Огородницы

Огородницы
Рассказ

Не женское это дело — копать картошку. Выворачиваю из боровка гнездо здоровенных желтеющих клубней — земля осыпается, черенок лопаты трещит. Остро пахнет картофельной ботвой, перепревшим навозом — наступающей осенью. Каждую картошину покручу в руке, освободив от прилипших комочков, словно поглажу, порадуюсь урожаю. Даже сквозь резиновые перчатки чувствую тёплую, живую шероховатость плода земного. За раз, с одного гнезда, накидаю половину ведра, и мысли потекут в другом направлении.

Нет, не женское это дело копать картошку, а бабье. Как-то незаметно с годами из дам и прекрасной половины человечества превращаемся в баб: цветастый косок на голове, вылинявшая майка на плечах, а в сильных ещё руках лопата — друг всех бедных.

Подставляю лицо под тёплые лучи неяркого августовского солнышка, греет сквозь белесую дымку. Тихо, спокойно вокруг. Соседки голосисто перекликаются через дорогу: «Как урожай?». Хороший нынче урожай у всех. И поле после первого выкопанного ведра не кажется теперь уж таким необъятным — сама посадила, сама и выкопаю. Успею до дождей. Постепенно на душе воцаряется мир и покой под стать этому тёплому неброскому дню.

Мимо по пыльной, жёлтой дороге быстро идет знакомая учительница Екатерина Николаевна. Она невысокая, из тех, кого называют крепенькими. А походка не по фигуре лёгкая. Правда, в последнее время ей очень нелегко оставаться стремительной и лёгкой, гнетёт её приближающаяся старость, болезнь ли?

Екатерина Николаевна два года назад перенесла тяжёлую операцию. Выдержала четыре химиотерапии. Всё обошлось для неё благополучно. Пришлось только уйти с работы, теперь занимается домом, огородом. Он у неё в образцовом состоянии. Изгородь высокая из металлической сетки. Каждый прохожий видит — Екатерина Николаевна хорошая хозяйка.

У меня забор из жердей, да и то старых. Они потемнели и даже серебрятся от времени. Вот и посадила я несколько лет назад дикий виноград, он их живописно оплетает, разросся, сейчас, в августе, его узорчатые листья из темно-зелёных стали вишнёвыми. Екатерина Николаевна будничным тоном замечает:

Люблю дикий виноград… Давали мне отводки, сажала у беседки, — не приживается. — И, помолчав, добавляет: — Наверно, пожадничали…

Она извинительно улыбается, показывая ровный ряд белых зубов. А большие немигающие глаза смотрят сиротливо и тревожно. Екатерина Николаевна уверена, что без видимой причины деревья в саду не гибнут, а только перед смертью хозяина. Или дарители жадные. Есть такая суеверная примета.

Откопну сколько надо, пересадим под дождичек, — бодро обещаю я. — Отводков полно. Дикий — он и есть дикий, лезет везде, как сорняк.

Моя норма — три ведра: затариваю в мешок, укрепляю его на тележке. Дорога в это время дня безлюдна, все на своих участках грядкам кланяются. Только со стороны тёмного даже на солнце сосняка (изредка яркий луч, вырвавшийся из-за белесых облаков, обольёт золотистым светом пушистые макушки) стремительно, но как-то боком, одно плечо вперёд, правая нога не успевает за левой, движется по желтой пыльной дороге фигура в ярко розовом платье, рукой мне машет, подождать просит. Жду…

Не доходя до огорода, женщина спрашивает:

А не будет ли у вас маленькой картошки? — соединяет грязные тонкие пальчики колечком, показывая, какую бы крохотную картошечку взяла. Голос у неё приятный, певучий, да и сама она очень приглядная, в дорогом, ярко розовом, беленькими мелкими цветочками платье. Платье, правда, помято, розовый платочек на голове, из-под которого весело сыплются на лоб пепельно-русые естественные кудряшки — тоже не первой свежести. Но Дашеньку (так её зовут) и это не сильно портит. Бывают же такие красивые люди — никакая грязь не пристаёт, и возраст не убавляет красоты! Только пахнет от моей красавицы чем-то непонятным — землёй не землёй, может, костром лесным…

Мы стоим у живой виноградной изгороди, Даша потрогала один узорчатый, разлапистый листочек, другой, словно понарошку поздоровалась или попрощалась с ними.

Дашеньке к сорока, живёт одна, недавно у неё умерла мама, которая, предчувствуя близкую кончину, думала-гадала, на кого же оставит она свою кровиночку, кто же будет смотреть, как одета, как умыта, как покормлена доченька. Близких родственников не оставалось. А дальним — не до чужих детей! А Дашенька — на всю жизнь дитя. Такой уж родилась. Дурочкой — редко у кого повернётся язык назвать: тихая она и добрая.

И надо бы вернуться на полосу, копнуть несколько веток, отделить бедолаге от богатого урожая, да устала, а ещё мешок надо везти, разгружать:

Дашенька, давай я тебе завтра накопаю. Если не застанешь меня на полосе, я тебе пакет вон там, у воротечек, оставлю.

Даша легко соглашается. Дальше идём вместе, спрашиваю:

Почему же ты нынче картошку не посадила? У мамы же была полоска, сажали.

За милую душу, — отзывается Даша. — Я почти всё сама и делала, у мамушки сердце сильно болело. Она только показывала, а я и сажала, и окучивала, и копала.

Ну, а нынче?

А нынче семенной картошки не осталось — всю подъели.

У тебя и помощники есть? — шучу.

Даша шутку понимает, улыбается бесшабашно, это совсем не идёт к её печальному, кроткому взгляду:

А я, как только пенсию получаю — сразу подружки и дружки сбегаются. День, два — и подчистую, — Даша лихо по-мальчишески чиркает от груди не очень-то чистой ладонью и улыбается. Улыбка у неё славная, ясная, тихая.

Да не пускай ты их к себе, этих дармоедов!

А они меня любят, когда у меня есть деньги и еда. Ты, говорят, Даша, добрая. Как же я их не пущу?

А когда у тебя нет еды и денег?

Тогда и никто не заходит… — Даша задумывается. — Или нет: я тогда обувь красивую или платье пообещаю — и они опять гостят.

Я не спрашиваю, откуда у неё одежда и обувь. Знаю. Мать продавщицей работала в газпромовском магазине. Ещё в советские времена принялась запасать на чёрный день для дочки, тогда совсем маленькой, импортную сряду, которую гнали уже и в те поры в обмен на газ и нефть. Теперь, значит, раздутые шкафы изрядно опустели. Не велика потеря. А вот объедают-опивают больного человека — уже беда.

Жёлтая пыльная дорога петляет между деревянных заборов, у мостика через канаву сворачивая к городу. Здесь, в начале лета, первый раз в жизни видела птенцов чайки. Спугнул их кто-то в болотце за осинником, или же мать-чайка погибла? Шли грязно-жёлтые голенастые цыплята, нелепо переваливаясь, гуськом в сторону большого пруда через дорогу и были похожи на маленьких печальных человечков. Выжили или погибли в этом беспощадном мире?

Почти за каждым забором — огородники картошку копают. Даша не смотрит на них, шагает энергично, голова чуть вниз и набок склонена, от подошв подымаются и рассыпаются едва заметные фонтанчики пыли, белые босоножки у моей спутницы становятся серыми.

Навстречу на стародавнем мотоцикле с люлькой, с треском и грохотом, оставляя за собой пыльный шлейф, два мужика гонят. За рулём — немолодой и черноглазый мой сосед по огороду, белозубая улыбка мелькает из-под черной щёточки усов, кивком головы здоровается. Уже отъезжая, перекрывая грохот, кричит пассажиру. Слышу неразборчивое:

Даша… всегда… наша!

Искоса смотрю на спутницу: слышала? Поняла?

А Даша смотрит с испугом вослед мотоциклу, будто что-то страшное узрела:

Змея! — выкрикивает.

Где змея? — спрашиваю.

Даша тычет грязным пальчиком на колеблющийся, медленно оседающий на землю, шлейф жёлтой пыли за мотоциклом. Похож он на змею, но не очень. И отсвечивает на солнце красноватым блеском.

Да где же ты видела жёлто-красных змей? — спрашиваю со смехом.

Дашу мой смех успокаивает…

С мамой было хорошо, — наконец прерывает молчание Даша. — Сейчас — всё не так. И голодно, и неспокойно как-то.

Дашенька, а опекун у тебя есть?

Есть опекунша, жена брата. Она в Москве живёт. Когда приезжает — вкусных конфет привозит. Из двухкомнатной квартиры переселила в однушку. Удобней тебе будет, сказала. Ничего и не удобней, — вдруг выкрикивает почти со слезами. — Там, дома, мне мама помогала. Я голос её слышала…

Даша смотрит на меня искоса, взгляд ярко-синих глаз сейчас как будто умный — печальный и сиротливый — проверяет: верю ли?

А что мама тебе говорила? — спрашиваю.

Один раз печь оладьи стала. А они к сковороде прилипают, не пекутся. Только надымила. Я уж бросить хотела… И вдруг слышу мамушкин голос: «Даша, ты забыла яичко в тесто толкнуть». А сюда, на новую квартиру, она не приходит…

Утром следующего дня копаю картошку и всё посматриваю на дорогу: не идёт ли Даша. С тележками и на машинах снуют туда-сюда огородники, медленно, переваливаясь уточкой, пришла соседка, пенсионерка Альбина Сергеевна. Остановилась у забора рассказать, что на выходные к ней приедет внучка с мужем, шустрые, не ленивые, за день урожай уберут. А пока она сама потихонечку-полегонечку поковыряется в земле. Голос у неё низкий, сочный, как и она сама. Не поворачивается язык назвать мою соседку старухой, хотя по годам и подходит.

Денёк-то хороший какой, ласковый, — довольно щурится Альбина Сергеевна на мир вокруг, на белокрылых чаек, что вместе с грачами и галками кружат над выкопанными грядками, кричат пронзительно-протяжно. Замечает, что чайки прилетают в огороды к непогоде, надо торопиться с уборкой. И шагает к своему участку, я вослед кричу про Дашу: если она забредёт на нашу дорожку, покажи пакет с картошкой у воротечек, может, забыла, где я должна оставить…

Не придёт она сегодня, наверно, — с сомнением говорит Альбина Сергеевна. — Пенсию ей принесли. Бомжей в квартиру набилось, как сельдей в бочку. Гуляют, пьют, орут…

Хорошая у меня соседка, только радио у неё плохое. Старенький транзистор, таких уже сейчас не выпускают. Как заходит в огород, вешает его на гвоздик, специально вбитый для этого на углу сарайки, и включает на полную громкость какую-то программу по заявкам. Потом уж лопату достаёт, начинает копать картошку. Терпеть нет никакой возможности! Не только мне, вороны и те стараются держаться подальше от этих радиоголосов. Чайки и подавно. Наскоро докапываю третье ведро, загружаю тележку — и в путь! Пакет с картошкой для Даши на всякий случай оставляю в условленном месте.

Меня провожает голос из приемника, надрывно, скороговоркой вещающий что-то про девушку Прасковью из Подмосковья.

Даша не пришла ни на следующий день, ни позже. А через неделю Альбина Сергеевна, так же неторопливо, уточкой, подплывшая к моей изгороди, очень буднично сообщила, что Даша умерла. Поначалу не верю: да недавно вместе с ней здесь шли! Если поискать, то следы от её босоножек можно найти на пыльной дороге! И пакет с картошкой по сию пору у воротечек стоит, Дашу ждёт. Да и с чего ей умирать, по виду — здоровая женщина. А если не всё доходило до ума-разума, не дружила с головушкой, так мало ли сейчас таких людей: если не природный брак, так вином себя доводят до полного отупения… Но живут же.

Умерла, умерла, — Альбина Сергеевна по-прежнему бесстрастна. — Задохнулась в своей квартире в дыму…

Подожгли ли очумевшие от трёхдневной гулянки гости, или сама нетрезвая обронила сигарету, задымился матрац, а с кровати огонь перекинулся на мебель?.. Даша, верно, с похмелья и сна понять ничего не могла, побежала к двери, а открыть запор соображения не хватило. Звала на помощь. А под концом, рассказывали соседи, и разобрать ничего нельзя было — так невнятно и страшно кричала: «Амушка» или «Аннушка». Или, может, «мамушка»?