Так ты к этой оторве переселяешься? – Зойка то ли от удивления, то ли от возмущения охнула и, если б Серёга не попридержал её, точно бы рухнула, как подкошенная. – Да её пол-посёлка перетаскало! Да у неё муж отпетый бандюган, прирежет – не поморщится!

Зойка задрожала от ярости, затряслась; Серёга уж испугался как бы и вправду в припадке не забилась, проговорил громко и раздельно:

Я в город уезжаю!

Вот оно что! – протянула хозяйка, с видимым облегчением опускаясь на диван. – Кормила-поила нахлебника целое лето – и спасибо вам! А какого тебя тогда, весною, Лидия, царство ей небесное, привела? После подвалов да вокзалов? Вылитого ханурика! Кабы не сказала – чей да откуда, не нахвалила, я б и на порог не пустила! И то первую ночь не спала и топор рядом держала – какого хрена тебе в башку взбредёт. Соскучился по бродяжьей-то жизни? Очухался, отожрался – и в дорогу!.. Чего вылупился-то?! Вон он, твой паспорт, под скатёркой на комоде. Бери!

Зойка отвернулась, в нервном тике дёргая головой, ссутулилась ещё больше, сжалась, Серёгу окликнула на пороге без сварливости и злобы в голосе, даже, показалось ему, просительно-заискивающе:

Может, вернёшься ещё? Я-то, видишь, какая – ни скотину обрядить, ни картошку копать. А кого попросишь – не сделают ещё, а уже дай на «пузырь»! Да и кому я нужна? Дети родные отказались, из-за границы даже писем не шлют. Отца-калеку, мол, работой заморила – не простим то вовек. И ничего толком не нажила: зачем я им – нищая? Знаю, язва я языкастая, ты к сердцу близко не бери… Много ли мне осталось-то при таком здоровье? Вернёшься, так и дом потом тебе отпишу, дом-от твой, родительский…

На выезде из посёлка Серёга принялся вылавливать попутку и, провожая сожалеющим взглядом проносящиеся мимо автомобили, опять вспомнил отца Арсения.

«То, что встретились с тобой на дороге – Промысел Божий, ничего просто так не бывает. Значит, было нужно. – глаза Шишадамова, когда он вышел из развалин храма после пения тропарей, повлажнели, разрумянившеёся лицо светилось тихой кроткой радостью, и Серёга уж кстати или некстати отважился рассказать о своей беде.

«А ты прости супружницу-то! – ответил просто священник. – Трудно, брат? Знаю. И всё-таки попробуй… Дитя бы надо да время вышло? Когда помиритесь, в детдоме возьмите. Вон, сколько их, сирот, и при живых родителях! И живите! С Божьей помощью всё, брат, осилишь…»

Отец Арсений, осенив широко крестом Серёгу, опираясь на костыли, двинулся по тропе, взмахивая в такт шагам раструбами рукавов рясы и напоминая раненую большую птицу…

Поймать попутку Серёга отчаялся, пригорюнясь, сел на порожний ящик возле крайнего к дороге ларька, и тут ему кто-то, неслышно подкравшись сзади, закрыл ладонями глаза. Алка!

Далеко ли?

Опять страсти-мордасти, век не отступятся! – вздохнула она. – Не успела после церкви в дом зайти – бац, телеграмма! Приезжай, забирай муженька благоверного! От нас уехал к мамаше на «развезях», там, видно, крутого из себя начал строить. Конечно, пальцы веером! И нашлись на бойкого бойкие: рёбра переломали и колом по хребту огрели, не лежал бы пластом. Мать парализованная, а ещё он кому там нужен? Выходит, мне только… Ты-то жёнушку попроведать собрался? Хорошее дело. Чай, ещё увидимся!

Алке – без проблем! – стоило лишь выйти на дорогу и руки поднимать, голосуя, не потребовалось: первая же легковушка встала как вкопанная. Алка, забравшись на переднее сидение, защебетала с водителем, а Серёгу позади скоро укачало, сморило в сон…

Он остановился перед железной дверью квартиры и долго не решался нажать на кнопку звонка. Жена, глянув в глазок и прощёлкав замками, распахнула дверь и бросилась, раскинув пухлые руки, на шею: у Сереги с непривычки и пуще – от изумления коленки подкосились.

Серёженька! – она всхлипывая, тыкалась мокрыми губами мужу в лицо. – Как хорошо, что ты нашёлся! Я ведь все вокзалы, базары, забегаловки обошла, тебя искала… Голодный, наверно? Давай садись, ешь и пей!

Усадив Серёгу на кухне за стол, жена выставила из холодильника и водочки, и всякой мудрёной закуси, вкус которой Серёга, пробиваясь на службе у Солдата на картошке и каше, давно забыл.

Он приметил, что безупречный порядок в квартире – пылинка сядет и то видно, поблёк, вещи разбросаны как попало, на линолеуме кое-как затёртые следы грязных ног. И супруга – не расфуфыренная, с намазанной физиономией и шибающая за версту дорогими иноземными духами, нет, под глазами тяжело набрякли лиловые полукружья, волосы не прибраны, и сама облачена в затрапезный халат.

Хотел Серёга спросить, что случилось да разве даст она слово сказать – так вьюном и вьётся вокруг.

Беда, Серёжа-а! Фирма моя прогорела, рыжий охломон, помнишь гадёныша, меня охмурив, кинул бессовестно. Долги дикие, отдавать нечем. На счётчик поставили. Теперь квартиру придётся продавать, чтоб расплатиться. Твоё согласие нужно.

То-то ты меня и искала, – нахмурился было Серёга, малость раскисший от ласкового обхождения и вовсю начав торжествовать над обманутой ненавистным пройдохой-хахалем женой. Знал же, чувствовал!

Что ты, солнышко! – супружница обхватила Серёгу сзади за плечи и, как иногда случалось раньше, смачно поцеловала в лысую макушку. – Ты мне сам нужен, никого, кроме тебя, у меня нет на всём свете.

Вот когда о мужике-то вспомнила! Припекло! Но Серёга злопыхать не стал, тоже как бывало прежде, выставил из-под стола сухие свои коленки, норовя примостить на них виновато и преданно поглядывающую на него жену. Конечно, когда-то это получалось, но теперь габариты не те. Серёга вздохнул, примиряясь, сказал с твёрдой ноткой в голосе:

Рассчитаемся когда, уедем в поселок ко мне на родину. Мать к себе заберём. Проживём – у меня руки и ноги есть.
И ребёночка из детдома возьмём, парня. Чтоб твёрдо стоять, ни под каким ветром не гнуться. А рыжего твоего я ещё не скоро забуду…

Серёга для убедительности даже собрался постучать пальцем по столешнице, но тут заскрипела, забрякала железом незапертая входная дверь. Согласно кивающая на все мужнины предложения супруга сменилась с лица и еле слышно прошептала:

Это за долгом!

Да подождите вы, козлы!

Серёга метнулся в прихожую, полетевшее навстречу ему полотно двери припечатало его по лбу…

…Он проснулся и, растирая ушибленный лоб, не вдруг сообразил: водитель, видно, резко тормознул, высаживая у вокзала в городе Алку.

А тебе куда?!

 

г. Вологда