«Пересыпая песок стёртых воспоминаний...»

«Пересыпая песок стёртых воспоминаний...»

(Проза поэта)

Когда-то она начинала заниматься в литгруппе г. Челябинска, а известность обрела в «Гренаде» в г. Новокузнецке. По рекомендации коллег из Кемеровского областного отделения писателей Юга Кузбасса была принята в Союз писателей России, и сейчас регулярно присылает в Новокузнецк свои стихи из далёкого Иерусалима.

Напомним, что нынче у Натальи Кристиной юбилейная дата – она родилась в 1946 году.

С юбилеем! Творческих успехов, удач, новых книг!

 

Несколько лет назад Наталья Нехильевна Кристина покинула наш город, оставив новокузнецким любителям поэзии два поэтических сборника и маленькую надежду на будущую встречу. И вот встреча старых добрых друзей состоялась в Доме творческих Союзов. Продолжительными аплодисментами встретили новокузнечане свою соотечественницу. Всего на пару дней наведалась она в город собственной юности из Израиля.

На творческой встрече Наталья Кристина (Вербицкая) – член союзов писателей России и Израиля – прочла несколько своих стихотворений о любви к человеку и родине, известные новокузнечанам по сборникам «Семь ночей» и «Жена Лота». Прозвучали и новые произведения из недавно изданной книги «Пророческие сны», в которую помимо стихов вошла и проза. По признанию этой удивительной поэтессы, вот уже четыре года как нечто свыше обязало кратко и просто изложить пробудившиеся вдруг воспоминания и призвало ее к такому прозаическому труду.

По словам слушателей, в написанных сюжетных зарисовках слышится ритм и чувствуется, что это проза поэта.

 

 

РАССКАЗЧИЦА 

Как  хорошо Вы рассказываете, Ивановна, как ярко! ­– сказала я своей квартирной хозяйке.

Это было на забытом Богом хуторе, неподалеку от богатой станицы.

Ярко, тускло ли я рассказываю, ты не можешь судить… Ты не слышала мою Любу. Дождись-ка лучше вечера. А там и наши, и станичники – все сюда придут!  –  заверила меня Ивановна.

Люба была высокой, нескладной женщиной с мрачным  неподвижным лицом. За все время нашего знакомства Люба не проронила ни слова.

Не успело зайти жаркое краснодарское солнце, как возле дома Ивановны собрались люди. Старики сели на шаткие скамеечки, остальные полукругом встали возле крыльца. На крыльцо вышла Люба и, поправив нелепые роговые очки, пробурчала себе под нос нечто вроде приветствия.

Медленно и подробно Люба  рассказывала, как минувшей ночью явился домой её хорошо пьющий муж.  Неинтересный рассказ поражал еще,  ко всему прочему, и редкостным своим косноязычием.

Я не ухватила мгновенье, в которое мы начали  посмеиваться. Стремительно окрепнув, смех наш    обратился в неодолимый хохот. Пока мы стонали и плакали от этого хохота, Люба, никак не обнаруживая свою причастность к царящему безумию, с недовольным туповатым видом ждала, когда можно будет продолжить повествование.

Я не ухватила мгновенье, в которое напрочь исчезло нарочитое Любино косноязычие и зазвучала живая, поистине великолепная её речь. Не отрываясь, я смотрела на Любу, рассказывающую маленькие истории из жизни своего хутора. Сквозь нелепые роговые очки сверкал хваткий наблюдательный ум. С виртуозностью великого имитатора Люба создавала столь правдивые, столь беспощадные в своей правдивости портреты, что даже я, прожившая здесь без году неделю,  легко узнавала их прототипы…

На сегодня хватит, – вяло сказала Люба через, вихрем пролетевшие, два с половиной часа, и покинула крыльцо, от чистых дощечек которого исходило золотое сияние.

Еще во власти  отзвучавшего совершенства, хуторяне и станичники держали полукруг возле золотого этого крыльца… 

Ивановна… – только и смогла сказать я, прижимая к сердцу худые старческие руки Любиной мамы, и вошла в дом, где сидела погасшая Люба.

 Такое потрясение от устного рассказа я испытала дважды: первый раз на столичным вечере  Елизаветы Ауэрбах, а второй – на забытом Богом хуторе, недалеко от большой богатой станицы, на вечере полуграмотной, равно гениальной с Елизаветой Ауэрбах, высокой, нескладной женщины с мрачным неподвижным лицом.

   

НЕХАМА

Одетая в старое летнее  платье и старые зимние ботинки она сидела в песочнице и плакала.

Было очень рано, и девочки еще не вышли во двор, а мальчики играли в войну. Мальчики были не против её  участия в военных действиях, но Нехама предпочитала плакать в песочнице, ожидая прихода девочек.

Во дворе появились девочки, слезы мгновенно просохли, уступив место приветливой улыбке, и она побежала к скрипучим качелям.

Обретенное ею счастье разрушил крик недоброго мальчика: «Нехама, немцы!»

Резко развернувшись, она добежала до трансформаторной будки и легла на землю, закрывая руками лицо. Девочки, одной из которых была я, окружили её и начали гладить, убеждая, что чужих здесь нет и можно бегать, не опасаясь.

От уговоров и от нестерпимого желания играть, успокоилась она быстро. Тогда мальчики и девочки, искупая слезы ожидания и пережитый ею испуг, начали играть в догонялки.  Бегала Нехама быстрее всех, жуткие ботинки её мелькали, образуя одну серую линию. Бегала целыми днями, покидая двор лишь тогда, когда в окне пятого этажа появлялась седая Эстер и звала её обедать.

Мы еще не учились в школе, а Нехаме, как говорили взрослые, исполнилось тридцать лет. Когда она, впадая в беспокойство, начинала кричать по ночам, Эстер уводила её в больницу, и нам сильно не хватало приветливой улыбки и радостного азарта в игре.

  Вскоре семья наша переехала на новое место, где было много всякого, и я забыла Нехаму. И забыла серую линию, образуемую жуткими её ботинками во время бега. Но однажды, вспомнив двор моего детства, я вспомнила Нехаму. И попросила маму рассказать мне про неё. И мама поведала все, что знала со слов седой Эстер.

Во время войны Эстер была в концлагере, там  и подружилась она с юной Нехамой. Сильная от природы, сострадательная девушка бросалась на защиту любого, и никто не знал, как беззащитна она сама.  Перед самым освобождением разум покинул её. Увидев военную форму освободителей, Нехама забилась на нары и закрыла лицо руками.

Родственников её среди живых не нашлось, а потому Эстер взяла безумную девушку к себе.

Многие тогда советовали Эстер отдать беднягу в больницу.

Никогда. Если Господь так добр к ней, что стер воспоминания и вернул её в детство, пусть так и будет. Нехама хочет играть с ребятишками, и она будет играть с ними, пока я рядом, – отвечала Эстер.

Во дворе сменялись дети. Нехама играла в догонялки. И пряталась за трансформаторную будку, когда глупый мальчик или взрослый дурак кричал: «Нехама, немцы!»

Эстер умерла, и Нехаму забрали в больницу. А что было дальше, мама не знала.

Я молчала. Я снова видела песочницу, где пересыпая песок стертых воспоминаний, сидит и плачет Нехама. 

 

ВИВАЛЬДИ

  В музыкальной школе, где училась Татка, уроки аккомпанемента возникали на пути юных музыкантов далеко не сразу, и Татка терпеливо ждала своего  флейтиста или трубача. Но вот преподаватель фортепьяно привел в класс худенького мальчика в роговых очках и сказал, что  отныне играть мы будем вместе.

Мальчик по имени Антон открыл потертый футляр и, погладив тускло мерцающий лак, небрежно произнес:

Это скрипка семнадцатого столетия. Когда-то мой дедушка  привез  её из Италии.

Ощутив имущественную пропасть между людьми, играющими на итальянских смычковых инструментах семнадцатого столетия, и просто людьми, Татка смутилась.  Но преподаватель сказал «с Богом!»   и они заиграли, не подозревая, насколько долгой окажется эта игра.

Играли концерты Вивальди, и  Антона вскоре начали называть «Вивальди», что несомненно льстило ему. Играл Антон ученически добросовестно, бескрыло, а потому страстная красота  музыки Рыжего аббата дошла до Татки много позднее и по милости других музыкантов.

На выпускном экзамене по скрипке Антон получил оценку «четыре» и, не без труда одолев следующие музыкальные университеты, поступил в оркестр оперного театра. Играл он по-прежнему ученически добросовестно, бескрыло, как играют многие, имея при этом надежный кусок хлеба. Но он надоедливо бахвалился своей скрипкой семнадцатого столетия. Он пресмыкался перед корифеями оркестра, нестерпимо завидуя им. Он обижал начинающих замечаниями, полными безмерного превосходства. Музыканты прогнали его.

И так было всюду, где трудился Антон.

Лестное прозвище сохранившееся за ним, звучало все презрительнее. И, мучаясь, и завидуя всем, кто был удачливее его, более всего он завидовал Антонио Вивальди человеку, умершему в чужбинной нищете, человеку, чья посмертная слава настигла душу его через два столетия и затопила планету горячими потоками страсти, изыска и любви к этой планете.

  Нет на свете черной зависти, которая со временем не превратилась бы в лютую ненависть. Время черной зависти прошло, и Антон люто возненавидел Рыжего аббата. И возненавидел свою скрипку семнадцатого столетия. Ненависть к Вивальди и осознание собственного ничтожества перед ним, изо дня в день разрушавшие его личность, приближались к заветной цели.

«Я хочу расстаться с Антоном», – обращалась Татка к умершим своим родителям.

«Нет, за каждым человеком, плох он или хорош, кто-то должен стоять,» – возражали незримые родители. И, не смея ослушаться, Татка продолжала стоять за своим «Вивальди».

«Можно ли, Тоня, не смирившись со скромностью своих возможностей, заливаться вином? Можно ли, Тоня, ненавидеть гения за его величие, ненавидеть бывших своих товарищей за успехи, достигнутые трудом и талантом? Можно ли, Тоня, сживать себя со света, когда все могло бы быть по-другому?…» – говорила мужу Татка.

И, понимая, что он не слышит её, с тоскою глядела на потертый футляр, где в темноте и немоте, изнывала скрипка семнадцатого столетия, не забывшая старый, расшитый золотом лучших времен, камзол, рыжие, рассыпанные по худым плечам, кудри, независимый взгляд  и упругую поступь Вивальди.