Особенное время

Особенное время
Перевод с иврита Дмитрия Кузьмина, Шломо Крола, Алекса Авербуха

1

 

СОЗРЕВШИЙ

 

Та гора была совсем как грудь

Юноши, что ненавидел зрелость.

В плоть мужскую, не успел моргнуть,

Стать мальчишечья оделась.

 

Как под веком прячутся зрачки,

Закатился он и замер.

Где круглились нежные соски,

Там ручей журчит слезами.

 

 

ЯИР

 

Я тебя обнимал сквозь зеленую ткань

Твоей майки, семнадцать немыслимых лет

Между нами ревели – любовная брань,

Но потом, сам с собою, тобой не согрет,

 

Я оплакал позор твой, мне сжало гортань

Сожаленье: тебя заклеймит целый свет.

Но позору и я заплачу свою дань,

Потому что лекарства от времени нет.

 

Ничего не вернуть, все уплыло из рук.

Я тебя обнимал – это плоть, это дым.

Только свежестью тайной пахнуло мне вдруг:

 

То цветенье твое с увяданьем моим

Поделилось, со временем накоротке.

Я тебя обниму в тоске.

 

Перевод Дмитрия Кузьмина

 

 

ВЫРВАННАЯ НИТЬ

 

Как может сам себя в ночи баюкать человек?

Как может человек себя столь одиноким мнить?

Из детства вырван человек, как бы из ткани нить.

Ничто на свете не смежит его усталых век.

 

В мечтах отправится в Мадрид, иль в Вильнюс, или в Вену,

На север времени и в край заката человек.

Гондолы строит, и плывет на них из вены в вену,

Ничто на свете не смежит его усталых век.

 

Укутался он в белое из пуха одеяло

И чувствует, как мать его когда-то обнимала,

И сам себя баюкает тихонько человек.

Ничто на свете не смежит его усталых век.

 

 

ИЗ ЦИКЛА «МЕСЯЦ В ГОСТЯХ У ВАН ГОГА»

 

 

НАРЦИСС

 

«Он думал лишь о том, как он красив», –

Трещит слащаво женщина в музее

Подростку-сыну, что стоит, застыв,

На тонущего отрока глазея.

Его ж поток в воронку уносил

Меж тростников, и стал растущий рядом

Камыш его гортанью – не спросил

Он мать о том, с ее наивным взглядом,

А сжал рукою плоть свою в кармане,

Впервые крови чувствуя прилив,

Несущий, знал он, исцеленье ране,

И думал лишь о том, как он красив.

 

 

КИПАРИСЫ

 

Я видел кипарисы у надгробья,

Их гнул мистраль. Послушные ветрам,

Они клонили головы – подобья

Блок-схем судьбы, ее рентгенограмм.

Меж саркофагов (кои «плоть съедали» –

Была табличка там и текст на ней)

Они, как дроты, время прободали.

Я испытал оргазм тогда. Верней

Не знаю, как назвать то восхищенье

Души, то совершенство бытия:

Прорвали плоть, изверглись ощущенья,

И душу кипарисов понял я.

 

 

ВСТРЕЧА С СУЦКЕВЕРОМ

 

Не тутный ты – а я пока не тамный.

Авром Суцкевер

 

Вторая встреча с Суцкевером. Плещется в стакане

Со «Спрайтом» горлица-душа – мгновенье, не спеши!

Где ты родился, Суцкевер? – Своими я руками

Себе построил родину: грядущий мир души.

 

Где ты родился, Суцкевер? – В молчанье вулканическом.

Душа его укутана наждачкой неуютной.

Базальтовая горлица там, в хрустале магическом,

Белеет девяносто лет, но взор ее – не тутный.

 

Вторая встреча? Правильней сказать: еще одна,

Ведь мы вчера лишь виделись, на озере в Тракае,

Где скачут рыбы, и в хрусталь глядит, черным-черна,

Цыганка, темной страсти исполненье предрекая.

 

Вчера лишь, партизаны, мы в прыжке ушли из леса,

И сила притяженья нас низвергнуть не могла.

И с той поры мы в воздухе парим себе без веса

Средь тех неугомонных, у которых два крыла.

 

Пьяны от разговора, тель-авивский вечер темный:

Был юн я шел ему уж девяносто первый год.

Где ты родился, Суцкевер? В грядущей песне. Помни,

Что время сделало тебе. Пиши ведь твой черед.

 

 

МЕНЬШИНСТВО (СИРОТА)

 

the hand moves

to the center

of the flesh

Allen Ginsberg

 

…что наши матери родили нас

в центре мира, в центре времен.

Ури Цви Гринберг

 

Распахнут в центре был, на слове «сирота»,

Словарь. Мне было пять. Нечаянно его

Открыл я – и меня жуть выдернула та

Из центра пуфов, центра детства моего.

 

От страха глубже я смотрю на естество:

Есть в центре у плода заветные места,

Где семя. С той поры в союзе мы, чета –

Я с семенем моим. С тех пор я – меньшинство.

 

С тех пор я алчу губ, не по своей охоте

От центра времени я отдан центру плоти,

И вот, рукой тянусь я к семени в плену.

 

С тех пор я розы рву, чей аромат – мужской,

И, чтобы не увять им в суете мирской,

В центр словаря вложить их надо, в глубину.

 

 

НИ НА ЧЕМ

 

Есть кожа души, и по ней барабанит

Молчание, как на тимпане – бом-бом;

Страх тайный красою, усилившись, станет,

Алмазом – удар и излом.

 

Ночь. Вышел я в город (порою ночною –

Возможностей пояс, как в ряд фонари.

Тьма – дробью по плоти, и звонкой струною

Ей отклик звучит изнутри) –

 

Итак, вышел в город. Спокойствия я не

Искал, как протон в центрифуге скользя:

От бара к базару, с базара к поляне

В лесу, где исполнить нельзя

 

То, что этой ночью мне было желанно, –

Концерт для ударных с позора бичом.

Страх тайный во мне, и удар барабана

Висит там внутри ни на чем.

 

 

МАТЬ

 

Нурит Пелед-Эльханан,

памяти Смадар2

 

Есть для Смадар особенное время.

Встать без молитвы в шесть часов утра –

Часы те нелегки, как будто бремя,

Оцепеневшей тишины пора.

Пойти на кухню: стол, кофейник, нож,

Яичница да огоньки плиты.

Знать, что неисцелима боль, и все ж

Взглянуть, как расцвели в саду цветы.

Ведь невозможно вытерпеть беду,

Боль о вчера увядшей хризантеме –

Сев без веселья и без слез страду.

Есть для Смадар особенное время.

 

 

ИВРИТ, ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТЬЕ

 

Я, друг мой, пропал, ошибся

тысячелетьем, сорри.

 

Меня уже не спасет

любой поворот истории.

 

Сколько еще протяну –

неважно, на самом деле:

 

я в каталоге, в плену

навек меж стихов Рахели,

 

Гордона, Альхаризи –

«Иврит, тысячелетье

 

второе». Сознаюсь в капризе:

всем телом я лезу в третье.

 

То тысячелетье – исток,

а устье мое – это.

 

Друг мой, время – поток.

По сути, выбора нету,

 

где мы берем начало

и где нам придет каюк.

 

Запад востоком станет,

севером станет юг.

 

Ты был и прежде, чем чувствовал.

Так же, прежде конца

 

твое тысячелетие

лишит тебя лица,

 

самосознанья, клеток.

Ты расстанешься с плотью,

 

став неспособной насытить

ни льва, ни овцу щепотью.

 

И не заполнит яму

за позвонком позвонок,

 

но и у тысячелетних

рек немало проток,

 

будь это Иордан

иль Енисей суровый.

 

Пиши, ибо твой черед:

Нарциссы эпохи новой

 

вновь будут падать в воды

новых рек, и ты

 

стань для них рекою,

смыслом их красоты,

 

и пусть их красу отразят

воды твои вот эти,

 

и пусть их краса отразит

воды тысячелетья,

 

где ты – в каталоге (коль твой

поток не иссякнет вдруг).

 

«Третье тысячелетье.

Иврит» – станет севером юг.

 

Перевод Шломо Крола

 

 

МЕМОРИАЛ КАТАСТРОФЫ И ВОЗРОЖДЕНИЯ

 

Вечно синий с раскрытым ртом мясник сидел в маленькой лавке

между висящими на крюках кусками мяса,

как тот перекошенный веласкесовский римский папа

с мясных картин Фрэнсиса Бэкона.

 

На его жилистой руке был вытатуирован синий стершийся номер,

и я не мог оторвать от него глаз.

 

На руке соседки Рахэл тоже был номер.

Рахэл – с ударением на первом слоге, без идишской «о»:

не Рохэл, а Рахэл.

Она пожертвовала этим «о» ради своих детей-сабр.

Из ее крохотной квартиры всегда несло подгорелой кашей и ужасно кричали.

 

Она родилась в Румынии и была,

шептались у нее за спиной в округе,

там.

 

А из дома напротив каждый вечер протяжно вопила мать

жирного малолетки-садиста Мули:

«Мули, домой!» –

она округляла «л» в «Мули», и я представлял, как ее язык извивается в огромной глотке

подобно моллюску.

 

А еще был Ехезкель из продуктового.

У него не было номера на руке, потому что он был из Ирака.

Но вечный душок прокисшего молока

со дна таза с молочными пакетами в его магазине

возмещал этот недостаток.

 

Пакеты плавали в нем, как белые потрепанные

тошнотворные киты.

 

У Ехезкеля были густые торчащие брови,

длинные волосы в ушах и ржавый чуб перевернутым треугольником,

который напоминал мне мемориал Катастрофы и Возрождения

на площади Царей Израиля.

 

Чуть позже открылся гастроном грека –

его так и называли «грек», –

в котором

посреди бочек с битыми оливками и копченой рыбой

уже было повеселее.

Но там было все дорого, и мы перестали у него покупать.

 

А в школе я встретил целую шайку

учительниц-полек в полном – в самом полном! – соку,

разносивших по выбеленным коридорам

тяжелые сладкие запахи

старых духов.

Они вонзали в воздух высокие

прихваченные жемчужными заколками прически,

стараясь превозмочь, каждая непреклонна по-своему,

удушливый акцент

оттуда.

 

Прежде всего они пытались смягчить устаревшее нёбно-зубное «р»,

чтобы звучать не так отдаленно от своих малолетних учеников –

гортанящих «р» сабр,

таких легкоязычных и шустрых:

нас

тогда.

 

 

И Я ИСКАЛ ЕГО ДУШУ

 

То, что предрекло сердце, заверила жизнь:

в нижний Париж я пришел из-за Гор Мрака.

Зря искал я в нем верхний Париж:

Бодлер не гулял тут с гашишной трубкой во рту,

Аполлинер не переходил речные мосты со старой книгой в руках,

а Брассенс не кормил больше уличных кошек в переулке Флоримон –

в четырех минутах от квартирки, которую я снял в тихом рабочем районе

четырнадцатого округа,

на юге города.

 

Я был крошечным закоулком

чересчур человеческого города,

опутывавшего меня

шепотом.

 

Я был крошечной капсулой времени

в нем.

И я вышел на улицы

в поисках его души.

 

Люди думали, что я ополоумел.

Возможно, они были правы.

 

Перевод Алекса Авербуха

 


1 Переводы выполнены для международного фестиваля «Поэзия без границ» в Риге и поддержаны грантом организации «Натив» при администрации премьер-министра Израиля.

2 Стихотворение посвящено памяти Смадар Эльханан, убитой в теракте на пешеходной улице Иерусалима в 1997 г., в возрасте 14 лет.