Наследники Киприана

Наследники Киприана
Повесть. Окончание

Глава 14

Примерно через неделю после невиданной в этих местах большой гили, буквально потрясшей всю Мангазею, когда установилось некое зыбкое, ненадежное, но все же спокойствие, в одну из ночей новое событие подняло на ноги почти весь город. Дело в том, что здесь, у главных причалов, вернее у бревенчатой дороги, ведущей в крепость, второй месяц подряд стояло надежно укрепленное и находившееся под строгим присмотром стрельцов, неожиданное для этих мест судно явно иноземной постройки.

На первый взгляд оно казалось легким и стройным, с двумя высоко приподнятыми площадками на носу и корме, где меж бойниц красовались две медные, будто игрушечные, пушчонки с ядрами к ним в литых чугунных обоймах. Вдоль бортов, вместо навешанных рядами по обычаю того времени ручных щитов, темнели узкие, отлитые из железа съемные бойницы для гребцов, заметно утяжеляющие, как и мачта с парусом, укутанным и укрепленным до времени в кожаном чехле над самой водой, это чудное создание заморских умельцев.

Еще ранней весной, когда в Мангазею пробирался первый караван кочей с годовым запасом продовольственных и зелейных товаров, на ертаульных1 казаков, всегда шедших впереди каравана, напали некие чужеземцы, таившиеся до этого в каменных нагромождениях ближайшего мыса.

В начале схватки ярость чужеземцев, их воинское умение, пестрота одежд и невиданные доселе суда заставили потесниться казаков, но они быстро огляделись и, с ходу переняв манеру чужаков, так ударили по ним, что потопили вскорости три чужеземных судна. Четвертое, порубив в запале уже не сопротивлявшуюся команду, вытащили полузатопленным на берег.

Старшина ертаульных, седоусый казак, побывавший не только во многих прибрежных сражениях, но и в дальних иноземных походах и довольно знающий чужеземную речь, осмотрев трофейное суденышко, со знанием дела определил:

— Сие ганзейских купцов суденышко, именуемое «когг».

Далее казак споро разобрал и перевел слова, выгравированные на медной пластине, накрепко приделанной к мачтовому гнезду. На пластине этой значилось: «Сей походный когг, именем “Фрида-Августа”, имеет хозяином негоцианта Отто Пильца, коему в благорасположении Господнем отказано да не будет…»

— Вона как, — усмехнулся казак, и в словах его явно прозвучала обида. — По нашей тундре да по водице снуют, по-воровски шарятся, да еще им благорасположение Господне подавай…

Ертаульные тем временем распечатали щиты заборницы2 и стали вытаскивать на палубу по всем правилам сложенные и зашитые в промасленную мешковину кипы собольих шкурок.

— Товарец-то первосортный — редкого окрасу. За такой наши торговые гости враз бы бороды друг у друга повыдергали.

— А ну, сникните, делом наискорейше займитесь, вона кочи наши на подходе! — прикрикнул на ертаульных седоусый казак, склоняясь над очередной кипой с пушниной.

Торжественно встречающий в городе первый весенний караван кочей воевода Домашин сразу же оценил приведенное новое иноземное судно. Казаков похвалил всенародно и пожаловал бочонком доброго вина и тут же объявил, нисколько не смущаясь, что сей кораблик крайне надобен ему для больших государственных дел и походов и что он берет его под свою руку.

Казаки, с трудом скрывая обиду и недовольство, промолчали, и судно, вытащенное на берег, поступило в полное владение воеводы. Стрельцы, которым была доверена караульная служба у корабля, несли ее добротно, хоть между собой часто смеялись, мол, кому мы нужны здесь вместе с этим заморским суденышком, чай, так и сгинет оно тут, на песке, ветром да волнами источенное.

И вот был прохладный вечер, в меру погожий, когда дым берегового костра лениво клубился над самой водой, обволакивая кораблик с носа до кормы, и казалось, что вот-вот он подхватит его, понесет с собой уже с чужими и неведомыми людьми… И вдруг эти люди и взаправду появились — молча, без окрика там или присвиста какого разбойного накинулись на полусонных стрельцов, вмиг похватали их, связали, заткнули тряпичными кляпами рты, утащили подальше в кусты.

Сколько времени прошло — никто не считал, не прикидывал, пока служивые люди и народ остальной мангазейский, сбежавшись на шум, разбирались, что здесь произошло. Но вот забрезжил рассвет, а там и вовсе развиднелось, и тогда стоящий у самой воды казак выкрикнул неожиданно и тревожно:

— Гляди-кось, вот оно где его, голубца, тащили, — указывая на четкий, глубокий след, оставленный, по-видимому, килевым брусом иноземного суденышка.

Первым к этому казаку подбежал воевода Домашин, накинулся на него, размахивая руками, со злобной руганью, но казак лишь усмехнулся:

— Што жилы рвешь, воевода, проспали, видать, твои охранители-глядельщики, когда ины умельцы суденышко заморско тащили тут…

Воевода вновь было набросился на казака, но тут из-за кустов показались стрельцы, обнаружившие и теперь тащившие к воде крепко связанных караульщиков пропавшего судна.

— Ну вот, а ты, воевода, еще шумел на меня! — выкрикнул казак и, сдвинув на затылок шапку, пошел вдоль берега.

Служилые люди — стрелецкие и казачьи начальники — тоже никак не могли успокоиться. Каждый предлагал свое, как поскорее изловить ночных злодеев, покуда воевода не крикнул громко и властно:

— А ну, утишь сутырь3! Перво слово сейчас едино: кто и куды кораблик насмелился угнать? Жду от вас мыслей дельных.

— Погоню немедля — водой и по берегу! — вступил в разговор стоящий рядом с воеводой московский пятидесятник Клим Егоров.

— Молодца! — похвалил его воевода. — Вот ты и снаряжай дельце сие: бери под начало стрельцов десятка два, струг получше — и с богом. Аль у нас на лиходельцев и управа истощилась?

 

Как от камня, брошенного в спокойную воду, долго расходятся круги по воде, так и суматоха, порожденная недавней гилью в Мангазее, хоть и затихая постепенно, все же долго была главной темой и случайных, и обстоятельных разговоров. Вечером того дня, когда так ловко был угнан иноземный кораблик воеводы, с соблюдением всех возможных мер предосторожности и под надежной охраной из гилевщиков в потайном прирубе кузнеца Милентия собралось несколько человек. Был здесь архиерейский посланец Анисим Кручина, а также отец Мефодий, отец Дионисий и Игнатий Воротынской. Изредка появлялся хмурый, озабоченный хозяин дома и, окинув взглядом сидящих за столом собеседников, тут же исчезал, словно желая показать, что он смотрит за всем и они могут спокойно, ни о чем не беспокоясь, заниматься своими делами. И все же умиротворения не слышалось в словах собравшихся, особенно тревожился отец Мефодий. Конечно, он старался держать себя в руках, но нет-нет да в речи его возникала несвойственная ему ранее нервозность.

— Пойми, Анисим Евсеевич, — толковал он Кручине, — и вы все поймите, сколь трудно, прямо невместно мне вот тута с вами речи вести. Душой, совестью понимаю — правы вы: нельзя более допускать безобразия такого и воеводского бесчестья в Мангазее, но, с другой стороны, пастырь я церкви нашей православной, а значит, должен государеву делу главной опорой быть, а я — с вами. Вы, конечно, не осудите, но как ни крути, а с бунташным людом я. Это как рассудить?

— И меня к гилевщикам относишь? — невесело усмехнулся Кручина.

— Да нет же, господи, не так молвил, — заспешил, краснея, Мефодий. — Но, с другой стороны…

— А с другой стороны, — перебил его Кручина, — у меня еще други важные дела есть. Грамоты я нонешнему воеводе вручил. Второму воеводе, што вот-вот нагрянет, вручить готов. А мне с молодцами моими да с оленьим обозом далее спешить надобно, к тем местам, где мангазейскому хладному морю ино хладное море волной хлопочет. Тама я должен с некими паломниками нашими встречу учинить, как мне поведал в Тобольске владыко Киприан.

— Дозволь полюбопытствовать, — спросил Дионисий, — ежели не секрет сие, докуль же путь предназначен паломников тех?

— Ох, друже! — сурово свел и без того нахмуренные брови Кручина. — Каки в краях тех предназначения быть могут — это так, к слову говорено было. Край-то крест-накрест льдами опоясанный, мгла там, снегов вечных засилье, льдов царствие да морозов нетерпимых. Ну, а ежели по-простому назвать, как поморы, издавна там бывавшие, звали, то есть сие Берег забытых ветров, а бывал кто далее его, то, брат, неизвестно, одно слово — Югра немилостивая…

 

Чуткая, настороженная, будто нарочно спрессованная неким волшебством тишина властвовала в предрассветных сумерках над островной обителью. Издревле так творилось здесь, да и кто посмел бы нарушить природный порядок в тысячеверстной бескрайности, в самом центре колдовского зеленчатого края, как называли его редкие обитатели ближайших мест?

Как мы уже говорили, бывали они здесь только в случае крайней необходимости, стараясь поскорее уйти отсюда, а в разговоре не упоминать об этом, чтобы не навлечь на себя вечных проклятий.

Утру, о котором идет речь, выпала роль стать надолго памятным, так как именно в это время раздалось здесь несколько гулких выстрелов, сразу взорвавших незыблемую до того тишину.

На тропинке, ведущей к ближним причалам, показалась запыхавшаяся, крайне взволнованная Аглая. Видя уже суетящихся вокруг людей, она еще издали крикнула, едва не срывая голос:

— Матушке Марфе, матушке Марфе скажите… Люди, чужие люди… и кораблик чужой сюда идет — подымайте всех!..

Через несколько минут она уже стояла возле Марфы и, отдышавшись, более обстоятельно излагала ей суть случившегося переполоха.

— Мы с иноками — Козьмой да Игнатом — обходили берег, как всегда пораньше, вокруг тихо, спокойно, на воде туман вязкой — полосами, и вдруг из тумана того он и выплывает…

Марфа удивленно глянула на Аглаю:

— Яснее реки, кто «он»?

— Да кораблик некий иноземный крадется, яко тать в нощи… А людей за бортами не видать… Мы за ним по кустам заспешили, а с кораблика и пальнули по нам… для проверки какой аль от испуга.

— А вы што?

— А мы — в ответ им, дескать, тута не больно-то гостям незваным рады…

— Ах, Аглая, Аглая, ты же послушница есть, а не какой-нибудь парень-гулеван с посада, да и дело, кое я доверила тебе — присмотр оружный за обителью, считай, воинской строгости требует…

— Я, матушка Марфа, от дела свово ни на шаг не отступила и не отступлю. Дозволь, я вернусь на берег, где сейчас Козьма с Игнатом за иноземщиной незваной присматривают.

— С богом! — махнула рукой Марфа. — Мы тута тож ко встрече изготовимся, а ты, што новое изведаешь, нас извести тут же!

Обратно к берегу Аглая бежала намного быстрей, чем только что к обители, и беспокойство ее росло с каждым шагом. «Как они там, што, — думала она о своих подручных. — Притихли штой-то… уж лучше шум бы какой да крик… скорей, скорей, вот незадача-то, прости господи!»

Вот последние кусты, плотно прикрывающие берег, вот тускло блеснула полоса воды и тяжкий волнистый туман над ней, а вот и углом вздыбившийся каменистый мыс, за которым…

— О господи! — неожиданно для себя воскликнула Аглая.

Иноземный кораблик стоял у берега! А на песке, рядом, свои — столь близкие ей люди: отец Дионисий, Викентий и Савва. Аглая тут же бросилась к ним и, то смеясь, то плача, принялась обнимать, целовать каждого, взволнованно выкрикивая что-то невразумительное, а они, как бы в лад с ней, тоже смеялись, размахивая руками.

— Будя, будя, — первым опомнился Дионисий, уже степенно проводя рукою по усам и бороде. — Ты, Аглая, ноне не просто послушница, а смотритель — охранитель порядков в обители, тако место у столь строгой игуменьи, как Марфа, заслужить нужно было…

Все вновь рассмеялись, а Викентий, хитровато морщась, сказал как бы невзначай:

— Тебе, Аглаюшка, парнем бы родиться нужно было: и ловка, и быстра, и воинским обычаям с детских лет обучена, а што касаемо стрельбы — тут уж што молвить…

Самый молчаливый в этой компании, Савва тоже сказал к месту свое слово:

— Была б нам всем ноне беда, не разгляди мы первыми в тумане Аглаю на берегу да не пригнись. Она, старательница, с двух выстрелов так по бойницам шибанула, што у меня едва душа в пятки не ушла.

— Прощеньица просим! — густо покраснев, пролепетала Аглая. — Я думала, иноземны разбойники на кораблике таком…

— Правильно думала, вот и весь сказ! — уже строго произнес Дионисий, почему-то с особым пристрастием оглядываясь вокруг. Он огляделся еще раз, и другой и, задержав взгляд на стоявшем чуть в стороне Савве, спросил: —Думаю, все окрест тихо, спокойно. Считаешь, можно Акинфия окликнуть?

— Да, отче, считаю! — ответил тот.

— Ну, тогда шумни чуть, как говорится, к делу.

Савва вложил два пальца в рот и залился таким отчаянным переливчатым свистом, которому мог бы позавидовать сам сказочный Соловей-разбойник. Тут же заколебалась, как от порыва ветра, неподвижная до этого густая стена камыша и на чистую воду выскользнул совсем небольшой челн. На веслах сидел и греб Акинфий, а на корме расположились не старый еще, видный лицом и фигурой монах-схимник, с ним маленький, закутанный в плотную накидку белокурый парнишка и, к полному удивлению Аглаи, самая отчаянная посадская гулеванка — Ульяна.

Увидев ее, Аглая потемнела лицом и растерянно осведомилась у Дионисия:

— Это што ж такое творится, эдакая особа — и в обители появиться насмелилась, как сие понимать?

— А ну, остынь, Аглая! — сердито прикрикнул Дионисий. — Сути дела не зная, не спеши в осужденья пускаться!

Меж тем Акинфий причалил струг, помог выйти на берег Ульяне, схимнику и белокурому пареньку, и тут, как по заказу, из-за кустов показалась Марфа. Для Марфы, с ее взглядами и понятиями, Ульяна была из разряда людей крайне ей чуждых. Конечно же, в эти минуты никто из стоящих на берегу не понимал так состояние Марфы, как Дионисий. Недаром он тут же решительно подошел к игуменье и столь же решительно заявил:

— В данном разе молодица сия сама долгожданна для нас: имеет она передать тебе весть наиважнейшу и наказ дорожный из соловецкой обители для паломников наших…

Слова Дионисия настолько удивили Марфу, что она, при всей ее выдержке и умении вести самые сложные разговоры с людьми, не то что опешила, но, во всяком случае, насторожилась крайне и как-то неуверенно приблизилась к Ульяне. Та, несмотря на сложность положения, и сейчас осталась сама собой: с обычной для нее беззаботной улыбкой, негромко, но с подчеркнутым значением произнесла предназначенные Марфе условные слова и тройной привет от соловецкого старца Кондратия. Затем, повернувшись, подозвала к себе белокурого паренька, насупленного почему-то и подчеркнуто хмурого.

— Вот, матушка Марфа, велено мне знакомство учинить тебе с сим отроком, а будет он княжич новгородской — внук воеводы наизнаменитого, князя Аникея Пивашина — именем Мегефий. — Она теперь уже строго и торжественно приказала Мегефию: —А ну, представься, како положено в случаях таких. Попроси благословения и добра для себя, для спутников твоих, а самое главное, для дела великого, доверенного тебе старцами обители соловецкой.

Мегефий, по-прежнему укутанный в тяжкую суконную накидку, тут же сбросил ее и предстал перед присутствующими в щегольском кафтане из серебристой рельефной парчи с лилово-золотистыми разводами, в зеленых сафьяновых сапожках с кистями. На боку у Мегефия висела цветной кожи сумка, вся в серебряных заклепках и кольцах, откуда он достал небольшой кипарисовый крест, окантованный по граням узорами из мелких, тускло поблескивающих жемчужин. Мегефий опустился на колени и, держа крест в обеих руках, протянул его Марфе.

Се знак дорожный Господен из пределов византийских, пребывающий долгое время в обители соловецкой. Велено тебе, мати Марфа, вручить его паломникам, кои от обители твоей понесут его уже в пределы югорски, прославляя умением своим мореходским, мужеством достойным и делами добрыми веру нашу святую православную и подвижников ее!

Марфа, волнуясь, приняла крест, подняла с колен Мегефия, крепко обняла и расцеловала его и, уже радостно возбужденная, обратилась к окружающим ее людям:

— День сегодня будний, а душа поет, яко в праздник великий!.. Спасибо вам, што вы радость столь дорогую в нашу обитель доставили. Кланяюсь и прошу всех за мной проследовать. Откушаем чем бог послал и совет со всеми братьями и сестрами держать будем: яко нам жить далее, а главное, поскорее паломников в путь снарядить…

— Постараемся… — кратко ответил за всех Дионисий.

Хоть и приучились, давно привыкли паломники к сборам быстрым да без суеты излишней, а тут им пришлось, что называется, туго. Буквально вслед за их прибытием в островную обитель из Мангазеи двое слуг с двумя посланцами-гилевщиками от Игнатия прибыли.

Вести были крайне тревожными. Игнатий сообщал, что в Мангазее появились ертаульные казаки следующего в город второго воеводы князя Федора Уварова, ведут себя нагло, смеются едва ли не в глаза первому воеводе Домашину: дескать, ты ноне будешь здесь лишним, так как истинный воевода через пару недель будет в городе порядки новы свои наводить… Чует Игнатий: новая, еще большая смута в городе заварится, и кому будет здесь прибыток, кому убыток, одному богу известно.

Познакомив с письмом Игнатия Марфу, Дионисий удрученно произнес:

— Вот оно, матушка, како выходит: мы, грешные, все боле о делах своих да о прибытках-убытках заботу имели, а о главном в бытии нашем, для чего в края мангазейские прибыли, — выходит, забыли. Забыли о словах благословенного владыки Киприана, о первейшем наказе его: елико возможно торить тропу паломническу и на море, и на суше, правду веры нашей православной нести в края незнаемые народов диких, ни головы, ни живота свово не жалея для дел этаких.

— Кланяюсь тебе, отче, за слова сии, — взволнованно ответила Марфа. — А дале вот што: единого человека — отца Арефия только и не тревожить, не отрывать от дел его, все остальные — в помощь тебе! Вскорости молебен дорожный отслужим и проводим как требуется паломников наших.

Марфа внимательно посмотрела на Дионисия и, видя, что он еще что-то хочет сказать, протянула к нему руку.

— Ладно все это у тебя выходит, мати Марфа, — то ли осуждающе, то ли хваля, сказал Дионисий. — Про кораблик-то, про когг иностранный молчишь, а я, грешным делом, подумал, што ты поругаешь нас, мол, опять грех сотворили…

— Грех греху разница, — резонно, даже спокойно как-то ответила Марфа. — Чем коггу тому забавой для воеводы служить, лучше вы пойдете на нем в моря хладны для дел достойных, тако будет?

— Тако, тако, — заторопился Дионисий. — А ну, братья и сестры, за работу, с богом, други, с богом!

Будто некий дух согласия сошел на Марфу, чему немало дивились ближние к ней люди. Обычно несговорчивая, не принимающая замечаний и советов, сейчас она внимательно выслушивала все, что говорилось ей, и даже не стала возражать, когда, перечисляя тех, кто пойдет на когге, Дионисий, замешкавшись на секунду, назвал Аглаю.

— Ей пару таких же, как она, пищальников — иноков Козьму и Игнатия — хотя бы до устья Таза взять надобно. Ежели с боем нам прорываться выйдет — сия троица наидобрейшей защитой будет. Огненного боя искусники знатны, иначе не скажешь…

Видимо, уже окончательно смирившись со всем происходящим и понимая, что это необходимо, Марфа прикрыла глаза рукой, но было заметно, что губы ее в эту минуту шепчут что-то взволнованно. В таком положении она оставалась минуту-другую, до тех пор пока не справилась с волнением.

— На щеглу-то не забудьте крест православный укрепить — пусть щегла крестовой будет. Штобы все встречные на реке и на море знали, што идет кораблик лишь видом заморской, а следуют на нем новы хозяева — православны паломники.

— Спасибо за совет, матушка, — поклонился Дионисий. — Сие сотворим в первую очередь.

По прибытии в островную обитель Ульяна и Мегефий как-то быстро здесь освоились, осмотрелись и беседы, если приходилось, вели просто-запросто, будто знали хорошо всех этих людей, их привычки, взгляды и особый жизненный настрой, утвердившийся в обители. Один Елизарий держался отчужденно, сторонился собеседников и только на третий день, как раз во время разговора Марфы и Дионисия, о котором мы рассказывали выше, подошел к ним, поклонился особым монастырским обычаем, глуховато, будто придерживая слова, произнес:

— Не судите меня, мати Марфа и отче Дионисий, за доглядки мои пристальны, што я учинил вам. То воля не моя, а отцов Кондратия и Егория веление. Вижу, семена их на добру почву упадут, дело святое, начатое ими, сотворено будет. Вам неведомо, што в те дни, покуль мы, ожидая встречи с вами, в Мангазее проживали, у меня в гостях много разного народа перебывало. Шли яко к схимнику — иноку обители Соловецкой, взыскуя чести и правды, шли и бездельники городски — нелепостей болтатели. Шли и поистине страшны люди, доглядчики судов монастырских, — считай, почти все им ведомо о каждом православном. Уже выпытали откуль-то нелюди эти, што готовите вы кочи в югорску сторону и намерились туды же везти отрока Мегефия. Еще и смеялись при этом: мол, царя нового югорска возвести на трон вознамерились…

— Спаси, Господи, люди твоя! — едва что не в голос выкрикнула Марфа. — Како же оборониться от зла подступающа?!

— Едина оборона тут, — ответил Елизарий. — Бери, отче Дионисий, под опеку наикрепчайшу отрока Мегефия, отныне главно дело — доставить его целым и невредимым к мысу Дровяному, где ждут-встретят вас достойны люди — укажут и помогут во всем, как вам дальше быть в дороге предстоящей, нетореной. Не знаю, греховны аль справедливы мои мысли здесь, но думается иногда, што все дело это с Мегефием может большой, истинной правдой обернуться: а вдруг, и верно, появится на землице нашей православной добрый царь Мегефий, и мы к сему свое малое приложим старание…

Дионисий изумленно посмотрел на Елизария, покачал головой:

— Ну, друже, сколь высоко взлетел ты в мыслях своих: мне тако мыслить и близко в голову бы не пришло.

— Малые мы люди для деяний таких, тем паче находясь в облике монашеском.

— А сие здесь ни при чем, главное в вере нашей святой православной — крепким быть, а мыслить человеку — монах он аль не монах — не возбраняется…

Марфа, молчавшая все время, пока шел этот разговор, недовольно покосилась на монахов:

— Ну, я пойду, пожалуй, а вы, филозофы, тута без меня истины взыскуйте.

И она направилась вверх по тропинке, а Елизарий, посмотрев ей вслед, сказал:

— Вовремя ушла мать Марфа, ибо мне еще, отче Дионисий, кой-чего только для твоих ушей сказать надобно. Есть у меня во граде Мангазейском люди добры, верны и не раз со мной рядом в перипетиях житейских побывавшие. Так вот, они поведали, што за нами след, начиная от обители Соловецкой, остался, ну, весь путь в Мангазею под присмотром, да куда как умелым, мы были… Никак не хочет старец Симеон из рук своих отрока Мегефия отпущать, а руки у старца сего куды как длинны, не иначе как в первы царедворцы царя будущего молодого метит. И в пути до мыса Дровяного, и далее к берегам югорским смотреть да смотреть надобно, всем паломникам особливо наказать, ну и Мегефию как-то попроще, помягче, што ли, объяснить…

— Да я пробовал с Мегефием сим толкования различны вести, — сказал Дионисий. — Отрок трудный, ершистый… Видать, содельники отца Симеона в обители соловецкой изрядно голову забили мусором разным отроку сему: успел он и чванством, и понятиями ложными наполниться. С другой стороны, добрых кровей он и основа жизненна в нем крепка. Должен выправиться.

— На мудрость твою полагаюсь, отче, — сказал Елизарий.

— До мудрости нам далеко, тут хоть бы путь добрый наладить… Раз тако дело выходит, пойду еще раз с Мегефием словцом-другим перекинусь.

— Вот и ладно, — заключил Елизарий.

Он долго бродил по острову и даже задремал на некоторое время у воды, устроившись в распадке между двух каменных плит. Осенний, все еще напоенный летним теплом ветер приятно овевал лицо, наполняя душу резким, почти забытым за последнее время покоем, и казалось, что и далее этот покой воцарится в его жизни, отлетят тревоги и все пойдет ладно, беззаботно, возможно, совсем тихо…

Елизарий, совсем разнежившись, лениво потянулся, открыл глаза и похолодел от страха. Здоровенный детина, неуклюжий видом и движениями, в замусоленном рваном кафтане, склонился над ним, поигрывая перед его глазами хорошо отточенным, чуть изогнутым обоюдоострым ножом. Елизарий готов был поручиться, что никогда не встречал его и вообще видит впервые, но детина, улыбаясь паскудно, промолвил:

— Здрав буди, Елизарушка, — и тут же приставил нож к его горлу. — Един миг тебе на словеса отпущаю, молви кратко, быстро: куды намерились царевича Мегефия везти и кто за главного у вас будет? Правду изречешь — тут же отпущу. Небылицы начнешь плести — с белым светом прощайся…

Более всего в речи этой Елизария удивили слова «царевич Мегефий».

— Како же это, кто Мегефия в царевичи записал? — спросил он, бесстрашно глядя в глаза детине.

Тот, не меняя своей паскудной улыбки, легко ткнул ножом в шею Елизария. Этого последнему было достаточно. Отроческие годы ли вдруг напомнили о себе или почти забытая молодость, как шальная волна, хлестнула пенной верхушкой, однако он, когда-то первый среди первых кулачных бойцов на соловецком рыбацком побережье, вдруг почувствовал такой прилив сил и так, развернувшись, резанул с плеча детину, что тот перевернулся через голову и плашмя растянулся на песке.

Лежал он долго и неподвижно. Наконец Елизарий ткнул его в бок носком сапога, спросил:

— Жив аль нет, крещена душа?

Здоровяк зашевелился, перекатился набок и сел у камней, медленно приходя в себя и усиленно моргая. Несмотря на свое полуобморочное состояние, он разобрал только что сказанные Елизарием слова и так отозвался на них:

— Вот уж верно, што душа крещена, но только во второй раз: впервой в купели меня окрестили, во второй раз отче Елизарий постарался — приложился так, што я чуть на тот свет не сподобился попасть.

— А ты не греши, не пугай попусту людей православных! — сердито бросил ему Елизарий. — Пойдем-ка на беседушку душевну к матушке Марфе.

— Это как — душевну? — испуганно переспросил детина. — Игуменья ваша, известно, строга шибко есть, уж сделай милость — я тебе истинно все поведаю, без игуменьи сей!

— Иди, иди, ишь пуглив сколь есть, а когда за нож держался — иным был?

— Иду, иду, — сразу сник детина и, поминутно оглядываясь на идущего вслед Елизария, быстро зашагал по тропе к постройкам островной обители.

Даже Елизарий, постоянно находившийся в гуще главных монастырских дел, был поражен тем, что поведал им на допросе пойманный им детина именем Кузьма, являющийся на самом деле не мангазейским бродягой, а особо доверенным монахом-соглядатаем старца Симеона. Оказывается, тайна исчезновения Елизария была быстро раскрыта и по его с Мегефием пути были пущены, как тогда говорили, «люди с тройным оком» под началом Кузьмы.

Тому Кузьме старцем Симеоном было сказано следующее: «Должен ты отныне знать не только каждый шаг, но и каждый вздох Елизария и отрока Мегефия, пригляд за ними должен быть и в день ясной, и в ночь темну, всегда и везде, каждый миг единой. Огнем ли, ножом ли Елизария наизнанку выверни. С кем и чего намерился творить дале, вызнаешь, и боле он мне ни для каких дел не нужен. А вот Мегефия-отрока ты мне ухвати, выкради, вымоли, отбей как хошь, любым манером — за то наипервейшим слугой у меня будешь, ни в чем не обижен и всегда на первом месте; дело свое твори смело, грех за него на себя беру. Отмолю ужо деяниями благостными…»

Когда был окончен допрос Кузьмы, он, видя по лицам стоявших вокруг Елизария, Дионисия и Марфы, что ему не ждать от них пощады, повинно упал на колени, заскулил, захлюпал, как малое дитя, носом, замолился, громко выкрикивая слова молитвы. Марфа резко отвернулась, вслед за ней отвернулся Дионисий, и лишь Елизарий остался непреклонным: глаза его, будто инеем подернутые, смотрели непривычно холодно.

— Пойдем, — только и сказал он Кузьме, — не я казню, грех довел тебя до кончины такой…

Марфа с Дионисием уже вышли на поляну, когда позади раздался крик — страшный от отчаянья и безысходности. Эхо его еще долго блуждало в кустах, пока его не приглушили лежащие вокруг болотные топи…

 

На берегу Таза на окраине Мангазеи как-то вечером у сторожевого костра собрался народ бывалый и солидный. Между новичков, впервые попавших в Мангазею, заметно выделялись годовальщики — стрельцы и казаки, что были здесь по второму, а то и по третьему разу. Те знали и повидали такое, о чем на Руси расскажи вот эдак к случаю, так мало кто и поверит.

Когда посудачили о городских событиях — мелкоте разной, годовальщик-первогодок из казаков — рыжий, вихрастый и, видать, неуема-спорщик, — сдернув франтоватую шапку, поклонился старым казакам, чтоб те растолковали бы главный говор, идущий ноне в Мангазее — о кораблике, что то ли угнан был, а то ли пропал чудом, неведомо как.

Вопрос этот вызвал всеобщий интерес. Кто рассмеялся, кто хмыкнул, а нашлись и такие, что отвернулись, поплевали трижды через левое плечо да, хмурясь, поплотней надвинули шапки на головы. Тут же послышалось со всех сторон:

— Дело темное, нагадал, видно, насудачил кто-то такую невтемятицу…

— Да уж, судить-рядить тут голова гулом пойдет…

— Нечистый тута потрудился, вот и весь сказ.

— Истинно так. И в верхах реки до зеленых камней, и на низовье искали дотошно казачки — нету ни следочка, ни щепочки, сгинул иноземный кораблик, людей честных да и воеводу нашего, грешника, подразнив достаточно!

Все рассмеялись, но как-то нехотя, невесело, а молчавший все это время самый старый из казаков ворчливо заметил:

— Невместно к ночи да таки разговоры. Мы тут тож со старыми казаками об этом судачили и решили, что и впрямь здесь было колдовство — дьявольско наущение и кораблика-то никакого на самом деле не было, а струг незнаемо чей за кораблик принимали.

Говор вновь, как волна, прошел меж сидящих у костра мангазейцев, и на некоторое время воцарилась тишина. Лишь, шурша в каменистых россыпях, поплескивала вода, изредка доносились сонные всхлипы, стонущие дальние протяжные вздохи, а то и вовсе ни на что не похожие звуки, которыми всегда полон дальний, дремлющий в забытьи лес.

И — надо же было случиться такому! Именно в эти минуты, да еще после столь необычного, по-своему пугающего разговора, произошло событие, о котором долго судачили и не забывали не только в Мангазее, но и далеко окрест ее. Из-за ближайшего поворота реки, где у правого крутого берега уже скапливались и начинали расползаться плотные, туго перевитые полосы тумана, показался тот самый иноземный кораблик.

Люди будто потеряли на какое-то время дар речи, некоторые испуганно крестились, другие хватались за оружие, кто-то выкрикнул, срывая голос:

— К воеводе, к воеводе посыльного, быстро!

Но вся эта суета, вспыхнув, тут же стихла сама собой, потому что, выйдя полностью на какое-то время из тумана, кораблик явился перед стоящими на берегу в своем новом, еще более пугающем обличии. На палубе не было ни одного человека, не было никого и у рулевых весел, хотя бортовые весла вздымались и мерно опускались в воду и судно ходко шло вниз по течению.

Годовальщик-казак, тот самый, что недавно просил стариков растолковать ему подробно слухи о кораблике этом самом, вдруг вскочил на ноги, выхватил саблю и, размахивая ею, закричал, пересыпая свой крик яростной бранью:

— Стой, нечистая сила, стой, тебе говорят! Выходи на честный бой, без ухищрений своих дьяволовых!

Но на палубе проходящего корабля по-прежнему не было ни одного человека. Да и сам кораблик, пройдя мангазейские причалы, скрылся вскоре в тумане, вновь подступившем из-за поворота реки.

 

Теперь на пути к морю коггу с паломниками Дионисия должно было преодолеть еще одно, но весьма существенное препятствие — сторожевую засеку мангазейцев в устье Таза, сооруженную на левобережном ступенчатом мысу. На вершине его меж камней стояла довольно высокая бревенчатая сторожевая башня, откуда отлично просматривалась и тундра, и уходящая за горизонт безбрежная даль залива с россыпями гребенчатых песчаных мелей и каменистых многоверстных островов.

Когда до мыса оставалось не более двух-трех верст, Дионисий велел остановиться. Тут же развели малодымный костер из берегового сушняка и принялись варить кашу.

Дионисий, подозвав всех поближе, сказал, улыбаясь подчеркнуто благодушно:

— На пустой желудок, как еще в старину молвили, и бой не в бой — подкрепа нужна!

— Это так, отче, это к делу, — подхватил Акинфий, — но и о самом бое слово твое хотелось бы услышать.

— Э, брате, нет… Море вот оно, рядышком, а на море да на кораблике теперь хозяин и воинской человек наибольший — ты…

— Да невместно как-то, — оговорился, чуть краснея, Акинфий.

— Все, все, — прервал его Дионисий. — Выкладывай, како здесь мыслишь!

— Ну, раз так оно, вникайте… Народу сторожевого здесь, думаю, десяток-другой, не более. Не знаем мы, успели или нет сюды на оленьих упряжках из Мангазеи прибежать, но все равно идти надобно напролом, как в городе у причалов творили. За греби сядем пониже обычного, на запасны доски; удивляться береговые начнут — думаю, прорвемся.

— А ежели реку цепью али сетями раза в три перекроют да в упор бить начнут, тогда как? — пытливо глядя в глаза Акинфию, спросил Дионисий.

— Тогда пусть за дело берется воительница наша. — Акинфий поклонился Аглае. — Без убойства, конечно, но пугнуть надобно по-настоящему, остальным же сидеть не показываться, чтоб не ведали, сколько нас здесь есть.

— Тогда с богом! — сказал Дионисий. — Отобедаем и вперед!

Как только когг стал подходить к сторожевой башне, на площадке ее показалась одна голова в казачьей шапке, затем другая и тут же над бревенчатой оградой встали два казака с пищалями в руках.

— Эй, народ! — звонко выкрикнул один из них, побойчей, видно, да помоложе. — А ну, правь к берегу, кажи грамоту на выход из реки да другу грамоту на морской ход!

Он помедлил немного и, видя, что когг продолжает движение, а на палубе его по-прежнему нет ни одного человека, уже забеспокоясь, взял наизготовку пищаль.

— А ну, где вы там, што, оглохли или как — вот как стрелю сейчас!..

Он хотел было и взаправду ударить по коггу, но в неуловимо короткий момент, когда стал подносить приклад к плечу, с борта раздался выстрел и пуля, точно ударив в приклад, отбросила пищаль далеко в сторону. То же случилось и со вторым казаком, и оба они бросились к лестнице, торопясь подобрать выбитое из рук оружие.

С берега больше не стреляли и никто ни о чем больше не спрашивал, хотя за оградой башни из заостренных бревен мелькали головы суетившихся там людей. Внизу у причала не было ни сетей, ни цепей, и когг, благополучно миновав последнюю каменистую отмель устья, тут же принялся кланяться встречным окатистым волнам залива. Ветер был попутный. Под руководством Акинфия на обеих мачтах тут же подняли паруса, и вскоре устье Таза с его отмелями и островами, а потом и сторожевая башня растаяли в переливах дымчатой синевы у горизонта.

Когг мангазейских паломников шел легко, не останавливаясь. Погода была благоприятной, небо ясным, ветер попутным. Залив все ширился, берега показывались временами синевато-туманными полосами и тут же исчезали за горизонтом. Бескрайняя водная гладь на глазах меняла окраску, и уже не блекло-серые, а зеленовато-синие пенистые морские волны сердито поплескивали в борт судна.

На четвертые сутки, когда шли вдоль берега с цепью продолговатых приплюснутых холмов и ветер разогнал остатки ночного тумана, на отмели у самой воды показались две оленьи упряжки.

— Эй, охотник, ты у нас самой зоркой, это по твоей части! — окликнул Дионисий стоящего у кормовых весел Викентия. — Как считаешь, это воеводски люди за нами вдогон идут али гилевщики тундровы интересуются?

Викентий некоторое время присматривался к догоняющим их упряжкам, потом уверенно заявил:

— Сие не то и не другое. Это упряжка тобольского епархиального секретаря… да и сам он там, вона шестом нам машет!

— Скажи пожалуйста, сколь зорок ты, и шест разглядел! — удивился Дионисий и велел: — А ну, к берегу правь, не ведаю, зачем мы епархиальному секретарю надобны, но нам-то он нужен…

И вновь был вечер, теперь уже у несуразно дыбившегося мыса, где устроили себе временный стан спутники Анисима Кручины. И через многие сотни лет этот мыс, названный Дровяным — из-за веками копившегося здесь леса-плавника, — все так же выполнял отведенную ему природой роль: как бы отделял воды бывшего Мангазейского моря от моря, названного впоследствии Карским. Здесь в огромном своенравном круговороте дальних и ближних течений вскипали, буйствовали и плавно разливались в переплетениях удивительнейших пенных узоров волны, несущие дыхание самых холодных морей земли.

Паломников Дионисия на мысе Дровяном принимали и угощали по-братски, и особенно старался в этом сам епархиальный секретарь Анисим Евсеевич Кручина. Не кичился должностью высокой! Он больше слушал, чем говорил, но успевал при этом и пошутить к месту, и посмеяться. И лишь после ужина, помедлив немного, сказал негромко, как бы невзначай, Дионисию:

— Давай-ко, отче, малость в сторону отойдем, пришло времечко кой-каким словцом заветным перекинуться, а лучше того надобно бы нам до вершины мыса добраться.

— Пойдем, коль надобно, — согласился Дионисий.

На вершине, где поблескивали причудливыми изломами камни, был укреплен свежевытесанный массивный крест, а небольшая площадка перед ним была усыпана крупнозернистым морским песком. На кресте была надежно укреплена толстая дубовая доска, на которой аккуратной вязью значилось: «Здесь покоится знатный воевода, искатель земель новых и путей нехоженых, новгородский князь Аникей Нилыч Пивашин, мир праху его и царствие небесное отныне и вовеки».

Кручина, обнажив голову, достойно, как это делают в храме на богослужении, повторил, почти выпевая, означенные на кресте слова, потом, повернувшись к стоявшим чуть поодаль паломникам, уже обычным голосом произнес:

— Склоним голову перед памятью сего истинно православного человека, коего жизнь и деяния самым добрым примером останутся в сердцах людских.

Как тени предзакатного солнца быстро сменяют друг друга, так и выражения лица Мегефия менялись одно за другим, когда он растерянно или скорее испуганно слушал то, что говорил о его любимом деде епархиальный секретарь Кручина. «Деда, деда!» — заунывно, с пронзительной болью выпевал будто кто-то в его сердце, и боль эта росла, ширилась, и казалось, конца ей не будет до конца его жизни. Мегефий вскрикнул, упал на колени и, захлебываясь слезами, обхватил подножье креста. Кручине стоило немалых усилий разжать его руки, но он все ж сделал это и, поставив на ноги Мегефия, ласково, но твердо обнял его, прижал к себе.

— Гляди, отроче, и помни, что первым желанием твоего славного деда было видеть тебя воином честным и прямым в делах больших благородных и малых житейских. Старайся, чтобы имя и звание твое люди с улыбкой доброй произносили, тогда и глаз у тебя всегда будет зоркий, и удар против ворогов крепкий, и пути большие в жизни пройдешь не спотыкаясь.

Что-то дрогнуло вдруг в голосе Кручины, и дальнейшие его слова зазвучали еще убедительней. Казалось, будто стояли сейчас паломники не на вершине Дровяного мыса, а у стен Тобольской крепости и сам владыко пресветлый Киприан, провожая их в путь, говорил:

— Благославляю вас, чада мои, на путь паломнической, страдной, со многими препонами и угрозами смерти неминуемой, преодолеть который вы должны неотступно и крест — символ веры православной поставить на грани земель, покуль неведомых человеку русскому…

Еще следуя в Мангазею, выполняя наказ Киприана, Кручина отправил на мыс Дровяной две оленьи упряжки с тобольскими казаками. Им было велено обустроиться по-походному на мысу том и вести строгое и неусыпное наблюдение за морем, особенно за восточным его побережьем, откуда по предварительной договоренности должны были прийти кочи воеводы Аникея Пивашина со товарищи.

Ждали их на мысу Дровяном долго и безрезультатно, а когда уже минули все сроки, в одно туманное утро волны вынесли на песок полузатопленный струг с израненным, исхудавшим до невозможности человеком в обрывках почерневшей от копоти одежды. Казаки, приглядевшись, с трудом узнали в нем воеводу Пивашина, бросились к нему на помощь, но были тут же остановлены хлестким воеводским словцом. Он, с трудом разжав пальцы, отбросил весло и, едва шевеля губами, попросил ковш дорожной браги, которую пил судорожно, даже захлебываясь, а по обросшему пегой щетиной лицу щедро катились крупные слезы.

— На берег его надобно, на берег! — зашумели казаки. — Осмотреть толком, перевязать раны да в баньке попарить страдальца!

Но Пивашин, привалившись плечом к борту, выкрикнул не то просяще, не то отчаянно:

— Не трожь! — и тут же впал в забытье.

Бывалые казаки пытались по-своему привести его в чувство: трясли за плечи, раскурив трубку, дули дымом в ноздри, но он, бессмысленно вращая глазами, лишь мотал из стороны в сторону головой и безуспешно пытался что-то объяснить, рассказать. И оттого, что это не удавалось ему, вновь принимался плакать, совсем по-детски. Когда его все же перенесли на берег и устроили на песке, подложив под голову свернутый кафтан, воевода вдруг вздрогнул, схватился за грудь и впервые осмысленно посмотрел на обступивших его казаков.

— Братцы, говорить трудно, отхожу, видно, на суд Божий, — непрерывно покусывая губы, с трудом произнес он. — Владыке Киприану передайте… дале Берега забытых ветров не пропустили нас идоловы служители… Полегли мои други-содруги на берегу этом, трижды проклятом, лишь мы с есаулом к ночи сумели кое-как отбиться, ушли на струге пораненные, благо ночь скоро прикрыла нас… Как могли дело воинско вершили… Пущай владыко не судит нас строго, ибо мы вере нашей православной и земле родимой до скончания свово верны были, а дале перед Господом Богом отвечать будем…

Неожиданно с берега ударило ветром, будто владыку вод здешних побеспокоили некстати и он в отместку стеганул кнутом по волнам, те тут же взъярились, и пошла обычная для этих мест кутерьма — предвестница скорых и безжалостных в своем бесновании ветров.

Кручина прервал рассказ, задумался, но тут же, вспомнив, для чего они пришли сюда, пытливо, оценивающе оглядел паломников.

— Тут у нас неподалеку, до времени в утайке, стоят два добрых коча, снаряженных в путь дальний на смену воителям воеводы Пивашина, царствие им небесное и вечный покой, — почти торжественно произнес вновь Кручина. — Люди мои, тобольски стрельцы, в дорогу готовы, но тут тако дело выходит…

— Тако выходит, — прервал его Дионисий, — что господин епархиальный секретарь по предварительному договору с владыкой Киприаном, зная о нашей давешней просьбе, разрешает нам отбыть к Берегу забытых ветров и там дело свое паломническо править и налаживать, како совесть и честь христианская требует.

— Ну а служители идольски и прочие, в безверье проживающие, на пути встанут, с ними как? — чуть улыбаясь, но испытующе спросил Кручина.

— Поглядим. Зря на рожон не полезем, но и в уступу зряшну не пойдем: кораблик у нас добрый, народ бывалый. Вам, господин епархиальный секретарь, молебен дорожный служить, тако я реку, братья? — обратился он к паломникам.

— Тако! Так! — будто сговорившись, в едином порыве воскликнули те и, перекрестившись и сняв шапки, по старинному обычаю покрутили их над головой и стали высоко подбрасывать в воздух.

Глава 15

Считай два месяца с лишним минуло с той поры, как, покинув воды Мангазейского моря, паломники во главе с Дионисием отправились далее на восток.

Погода ничем особым себя не проявляла, будто исподволь копила силы и буйствования бескрайние к осени, чтобы потешить спесь да вволю разгуляться потом, по-настоящему пройтись по своим владениям на страх редким здесь людям: охотникам, пришлым бродягам да терпящим безмерные невзгоды мореходцам. Вот и выходило, что разобраться им, кому здесь трудней трудного, никак не получалось.

Слева на тысячи верст хляби водицы морской студеной и льды без конца и края. Справа тоже тысячеверстье, но сухопутное — просторов тундровых, окаймленных да изрезанных болотными топями, щедрыми россыпями рек, озер, многовековыми провалами-затонами ядовито-изумрудной травы, и так вплоть до застоявшегося в лилово-сизых туманах непроходимого таежного многолесья.

У Дионисия с Акинфием каждое утро вошло в привычку просыпаться раньше всех и, устроившись на носу когга или на камнях у берега, если останавливались на ночевку, разглядывая открывающуюся перед ними местность, прикидывать, что им предстоит сделать в течение дня, да обсуждать сделанное вчера.

В это утро попутный западный ветер нехотя перекатывал длинные пологие волны. Над туго выгнутым полотняным парусом когга задиристо гомонили чайки.

— Расшумелись, гляди-ко!.. — осуждающе протянул Акинфий. — Вокруг-то вон оно спокойствие сколь благодатно.

Остатки ночного тумана хитро закрученными лентами тянулись к берегу, пропадали среди нагромождений покрытых мхом и водорослями камней. За галечными россыпями, уже среди скальных наслоений, начиналась тайга сизовато-синей, без просветов и полян, стеной, уходящей к горизонту.

Глянув на лицо Акинфия, Дионисий приветливо улыбнулся:

— Ну, старатель морской, молви, молви, вижу, что поведать штой-то намерился.

— Да уж, намерился, а како излагать намеренье мое — не придумаю.

— Вот как? — удивился Дионисий. — А ты сразу, не медли.

— Не прими шутейно аль еще подобно как слова мои, отче. Я об этом деле еще намедни молвить хотел. Блазнится мне, что пригляд за нами с берега идет. Будто бы людишки каки все высматривают: куды мы идем да как у нас на кораблике все проистекает.

Слова Акинфия Дионисий воспринял серьезно:

— Верю зоркости и глазу твоему морскому, молодец, кормщик. Я, брат, тоже, грешным делом, людишек неких в береговом кустарнике замечал…

— Слава те господи! — перекрестился Акинфий. — Значится, все верно, не блазнились мне людишки сии. И како нам теперь дале быть?

— Свой пригляд добрый сотворим безотрывно, а путь продолжим. Сии людишки, думаю, все едино объявятся нам, а с добром аль со сварой какой полезут — поглядим…

Слова Дионисия подтвердились, но не сразу, а примерно через неделю. Как раз столько потребовалось времени, чтобы когг в середине редкого для здешних мест погожего дня вышел к берегу просторной округлой бухты. Решили отдохнуть здесь, переночевать, осмотреться как следует, тем паче что от берега начиналась будто бы нарочно приготовленная самой природой дорога, вернее — довольно широкая тропа. Проходила она меж усыпанных иглами остролистых кустов и вела далее по лесной прогалине к скалам, затаившимся в плотном синевато-буром тумане.

На берег сошли втроем: Дионисий, Викентий и Савва.

Акинфию же с Аглаей и Мегефием было велено отойти подале от берега и встать на якорь, кой заменял на когге окованный длинными шипами камень на ивовом канате. Ждать было велено не более трех суток. Ежели по истечении данного срока спутники их не вернутся, то следовать к противоположному берегу бухты и уже там ожидать своих товарищей.

Чем выше поднимались по тропе паломники, тем плотнее охватывали ее намертво сцепившиеся ветвями молодые синевато-серебристые ели, опутанные белесыми волокнами высохших лишайников.

— Гляди-кось, отче, — постоянно оглядываясь с тревогою по сторонам, сказал Викентий, — сия зловеща путаница волокон — будто сеть адова на деревьях, как бы нам самим в сети этой не запутаться…

— Бог не без милости, молодец не без счастья, — улыбаясь, произнес Дионисий, — а оно, родимое, покуль нас не оставляло.

— Ну, ежели так… — нехотя согласился Викентий.

Тропа стала еще уже, деревья почти сомкнулись, но вдруг за камнями слева пробились солнечные блики, осветили все кругом искрящимся многоцветьем лучей. Открылась широкая поляна, за ней многоверстная каменистая долина, дальние края которой подпирали основания скал, взметнувшихся к высоким облакам на пронзительно бледном небе.

Но самое удивительное ожидало паломников справа, совсем рядом. Здесь на каменистом пригорке полукругом расположилась группа людей в странных пестрых одеждах. По бокам стояли несколько рослых воинов, вооруженных луками, копьями и широкими большими ножами в деревянных ножнах.

Меховые одеяния, как и высокие меховые же сапоги их, были сшиты из аспидно-черных, поблескивающих инеем шкур неведомых зверей, и лишь на груди виднелись парами пришитые короткие ярко-желтые меховые ленты.

Почти так же была одета и стоявшая в центре полукруга молодая женщина — с той только разницей, что ее одежда светилась полосами многоцветного бисера и, хорошо подогнанная, подчеркивала гибкость и подвижность фигуры.

Дионисий, желая подойти поближе, сделал было несколько шагов, направляясь к этой женщине, но она, предостерегающе вскинув руку, заставила его остановиться.

Далее произошло то, чего Дионисий менее всего ожидал: женщина, откинув широкий капюшон меховой куртки, тряхнула головой, отчего ее волосы цвета меди рассыпались по плечам, и глубоким грудным голосом спросила, подчеркнуто правильно произнося русские слова:

— Ведомо ль тебе, куды ты попал, на чьей земле стоишь, путник?

Дионисий от этих слов, произнесенных столь уверенно и неожиданно, даже попятился чуть, но лицо женщины ни в чем не изменилось, когда она, повторив свой вопрос, добавила:

— Понятно ли реку я?

В эту минуту Дионисий готов был поручиться, что в глазах ее промелькнуло что-то поистине колдовское, и он, мысленно перекрестившись, торопливо сказал:

— Понятно, по-хозяйски речешь пытания свои.

— А я и есть если не хозяйка, то подруга первая ее в местах здешних.

— И как же именем аль прозванием будет хозяйка сия? — уже избавившись от смущения, блюдя вежество, спросил Дионисий.

— Вы, российские люди, называли и называете ее доныне «бабой златой», мы же величаем ее Златой владетельницей всего света, матерью наших и всех других народов мира — Энин Буга.

— И что же, ваши люди только слышали о сей владетельнице или видели ее? — осторожно, сам побаиваясь своего вопроса, спросил Дионисий.

— Покуль, до времен лучших, ее видеть нельзя, отдыхает она здесь неподалеку, в горах Бырранга, вон они, видишь?

Женщина указала на гряду полузасыпанных снегом остробоких скал, вершины которых терялись в низко нависших багрово-синих облаках.

Некоторое время Дионисий пристально разглядывал представшую пред ним картину диких гор, узких ущелий и зияющих провалов меж ними, затем неторопливо, боясь вымолвить не то слово, осведомился:

Нам како дорога будет? Мы в краях ваших впервой, ничего здесь не порушили, никого не обидели, пропустите нас дале аль как?

Медноволосая женщина, так ее называл теперь про себя Дионисий, подошла к стоявшему ближе всех воину — высокому, сутулому, но все еще могучему старику, что-то проговорила ему, указывая на паломников, но старик даже и не взглянул на них, лишь согласно кивнул головой.

— Это великий шаман Тывгунай, — пояснила медноволосая. — Он готов передать Золотой владетельнице вашу жертву, которую вы обязаны приготовить к утру.

— Жертву? — на этот раз почти растерялся Дионисий. — Каку таку жертву? У нас ни злата, ни серебра, ни узорочья нет! Мы ж паломники, не с богатствами, а со словом Божьим плывем…

— Потому вас и пропускаем, — строго сказала медноволосая, — но жертву все равно надо… Почет Златой владетельнице — первое дело! Иначе в распадке без голов очутитесь. Здесь неподалеку, у жертвенного камня, таких, стрелами побитых, много валяется — помыслите о сем.

«Помыслить», конечно, Дионисию во время этого разговора хотелось о многом — десятки вопросов так и рвались с языка: кто она в действительности, эта медноволосая, так похожая на русскую женщину? Верно ли у нее такая власть в этих местах? Можно ли верить, что путь паломников после принесения жертвы будет безопасным и они смогут продолжать плавание? Ах, как хотелось спросить об этом — не из праздного любопытства, а из-за тревоги об их дальнейшей судьбе, но Дионисия словно что-то удерживало, и он лишь согласно склонил голову.

У пригорка, возле глубокого залива, где стоял когг паломников, в эту ночь долго горел костер. После вечерней молитвы, которой паломники обязательно заканчивали день, вновь все собрались у костра, выжидательно поглядывая на Дионисия, и он, помолчав некоторое время, сказал:

— Ждете, что молвить буду? А тут, по нашему положению, молва одна: думаю пушной откуп учинить, вот содруг наш Акинфий знает, что сие издавна у поморов ведется.

— Верно, отче, верно, знаю! — обрадовался было Акинфий, но тут же разом нахмурился: — Для откупа сего, ох, особа какая, прелестна глазу, шкурка нужна.

— Такова найдется, — коротко сказал Дионисий и тут же спросил, оглядев собеседников: — Односоветно и единомысленно решаем аль как?

— Да так, так! — вступил в разговор Викентий. — А с другой стороны, сумление есть… Слышал я еще в Печерских устьях от бывалых поморов, что те дикарски люди, что вкруг той бабы златой вьются да служат ей, злобой напитаны к пришельцам так, како и в мире не бывало.

— Ты к чему тако молвишь? — спросила помалкивавшая до этого Аглая.

— А к тому, что шкуркой, пусть и прелестной без меры, вряд ли тут откуп сотворишь.

— А вот неправда твоя, Векша, — недовольно перебил его Дионисий. — Здешни люди, самы дикарски, цену пушному довольству ой как знают: бывали таки случаи — единой шкуркой большие дела вершили…

Неожиданно со стороны гор вырвался на просторы бухты холодный, почти морозный ветер. Как хлыстом стеганул по волнам — и они пошли вкруг мелкой россыпью, обдав сидящих у костра паломников ледяными брызгами. Все поежились, но с места никто не встал, ожидая, видно, от Дионисия продолжения разговора, но тот только махнул рукой — идите, мол, и стал неторопливо сгребать угли к середине костра.

Утро было ненастным. Из-за гор, низко прижимаясь к лесистым склонам, наползали сизо-синие дождевые облака, за которыми тянулись полосы тумана. Видно, поэтому и проглядели паломники, как их обступили воины в черных меховых одеждах с ярко-желтыми короткими полосами-лентами на груди.

Как и вчера, возглавлял воинов шаман Тывгунай с двумя помощниками, а рядом стояла медноволосая женщина, так удивившая вчера Дионисия своей русской речью. Только сегодня она была, как и остальные воины, в одеянии из черных шкур, а на груди ее посверкивал выкованный из красновато-желтого металла знак, похожий на летящую стрелу. Да и сама теперь выглядела иначе, чем при первой встрече.

Ее будто обдуло колдовским ветром, когда она, зло прищуриваясь и нервно покусывая губы, подошла совсем близко к паломникам и, глядя прямо в глаза Дионисию, требовательно выкрикнула: «Дай!» — протянув, вернее, почти выбросив руку к его лицу.

Дионисий на это холодно, даже презрительно усмехнулся, достал из небольшого заплечного мешка мягкий сверток, легким движением руки развернул его. Перед глазами стоявших на берегу людей предстало то, что называли чудом югорских земель. Это была шкурка матерого соболя. Сквозь блестящую, местами серебристо-серую ость, приковывая взоры, проглядывал пышный дымчато-бурый подшерсток, будто освещенный изнутри каким-то особым волшебным светом. При каждом движении меха по нему пробегали волны радужно проблескивающих оттенков.

Медноволосая бережно приняла шкурку из рук Дионисия и, держа ее перед собой, возвратилась к шаману. Теперь уж он в сопровождении своих помощников и всех воинов понес ее к капищу золотой бабы, притоптывая, кружась на ходу и выпевая заклинания.

Сколько самых сердечных и горячих похвальных слов, наверное, услышал бы Дионисий от своих друзей и спутников за ум и предусмотрительность, останься они одни у когга после ухода шамана и воинов. Но здесь по-прежнему стояла медноволосая, и по всему было видно, что она не торопится последовать за своими товарищами. Сейчас она выглядела совсем иначе, чем при своем появлении: на редкость усталое, болезненно поблекшее лицо ее наводило на мысль, что она хочет сообщить что-то паломникам, но раздумывает.

— Пусть уйдут твои люди! — наконец проговорила она, обращаясь к Дионисию, и голос ее при этом прозвучал как-то бесцветно и прерывисто. — Пусть уйдут вон за тот камень к вашему костру, а мы поговорим…

Когда спутники Дионисия скрылись из виду, медноволосая подошла еще ближе к монаху и, легко сбросив через голову кухлянку4, обнажила грудь, на которой на серебристой цепочке висел оправленный в серебро кипарисовый крест размером с ладонь. Всего мог ожидать Дионисий от этой странной женщины, но то, что затем он услышал от нее, поразило его безмерно. Она опустилась на колени и, протягивая руки к нему, с каким-то невидимым душевным трепетом произнесла:

— Отче, отче, благослови меня, я крещена в веру православну в потаенном таежном скиту. Имя мне дадено при крещении — Митродора. Крестила меня, царствие ей небесное, матушка моя Измарагда, ныне за здравие людей живущих молитвы у престола Господня приносящая.

Показалось Дионисию, что в глазах удивительной женщины появились при этих словах и скорбь, и щедрые слезы, тут же уступившие место еще не видимому, но приближающемуся удивительному жару, готовому испепелить и саму Митродору, и Дионисия, и вообще всех, кто находился сейчас поблизости.

Как бы почувствовав это, Дионисий произнес взволнованно:

— Благословение в вере православной есть не только посох и опора душевная всем, кто взял на себя смелость идти сквозь преграды и терния велики, но и поддержка постоянна в делах молитвенных и иных, что добром основаны и закреплены были.

— Так оно, так, отче!.. — все еще стоя на коленях, повторила Митродора. — Именно такого благословения душа и вся суть моя жаждет, ибо чую, что пришел мой срок, время пришло волю матушки моей, царствие ей небесное, исполнить.

— Подвиг малый единый за веру нашу православну свершишь, тогда и жизнь будет тебе в жизнь, и в глаза людям добрым сможешь глядеть смело. Поразила ты меня в само сердце, дочерь, и словом, и делом твоим. Да благословит тебя Бог на деяния, ведущие к прославлению веры нашей православной, отныне и вовеки!

Всего на несколько секунд застыла, будто и не дыша вовсе, Митродора, припав к руке Дионисия. И уже иной, как бы окропленная живой водою, вскочила на ноги, вся — порыв, движение, горячо заговорила:

— Отче, земной поклон тебе, что словеса мои принял. Ноне в вечер празднество жертвоприношения будут творить злодельцы здешни — и, считай, им не до тебя. А ты и содруги твои лишь на утро в жертву бабе златой назначены.

От вести такой Дионисий отступил было назад, перекрестился быстро, но тут же, упрямо наклонив голову, вернулся на прежнее место.

— Ну, добра душа, а какой нам твой совет будет? — спросил он у Митродоры, пристально глядя на нее.

— Подошла мне пора уже быть в стойбище. Тывгунай камлания шамански свои готовит, и мне надобно будет рядом стоять. Последний клин в доске жертвенной забивать мне.

— А нам как же? — настаивал Дионисий.

— Уходите немедля! — совсем непохожим, напряженным донельзя голосом вымолвила Митродора. — Ветер, слава богу, попутный, так вот вдоль бережка и держитесь до пестрого мыса, он там один, не пройдете мимо. За ним бухта и каменные груды вокруг, станете там. Ночью я подойду, и тогда наладим беседушку многосоветну, ну а ежели случится незадача какая и не выйдет мне вас повидать, заместо меня явится едина моя наивернейшая подруга и сестра названая, котору тож матерь моя крестила. Видом, статью своей ладна да пригожа, волос длинен и бел, как снежница весенняя в горах, назовется именем своим, так вот и повторит, мол, Суровея я, Суровея — ей верьте во всем. Ни сама ни в чем не оступится, ни вам, ежели придется, оступиться не даст…

— Значит, в путь? — почему-то тяжко вздохнув, произнес Дионисий, когда паломники, уже спустив когг на воду, стояли рядом, придерживая его за борта.

— А все-таки, отче, ты не совсем поморской человек, — думая, видимо, о чем-то своем, неожиданно быстро произнесла Митродора.

— С чего ты взяла? — удивился Дионисий.

— Ты ж впервой в местах здешних и даже не спросил, што сие за место, како именем оно?

— Права ты, настоящий корабельщик спросил бы в перву голову. Так што сие за место?

— Место знаменито уже три сотни лет, а может, и боле, зовется Берегом ветров забытых, а подпирают берег сей колдовски горы Бырранга, где могила тайная бабы златой.

— Вот оно где, гнездовье Велиала, — быстро перекрестившись, сказал Дионисий, — истинно, место подходяще деяниям своим дьявольским выбрал.

— Однако на этом молва наша покончена. С богом, люди добры! — Митродора низко поклонилась паломникам и, чтобы те не увидели слез на ее щеках, быстро повернулась и зашагала к кустарникам, где ее уже ожидали две женщины-туземки в черных одеждах.

Казалось бы, всего насмотрелся Дионисий за свою жизнь, давно отучился обижаться и удивляться. А этой ночью наслушался такого, что, казалось, всю душу ему перевернуло и во многом заставило смотреть на мир иными глазами.

Началось все с прибытия Митродоры, когда в стремительно скользящем охотничьем челноке она вырвалась из хаоса пестрых прибрежных глыб и, судорожно глотая поданную ей Дионисием воду, попыталась что-то сказать, размахивая руками, а в глазах ее, будто далекое зарево, металась ненависть и страх.

— Я опередила, опередила их! — кое-как справившись с охватившим ее волнением, гордо воскликнула Митродора. — Опередила лучших воинов шамана Тывгуная, которые по его приказу попытались схватить меня! Скоро они, покрытые позором, — как же, женщина их опередила! — будут здесь. Не прими в поношение, отче, послушай доброго совета. Эти высшие слуги Тывгуная — его помощники и рабы Золотой владетельницы страшны только на земле, на берегу. Моря они боятся, здесь они никто — хуже детей малых. Самая малая волна для них — начало большого страха.

— Поклон тебе за слова разумные, — поклонился Дионисий Митродоре. — Ты как в деле сем? — тут же спросил он Акинфия.

— Чую в Митродоре моряцкого склада человека, рассудила как надобно, — согласно склонил голову Акинфий и, подумав, добавил: — Носовую щеглу ставить побыстрей надобно. Ветер куда как подручный, попутный. Когг наш заметно ходу прибавит!

— Тогда в путь, с богом! — совсем по-молодецки воскликнул Дионисий и, повернувшись лицом к морю, торжественно и широко осенил его крестным знаменьем.

Привычные к морскому делу паломники с установкой второй щеглы управились быстро. Прибрежный ветер, словно заблудившись, пометался, щедро осыпал когг тугой россыпью брызг, наполнил, выгнул паруса и, подхватив суденышко, понес его, все убыстряя ход, в открытое море.

И надо же было случиться такому, что именно в эти минуты дрогнула, стала расползаться угольная гряда облаков у горизонта, а на северной стороне неба затеплился бледно-призрачный белый свет, именуемый поморами отбелью. Затем появились россыпи лучистых розовых оттенков, называемые зорниками; багровея на ходу, вслед кинулись, задышали, отталкивая друг друга, млечные полосы — столбы, как бы стараясь выказать неземную силу необозримого небесного многоцветья…

Молчавшая все это время Аглая неожиданно восторженно воскликнула, не отводя глаз от неба:

— Господи, каки пазори5 чудны, к добру это нам, братья, к добру!..

— Дай бог, — сдержанно поддержал ее Акинфий и, обратившись с доброй улыбкой теперь уже к Митродоре, спросил: — Ну, отчаянна душа, доводилось тебе бывать в сих водах ранее?

— Да на три-четыре поприща вперед бывало, а далее не случалось. Места здесь что на море, что на берегу чужие, колдовские. Слышала стороной, что людишек — и православных, и дикарских — полегло здесь немало, а отчего сие, почему — одному богу известно, берег-то здешний и ветра его недаром забытыми зовутся. Забыли их, значится, на свете Божьем, вот тут и творится разное…

Исподволь, вначале даже запинаясь и не сразу находя нужные слова, начала Митродора свою речь и вдруг через время малое, полуоткинувшись на борт когга, вполголоса запела, смотря отрешенно вдаль и будто забыв обо всем на свете.

Это была старинная поморская песня, издавна нареченная «отвальной», и паломники, вслушиваясь в слова ее, вспоминали самое-самое заветное, что было в их поморской походной жизни.

 

Митродоре пришло на ум, как она в первый раз ступила на Берег забытых ветров. Тогда коч их волна выбросила далеко на каменистую россыпь. Добро, была бы это у них одна незадача, а тут вслед волны выбросили еще две большие эвенские ладьи, из которых как горох посыпались воины в черных меховых одеждах.

Паломники на кочах, хотя и были в монашеских одеяниях, с ловкостью, свойственной бывалым воинам, размахивая короткими мечами, ринулись навстречу преследователям. Сшиблись, закружились, то наступая, то отступая по отмели. Полетели стрелы, ожесточенные выкрики слились в пронзительный, разрывающий душу вой…

Мать, схватив Митродору на руки, пригибаясь, бросилась к кустам. Отец (а видела его тогда Митродора последний раз в жизни), разгоряченный боем, с двумя короткими мечами в руках, только и успел крикнуть жене: «Девку уноси!» — как на него набросились сразу трое воинов, и все они закружились в ожесточенной схватке, будто подхваченные внезапно налетевшим вихрем.

Далее как ни называй жизнь — хорошей аль плохой, а все она выходила у Митродоры невместной: детство и юность в потаенном скиту, гибель матери при переправе через таежную реку и, наконец, чужой, будто из забытой сказки, мир. Чужие, дикие люди, которые теперь почему-то постоянно окружали ее, их непонятный говор, а когда она наконец научилась его понимать — удивление, испуг, а временами и ужас, от которого по ночам боишься лишний раз открыть глаза, а то и готова насмелиться головой в таежный омут…

Поначалу не понимала, дивилась Митродора: чего это дикарские люди здешние так возятся с ней? И в чуме из белоснежных оленьих шкур ее держат, и носит она одежды из редких по красоте собольих и горностаевых спинок, расшитых россыпями невиданного радужного бисера, и каждое обращение к ней — с поклоном низким и с подарками…

И вот пришел день, когда к Митродоре явился сам Тывгунай с тремя младшими шаманами и они устроили поклонение Энин Буга — матери тысячи народов.

Больше двух десятков лет прошло с той поры, а Митродора видит, помнит все до малой малости. Чудеса, наваждение дьявольское, прости господи, творилось тогда в чуме ее. По слову, повинуясь каждому жесту руки Тывгуная, возникали перед ней в чуме и медленно плыли по воздуху диковинные продолговатые огоньки, сплетавшиеся в длинные многоцветные ленты и исчезавшие в колеблющихся облачках тумана, чтобы тут же уступить место картинам вздыбленного штормом моря, по пенным верхушкам волн которого скользили призрачные женские лица со злобно-насмешливыми глазами…

В многоцветье этих появляющихся и тут же исчезающих образов, линий, радужных всполохов наконец возникло и утвердилось редкой красоты женское лицо с бронзовым отливом щек, с вознесенными в капризном изгибе бровями, чуть подергивавшимися от мерцания странного пугающего взгляда.

— Вот, вот она! — что было силы выкрикнул Тывгунай, указывая на лицо этой женщины, и тут же, словно подброшенный скрытой в нем тайной силой, неожиданно высоко прыгнул вверх, успев при этом перевернуться через голову, и, упав на колени перед Митродорой, схватил ее за руку, забормотал что-то судорожно, будто вымаливая прощение за неведомые ей грехи.

— Што ты сказать хочешь, не пойму! — выкрикнула Митродора, словно тоже напитавшись без меры волнением Тывгуная.

— Отныне ты и вся твоя жизнь принадлежат ей! — взвыл Тывгунай, указывая в сторону все еще колеблющегося перед ними женского лица. — Ей, Золотой владетельнице… Великое камлание показало: ты ее сестра! Мы долго ждали, искали тебя, и недаром великий певун Чекулдай пел про сегодняшний день: «Она найдется — выйдет из морской пены и льда, будет властвовать бок о бок с Золотой владетельницей — переймет ее силу и власть. Ай славные дни, ай великие дни придут в Дулин Бугу, в среднюю землю, в лучшую землю мира».

Когда позже все это она рассказывала Дионисию, он, всегда предельно сдержанный, удивленно покачивал головой:

— Да, светла душа, в испыту велику судьбинушка тебя бросала тако, што иной добрый молодец и то напрочь согнулся б от сего, а ты, девица красна, сие перешагнула — слава тебе за то!

— В батюшку я свово! — гордо вскинула голову Митродора, и густые локоны медно-золотистых волос осыпали ее плечи. — Мы из рода куды как древнего — дворян новгородских Пивашиных. А батюшка мой, Аникей Нилыч Пивашин, и на берегу, и в морях хладных всегда первым воином был, и знали его люди как воеводу и приискателя землиц неведомых далеко за путями-дорогами новгородскими.

— Тогда и дивиться нечего, — подтвердил Дионисий, — што они столь привержены тебе: для идольского действа люди чуда златого достойну свиту подбирают. Стало известно мне, еще в Мангазее довели-растолковали, што в приближенных бабы златой есть персоны вовсе не дикарской стати и, хоть тоже в шкурах ходят, по сути они иноземцы — выглядчики, послухи ганзейски. Видать, добро пригляделись к тебе, Митродорушка, и, конечно, знают, што ты истинно дочь самого Аникея Пивашина, и планы на тебя дальнейши у них есть…

— Эта мысль мне тоже не раз в голову приходила, — заявила Митродора.

— Што о мыслях разных толковать, — задумчиво проговорил Дионисий. — Мы здесь, видно, в крепко сделанный капкан попали. Мне еще в Печерских устьях говорили, што в горах здешних, где могила бабы златой, охранное племя самоедов черных стоит, а главенствуют над ними люди дики здешни, зовомые эвенки — потомки древних жителей Югры.

Дионисий вздохнул тяжело, повернулся к Митродоре и, благословив ее, стал рассказывать о том, как погиб ее отец. Митродора на какое-то время будто окаменела, потом бросилась к Дионисию и, прижавшись к его груди, зашлась в рыданиях.

Старец, видя, что плач Митродоры привлек внимание других паломников, сделал всем знак не подходить и, помолчав, думая о своем, тихо, но твердо сказал:

— Ты, Митродорушка, о происхождении своем, о предках помолчи пока. Скоро поймешь почему.

 

Меж тем день и вовсе распогодился.

Голубизна и без того высокого неба засеребрилась на глазах, поднимаясь еще выше, пока у горизонта не обозначилась вереница облаков и солнечных долин над возникшей из моря цепью крутых скал.

Здесь уже начиналось призрачное царство заснеженных гор, опускающихся к воде широкими террасами. Постепенно понижаясь, они расходились у взбитых пеной приплесков каменистыми отмелями и заливами, а напротив, в глубине этого горного узорочья, уже надвигались круто выгнутые бока матерых многовековых льдин, чем-то похожих на звенья гигантского браслета, разорванного и брошенного здесь на века под беснованиями волн и ветра.

Акинфий, который не отходил ни на минуту от рулевого весла, вдруг тревожно вскрикнул:

— Зрите-ко со стороны левой!

Когг, обогнув невысокий мысок, входил сейчас в широкую протоку, и то, что увидели здесь паломники, заставило их тут же броситься к веслам…

Левый берег протоки был густо уставлен упряжками рослых беговых оленей с небольшими, особой крепости нартами, на которых прочно устроились хорошо вооруженные воины в черных меховых одеяниях с желтыми лоскутами на кухлянках.

— Ух ты! Сколь недобрых воителей нам судьбинушка посылает! — окинув внимательным взглядом охотников, громко проговорил Викентий. — Это ж служители-охранители логова бабы златой! Само зловредно племя в тундровых да таежных местах. Приглядитесь-ка к упряжкам с толком — олешки добры, но путь сюды отмерили немалый из мест, полагаю, наших, мангазейских…

— Ну уж, Векша, друг, — возразил было Дионисий, — с чего бы это мангазейски упряжки сюды гнать, своих, што ль, мало?

— Мало не мало, за нами вслед, в догляд шли они по берегам от мыса Дровяного — не иначе. Да и сами упряжки на наш обской манер устроены: три оленя рядом, четвертый отдельно слева, и вожжа, по-самоедски — нгава иня, прикреплена к его уздечке слева, тако только на Оби да за Обью запрягают.

Берега протоки, по которой шел сейчас когг, заметно сужались, и уже явственно раскатывались над водой насмешливые, а больше озлобленные выкрики воинов и охотников, встречающих когг руганью, а то и стрелами, все чаще пролетавшими над палубой судна.

Видя, что лицо Дионисия становится все более озабоченным, Митродора, намереваясь ободрить его, сказала:

— Здесь впереди через два-три поприща выход из протоки — бывала тут, знаю, — однако вряд ли выпустят нас добром, бой будет…

Подошедшая к ним Аглая, услышав эти слова, горестно воскликнула:

— Аль согрешили мы, аль еще неладно што, но только не идет чинно да благостно паломничество наше. Нам бы молитвы творить в местах нехоженых да часовни ставить, како отче владыко Киприан да мать игуменья Марфа наказывали нам, а мы вместо того все в воинских делах да шумствах пребываем, благости истинной преграду чиним…

— Светла ты разумом, Аглаюшка, а ноне речешь не то. Грехам любым места нет в душе православной, но и такое самое малое деяние веры — и то зачтется тебе добром и укрепишься ты терпением долгим!

Уже виделся выход из протоки, уже заметно посветлели лица паломников, когда судьба преподнесла им еще одно горькое испытание. На удивительно ровной косе, где крупнозернистый песок слепил глаза сказочным разноцветьем, было вкопано гладко оструганное бревно. К бревну была накрепко привязана молодая женщина с заломленными назад руками, а ее удивительно длинные белые косы кольцами захлестывали шею и заметно окровавленную голову.

Дионисий едва успел перехватить Митродору, когда та с криком: «Суровеюшка!» — готова была прыгнуть за борт на выручку белокосой пленнице.

— Пусти, ох пусти, отче, — билась Митродора в руках Дионисия, — то перва моя душа-выручайница, подруга сердечна, сестрица Сурове-
юшка!

Охотники на оленьих упряжках и пешие воины на обоих берегах протоки медленно двинулись к воде, озлобленно выкрикивая угрозы и выпевая племенные призывы к скорому бою.

В эти минуты раздался хлесткий, как удар бича, выкрик Викентия:

Отче, видно, пришло время все ж огни заморски в дело пускать: так запросто нам от сего многолюдья вражьего не отбиться. Благослови, отче! — И, видя, что Дионисий колеблется, добавил: — Грех велик, знаю, но ведь не от молодечества пустого аль похвальбы пустяшной сотворим тако…

Дионисий в явной растерянности, что с ним бывало редко, шагнул к борту, споткнулся даже и, видимо, согласившись уже в душе с Викентием, все же спросил:

— Иного ничего так и не измыслил?

— Нет, отче, время теряем зазря, — уже совсем тревожно ответил Викентий, — решайся, решайся, отче.

У Дионисия, видно, уже не осталось сил произнести нужное слово — он, тяжко вздохнув, молча благословил Викентия заметно подрагивающей рукой.

Через минуту Аглая, Викентий и Савва суетились уже на носовой площадке судна, укрепляя в зажимах медные пушчонки, аккуратно закатывая в их дула заряды, а за ними еще бережнее опуская туда странные трубки из листовой меди, на которых виднелась красноватая вязь цифр.

Трубки эти гилевщики нашли в тот день, когда прибыли на угнанном от мангазейских причалов когге в островную обитель игуменьи Марфы. Когда принялись тщательно осматривать и выстукивать его наружную и внутреннюю обшивку в поисках секретов и мест потаенных, которые, как утверждал Викентий, обязательно бывают на таких судах, то им вскоре повезло и они вытащили на свет божий обшитые промасленной холстиной небольшие деревянные ящики с медными трубками.

Издавна бытовало на Руси присловье о том, что воинское дело уж никак не для сословья бабского, а вот у паломников Дионисия как раз наоборот получалось. Перво слово тут всегда за Аглаей было. Ах, дядюшка родимый, царствие небесное душеньке твоей!.. Когда-то и плакала Аглая от него немало, и обид пересчитать не могла, а в жизни мудро слово да уменье воинско его ох как пригодилось!

В тот раз, когда в ящике потаенном медные трубки нашли и принялись судачить, что сие да к чему, Аглая, победно глянув на спорящих паломников, сказала:

— Все речение ваше здесь, добры молодцы, пустословье одно ,и к делу его никак не приставишь.

— Ух ты! — насмешливо воскликнул Викентий. — Воительница наша, Аглая-свет, а ты свое к делу речение здесь яви — поучи нас, неразумных…

— И поучу! — нахмурилась Аглая. — Трубки, сим подобные, я не раз видела, будучи в учении у Федора Евсеича, дядюшки свово, и не только видела, а и знаю, как их в деле воинском применить.

— Аглаюшка, чем более знаю тебя, тем боле в удивление вхожу. И како же именуется диво воинско сие?

— Именуется оно греческий огонь, или дыханье ада, о деле этом у дядюшки мово были и книги две: одна знаменитого ружейного мастера испанца Диего Уффано «Трактат об артиллерии», а другая книга русская — «Устав ратных, пушечных и других дел, касающихся до воинской науки».

Видя, что Аглая понимает суть дела, и явно задетый этим, Викентий, уже более внимательно оглядев трубки, задержал взгляд на выписанных столь искусно столбиках цифр и вдруг, как бы найдя для себя спасительную мысль, хитровато прищурившись, спросил Аглаю:

— Ну а эта цифирь здесь к чему, како ей место есть?

— Да господи боже мой! — почти рассердилась Аглая. — Еще в расспросы пущается! Эта цифирь толкует о том, к чему кака трубка предназначена и на каку дальность бить ею можно!

Не к месту тогда было, рассердись он аль в споры пустись с Аглаей. Он рассмеялся, вроде бы превращая весь разговор в шутку, и церемонно поклонился ей.

— То-то! — тоже улыбаясь, протянула Аглая. — За мной, значит, будете числить огневое умельство?

— А то! — воскликнул Викентий. — Да на всех побережьях морских такого мастера, как ты, Аглаюшка, не сыскать!

Аглая вместо ответа вроде бы легко толкнула в грудь Викентия, но не схватись он тогда за борт — купаться бы ему в воде…

Помнил Викентий и то, как замахал руками Дионисий, когда ему рассказали о находке таинственных трубок и возможности применить их в случае крайности какой.

— Нет, нет и нет! — взволнованно восклицал Дионисий. — Те трубки с огнем наверняка дьяволовы придумки, ухищрения адовы. Воину русскому, каков бы он ни был, тако оружество не к лицу!

В который раз вновь подивился Викентий выдержке и умному спокойствию Аглаи. К этому времени воины на берегах взялись за паломников, что называется, основательно. Если бы не откидные щиты на носовой площадке, Аглаю и ее товарищей давно бы поразили стрелами густо наседающие охранители золотой бабы. Аглая, будто совсем не замечая этого, еще раз проверила и подкрутила железные кольца на медных трубках и аккуратно закатила два заряда в правую и левую пушчонки.

— А ну! — протянула Аглая руку к Викентию, и он подал ей, выхватив из походного тигля, заранее раскаленный железный прут.

Она поднесла его к затравочному отверстию пушчонки, та ударила искрами, дымом, и два оранжево-огненных шара понеслись к берегу. Пронзительный свист огласил окрестности. Тут же, пересиливая его, громом раскатились два взрыва, и неподалеку от столба с привязанной к нему пленницей один за другим взметнулись к небу два песчаных веерообразных облака.

Минуты не прошло, как вновь прогремели орудия Аглаи, и, когда улеглась немного песчаная буря, взметенная взрывами, стало видно, что охотники, побросав луки, стрелы и копья, уже далеко убежали от места взрывов. Этим не преминул воспользоваться Акинфий: направив когг к берегу, он бросился не раздумывая к столбу с пленницей, срезал петли аркана, распутал косы, накрученные на ее горле, и, взвалив на плечо бесчувственную, еле дышавшую Суровею, в считаные минуты донес ее до судна и бережно опустил на палубу.

Паломники, не ожидая команды, бросились к веслам. Судно развернулось, взяло ход, и вскоре и протока, и высокий песчаный берег, где паломникам довелось столько пережить за это короткое время, стали медленно терять очертания, тая в синеватой дымке, уже по-настоящему распахнувшей величественную даль моря.

Глава 16

Редкая для столь поздней осенней поры погода на этот раз благоприятствовала плаванию паломников. Море, казалось, напрочь забыло о многодневных, редкой силы и настырности ветрах, подолгу свирепствующих в этих местах, и щедро излучало сейчас покой и тепло, лениво перекатывая плоские, едва заметные волны. Видимость была отличной, в какую сторону ни посмотри, поэтому горизонт распахнул, не скупясь, изумрудно-серебристые дали, тщательно скрываемые до этого в туманных кладовых.

Паломники уже начали привыкать к однообразию морских пейзажей, поэтому никто, кроме любопытствующего Акинфия, не обратил поначалу внимания на коричнево-серебристую точку, поблескивающую средь волн.

— Чего это там глаз слепит? — проворчал Акинфий, но уже через десяток-другой минут уверенно проговорил: — Ей-богу, лодка там аль стружок малый… И как это на щепке такой в морску даль забрались?

Слова Акинфия вскоре подтвердились. К борту судна паломников ходко подошел до смешного маленький стружок. Сидящие в нем два молодых паренька, видом русские, в добротно выделанной и сшитой одежде из меховых шкур, ловко сбросили паруса и, приняв причальную вервь от паломников, неторопливо повели соответствующий месту разговор.

— Добрым людям — путь добрый, — медленно выговаривая слова, произнес один из парней, чернявый, быстроглазый, старающийся держать себя посерьезней. — Я зовусь Корнилий, сотоварищ мой вот этот — Фома. Мы из поселка, што неподалеку отсель. Так вот, старики наши с поклоном и просьбицей малой к вам обращаются — пожаловать к нам просят…

— Пожаловать… — протянул Дионисий, испытующе глядя на парня, и, помедлив какое-то время, спросил: — А откель вам известно, што мы за народ такой? Ноне часто случается, што под обличьем людей добрых, хоть бы и паломников, немало злоискателей разных бродит…

Хотя черноглазый парень и смотрел на Дионисия с большим уважением, сразу признав его старшинство на судне, он при этих словах хитровато, совсем по-мальчишески ухмыльнулся:

— Так вы ж, добры люди, у нас на строгом пригляде были почитай от самого Дровяного мыса, и за то на нас в обиде не будьте. В нашем нонешнем житии пригляд зоркой да береженье ежечасно вот как нужно!

— Вот те на! — удивился Дионисий. — А от кого ж вы бережетесь столь? Аль у вас в бытии и сторожи доброй нет?

— Тут в ином дело видится, — уже строго поджимая губы, ответил черноглазый парень. — Пустынны море здешнее и земли ближни и дальни, а страх да невзгоды чуть ли не за каждым кустом таятся. Кто тут только воровским обычаем не был, шарил загребущими руками, богатства больши да малы выискивая, — и народишко разноплеменный, совсем дикой, и разбойнички — гулеваны вольные, российские и иноземные, и бродяги разны страхолюдны — таки, што неведомо, как и сказать и подумать о них. Но сама наиглавнейша беда земель здешних, зло и страх несусветный — это племя ызык, охранители царства бабы златой, што в горах тутошних то ли схоронена, то ли живой еще прячется до времени.

— Да ведомо нам про бабу ту, разговоров здесь да придумок пустопорожних девать некуды — по всем берегам да пределам морским годами, видно, судачат, зря языки чешут, пустобрехи!

— Ой, не скажи, отче, — сразу как-то насупился, отвечая Дионисию, парень. — Земли тут по бумагам царским — русские, а на самом деле хозяйка здесь над всем баба злата и в перву руку воинство ее проклятое — ызык. Вот побываете у нас, вам старики здешни о делах тутошних поведают — так вы в удивление придете, не иначе…

— Так пошто ж вы поселились тута? Аль иных просторов вокруг вам мало?

— А вот о сем тоже не доверено мне толковать с вами — ждут, говорю, вас шибко на берегу старики, вот с ними толкование главно и учините.

 

Чтобы уяснить, что это было за толкование и к чему оно привело, надобно прежде всего продолжить рассказ о Мегефии.

Все началось с испыты, назначенной ему в свое время отцом Дионисием. Еще в островной обители игуменьи Марфы Елизарий сделал Мегефию неожиданный подарок.

— Вот што, отроче, — начал однажды неторопливый разговор Елизарий. — Мне, выходит, во граде Мангазейском оставаться, тебе в морски дороги пущаться. Назначенную тебе отцом Дионисием испыту молчания каждодневного нести будешь до тех пор, покуль он не снимет ее. Ему верь, как и мне, каждо слово его — закон святой для тебя, не мене того! Я же к испыте твоей подспорье должное приготовил…

Говоря это, Елизарий достал из кармана узенький, невзрачный видом футляр палисандрового дерева, открыл его — и вдруг по стенам и потолку прируба, вспыхнув, разбежались солнечные блики-лучики, хотя солнце еще и не заглядывало сюда.

— В сих четках работы мастеров афинских красных и синих зерен поровну. Тебе, испыту твою исполняя, зерна четок вот каким манером раскладывать надобно: добры дела творишь — откладывай красны зерна, греховны дела синими зернами отмечай. В конце дня каждого считай, каку пользу ты сотворил и сколь ее, с тем и живи отныне.

На когге Мегефий жил обособленно, испыту держал крепко: не подходил ни к кому, бесед ни с кем не вел, да и остальные спутники сторонились его.

 

Когда когг подошел к причалу поселка, паломники, спускавшиеся с палубы, вызвали всеобщий интерес на берегу, где толпились, переговаривались, переходили с места на место русичи-охотники, вызванные и собранные здесь, как впоследствии выяснилось, с дальних и ближних промысловых угодий.

Борт когга был совсем близко от причала, когда к Митродоре подошел Дионисий.

— Вот што, Митродорушка, красна девица, — почему-то особенно душевно и ласково проговорил он, — весть хочу подать тебе — то ли радостну, то ли печальну, уж не знаю, как и сказать.

Услышав слова Дионисия, Митродора насторожилась, ответила приглушенно:

— Слушаю, отче…

— Сейчас тут встречать начнут гостенечка нашего, Мегефия, слова будут говорить разны, куды как удивительны для тебя. Ты все сие бестрепетно принимай, а не поймешь чего, потом я тебе растолкую. Главно восприми, што Мегефий — родной племянник твой, сын брата твово Дмитрия убиенного…

— Как это племянник, как это так? — едва не заикаясь и побледнев, вскрикнула Митродора.

— Да вот уж так, — ответил ей Дионисий и, полуобняв на миг за плечи, пошел на другой конец палубы, где из кормовой пристройки когга уже появился Мегефий.

Митродора тут же было бросилась к нему, глядя почти безумными в эту минуту глазами на племянника, но споткнулась и, схватившись за сердце, остановилась у борта.

Рослый для своих лет, в кафтане и сапожках из серебристой парчи и в шапке из редкого густо-коричневого соболя, Мегефий был похож на щедро разукрашенную ожившую игрушку.

Полупоселок-полукрепость вольных российских людей стояла здесь более века, неподвластная ни царю, ни воеводам, но свято чтившая каноны православной веры и имевшая прочные связи с Соловецкой обителью. Это оттуда пришло и укрепилось здесь то ли поверье, то ли легенда, а то ли и правдивый слух, что рано или поздно вернется сюда ранешняя жизнь, тепло прошлых лет, достаток и удача в охоте и иных делах. И все это благодаря сказочному мальчику-королю с именем чудным — Мегефий, который придет из далеких западных краев.

И вот это произошло, произошло! — верили и не верили глазам своим люди поселка, до которых дошел слух о том, с Берега забытых ветров наконец приплыл мальчик-король. Вот и суди после этого, где правда есть, а где ложь. А король-то — вот он, шествует вдоль бережка, шагает неторопливо, но уверенно под удивленные, а то и восторженные выкрики толпы рыбаков, охотников, таежных бродяг, монахов и поселковых женщин, пытающихся прорваться к нему, приложиться к королевской руке.

Хорошо, что дорогу ему прокладывали паломники с когга, а то бы Мегефий до вечера не добрался до поселковой церкви, где окрестные старшины во главе с Дионисием порешили отслужить праздничный благодарственный молебен в честь прибытия столь важной особы.

А народ в поселке все прибывал и прибывал, и к вечеру вдоль прибрежной линии пылал уже не десяток, а добрая сотня костров, вокруг которых шумели, разглагольствовали и русские, и разные иноплеменные люди, поднятые с насиженных привычных мест вестью о молодом короле.

Вечером, неодобрительно глядя на это многолюдье, Дионисий говорил паломникам:

— Ох, не по душе мне это, ну не по душе! За сим шумом и не поймешь толком, што вокруг творится. Каки-то людишки посторонние к нам и делам здешним приглядываются, вокруг снуют. Двух я выглядел, знаю точно — соловецки мнихи они, и с печерских устьев народишко — слуги-выглядчики воеводски есть. Беспокойство велико у меня и за эвенских людей здешних, и особливо за ызык — проклятое племя хранителей бабы златой. Ранее, бывало, они первыми здесь были, а счас они где? Выжидают чего-то, таятся, ведь с уверенностью полной можно сказать, што по добру они нас не выпустят: и Митродора им наша нужна, и Мегефий — того более…

— Измыслить тут што-то надобно, — предложил Акинфий, — штоб по-настоящему пугнуть свору сию ызыческу. Отсюда, у Еловой гряды, берег круто уходит вправо, а нам путь един — в открыто море, от берега подале. Ну, потреплет нас, побьет малость на волне разгульной — ничего! Мы ведь морскому делу да волнишке морской теперь привычны есть.

— Ызык, конечно, вдогонку не пойдут, но людишек, которы душой послабже да потрусливей, приспособить сюды могут, — заявил Савва.

Почти всю ночь прогомонивший народ не успокоился и к утру. Когда не больно-то холодный, но резкий ветер разогнал густую пелену тумана, открылась пугающая взор картина. Большая поляна у мостков, где все еще табунился вчерашний народ, была окружена стоящими почти плечо в плечо молодыми рослыми охотниками племени ызык в черных меховых одеждах с желтыми поясами на груди.

Чуть подале, на пригорке, также в окружении охранителей золотой бабы, сидел на камне великий шаман тогдашних эвенков и не менее великий воин могучий старик Тывгунай. Его продолговатое лицо казалось застывшим, а глаза не мигая смотрели на море, где уже начинали раскатываться в пенных охвостьях узкие злые волны, предвестники надвигающегося шторма.

Только когда умолкли последние из суетившихся, все еще что-то выкрикивающих людей и установилась тишина, Тывгунай встал, разогнулся и, ударив в бубен, начал петь. В песне своей он обвинял местных жителей — потомков эвенкуров — в том, что они забыли о законах тундры и леса и пропустили к Берегу забытых ветров большую ладью русских, плюющихся огнем. Мало того, на этой же ладье русские привезли сюда потомка древних королей — Мегефия, который не явился на поклон к могиле Золотой владетельницы. Теперь духи ее требуют, чтобы ладья русских была вытащена на берег и сожжена, а сами русские во главе с маленьким королем Мегефием явились сегодня ночью к ее жертвеннику и каялись и умоляли ее простить их за поношение. И если это не будет сотворено, то утром предстоящего дня их души отлетят в черное капище грозного бога эвенков и самоедов — Илибэм Берти.

Тывгунай медленно, как бы стараясь запомнить лица стоявших людей, оглядел толпу и вдруг, наполняясь злобой, закричал, затрясся в припадке, как он проделывал это всегда, заканчивая свои заклинания.

— Вы глупы, как выползающие на ломкий острый лед тюлени. Вы тупы, как осыпающиеся от ржавчины острия охотничьих ножей. Вам ли устоять против грозных воителей, стерегущих покой золотой владетельницы? Знаете, как решили они наказать вас, если вы откажетесь выполнить их волю? Все женщины вашего селения от мала до велика будут тут же сожжены, и это будет большая жертва Золотой владетельнице. Идите и собирайте совет стариков, решайте, жить или умереть сегодня ночью вашим женщинам. Всем, вы слышите, всем!

Грозно сведя брови, выкрикнул это Тывгунай и, опираясь на плечи тут же подхвативших его охотников, стал спускаться с пригорка.

Казалось бы, паломники немедленно должны были бы что-то предпринять, по крайней мере начать переговоры с Тывгунаем, но палуба когга оставалась безлюдной. Усиливающийся ветер, вздымая толчею волн у берега, все отчаяннее высвистывал свои разбойничьи мотивы.

Так продолжалось недолго: двери, ведущие в кормовую надстройку когга, вдруг распахнулись, и на пороге появился Мегефий, который затем в сопровождении Митродоры и Аглаи сошел на берег и направился к каменной гряде, где, ожидая дальнейшего развития событий, расположился Тывгунай.

Надобно сказать, что в свое время Тывгунай был широко известен в югорской стороне: вначале он прославился как на редкость удачливый и смелый охотник, умнейший вождь и создатель непобедимого воинства эвенков, на многие годы утвердивших свою власть на большой территории нынешнего Таймыра. Затем он стал главным шаманом почти всего Севера, недаром о подвигах его поют и рассказывают до сих пор в легендах не только старики, но и многие молодые охотники в Эвенкии, несказанно завидуя такой громкой долголетней славе.

И вот получилось так, что этот выдающийся по-своему человек оказался перед лицом совсем юного мальчишки, с которым ему предстоял, видимо, далеко не легкий разговор. Конечно, Тывгунай не верил во все эти россказни о Мегефии, о его королевском происхождении, о том, что он способен творить чудеса, но в то же время он сразу почувствовал, что перед ним не совсем обычный отрок. Чужие, словно по ошибке данные природой мальчику, редкой пронзительности глаза Мегефия против воли заставили Тывгуная в самом начале разговора зябко повести плечами.

«Совсем как Нглика, ну прямо Нглика мальчишка этот! — встревоженно подумал Тывгунай. — Да и вид у него и у баб этих, что с ним, тоже как наваждение Нглики!» Подумав так об одежде Мегефия и его спутниц, Тывгунай был прав: парчовый кафтан с серебристо-лиловым отсветом, обшитый по вороту и обшлагам жемчугом, такие же сапожки и шапка и бархатные, с меховыми шлейфами, платья женщин так и били в глаза невиданными здесь пестротой и богатством.

Но более всего Тывгуная поразил тон и задиристая наглость Мегефия, когда тот, подперев левой рукой бок и отставив ногу, проговорил, презрительно оттопыривая губы:

— Плохо встречаешь нас, воин Тывгунай, а я тебе привез большое слово старшины тайного совета схимников Соловецкой обители отца Симеона.

Эти слова не только озадачили, но и испугали Тывгуная. Никто на побережье не знал и не должен был знать о его отношениях с главой соловецких монахов. Дошло бы это до местных людей — все от мала до велика, в лесах и на море тут же бы отвернулись от Тывгуная. Постоянные стычки с русскими сделали их врагами, и никто из эвенков нигде и никогда не забывал об этом. Тывгунай решил, что самое лучшее сейчас для него — это немедленно заткнуть рты паломникам. Но так как сделать это невозможно, то нужно поскорее отправить их далее, даже если и воспротивятся шаманы ызык.

— Большое слово привез ты мне, но я не могу его принять, — сказал Тывгунай, — это может сделать только Золотая владетельница или ее служители — шаманы после большого камлания.

Он внимательно оглядел окрестности, прошелся взглядом по рядам ызык, напряженно ожидающим начала расправы с русскими, и, подойдя совсем близко к Мегефию, сказал напряженно, будто не своим голосом:

— Уходи немедля, если хочешь сохранить свою голову на плечах, уходи, смерть твоя рядом…

— Не грози мне, шаман, я не боюсь ни тебя, ни твоих ызык, и пусть я юн еще и мал ростом, но моя сила намного сильней твоей!

Тывгунай до того был поражен наглой заносчивостью мальчишки, что некоторое время изумленно глядел на него, не зная, что сказать, что предпринять, и вдруг давний страх перед чудесами, вроде бы давно забытый, неожиданно напомнил о себе. Он поежился, растерянно потоптался на месте и, стыдясь сам себя, трусливо подумал: «А вдруг этот бодливый олененок и вправду королевского рода и с детства научен управлять злом и разными колдовскими штуками?»

Мегефий тем временем выкрикнул что-то на совсем непонятном Тывгунаю языке, взмахнул раз и другой руками, и из этих рук полетели, радужно посверкивая, широкие голубые стрелы, заклубился иссиня-черный дым и во все стороны, разбрасывая тысячи зеркальных брызг, поплыло, переливаясь, голубовато-багровое зарево. И ызык, известные по всем северным землям непобедимые, бесстрашные воины ызык, хранители Золотой владетельницы, побросав луки, копья и ножи, позорно бежали от всполохов голубого огня. Долго не умолкал их отчаянный вой и судорожные выкрики…

Несмотря на решительный вид и твердую поступь Мегефия, можно было заметить, что и его «общение с духами» крайне утомило. И все же он сумел уже на ходу, проходя мимо невольно отшатнувшегося Тывгуная, крикнуть ему:

— Видел, видел силу мою?

Затем он, выхватив из-за пазухи две голубоватые каменные плитки, стукнул их одну о другую. Вновь взметнулись кверху и заплясали окрест клубы голубоватого дыма, и под их суматошное мерцание выбежавший навстречу Акинфий помог Мегефию со спутницами подняться на борт когга.

Сбросили пеньковую вервь, и ветер, тут же подхвативший кораблик, резко положил его на левый, потом на правый борт и, собравшись с силами, швырнул когг на пенный гребень набегающей волны.

Теперь на пустынном берегу, где, словно состязаясь, набирали силу песчаные вихри, стоял один-единственный человек — Тывгунай. Он смотрел вслед уходящему кораблю паломников, и на лице его все еще лежали тени недавнего страха, тени многих сомнений, которых он не мог ни объяснить, ни отогнать, ни изничтожить, и все это, как виделось Тывгунаю, будет преследовать теперь его до конца жизни.

А ведь были же и у него минуты и дни, когда он побеждал не только в сражениях с иноплеменными людьми, но и в длительных спорах с их шаманами и вождями. Особенно запомнилась Тывгунаю встреча в татарском улусе под русским городом Тобольском, где большой русский шаман Киприан собрал на совет вождей и шаманов всех дальних и ближних племен и селений.

Этот Киприан, присланный в югорские земли самим царем, говорил тогда удивительные слова: «Люди тундры и леса! Вот вы не любите русский народ, считаете его своим врагом, а почему? А потому, что живете среди постоянных войн, вечной зависти и погони за богатством и самое главное — без веры.

Вы скажете мне, что у вас есть свои деревянные и каменные идолы-боги, но они хоть раз помогли вам в чем-нибудь, дали вам хоть малое облегчение или заметное успокоение в душе? Нет, они не могут этого сделать, потому что в них не было и не могло быть ничего святого, они лишь безгласный камень и гниющее на глазах дерево. Я же несу вам вечную благодать самого большого и великого бога на небе и на земле, и светлое всемогущее имя этого бога — Иисус Христос!

Вы можете сейчас не поверить мне, и даже слова мои могут показаться вам обманными, но пройдет время — и вы убедитесь, что в этих словах только правда, без которой не может жить человек на земле, будь он русский, самоед или тунгус.

Православная вера Иисуса Христа — самая сильная и справедливая вера, примите ее, поверьте великому учению Иисуса Христа, и святость и благодать его осияют вас, наполнят души и сердца ваши светлой радостью и силой, и вы сможете с полным правом называть себя самыми справедливыми и честными людьми земли!»

Среди прочих своих достоинств Тывгунай отличался еще и редкой способностью запоминать слова собеседника и при случае без труда повторять их. Именно это он и проделал сейчас, хотя набирающий силу ветер бил и хлестал в лицо и говорить можно было только с большим трудом.

К этому времени когг паломников уже скрылся за пеленой водной пыли в бесновании вспененных волн. Тывгунай посмотрел в последний раз на море и, сутулясь, пошел вдоль побережья, твердо решив бросить на время все дела и заботы и обязательно встретиться с Киприаном, как бы далеко ни был тот от этих мест.

«Мне нужен, нужен этот человек! — на ходу упрямо повторял Тывгунай. — Пусть скажет мне в глаза еще раз: верно ли, что так велик, могущественен и справедлив его бог Христос. Скажет открыто, от всей своей души и без трусливой лжи сомнения в глазах, и тогда я поверю ему, поверю на всю жизнь!»

К этому времени ветер набрал уже такую силу, что порывам его не могли противостоять ни вросшие в песок деревья, ни россыпи источенных волнами камней. Линия прибоя, вскипая фонтанами ошалело мечущихся больших пенных брызг, словно собравшись на завоевание суши, уже наступала на скальные наслоения берега. Тывгунай, падая и перекатываясь по песку, кое-как шел, время от времени повторяя имя Киприана и кивая приветственно головой ему, будто бы и Киприан шел, спешил сейчас ему навстречу.

Эпилог

С того времени, о котором шла речь в нашем повествовании, минуло более ста лет. На земле многое изменилось: пришли и громко заявили о себе новые люди, ушли в небытие старые веяния и законы, и лишь одно осталось незыблемым — вечное стремление человека к поискам и открытиям неизведанных земель, будь то на суше или на бурунных путях вечного и великого моря. Теперь уже и российский флаг все чаще можно было увидеть на гафелях кораблей, прокладывающих курс в тех местах, которые не так давно именовались дикими, полными тайн и необъяснимых загадок.

В послепетровскую эпоху русские корабли выходили в океаны и пересекали границы далеких неизведанных морей. Как-то один из фрегатов, обогнув Таймырский полуостров, встал у его восточного берега, неподалеку от бухты, названной впоследствии бухтой Марии Прончищевой, для пополнения запасов пресной воды.

Моряки фрегата, занятые подготовкой ночных костров, не сразу заметили человека, неторопливо шагающего вдоль полосы прибоя. Когда он приблизился к кострам, то можно было видеть, что он давно уже в пути, устал изрядно и крайне обносился. Рваный, в заплатах суконный зипун, облезлая заячья шапка-ушанка, стоптанные лапти составляли его немудреный наряд. Длинная клочковатая борода и такие же усы не могли скрыть крайнюю изможденность его лица.

Остановившись у костров и отвесив общий поклон, он тут же вытащил из висевшей на груди кожаной сумки небольшой кипарисовый крест, обложенный по граням раковинами, и, сдернув с головы ушанку, запел.

Вернее, пением это можно было назвать только относительно. Он как бы вел неспешный, им же самим сочиненный рассказ, в котором отнюдь не жаловался на судьбу или дорожные трудности и не просил ничего для себя, кроме крепости духа и возможности вот так, с молитвой Господней и добрым здоровьем, продолжать свой путь.

Стоящий среди матросов один из офицеров фрегата со вниманием вслушивался в слова странника, но, видимо, так и не вникнув в их суть, недовольно морщась, спросил:

— Ты всегда так непонятно говоришь? Растолкуй-ка нам, кто ты есть, издалека ли сам и почему в одиночку бродишь по столь диким местам?

— Я есть монастырский человек обители Соловецкой Феоклист, звания паломника удостоенный для свершения забот богоугодных. В пути я почитай пятый год подряд. Так вот, с молитовкой, и шагаю, и летом, и зимой, без перерыву…

Вскоре этого удивительного паломника окружала уже вся команда фрегата во главе с капитаном. Тот, выслушав пришельца, удивленно оглядев его, спросил:

— Пятый год, говоришь, ты в пути? Это кто ж и зачем тебя на этот путь направил?

Никто меня не направлял, а благословил в паломничество, покуда до воды великой океанской не дойду, сам святитель Тобольский — Киприан.

— Господи! Если так и было, то это же чуть не сотня лет прошла… — проговорил капитан. — Теперь такое странствие скорее на наказание похоже: одному такой путь! Ныне науки кругом в путь пошли — науки!

Паломник Феоклист, якобы соглашаясь, склонил голову, но, как показал последующий разговор, это был только жест вежливости.

Науки это хорошо, это тоже промысел Божий, — вежливо проговорил он, обращаясь к капитану, — но и взор толкового русского человека ох как много значит… Время пройдет, многое на земле изменится, но деяния и поучения таких людей, как святитель Киприан, долго еще звучать будут, призывая к добру и к свету, на землях православных. Не хотел я говорить, однако, думаю, сказать надобно: я вот в пути паломническом двух братьев и племянников потерял. Люди мы не военные, а пришлось и нам, да не единожды, с людьми иноплеменными да лихими, разбойными биться, а бились мы за веру православную, за то, чтоб ей дорога была далее и далее, аж до пределов океанских без помех всяческих!.. Вот и выходит, что слово Божье да благословение святителя Киприана нести сквозь бедования и горести людские и есть проявление высот души человеческой.

— Прости, отец, прости великодушно! — как-то непривычно спотыкаясь в речи, смущенно вымолвил капитан. — Прости и благослови нас, отче. Помолись за нас, а мы за тебя и путь твой дальний молиться будем.

…Закончив молитву, матросы и офицеры фрегата тут же обступили странника, стали предлагать ему корабельные сухари, сушеную оленину на дорогу, но тот, растроганно поблагодарив их, благословил, позвал приложиться к его скромному кресту и отправился далее.

Моряки долго смотрели ему вслед, пока затянувшееся молчание не нарушил капитан:

— Вот теперь посудите сами: сколько уже лет нет на земле Киприана, а слова его живут, люди их помнят, повторяют, в пример добрый приводят, значит, верно, наполнены они силой неизбывной, что всегда рядом с верой истинной живет.

И всегда жить будет! — добавил один из старых матросов, поклонившись в ту сторону, где уже скрылась фигура странника.

 


1 От ертаул — передовой разведывательный отряд, шедший впереди основного формирования.

2 Заборница — трюм.

3 Сутырь — ссора, бессмысленный спор, склока.

4 Кухлянка — верхняя меховая одежда в виде рубахи мехом наружу.

5 Пазори — поморское название северного сияния.