Отросток

Отросток

НА ПЕРЕПУТЬЕ ВРЕМЁН

 

Сизари летели, сизари. Крыльями листали воздух, как страницы призрачной книги, написанной для нас, но еще не прочитанной полностью. Может быть, на треть, наполовину, или, что точнее, от первой до четвертой части.

Мы уходим от прошлого. Но прошлое не уходит от нас. Оно постоянно присутствует в сегодняшних и завтрашних поступках. Может показаться, что мы не живем в настоящем, а извлекаем его из прошлого, чтобы оно стало проводником в будущее.

«Никогда не сдаваться, не просить поблажек и побеждать, оставаясь самим собой» – эти слова по-прежнему остаются ориентирами на моем пути. На пути – туда, где время обретает законченное трехмерное значение прошлого, настоящего, будущего, замкнутого на мне.

 

ПРОШЛОЕ

 

Въедливый, омывающий сердце туман пасется над Самарией. Роняет в дрожи росу на траву, гасит звуки. Он вечен, как и эти мохнатые сопки, как щербатые, солнцем побитые камни, как одинокий верблюд, стискивающий меж горбов древнего бедуина.

Старцу за тысячу лет, как и снулой мухе на его носу. Они тихо дремлют, не беспокоя друг друга и вечность, которая сонно ложится под ноги двугорбого покорителя пустыни.

Мне бы тоже так слепо дремать. Но я за колючей проволокой. За мной военная база, напичканная какими-то, под охваты высшей тайны, секретами. И мне рвать предрассветную тишь:

Эй, стой! Пароль?!

Но какой пароль у вечности?

Жизнь? Смерть?

И способна ли человеческая, пусть даже крытая изнутри нержавеющим железом глотка перекричать зыбучий туман Самарии?

Кочевник времен – верблюд – отфыркивается в глубине сопок. Мне чудится: он губасто выкатывает слюну и – харк! – с презрением на окрик, на досадный звуковой барьер, перекрывающий незыблемые его горизонты. И мерно, не меняя размеренной поступи, откатывается в свою вечность – мимо и мимо меня, мимо и мимо охраняемых мною ворот, спиралей проволоки с взращенными за нею секретами, нужными ему, как мне его излюбленные колючки от местного саксаула.

Мы поделили колючку. Ему – его. Мне – моя.

Мои псы нервно переругиваются. Оскорбленные верблюжьей невозмутимостью, гавкают-гавкают. Гребут вдоль цепи, чтобы уже не голосом, чтобы уже скрежетом ржавого металла дойти до бедуина, разорвать прилипчивую его дремоту, смахнуть с его носа муху, такую вроде бы пугливую у нас на базе.

Пес – рыжий, с вислыми ушами дворняжки – кладет мне на плечо свои лапы. Дрожь его лап отзывается дрожью на моем автомате американского производства М-16.

Туман. Противная сырость. Знобит. И солнце огромным глазом слезится на закраине неба. И ветер, промозглый живчик, колючей проволокой прорезается к нему сквозь белесую стынь.

Подана машина. Облезлый джип с водителем – восточным человеком Рами, полным каких-то пьянящих соков, как тронутый матовой пыльцой виноград.

Вчера на стрельбище, когда ради баловства бьют по консервным банкам, он чуть было не угробил нашего лейтенанта Ури. У парня отказал автомат, и он повернул самострельный ствол «Узи» к командиру:

Дура! Не стреляет!

Ури инстинктивно, рывком отвел от груди погибельное оружие, и распоротое выстрелами небо обронило на землю двух голубей. Поди, догадайся теперь, не откажет ли в убойный момент у водителя и старенький, маразматически кряхтящий джип?

О чем говорят резервисты-попутчики, не связанные ни «политикой», ни «биржевым крахом», ни премьерой театра «Хан»? Они говорят о «бабах», неких двуногих существах, смазливых, похотливых, жадных до мужской ласки, как клоп до человечьей крови.

Мужчины – эти бывшие мальчики, постигшие таинство первого поцелуя в темном подъезде с разбитой лампочкой, будут говорить о «бабах» даже у Бога за пазухой. А уж если они не у Бога за пазухой, да к тому же в солдатской форме, то им – о «бабах» – сам Бог велел.

У каждого мужчины (в израильской армии) должно быть – про запас, на случай дальней дороги – «Дон-Жуанское прошлое». Рами был человек восточный, он не слышал о Дон Жуане даже после рождения второго ребенка. Но о «бабах» он все распрекрасно знал. Правда, видел в них не «баб», а соседских девчонок, которых до пятнадцати лет надо было манить «арктиком» – мороженым на палочке, а после пальчиком, обмотанным для приличия шекелевой ассигнацией.

И это его «видение» представляло мне какой-то плоский мир, где ожидание уступало мановению пальца, а от эмоционального взрыва не оставалось в закоулках памяти ничего – даже мелких чувств.

И сейчас, сколько Рами не пылил мне мозги своими блуждающими сновидениями, не мог – да и откуда? – выхватить ни одного, равного моему.

Где он найдет эту просветленность глаз с преждевременной, ухватившей все слезой?

Эту закостенелость руки с дымящейся чашкой кофе?

Этот скульптурно-мертвый поворот головы?

Эту скользкую тишину, по которой катишься, катишься в непоправимость?

Слушай, друг-маэстро, сказал мне Рами, когда мы въехали в иерусалимский район Катамон, следом за которым начиналось мое Гило, где в незапамятные времена будущий царь Давид, а тогда вифлиемский пастушок пас своих коз. Сделай одолжение, дай мне сотенную бумажку. Верну – не забуду.

Я посмотрел на него: в глазах кобелиная «чумливость», на лице блудливая улыбка. Рами надавил на клаксон и, не сомневаясь в моей кредитоспособности, протянул руку за платежеспособной ассигнацией.

Вон там ждут, поспешно добавил он, видя, как из примеченного мною окошка выглянула рожица с барашковыми завитками волос и приветливо кивнула ему. Я мигом. Должок верну и назад.

У него жизнь – в разлете. А у меня?

Будущее размыто, прошлое похоронено. Настоящее – пять минут до двенадцати, пулевые пробоины глаз, круговерть голубой акварели.

Миша! Мишаня! Если бы ты знал, как тяжко жить в настоящем, когда будущее размыто, прошлое похоронено, и нет ничего в порочной связи времен, что могло бы окропить память живой водой.

Передо мной чашка кофе, а в ней, в ее глазурованном болоте, отражение мертвых моих чувств.

Крутится, крутится, крутится голубая акварель. Твоя акварель, Миша. Твой автопортрет с пулевой пробоиной глаз.

Твои голубые тона – холодны. Есть в них небо, но нет в них жизни. Мерзко тебе, Мишаня, там, на фоне замшелых сопок. Мерзнет в руке автомат, зябнет на заиндевелом пальце перстень. Помнишь, ты мне говорил, что на перстне миниатюра твоей жены. Но нет у меня увеличительного стекла. Наверное, ты изобразил свою Таню в самых радостных красках. Но что может дать ей сейчас свечение твоей радости? Даже глаза, и те, должно быть, выцвели у нее, как услышала от меня по телефону, что ты погиб.

Зачем ты погиб, Миша? Не проще ли было упредить выстрелом смерть? Почему я должен был стрелять за тебя? Чтобы спасать уже свою жизнь?

Кто ответит? Не Бог и не герой. А уж тем более не Рами.

Ждал я его недолго.

Ну, друг-маэстро?

Что?

Ты готов?

А в глазах у него уже никакой кобелиной «чумливости», тоска собачья в его глазах.

Я готов.

Курс на Гило, выдохнул Рами и затих, ожидая от меня каких-то знаковых слов.

Но каких слов? Что ему сказать?

Поехали! сказал я.

Солнце огромным глазом светится на закраине неба. В той точке, где оно касается земли, ждут меня к ужину. Обещал добраться до вечера. Вот и добрался, как и обещал, до вечера.

9 мая 1985 года. Победе сорок лет. И мне сорок.

 

О ЧЕМ ПИСАЛА ИЗРАИЛЬСКАЯ ПРЕССА

 

Еженедельник «Круг» №412, 15 21 мая. Год 1985.

 

Блоки памяти

 

На празднование 40-летия Победы над нацизмом в нашу страну приехали представители многих государств. Одна женщина, из русских репатриантов, сказала:

А из Советского Союза никого.

Не совсем так: три Героя Светского Союза возложили венок к подножию памятника от имени воинов-евреев, сражавшихся в рядах советской армии и партизан.

Но они теперь граждане Израиля. Должны были приехать настоящие представители нашей бывшей родины.

И признать тем самым, что евреи штурмовали не Ташкент, а Берлин?

А если всерьез, то посещение или, напротив, непосещение национальных торжеств – не каприз, а серьезный политический шаг.

 

Случай в освобожденном городе

(отрывок из заметки Феликса Пятигорского)

 

15 апреля 1944 года войска Первого Украинского фронта подошли к небольшому Н-скому городку. Всем было известно, что старший лейтенант Ройтман, командир взвода разведчиков, оставил в этом городке жену и двоих детей. Командование решило назначить его комендантом этого городка. Его попытки найти семью были безуспешны. Соседи рассказывали, что Ройтманов увезли немцы.

В здании бывшей школы временно разместилась комендатура.

Для очистки города были привлечены военнопленные немцы. Старшина Федосеев доложил коменданту, что пленные построены. Обойдя строй бывших вояк, старший лейтенант Ройтман обратил внимание, что на кителе одного из немцев была оторвана пуговица вместе с шерстяной тканью.

Через несколько дней коменданту доложили о том, что часть жителей еврейской национальности, вывезенных немцами, была расстреляна и сброшена в колодец. Трупы осторожно подняли наверх те же военнопленные. Среди погибших были обнаружены жена и дочери старшего лейтенанта Ройтмана. На глазах у товарищей старший лейтенант Ройтман внезапно поседел. Склонившись над младшей дочерью, он увидел сжатый кулачок, который тяжело было разжать. Разжав кулачок девочки, он обнаружил там пуговицу с клоком шерсти.

 

БУДУЩЕЕ

 

Небо пишет свою историю, люди – свою. Несоединимо, слишком большой разлет во времени. Вселенная существует миллиарды лет. А мы, люди, в том активном состоянии разума, когда обрели способность разбираться в глубинных процессах природы, пожалуй, всего один век, меньше одной космической секунды. Отчего же нам теперь не додуматься до того, что вселенная или те силы, которые ей управляют, контролируют нашу деятельность? Тысячи лет нас держали в каменном веке, затем – в бронзовом, железном, хотя ископаемыми планета была богата и в прошлом. А понадобилось, снабдили необходимыми знаниями для прогресса, и мы всего за одно столетие прошли путь от конной упряжки до баллистических ракет и выхода в космическое пространство. Все бы нам витать в облаках, но непозволительно, когда под ногами земля, в руках пульт от телевизора, а на календаре 9 мая 2010 года. Победе шестьдесят пять лет. И мне шестьдесят пять.

Почему бы не поднять чарку? А две? А три?

За столом никто у нас не лишний, с каждым днем все радостнее жить, напевал давнюю, тридцатых годов, песню мой двоюродный брат и временами армейский сослуживец Гриша Гросман. Левой рукой он обхватывал плечо жены своей Инны, а правой помахивал в такт. Причем, без опаски расплескать стакан с водкой.

Мне это напоминало старый фильм. Но какой – вспомнить не удавалось. Главное, что помнилось, что он о войне и оставил хорошее впечатление. Точно такое, как и положено сегодня. День Победы! Провозгласим тост, прочитаем стихи. Какие? Разумеется, мои… На случай…

 

Оглянуться? Некуда и нечем.

Вдаль взглянуть? С рожденья недосуг.

В перевертыше наш мир не безупречен.

А не в перевертыше? Но вдруг

он, как яблоко, разламывается в теле,

изгоняя суетность и страх.

На земле мы жили, как умели.

Поживем, как сможем, в небесах.

 

Стихи почитали. А теперь? Теперь послушаем, что говорят люди. А люди в Израиле, в особенности за рюмкой, говорят то, о чем пишут в России. Сегодня, в День Победы, пишут они… Нет, не о штурме Рейхстага, не о взятии Берлина, а о генерале Власове и его армии.

27 июня 1946 года, пишут они, на заседании Политбюро генерал Власов вместе с его соратниками был заочно приговорен к повешению.

Через неделю начался суд, который, естественно, проходил при закрытых дверях. Почему – при закрытых? Объяснение просто: чтобы наружу не просочился слух, будто идеологическое санкционирование создания власовской армии произошло по воле Сталина.

По его воле, но, разумеется, не хотению. Дело в том, поясняют диссиденты, что в РОА – русскую освободительную армию бывшие советские солдаты, ставшие узниками немецких концлагерей, начали активно записываться добровольцами только после разгрома фашистов в Сталинграде и на Курской дуге. Иными словами, в ту пору, когда исход войны уже был ясен. Казалось бы, самое разумное при таких обстоятельствах – это пересидеть до освобождения за колючей проволокой, а не превращаться в пушечное мясо. Но… Статистика говорит об ином. Что же послужило стимулом для записи в добровольцы?

По утверждению психологов, знаменитая сталинская фраза: «У нас пленных нет, у нас есть только предатели». Она показала, что будущего у военнопленных нет. По возвращению на родину их ждет смерть либо ГУЛАГ.

Так что, если прибегнуть к логике диссидентов, идеологически именно Сталин санкционировал создание власовской армии.

Впрочем, может быть, дело вовсе не в логике и не в Сталине. А в чем? В сослагательном наклонении, которого, как ни ищи, в истории не существует.

За Победу!

И мы выпили, чтобы снова налить и снова выпить.

Налить, выпить и вспомнить. Мне и вспомнилось. Вернее, представилось.

 

НАСТОЯЩЕЕ

 

Рига. Февраль 1992 года. Кафе-бар…

Что это? Нет, ничего, просто…

Познание мерцает и остается. В лабиринтах мозга? В памяти? А душевная боль? Где она остается? И кто укажет на ее присутствие, если внешне это присутствие никак не обнаружено?

Я улыбаюсь. Вернее, делаю вид, что улыбаюсь. Но глубинное непонимание происходящего мучит сердце. Плюнуть бы на все происходящее! И исчезнуть! Однако как исчезнуть из бара? Не подозвав предварительно официантку? Не расплатившись?

Подзываю. Расплачиваюсь.

Но… сидящий напротив человек – тот, именно тот, кто вызвал во мне эту мешанину чувств, – заказал еще два коктейля «Кровавая Мэри» и сказал мне:

Угощаю…

Ну, как тут подняться с места? Как убежать от самого себя, когда и бежать некуда, да и бежать поздно?

Я не оговорился – от самого себя.

Напротив меня в облюбованном нами, сотрудниками газеты «Латвийский моряк» баре, прозванном «Шкафом», за фужером с томатным соком, приправленном двойной граммулькой водки, сижу я сам. Но возраст… возраст… Мне, сидящему напротив, не более 24-х, как в конце шестидесятых, когда в Сигулде, выйдя из палатки, я повстречался на берегу Гауи с летающей тарелкой.

 

ПРЕДЫСТОРИЯ

 

Было это так, как и сказано в моем давнем очерке «Странности в небе Латвии», из которого и подверстываю отрывок.

Итак…

Мы раскинули палатку на берегу своенравной Гауи, разложили костерчик, открыли бутылочку. У нас в наличии всё: и выпить, и закусить, и хорошее настроение. И поговорить было о чем – без лишних ушей. Представляю компанию: брат мой Боря, его Тамара, я и моя Галка Волошина, сокурсница и подруга Бориной жены.

Ближе к ночи, когда стало смеркаться, мы залезли в спальные мешки: по двое в один, соблюдая туристический принцип: пусть в тесноте, зато в тепле. Боря с Тамарой. Я, понятно, с Галкой.

И сделали вид, что заснули, прислушиваясь к равномерному дыханию соседей, чтобы определить, когда они отключатся от нашей действительности. Тот, кто был молод и регулярно выезжал на выходные с палаткой за пределы коммунальных квартир, прекрасно поймет, почему мне и Галке не спалось. Не спалось, и всё тут!

Извини, – пробормотал я, вылезая из мешка. – Я на минутку.

Реакция на сухое вино – известная. Требовалось опорожнить мочевой пузырь. Я выбрался из палатки, и первое, что бросилось в глаза: это раскаленные угли, ярко попыхивающие искрами. «Придется на обратном пути водой их залить, а то еще ветерком разнесет – и пожар», – подумал я и вышел на отвесный берег. Подо мной, на глубине чуть ли не в десять метров, светилась Гауя, любящая завлекать неосторожных пловцов в омуты и водовороты. Но сверху она выглядела совершенно не опасной. И мне вдруг вспомнился детский, хулиганского толка стишок: «На берегу реки Дуная Пушкин слил на Николая». Вспомнилось, и я последовал примеру Пушкина, отнюдь не помышляя об унижении какого-либо Николая.

Косая струя, не рассеиваясь в воздухе, скользнула с десятиметрового обрыва к воде, прямиком в центр лунного отражения, которое… Которое было внезапно покрыто волнистой тенью. Я поднял глаза вверх и увидел прямо перед собой, метрах в ста, летающую тарелку, попыхивающую изнутри жемчужным огнем, с иллюминаторами перламутрового свечения. Долго ли длилось мое удивление? И испытал ли я его вообще? Понятия не имею. Знаю лишь одно: в какой-то миг я почувствовал неловкость оттого, что меня заснимут космические фоторепортеры в не очень приличном виде. Подумав о том, что «у советских собственная гордость», я опустил глаза долу, чтобы застегнуться. А потом, когда вновь устремился к небу, чтобы позировать в надлежащем для первой полосы виде, то, оказалось, не перед кем уже выставляться. Тарелки и след простыл. А вот там, где она была, небо посветлело, да и везде вокруг. Я обернулся к палатке, вспомнив, что так и не загасил искрящие угли. К моему недоумению, костер прогорел вовсе, угли превратились в серый порошок, будто и для них, как и для неба, время переключило коробку скоростей, и в те две-три минуты, необходимые мне для освобождения мочевого пузыря от излишков сухого вина, вместило несколько часов.

В палатке все спали крепким предутренним сном. Я не стал никого будить, пристроился на пеньке рядом, раскрыл походный блокнотик и стал эскизно по памяти набрасывать привидевшуюся небесную тарелку и описывать свои впечатления…

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ В РИГУ 1992 ГОДА

 

Все мы помним слова Гераклита: «В одну реку нельзя войти дважды».

Из его книги «О природе» сохранилось всего несколько десятков фрагментов. Вот подлинная цитата: «Нельзя войти в одну и ту же реку дважды и нельзя тронуть дважды нечто смертное в том же состоянии, но, по причине неудержимости и быстроты изменения, все рассеивается и собирается, приходит и уходит».

Так писал древний греческий философ, который, как гласит легенда, отказался от царского трона, предпочитая и дальше жить в «умственных» представлениях о мире, нежели взваливать на себя груз земных проблем и забот.

О том, что в одну реку не войдешь дважды, мы усвоили с детских лет. Но с очевидностью осознаем это, когда после долгих лет отсутствия оказываемся в родных местах. Вокруг десятки лиц, и ни одного узнаваемого. Нет, здесь не все – чужие люди, здесь те, с кем встречался прежде, общался, сидел в кафе или на редакционных летучках, но как они не похожи на самих себя. Встреть кого-либо на улице, не узнаешь, пройдешь мимо.

11 февраля 1992 года в Латвийском обществе еврейской культуры открылась моя персональная выставка. Графические работы были развешены по стенам, а в центре зала я, сидя за столом, рассказывал об Израиле, о службе в армии, творчестве, о своих повестях и романах, печатающихся в разных странах, о том, как внезапно, словно по мановению свыше, стал в сорок лет художником. А в голове машинально крутилось: о том, что все течет, все меняется, мы знаем с детских лет. Для одних это сказал Гераклит. Для других это библейская мудрость: с незапамятных времен известна притча о перстне царя Соломона, на котором была выгравирована надпись: «Все пройдет, пройдет и это». А для меня? В данный момент – скорей бы это прошло!

Внезапно почудилось: я смотрюсь в зеркало более чем двадцатилетней давности – человек, стоящий у рояля, будто сошел с моего фотопортрета, сделанного на Гауе следующим утром после того, как я повстречался с НЛО.

Я указал на странного посетителя выставки кинооператору, снимающему фильм о моем выступлении. Но он то ли не понял значения моего жеста, то ли запоздало в нем разобрался, во всяком случае, когда повернул объектив к роялю, там уже никого не было. И я растерянно продолжил свою речь, направленную к бывшим соотечественникам:

Недовольные евреи в семидесятых стали покидать Советский Союз. Люди, недовольные их отъездом, развалили впоследствии весь Советский Союз. Те, кто ныне живет в освободившихся от СССР странах, недовольны по-прежнему. Одни – развалом Союза, другие – прихлынувшей свободой, которая не деньги, чтобы наполнить карман. Французы говорят: «Се-ля-ви». В Израиле бывшие советские евреи говорят на иврите: «Ихье тов! – «Будет хорошо». Может быть, поверим им?

Мы тебе поверим! – раздался женский голос, будто не из глубины зала, а из глубины памяти.

Странная особенность человеческого голоса мне запомнилась с давних пор: сколько времени ни пройдет, а голос, вернее, его звуковая окраска, не меняется. По телефону можно узнать человека, исчезнувшего с твоих горизонтов пропасть лет назад. А при встрече с ним же… Это мы уже проходили. Даже, скажем так, сегодня, в первые минуты открытия выставки, когда пожимал руки, обменивался добрыми пожеланиями и не мог представить, кто это скрывается за сединой, выцветшими глазами и возрастными морщинами.

Как вы относитесь к женщине? – послышался тот же голос.

Серьезно.

А если шире?

В организме женщины 206 костей, но любящий мужчина почему-то этого никогда не замечает – не рыбу ест.

Фима! Значит, ты меня узнал?

Мы были на ты?

Ну, и закомпасило тебя! Невпроворот!

Что? Где? Да не может быть! Почему? Потому что такого быть не может вообще. Альяна? Здесь? После стольких лет разлуки? Нет, не она! Там, за роялем, в полутьме – не «ягодка опять» под пятьдесят, а какая-то девчонка, лет восемнадцати. Светлые волосы. Глаза? Не разглядеть! Росточка моего. Улыбка?

А черт его знает, кто это! Но поднимается со стула, приветливо взмахивает рукой…

Стоп! Стоп! На внутренней стороне ладони, у большого пальца синеневатый отсвет татуировки. А если… если? ГЕМ? Не рассмотреть без бинокля. Приподнимаюсь со стула, однако девушка, вместо того, чтобы направиться ко мне, идет к двери.

«Подожди!» – задыхаюсь в немом крике.

Как поступить? Не бежать же на виду у всех за незнакомкой, когда в зале ждут от меня рассказов об Израиле и допытываются: ехать – не ехать, будто я представитель Сохнута, агитатор и пропагандист. А я не то и не другое, я – просто я, гость Риги, приехавший после тринадцати лет отлучки и не находящий здесь практически ничего родного, кроме выщербленного булыжника на мостовой. Каждая выемка мне знакома, а люди – лишь памятны.

Альяна? Я помню тебя тринадцатилетней. Той, ослепительно прекрасной русалкой Рижского залива, что поклялась любить меня до смерти. Как мне распознать тебя в этой улыбчивой девушке – не твоего истинного возраста? Какой-то оптический обман! Свихнуться можно. «Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох и сума». Альяна! Господи! Откройте окно! Воздуха, мне не хватает воздуха! Я беспомощно взглянул на проложенное ватой окно и увидел на подоконнике двух нахохленных голубей. Мне не доставало воздуха, им – тепла. Остановись, мгновенье, позволь прикоснуться к вечности.

Если бы жизнь не бежала все время вперед, оставляя позади многое, а накапливалась со всеми подробностями и мелочами в каком-то доступном посещению складе либо личном музее, то, наверное, можно было бы пережить все заново и восстановить утраченное памятью.

По моим предположениям, так и происходит, но люди не знают местонахождения этого склада либо музея и плутают в потемках памяти, которая зачастую обманчива.

Альяна? Она ли? И не у кого спросить? Или есть у кого?

Рига была для меня пуста.

Нет, на тротуарах пешеходы, на проезжей части машины. Но ни одного приветственного кивка за весь день блуждания по городу, это кого угодно выведет из себя.

А если выведет, то назад в себя не сразу приведет.

Поначалу поблуждаешь, как сомнамбула, в неведомом пространстве, в непонятном измерении, словом, куда ноги, лишенные логики, приведут.

И будешь в уме, тоже лишенном логики, завидовать любой приблудной собаке. У нее чутье, возьмет след, и…

Гав! Гав! Здравствуй, Альяна!

Давно не виделись, тут так все изменилось.

По тебе не скажешь.

Эйнштейн был прав.

Ты о скорости света?

И времени.

Замедляется?

По мне не заметно?

Мне бы твои скорости.

Тогда иди за мной и вернешься в свою молодость.

Как это?

А так! Иди за мной.

Но где ты?

Там, где твоя молодость.

В мозгах засело – «молодость». Почему «молодость», а не детство, когда я познакомился с русалкой Рижского залива?

Молодость… Газета «Латвийский моряк», поездки с палаткой на Гаую, посиделки в баре по прозванью «Шкаф».

Газеты уже нет, палатка тоже отсутствует.

Ноги сами собой привели в бар.

 

«ШКАФ»

 

Настоящее время тем и тяжело для восприятия, что преходяще. Пользуйся им, радуйся моменту, но нет – строишь планы на завтра, думаешь о прошлом.

Иногда страшно становится: это когда прошлое никак по логике вещей не втекает в настоящее и не имеет реального будущего. Слишком сложно? Не врубиться? Но все же попробуйте разобраться, попробуйте понять, как это могло случиться, что передо мной за столиком в баре сижу я сам, правда, в два раза моложе нынешнего, и с привычной охотой попиваю через трубочку коктейль «Кровавая Мэри».

В будущем, в феврале 1997 года, человечеству доложат: в шотландском институте Рослина рождена путем клонирования овечка Доли, что произведет потрясающий эффект на умы наших современников, помышляющих о бессмертии.

В прошлом, в середине пятидесятых годов, появились наукообразные сообщения о получении при помощи генетического материала соматической клетки идентичного организма. Тогда ученые пересадили ядро клетки головастика в икринку лягушки, и на белый свет вылез новый головастик, знаменуя рождение эпохи клонирования.

В настоящем, в 1992 году, видится только Божественное решение возникшей проблемы. Помните, как Всевышний создал Еву? Из ребра Адама. Чистой воды клонирование, хотя этого слова не существовало ни в день Акта Творения, ни в день сегодняшний. Слова нет, а человек есть. Вот он, рядом, можно пощупать. Но лучше чокнуться.

Чок?

Чок!

Бокалы с густым томатным соком издают скорей глухой стон, чем певучий звон. Но если заменить их на рюмки и заказать графинчик водки грамм на триста, то…

Впрочем, какое отношение звук имеет к происходящему? Никакого! А что имеет? Водка! Да, она, спасительная. Выпил рюмочку, выпил вторую, и полегчало. Чего не бывает в жизни? Близнецы? Бывают и близнецы, что внезапно встречаются через годы, через расстояния. И не беда, что одному – сорок семь, а другому…

Ой, Боже, лишь бы не сойти с ума! Пусть будет так: он опоздал с развитием… задержался, так сказать… остался в моей молодости на второй год, как я некогда… или на третий, или на двадцать первый. Я – из-за фильма «Два капитана». Он – из-за меня. По причине подражательства. Всё так просто, как дважды два. И никаких вопросов.

Чок?

Чок!

Кто ты? – говорю я, не произнося ни слова.

Ты! – отвечает он, и тоже молчком.

Странно это. Но факт. Мы говорим, не открывая рта. Как это может быть? Не знаю. Однако незнание не опровергает того, что происходит наяву.

Откуда ты появился?

Из тебя.

Когда?

В тот час, когда ты загляделся на летающую тарелку.

На Гауе?

На Гауе.

Меня похитили?

Временно.

Но я не почувствовал этого.

Никто не чувствует.

Зачем?

Что «зачем»?

Зачем похитили?

Это ты спроси у Альяны.

Девочкой обещала любить меня до конца дней своих.

Она и любит.

Старика?

«Своего Фимку».

Как так?

А так! Посмотри на меня.

Вот оно что…

По ее просьбе и похитили тебя…

Чтобы создать?

Да, меня, «своего Фимку» для Альяны.

Что же получается? Ты вроде живой игрушки?

Нет, вполне живой человек. И все твое, что было от рождения до встречи с летающей тарелкой, во мне. И Альяна, и Милка-копилка, и Юргис – все! Но…

Что еще?

Хотелось бы знать, осуществились ли мои… наши… мечты той поры?

Много будешь знать, скоро состаришься.

Я никогда не состарюсь. В этом возрасте останусь навсегда. Так это устроено с воспроизведением человеков. В каком возрасте их взяли, в таком они и остаются

Альяна?

Альяна – не воспроизведение. На Земле и она состарится.

А там?

Не знаю.

Ты ведь был там! Почему не знаешь?

Как я ступаю на Землю, воспоминания полностью отключаются.

Чтобы не проболтался где был, что видел?

Так это устроено. На Земле я земной человек, с твоим прошлым в памяти.

А будущее?

Его добиваться мне самостоятельно.

Ну, так добивайся, а я пошел.

Куда ты?

От наших разговоров мне что-то…

Это от водки. Паленая.

Я поднялся и, чуть пошатываясь, направился к туалету.

Рвало меня долго и противно, на лбу проступала испарина, в животе когтисто скреблась всякая сволочь.

Наконец стало легче, я сполоснул лицо, протер губы мокрой салфеткой и вернулся к «своему скелету в шкафу».

Но в баре уже не было «своего Фимки». Под бокалом с «Кровавой Мэри» лежала квитанция счета, поперек нее моим почерком было написано: «Мы еще встретимся».

Я подозвал официантку.

Сколько вам должен?

Все оплачено, – сказала она. И спросила: – Это ваш сын?

Сын, – соврал я с тяжелым сердцем.

Правильнее было бы сказать: отросток. Но правды подчас не скажешь, даже если очень хочется.

Такова жизнь – се-ля-ви…