От лета к осени

От лета к осени

Рассказ

Дети дразнили волка. Сняли красные пионерские галстуки, трясли ими перед глазами зверя, кричали, улюлюкали. Дети думали, что не боятся хищника, — их отделяла от него решетка, точнее ячеистая сетка, которой был огорожен вольер в зоопарке.

Волк был молод и неопытен. Перепрыгнуть через ограду он не мог, и даже в отчаянии ему не удалось бы перекусить острыми зубами тонкую проволоку сетки. Он покорно терпел глумление детей. Ни отойти, ни убежать от этих красных лоскутков он не мог, как когда-то его предки там, на воле, не могли вырваться за красные флажки, которыми их обкладывали. Генетическая память сковывала движения. Зверь не кидался на обидчиков — он молчал. Только отодвинулся немного вбок, чтобы ненавистные красные лоскутки не маячили уж перед самыми глазами.

Волк передвинулся — и встретился взглядом с мальчиком. Мальчик стоял в стороне от разбуянившихся одноклассников и смотрел на волка. И увидел, что в волчьих глазах смешались ярость, недоверие и загнанная глубоко злоба к этим детям и людям вообще. Но мальчик взгляда не отвел. Он знал из книжек, что лучше не смотреть в глаза животным, особенно псовым, что они могут воспринять это как вызов, агрессию. Знал, но глядел прямо на волка. И повторял, повторял про себя фразу, которую сначала прочитал в книге, а потом услышал в мультфильме: «Мы с тобой одной крови — ты и я». Фраза мальчику придавала уверенности. Он искренне верил в то, что беззвучно повторял. А потом заметил, что взгляд зверя меняется: мрачный затаенный огонь стал потихоньку угасать. И сам волк обмяк и уже не сидел в напряжении, как вытесанный из камня. Он даже сделал короткое движение, словно хотел по-собачьи ткнуться носом в ограду, которой касалась рука мальчика, — ткнуться и лизнуть эту руку.

Мальчик не отпрянул от неожиданного волчьего движения, но зверь сам остановился, не позволил развиться минутной слабости. Он поднялся на ноги и, взглянув напоследок на мальчика, развернулся и спокойно пошел вглубь вольера. Другие дети, продолжавшие шуметь и прыгать, его не интересовали…

Много лет спустя, уже став взрослым человеком, Олег Петрович не раз думал: почему волк так отреагировал на него? Ведь его, мальчика, всегда облаивали собаки, даже самые маленькие и невзрачные шавки, — просто проходу не давали. Собак он в детстве побаивался, хотя они ему нравились и он хотел от них взаимности. Но собаки его не любили, а вот волк поверил, выбрал именно его. Почему?

1.

И почему, когда стукаешься ногой обо что-то, надо непременно удариться мизинцем?! И со всего маху! Удариться так, что остается либо задохнуться от боли, либо выдать такую многоэтажную конструкцию из непечатных слов, что потом долго недоумеваешь, как они так ловко выстроились. И хоть дал я себе зарок не сквернословить, но, когда стукнулся о плинтус, непечатная конструкция все же сложилась, а уж затем я присел и, сжав кулаки, начал резко и часто дышать.

Палец сначала покраснел, потом стал буро-лиловым, а спустя час его раздуло. Однако я все же сумел, поскуливая от боли, доковылять до прихожей и обуться. Распухший палец вызывал тем большую досаду, что в кармане у меня лежал билет на самолет и лететь надо было сейчас же.

Давно уже собирался я провести недели две-три в каком-нибудь северном селе, побродить с этюдником и спокойно поработать в деревенской тиши, а не в городской мастерской.

Друзья от поездки отговаривали. Одни уверяли, что Север давно «исписан» вдоль и поперек и что ничего нового я не открою, а лишь буду повторять уже кем-то сделанное. Другие говорили, что Севера давно нет, его угробили, как и все остальное. «У тебя сложился внутри свой образ Севера? — говорил друг. — Вот и пиши его». Но чем больше слышал я такое, тем больше утверждался в мысли: ехать надо.

Уже давно я ничего не писал. Выдохся. И уверил себя, что именно на Севере мне удастся устроить себе что-то вроде «болдинского лета» и напишу я не какие-нибудь этюды, а нечто стоящее.

Была еще причина, по которой я непременно хотел улететь. Непонятно почему стал конфликтовать и с родными, и с коллегами, жил в постоянном нервном напряжении. А уж с женой отношения испортились настолько, что мы, по обоюдному согласию, решили отдохнуть друг от друга. Тогда ткнул я наугад пальцем в карту — и купил билет.

И вот билет в кармане, в прихожей собранный багаж, этюдник, холсты, а я на ногу ступить не могу. Однако внизу ждало такси, и мне не оставалось ничего, кроме как, взвалив на себя поклажу, отправиться в неизвестность.

Дело в том, что я определился только с областью, а куда дальше ехать, понятия не имел. Решил отдаться течению, и течение принесло меня сначала в районный центр, тоже выбранный наугад в аэропорту, а потом и в деревню. Правда, деревню выбрал не я. На автовокзале в районном центре кучковались бомбилы. Они вяло спорили о чем-то и вертели на указательных пальцах ключи от своих машин. Таксисты — самый осведомленный народ. К ним я и направился в надежде разузнать, куда бы мне лучше податься — хорошо бы в какую-нибудь глушь. Но смекнув, что странного пассажира чего доброго придется везти к черту на кулички, они поспешили от меня отделаться: мол, не нужны им мои деньги, если вечером застрянут где-то в глухомани.

Выручила стоявшая неподалеку пожилая женщина.

Не слушай ты их, зубоскалов, — обратилась она ко мне, — влезай в этот автобус. Вместе поедем.

Пришлось вскарабкаться со всем снаряжением в неизвестно какими судьбами сохранившийся «пазик». Пассажиров в автобусе было немного, и я расположился свободно. А женщина села поблизости.

Художник? — спросила она, когда автобус тронулся. — Раньше ваши часто к нам приезжали, сейчас что-то позабыли наши края.

А куда едем-то?

В хорошее место. Вот как я слезу, тебе на следующей выходить. Только от остановки потопать немного придется.

Всю дорогу женщина что-то рассказывала, о чем-то расспрашивала. Я, разглядывая окрестности, отвечал часто невпопад. Но женщину это, похоже, мало расстраивало: поговорить с приезжим — какое-никакое развлечение. Автобус, переваливаясь с боку на бок, подъехал к тому, что когда-то было крытой остановкой, дернулся и встал. Попутчица моя, легко подхватив большую корзину, направилась к выходу. Стоя на последней ступеньке, обернулась ко мне и напомнила:

Не забудь: на следующей сойдешь. Ну, бывай, художник!

Автобус, словно почувствовав облегчение, поехал резвее и вскоре, обогнув небольшую рощицу, остановился. Водитель обернулся и сказал:

Вам сходить. Не забыли?

Поблагодарив его, я кое-как выбрался наружу и огляделся. Никаких признаков населенного пункта вокруг не наблюдалось. Влево и вверх шла тропинка. Невольно я оглянулся на автобус. Оставшиеся пассажиры через стекло показывали на нее, давая мне понять, что туда и нужно идти. И я пошел и добрался до деревни на возвышенности. Внизу — по крутому склону спуститься надо — лежало и прямо-таки притягивало к себе идеально круглое, как блюдце, озеро. Вода в нем казалась черной, на берегу полукруглой стеной стоял лес.

Я шел с рюкзаком за спиной, на одном плече нес этюдник, на другом — огромный зонт для работы на этюдах, в руке держал чемодан и при этом неприлично хромал. Но был уверен, что с жильем трудностей не возникнет. Деревни пустеют, дома свободные есть, а подзаработать никто не откажется. И действительно, дело решилось как нельзя лучше. В первом же дворе женщина, указав рукой, сказала:

Вон, гляди, на пригорке дом отдельно стоит. Его и занимай. Это наша «гостиница».

В каком смысле — гостиница?

Да это Кондратьич так назвал. Там уже лет двадцать никто не живет, а вот приезжие останавливаются.

И много их, приезжих, бывает?

Да каждый год почти и едут. Из Москвы даже. Муж с женой на лодках таких длинных и узких приплыли. Говорили, что ученые.

На байдарках?

Наверное, не разбираюсь я. Но говорили, что от самой Москвы — с речки на речку. И назад тоже на лодках отправились.

Если это было правдой, то москвичи вызывали уважение. Ладно, когда вниз по течению. А против как? Да еще волоком с реки на реку…

И что, в хорошем состоянии «гостиница»-то ваша?

Кондратьич приглядывает: где подобьет, где заменит что.

Зачем?

Как зачем? Вот чудак-человек! Да чтобы гостям удобно было! Приехали люди — пожалуйста, живите в свое удовольствие. Ни они не стесняют никого, ни сами не стесняются. Нам-то и хорошо, когда люди приезжают.

А сколько возьмете за постой?

Да Кондратьич и скажет. Он много не берет — только на инструменты и там материалы всякие. Краски купить…

Я вспомнил заезженную фразу о самостоятельном спасении утопающих и поразился практической сметке народа и этому, говоря нынешним языком, менеджменту. Здесь, в деревне, до которой властям всех уровней и дела нет, не знающие рыночной экономики люди рассчитали все верно. В отличие от многих скоробогатых, они не пытались выжать максимальную прибыль сейчас и сразу. Они работали на перспективу: делали свою деревню привлекательной, и их нехитрый бизнес был, так сказать, нравственным предпринимательством.

А вскоре познакомился я и с самим Василием Кондратьевичем. Он подошел и, не говоря ни слова, подхватил мой зонт и чемодан, мотнул головой: пойдем, мол, — и потопал к дому на пригорке. Дорогой, не оборачиваясь, спросил:

Что хромаешь-то?

Ударился. Об угол стены.

Ну-ну.

Мы подошли к дому. Замка на дверях «гостиницы» не было. Кондратьич лишь вынул из кольца болт, какие вкручивали прежде в железнодорожные шпалы, — дверь без скрипа открылась. Очевидно, заметив мое удивление, Кондратьич довольно сказал:

Моя заслуга: смазываю постоянно — вот и не скрипит.

Позже я узнал, что в колхозную эпоху был Василий Кондратьевич и механиком, и чуть ли не главным инженером. Его золотые руки требовались всегда и везде. С тех пор осталась у него привычка к постоянному и качественному труду, и Кондратьич реализовывал ее всеми силами. Он прямо-таки спешил что-нибудь починить, подбить, обстругать. И не за плату, а чисто из любви к делу. Часто сам предлагал помощь, иной раз даже навязывался. Когда я узнал Кондратьича ближе, я понял, что он просто не может видеть ничего сломанного, испорченного, неработающего, вот и ремонтирует при любой возможности.

Мы вошли в дом. Я, едва скинув этюдник и рюкзак, сразу же плюхнулся на лавку, и Кондратьич потребовал:

А ну, показывай ногу!

Я разулся, стащил носок. Кондратьич, осмотрев мой лиловый палец, крякнул. Это особенное кряканье, как я позже догадался, означало, что Кондратьич озабочен, но вида подать не хочет. Сейчас он лишь сказал:

Поздновато уже — посинел. Надо было сразу. Ну да ладно, попытаемся, — и ушел.

Вернулся он скоро с какой-то мазью и листьями. Обмазал мой палец, обложил листьями, сверху обмотал листом лопуха и приказал:

Натягивай носок. До утра не снимай! Завтра поглядим. Ну, располагайся. Ужинать-то есть что? А то к Тимофеевне доковыляй — накормит.

Я ответил, что есть тушенка и полбуханки хлеба, поблагодарил Кондратьича и, когда тот ушел, стал готовиться к ночлегу.

Для меня ночевка на новом месте обычно дело несложное, однако на этот раз уснуть никак не удавалось. Было жарко. Я ворочался, потом раскрыл окно. Ночная прохлада принесла облегчение, но полноценный сон не приходил. В полудреме привиделись дятлы. Они долбили дерево, все громче и громче. Подумал, с чего это птицы так разошлись ночью, и вдруг понял, что это стук в дверь.

Честно говоря, я даже обрадовался: коль сна нет, так, может, с гостями повезет? Я отпер — в дверях стояла милая старушка.

Иду, вижу — окно отворено. Не боитесь, что кровососы налетят? — спросила она.

Нет, меня комары почему-то не едят.

Это ваши, городские, не едят. А от местных не зарекайтесь: съедят кого угодно!

Я усадил гостью за стол, предложил чаю. Она не отказалась. Пододвинула блюдце со стаканом к себе поближе, но во время разговора ни разу так и не отхлебнула чай, а только вертела стакан на блюдце.

Не спится? — спросила она сочувственно. — Это с дороги. Ведь сегодня только приехали?

Да, сегодня. А вы здесь живете?

Жила. А сейчас в другом месте.

Переехали, значит?

Можно и так сказать. А зовут-то вас как? Олегом? А я вот Софья Петровна.

Мне очень понравилась Софья Петровна, и я все не мог оторвать взгляда от ее платка с очень мелкими синенькими цветочками, который она развязала, но не сняла, хотя в комнате было жарко. Платок оставался на голове, а концы свисали и покачивались в такт разговору. В конце концов, раскрасневшись от духоты, Софья Петровна все же сняла платок и повесила его на спинку стула. Сейчас уж и не припомню, о чем мы так долго говорили с ней. Только одна история и врезалась в память.

Не припомню, когда ушла ночная гостья. Но утром я открыл глаза достаточно поздно, по деревенским меркам. Проснулся в прекрасном расположении духа, позавтракал — и лишь потом обнаружил, что платок в синий цветочек так и остался висеть не спинке стула. Странным показалось, что Софья Петровна ушла с непокрытой головой, но мало ли как бывает. Я прошел с платком по дворам, показывал его женщинам, спрашивал, где сейчас можно найти Софью Петровну и как вернуть ей забытую у меня вещь. Но женщины крестились и поспешно отходили, ничего мне не отвечая.

Тогда я пошел к Василию Кондратьичу. Накануне мы общались недолго, но я был уверен, что именно с ним у меня завяжутся хорошие отношения. Тем более что для визита был повод: требовалось показать моему лекарю ушибленный палец.

Кондратьича я застал за работой. Он ремонтировал старую-престарую электроплитку.

Добрый день, Василий Кондратьич! Где это вы такую спираль достали? Их сейчас и не выпускают, поди.

Конечно, не выпускают. Но я запасся в свое время. Когда сельпо расформировали, много чего скупил по бросовой цене. Решил, что пригодится, и ведь как в воду глядел! Бабки наши от микроволновок нынешних как от огня бегут, им бы что-то привычное. Приучены бережно к вещам относиться. Плиткам их лет по пятьдесят, наверное, а всё приходят: почини, Кондратьич, да почини…

У меня к вам дело. Вчера…

Но Кондратьич перебил:

Давай сразу на ты! Мне так сподручнее. И прежде всего — показывай ногу.

Я послушно разулся. Средство Кондратьича подействовало: боли не было, опухоль спала совершенно, я мог шевелить пальцем. Только цвет его — тускло-синий — напоминал о прошлой неприятности. И двух дней не прошло, а мне уже казалось, что было это давно, словно в другой жизни. И еще я чувствовал, что здесь я получу значительно больше, чем возможность спокойно писать, что произойдет что-то важное.

Василий Кондратьевич был старше лет на пятнадцать, но меня это не смущало. Я вырос во дворе, где кроме нас, родившихся лет через десять-двенадцать после Великой Отечественной, были ребята и гораздо старше, которые появились на свет или в конце войны, или сразу после нее. Они были нашими воспитателями, старшими братьями. Сами не имевшие нормального детства, они спешили подарить его нам, возились с малышами. Костя Масленников научил всех нас, мелюзгу, кататься на велосипеде, а Лева Торосов — играть на гитаре. При случае они могли и подзатыльник отвесить, но и защищали нас надежно. И конечно, мы все были на ты. А как иначе может быть между братьями?

Поэтому я сразу, без жеманства, согласился на предложение Кондратьича.

А скажи, Кондратьич, где у вас до войны гумно было?

А тебе на что? — вскинул он голову

Да так. Историю вчера узнал жутковатую.

Я решил действовать издалека, чтобы исподволь подвести Кондратьича к разговору о Софье Петровне. Он, как мне показалось, ничего не заподозрил и лишь спросил:

Что за история такая?

Я не стал отвечать в двух словах, а полностью пересказал то, что поведала мне Софья Петровна.

На гумне работали бабы. Судачили, перескакивали с одного на другое. Потом заговорили о смерти, о самоубийствах. Внезапно как-то разом замолчали. И в наступившей тишине одна, Анна, ни с того ни с сего спросила: «А как это люди вешаются? Что чувствуют?» И тут же предложила: «А давайте я повешусь. Как задыхаться начну, дам знак — вы меня и снимете. Потом расскажу, каково это». Подруги ее, конечно, замахали руками: с ума, что ли, сошла? Но та настаивала. Ладно, нашли бабы веревку, сделали петлю, подтащили какую-то колоду и, встав на нее, подвязали веревку к балке. Подняли Анну, осторожно просунули в петлю ее голову, затянули и так же осторожно опустили.

Вдруг Нина, подруга Анны, закричала: «Ой, смотрите — заяц, заяц!»

И правда, у самой стены, сжавшись в комок, сидел серый заяц. Никто не подумал, как мог зверек появиться здесь среди дня, в разгар шумной работы, а все уставились на него. А заяц, на миг сжавшись, вдруг прянул стрелой прочь. Бабы бросились за ним. Заяц бежал прытко, они не отставали. И вдруг, метнувшись в сторону, заяц исчез. Не скрылся в траве, не убежал, а просто пропал. Ошеломленные, женщины пошли назад. По дороге они громко и возбужденно обсуждали приключение. И тут Нина вскрикнула:

Ой, бабоньки, у нас же там Анка висит!

Когда прибежали на место, Анна была уже мертва. Ее поспешно сняли, плача, пытались привести в чувство. А потом одна из подруг подняла голову и спросила:

Что же теперь мы делать будем? Что скажем?

Ох, затаскает нас милиция! — заголосила другая.

И тогда молчавшая до сих пор самая рассудительная, Лизавета, уверенным голосом сказала:

Значит, так. Про зайца молчать! Никто не поверит нам, и еще решат, что увиливаем. Говорим все одно: мол, ничего не видели, выбегали наружу, а Анка оставалась. Когда пришли, она уже висела. Не сильно погрешим. Она ведь сама предложила, значит, вроде как была готова к самоубийству. И главное: меньше болтайте всяких подробностей — запутаетесь еще.

Ох и злая же ты, Лизавета! — сухо прошептала Нина. — Всегда ты Анку не любила. Простить не можешь, что парни больше на нее заглядывались?

А ты добренькая? Ну иди, расскажи все! Как раз тебя и посадят за убийство. Еще и нам соучастие припишут. Кто как, а я в тюрьму не хочу. И никто из вас наверняка не хочет. Поэтому будете говорить как я сказала.

Лизавета права, — поддержала самая старшая из женщин, Мироновна. — Анну мы не вернем, а себе жизнь испортим. И про зайца молчите, будь он неладен… — И, помолчав, добавила: — Ох, неспроста он появился! Не иначе, лукавый все это подстроил. А вы, дуры, будете знать впредь, как со смертью шутить!

Софья Петровна описала мне все так красочно, что я легко повторил ее историю почти слово в слово. Кондратьич выслушал очень спокойно и лишь сказал:

Верно, нельзя к смерти относиться легкомысленно… А откуда ты все это знаешь?

Софья Петровна рассказала.

Кто-кто? Когда?

Софья Петровна. Вчера ночью. Вот и платок забыла. Как ей вернуть его, не знаю.

Кондратьич пристально поглядел на меня:

Вряд ли сейчас передашь… Ты вот что: не ходи по деревне с этим платком, не показывай никому. Бабам в особенности. А отнеси домой и повесь туда, откуда взял.

А почему не показывать? Что в нем особенного?

Не показывай. Послушайся совета.

Я послушался. Дома повесил платок на прежнее место — на спинку стула. Там провисел он целый день. Засыпая, я видел перед собой мелкие синие цветочки, которые то рассыпались по лугу, то сливались в уходящую вдаль синюю дорожку…

А утром платка уже не было.

 

Весь день я бездельничал. Спустился к озеру, побродил по лесу, не заходя, однако, далеко, сделал лишь несколько незначительных зарисовок — словом, отдыхал. Часто мучившие меня последние полгода в городе головные боли куда-то исчезли, но с непривычки я очень устал физически. Особенно когда пришлось подниматься в деревню от озера — последние метры я карабкался с трудом. Единственным моим желанием было поскорее перехватить что-нибудь на ужин и завалиться спать.

Но выспаться и в эту ночь не довелось.

Едва стемнело, как в окошке показалась голова старика. Заглядывавший был небольшого роста.

Не прогонишь ночного гостя-то? — спросил он и, не дожидаясь ответа, вдруг вскарабкался на подоконник.

Я опешил от такой прыти, а старик, улыбаясь беззубым ртом, сказал:

Не удивляйся, не удивляйся! Там приступочек хороший, подняться несложно. Ну, будем знакомы! Дедом Антипом меня зовут.

Дед Антип уселся на лавке у окна и смешно, как-то по-мультяшному, закинул ногу на ногу. И весь он был похож на сказочного лешего — невысокого, забавного и доброго.

Ну и как тебе наши края? Нравятся? — поинтересовался он так, словно продолжал беседу, будто он давно сидит здесь, а не влез только что в окно.

Я отвечал, что все очень нравится, отдыхаю и душой и телом.

А грибками не интересуешься? — спросил он вдруг. — Место зна-а-аю… Сходишь, парень, к Антиповой заимке. Дорогу объясню. Наберешь столько, сколько никогда не находил.

Антипова заимка?

Ага. Что, странным кажется: дед Антип говорит про Антипову заимку? Ну да, в мою честь ее и назвали. Хотя никакая это не заимка, а местечко, где я любил шалаш ставить. Я же почти лесной человек, пропадал там все время, знал каждый закуток. Да и сейчас нет-нет да появлюсь, погляжу, что и как.

Поболтав еще немного о всяких пустяках, гость засобирался и, уходя, обронил фразу, которой я поначалу не придал значения:

Ну, всего тебе доброго! Хороший, нужный человек у нас оказался.

Летом в этих широтах светает рано. Едва ушел дед Антип, стал заниматься серебристый северный рассвет. Было ясно, что больше мне не уснуть.

«Днем отосплюсь», — решил я и, как и советовал мне ночной гость, пошел на его заповедную заимку.

Такого количества грибов на одном месте я прежде никогда не видел! С тяжелой корзиной, предвкушая, как будут удивлены в деревне, я шел к своей «гостинице». Кондратьича встретил у ворот его дома.

Хорошо набрал, — сказал он. — Не каждый из наших может похвастать таким, хотя места знаем наизусть. Столько набрать можно только на Антиповой заимке.

Так я там и был.

А откуда тебе это место известно? Ты здесь всего-то два дня.

Да мне сам дед Антип и подсказал, как пробраться туда. Веселый мужик!

Когда подсказал?

Да сегодня ночью!

Кондратьич молча кивнул, пробурчал свое обычное «ну-ну» и, не проронив больше ни слова, ушел в дом. А я стал думать, куда мне деть мою добычу. Возиться с грибами что-то не хотелось. Собирать — это одно, а чистить, готовить — лень бывает. Я решил просто раздать все грибы. Но это оказалось делом непростым. Женщины — кому бы ни предложил — как-то странно замолкали, потом начинали отказываться, а те, которые все же брали, делали это неохотно: было видно, что они просто не хотят меня обидеть.

Я догадывался, что поведение селян каким-то образом связано с моими ночными гостями, но не понимал как, и захотел непременно выяснить. Я был уверен, что и в эту ночь гости обязательно будут, поэтому решил подготовиться к встрече. Во-первых, надо было оставаться бодрым, не клевать носом. Поэтому, придя домой, я первым делом завалился спать.

Еще служа в армии, я научился засыпать и просыпаться, так сказать, по внутреннему приказу. Хорошо известно, что первые полгода — год службы у солдата две муки: постоянное чувство голода и хронический недосып. Я научился спать стоя, засыпать в любую минуту и так же просыпаться. Например, во время вечерней поверки я, встав в строй, мгновенно погружался в сон, зная, что мою фамилию старшина выкрикнет ближе к середине списка. Когда до этого выкрика оставалась одна фамилия, я вскидывался, услышав свою, бойко отвечал «я!» — и снова засыпал. Команда «отбой!» опять будила меня. Вместе с другими я бежал к койке, раздевался, аккуратно складывал одежду, нырял в постель — и еще до того момента, когда дневальный выключал в казарме свет, я уже спал.

Эти навыки и пригодились мне сейчас. Я мгновенно уснул и проснулся, когда уже начинало смеркаться. Ужинать не стал, предвидя более позднюю трапезу. Да я и подготовился к ней, даже бутылочку припас. Конечно, точного времени прихода гостей я не знал, решил просто дожидаться.

Но прождал я напрасно. Гости, как видно, «по заказу» не приходили.

 

Пришли они только через три дня.

Сидя за столом при свете настольной лампы, я перебирал этюды, наброски, всякие почеркушки, которые успел сделать за время пребывания в деревне, прикидывая, что из этого может получиться. Было уже очень поздно, когда я услышал, что дверь открывается. Из сеней донеслись слова:

Идем и видим — свет в окне. Давай, думаем, зайдем на огонек. Не прогоните гостей-то полуночных, непрошеных? — В дверях стояли пожилые мужчина и женщина.

Проходите, проходите! Не только не прогоню, а мы сейчас еще и поужинаем.

Женщина, заметив в моих руках бутылку, сказала:

Бутылочку, если она для нас, лучше убрать. Да и самому не нужно…

Эта встреча была, пожалуй, самой легкой, интересной.

На следующий день я, конечно, помчался к Кондратьичу и с ходу выложил все. Кондратьич помолчал, потом мотнул головой, приглашая в дом:

Ну-ка, зайдем, гость дорогой. Потолковать надо.

Я вошел, опустился устало на лавку. Хозяин сел рядом.

Так, говоришь, Степан с Катериной приходили ночью и вы разговаривали?

Ну да!

И что они рассказали?

Занятную историю. Что тебя так удивляет, Кондратьич?

Кондратьич молча встал, вышел куда-то и вернулся с поллитровкой самогонки.

Вот что, парень. На вот, прими сегодня перед сном. Хорошенько прими! Именно этого, нашей самогонки, а не магазинного пойла. Выпей — и заваливайся спать. Ни о чем не думай.

Да в чем дело-то? Зачем я должен напиваться? И почему здешние бабы от меня прячутся? Что-то ты недоговариваешь…

Эх! Да что там! — сокрушенно сказал Кондратьич. — Тут такое дело. Все, о ком ты рассказал, померли давно. Нет их в живых, и приходить к тебе они не могли! Стало быть, или ты врешь, — а ты не врешь, потому что откуда тебе знать все их истории, как не от них самих, — или к тебе мертвяки наведываются. Каково бабам-то это понимать!

Ну и как прикажете уснуть после такого сообщения?!

Самогон меня не взял совершенно. Я почти не сомкнул глаз, ворочался, прислушивался к каждому шороху. Несколько раз казалось, что слышу шаги у дверей, но потом снова становилось тихо. Мне и неуютно было от сознания, кем на самом деле были мои гости, и не давало покоя любопытство. Но в эту ночь никто ко мне не пришел.

2.

Не было гостей и в последующие ночи.

Я понемногу успокоился, вошел в привычную рабочую колею и несколько дней упоенно работал. Ходил на этюды, написал по ним три пейзажа, но особенно «пошли» натюрморты. Я написал их штук семь, расставил на стульях, на лавке, чтобы сохли.

Все это время я жил затворником и почти не общался с деревенскими. Зато с Кондратьичем сошелся еще теснее, несколько раз даже помогал ему в его ремонтных делах. Но чаще он бывал у меня. О ночных визитерах мы не говорили, зато обнаружилось у нас одно общее увлечение — шахматы. Играл Кондратьич куда сильнее меня — изощренно, со вкусом, и по-детски искренне расстраивался, когда я не поддерживал его артистичный стиль и делал топорный, на его взгляд, ход.

Ну, так нельзя! Шахматы не столько спорт, сколько искусство, — сокрушался он.

Соответствовали этому утверждению и сами шахматы, которые он приносил с собой. То были не ширпотребовские фигурки из магазина культтоваров, а изящно выточенные из какого-то твердого дерева. Надо ли говорить, что выточил их Кондратьич сам?

В тот день мы играли уже вторую партию, и я заметил, что Кондратьич то и дело бросает взгляд на расставленные на лавке натюрморты.

Что так тебя заинтересовало, Кондратьич?

Да так… Ты уж извини, но какие-то они у тебя все… одинокие, что ли.

Одинаковые? — не расслышал я.

Не одинаковые, а одинокие.

Как это — одинокие?

Как люди, которым некуда идти.

Странно… Но может, ты и прав. Я вообще люблю одиночество. Мне хорошо одному.

Ну, это ты врешь. Одиночество любить нельзя.

Почему же? Знаешь такую песенку: «А умный в одиночестве гуляет кругами, он ценит одиночество превыше всего»?

Да слышал, слышал я ее. Только все это неправда. И в одиночестве плохо всем.

Кондратьич замолчал. А потом, глядя в дальний угол, очень тихо начал:

 

Как стыдно одному ходить в кинотеатры

без друга, без подруги, без жены,

где все сеансы так коротковаты

и так их ожидания длинны!..1

 

Я опешил. А Кондратьич, хитро взглянув искоса, сказал:

Ну, что онемел? Не ожидал? Решил, наверное, что Кондратьич только с железками знается. А я тоже в школе учился. И в институте. Я ведь инженер. Журналы читал, «Юность» например, да и книги тоже. Вот сколько раз ты у меня бывал, а не заметил, что у меня книги есть! Ну ладно — не заметил так не заметил: я их и впрямь напоказ не выставляю. Но ты же и не поинтересовался, мол, что это у Кондратьича ни одной книжки нет. Только не говори, что из вежливости не спрашивал! Не вежливость это, а высокомерие. Подумал, наверное: что взять с сельского механика?

Кондратьич кусал чувствительно, и я пытался отбиваться, но получалось, что оправдываюсь:

Да что ты, Кондратьич, я вовсе так не считаю…

Ладно, ладно. Я не в обиде. Да и ты не обижайся. Просто я знаю — насмотрелся на одиноких людей. Знаешь, что такое одиночество? Видел Дарью Степановну? У нее сын и дочь, внуки уже взрослые — студенты. Сын живет в Архангельске, дочь — в Вологде. Под каждый Новый год Степановна вымоет-выскоблит избу, занавески чистые повесит, наготовит-напечет всего. А потом сядет и сидит. Может, и плачет. Телевизор у нее всю ночь работает, а спроси, что в нем, — поди, не скажет. О своих думает. А они… Звонят, конечно, поздравляют. Сами мобильник ей купили, чтобы всегда на связи быть. И посчитали, наверное, что мать осчастливили и долг свой перед ней выполнили. Но Степановне все равно плохо! Она хочет нужной и полезной быть. Утром после праздника все, что напекла, детишкам раздает.

Не знал…

Да как ты мог это знать? Она же не кричит на всех углах. Не дай бог никому быть одиноким! Ну ладно, давай… Твой ход…

Обожди, обожди, Кондратьич! А что, разве к Дарье Степановне никто не ходит?

Почему же? И сама она в гости ходит, и к себе зовет. Она веселая, общительная, смеется заразительно. А ты загляни ей в глаза — вот где одиночество. Может, это самое страшное одиночество: когда ты одинок среди людей. А то, чего поэты да художники хотят, это не одиночество вовсе, а уединение. Давай ходи!

Партию мы довели до конца кое-как, играть больше не хотелось. Но и расстаться сразу было бы неправильно. И я спросил:

Послушай, Кондратьич, ты говоришь, что инженер. А почему в городе не остался, в село вернулся?

Ну, во-первых, инженеры и на селе нужны, не так ли? А во-вторых, не вернулся я, а приехал.

Как — приехал?

Очень просто. По распределению. Вернее, сам попросился сюда.

Зачем?

Поверил в смычку города с деревней, — усмехнулся Кондратьич.

С минуту он молчал. Потом, шумно выдохнув и упираясь ладонями в колени, тяжело поднялся:

Пошли.

Я уже научился не переспрашивать, куда да зачем, — знал, что Кондратьич может и не ответить. Поэтому послушно встал и пошел за ним. Шагали долго. Спустились к озеру, углубились в лес, там петляли. А когда вышли на небольшую лесную полянку, я ахнул: пробивающиеся сквозь высокие сосны солнечные лучи сверкали на металлической конструкции. Это был памятник.

Ну вот, пришли. Моя работа, — сказал, указывая на него, Кондратьич. — Где-то здесь, в этом месте, погиб мой отец. Весь их взвод. Батю я никогда не видел, родился во время войны.

Да, это был памятник. Ничего конкретного: ни звезд, ни изображения оружия, — все обобщенно, почти абстрактно. Но с первого взгляда было ясно, кому посвящена необычная конструкция.

Да ты, Кондратьич, художник!

Скажешь тоже… Придумал-то не я, придумал настоящий художник. Тоже, как ты, приезжал сюда. Узнал, воодушевился — и за два дня нарисовал-начертил все. А мне пришлось помучиться — нержавейку-то варить и шлифовать… Но сделал.

А почему здесь, почти в глуши? — спросил я. — Можно ведь было в центре поставить.

Можно было, да не хотел я ходить по кабинетам. Поставил сам, без согласования с властями. Не хотел, чтобы здесь официальные мероприятия устраивали. Власть не возражала, а люди меня поняли и поддержали. Пусть будет памятник всему взводу. А может, и всем погибшим здесь, на Севере.

Мы уже собрались уходить, как вдруг я почувствовал осторожное прикосновение руки Кондратьича.

Не шевелись, — сказал он еле слышно, не поворачивая ко мне головы.

Что такое?

Тише. Не двигайся.

И тут я увидел эти глаза. Точнее, сначала почувствовал на себе взгляд. Из глубины леса, не мигая и не двигаясь, на нас смотрел волк. Мне подумалось, это уже немолодой и одинокий зверь. Он, видимо, был сыт и не проявлял агрессии. Так и стояли мы, разделенные двумя десятками метров и ветками кустарника, смотря друг на друга, но избегая прямого взгляда глаза в глаза. Постояв немного, волк ушел так же бесшумно, как и появился.

Как он отреагировал — словно успокоил ты его! Понравился ты ему, что ли? — попытался пошутить Кондратьич, но чувствовалось, что он хочет скрыть волнение и вполне объяснимый испуг.

В деревню мы шли уже не ведя долгих разговоров и расстались почти молча.

Мне весь вечер не давала покоя эта встреча. А особенно слова Кондратьича, сказанные им при расставании. Я удивился, когда трезвомыслящий, не склонный к мистике Кондратьич вдруг совершенно серьезно и так, словно мы продолжали начатый раньше разговор, сказал:

А ведь это они через тебя о чем-то предупредить нас хотят. Только о чем?

Кто «они»? — спросил я.

Но Кондратьич не ответил.

3.

Всегда поражался, как быстро распространяются в деревне новости. Особенно же удивляло, откуда людям становится известно даже то, что всеми силами пытаешься скрыть. Ведь никому я не рассказывал о своих гостях, уверен, что и Кондратьич помалкивал. Но деревенские начали шептаться: мол, с мертвяками художник общается, — и не спешили теснее сойтись со мной. Разговоров при встречах не избегали, не прятались уже по домам, но все же были настороже.

Однако любопытство брало понемногу верх. И первыми в обороне пробили брешь, как водится, дети, которых не так уж много оставалось в деревне, где школу должны были вот-вот закрыть. Им, конечно, не терпелось посмотреть, что приезжий дядька рисует, и они зачастили ко мне. А потом и взрослые, что называется, пошли на контакт.

Первой была Дарья Степановна. Раз она буквально перехватила меня по дороге с очередного пленэра. Я шел с этюдником на плече, держа в каждой руке по этюду: в это утро удалось поработать на славу. Она стояла у своей калитки. Я поздоровался и пошел было дальше, но она окликнула меня:

Показали бы, что нарисовали, а то и зашли бы к старухе…

Отказываться я не стал и тут же во дворе показал этюды, приставив их к забору. Дарья Степановна долго смотрела на них и только сказала:

Красиво.

А потом встрепенулась:

А давайте-ка завтракать! Небось не ели ничего с утра-то?

Не дожидаясь моего ответа, она взяла меня за руку и повела в дом. Признаться, я, действительно, был голоден и с удовольствием поглощал замечательную стряпню Дарьи Степановны. При этом мы много говорили, и я убедился в правоте слов Кондратьича: эта женщина была замечательным, веселым человеком. Но и у нее изменилось представление обо мне. Оказывается, поначалу меня в деревне посчитали нелюдимом, бирюком. Дарья Степановна так и сказала:

А мы ведь решили, что вы неловкой какой-то. А на деле ничего…

Расстались мы почти друзьями.

А вскоре и остальные жители потянулись ко мне. Я продолжал работать, все написанное мною нравилось местным, и я даже устраивал кратковременные выставки прямо перед домом.

 

Ночные посетители мои долго не показывались.

Уже стали забываться все связанные с ними волнения, как внезапно явился новый гость. Я не был даже уверен, был ли кто у меня или это привиделось во сне. Не помню толком самого пришельца, лишь слова его загадочные засели в голове:

Утиная заводь — плохое место. Не надо туда ходить.

Конечно, утром я рассказал обо всем Кондратьичу. Он лишь хмыкнул и буркнул под нос: мол, что бы это значило?

Но тут жители забеспокоились. Десятилетний Андрюшка еще утром ушел рыбачить и все не возвращался. На озере его не видно, куда делся малец — не ясно…

Кондратьич сообразил сразу:

А ну давай к Утиной заводи!

Мы побежали. Кто-то еще кинулся за нами. Уж не знаю, каким коротким путем вел нас Кондратьич через заросли кустарников, но поспели мы вовремя. Андрюшка стоял по горло в воде, держась рукой за единственную тонкую ветку, свисавшую над этим местом. Чуть поодаль, запутавшись в водорослях, лежала, не потонув, новая удочка, которую бабка недавно купила ему в городе. Как она оказалась там, неизвестно, но было ясно, что мальчишка полез за ней.

Здесь глубоко для пацана и дно вязкое, — сказал Кондратьич, снимая обувь и брюки. — Держись, Андрюха! Мы сейчас!

Андрюшка слабо улыбнулся. На большее у него уже не было сил.

Мальчонку вытащили, к его радости достали и удочку. Я стянул с себя куртку, мы закутали в нее сорванца и вскоре сдали с рук на руки бабке, за что она расцеловала нас поочередно.

У самого дома Кондратьича, уже ступив на тропинку, ведущую к моему обиталищу, я спросил:

Слушай, Кондратьич, у тебя еще есть та самогонка? Без нее сегодня никак.

Да, выпить надо, — согласился он.

На столе у него была только банка тушенки, самогон, огурцы и нарезанный толстыми ломтями черный хлеб. Но большего нам и не требовалось.

Вот что, — сказал Кондратьич, когда мы уничтожили все запасы, — не нужны тебе сегодня никакие гости. Оставайся-ка ты у меня. Сюда никто не придет.

А я и рад был. Кондратьич устроил мне замечательное лежбище на лавке. Измотанный всем случившимся, под парами знатнейшей самогонки Кондратьича, я буквально проваливался в сон. И сквозь дрему услышал его последние за этот вечер слова:

Ну, теперь понятно. Они точно тебя репродуктором избрали.

А почему именно меня — приезжего, живущего здесь без году неделя и к тому же готового в любой момент уехать? — успел спросить я.

А вот это мне неизвестно, — сказал Кондратьич, повернулся на другой бок и захрапел.

4.

Август подкрался тихо. Все последнее время я упоенно работал, почти не замечая, что день ото дня становится прохладнее, что пропали ласточки и вообще птицы стали вести себя иначе — деловитее, как перед чем-то большим и важным.

Я писал. Я пропадал на этюдах, словно старался захватить напоследок и запасти впрок больше впечатлений.

Однажды писал уходящую зелень — кроны деревьев меняли цвет, бурели. Захватив мастихином охру с небольшим вкраплением светлого кадмия, я шлепнул эту смесь на холст, в ту самую побуревшую листву. Эта желтая прядь смотрелась как внезапно проступивший в волосах седой клок.

«Стареет природа, — подумал я тогда и решил: — Все. Пора уезжать».

Решить решил, но почему-то не торопился. Из дому звонили и настойчиво напоминали, что у меня есть семья и какие-никакие обязанности. Да, меня ждали близкие, ждала, наконец, работа. Я чувствовал, что из нашлепанных здесь этюдов вытанцовывается приличный цикл. Я даже название ему придумал: «От лета к осени».

И все же я откладывал отъезд. Что-то держало меня в этой полузаброшенной деревне.

Наконец решился, назначил себе день. Кондратьич сколотил мне легкий и очень удобный пенал-кассетник, в который я уложил написанные этюды. Позвонив в аэропорт областного центра, я заказал билет. Оставалось провести в деревне последнюю ночь. Но, как и в первую, уснуть не удавалось.

Я даже не услышал — почувствовал легкий шорох у окна. Выглянул — и увидел старушку. Она присела на скамеечке, тяжело, как мне показалось, дыша.

Ох, устала я… — очень тихо сказала она. Затем помолчала, подняла голову, посмотрела на меня. — Клавдия Михайловна я. Может, слышал?

Так зайдите, Клавдия Михайловна, отдышитесь, отдохните.

И, нет. Пойду. Устала я там, в городе. У сына-то мне хорошо. И с невесткой не ссорюсь, а вот съеду, съеду от него…

Тяжело вздохнув, старушка с трудом поднялась и ушла во тьму.

Давно не приходили ко мне ночные гости, и этот визит насторожил. Опять мне что-то сообщали.

Утром я сразу же рассказал об этом деревенским.

Ой, не померла ли Михална? — встрепенулась соседка. — Три года назад к сыну уехала. Давно вестей не было. Надо моей дочке позвонить, она в том же городе живет.

Но дочь позвонила сама:

Мам, а у нас тут тетя Клава умерла.

Знаю, дочка, знаю.

Откуда?

Да так… Почувствовала, — только и ответила соседка. Не рассказывать же дочери по телефону о ночных гостях.

А я отчетливо понял, что уехать мне будет нелегко. Деревенские меня, как мне показалось, полюбили, хотя некоторая настороженность оставалась. Я уже стал им, наверное, привычен, но все же оставался чужаком. Может, со временем все и утряслось бы…

«Всему на земле свое время», — напомнила мне когда-то за завтраком Дарья Степановна. Я знал это. Помнил, что восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. И что идет ветер к югу, и переходит к северу, и крутится, крутится на пути своем, и возвращается ветер на круги своя. И что реки текут в море, но море не переполняется. И что надо ублажить мертвых, которые умерли, более живых, которые живут доселе.

Все это, написанное и сказанное, мне было известно.

Только написано и сказано это было другими и для других. А как поступить мне, я не знал.

 


1 Из стихотворения Е. Евтушенко «Одиночество». — Примеч. ред.