Письма к Мясникову

Письма к Мясникову

Повесть-эссе

Ч а с т ь   п е р в а я

 

Мы познакомились в Абрашино, деревне, притулившейся на берегу Оби, где она ещё не совсем река, но уже и не море, оставшееся чуть ниже по течению. Здесь она покуда не успевает вобрать в свои воды ила, мутной глиняной взвеси, и течёт в песчаном ложе прозрачная, чистая. Сосновый бор обнимает село, краями подходя к самому берегу. Глушь! Красота!

Владимир Берязев, новосибирский писатель, построил там дом и пригласил к себе в гости. Дорога до Сузуна отличная, а дальше – сотня с лишним километров по тряской щебёночной насыпи. Абрашино мы проскочили, отметив на ходу один из домиков с оригинально раскрашенными ставенками и наличниками.

Это, наверно, дом художника, – сказала моя спутница, знавшая, что где-то тут живёт и художник.

Остановились на дальнем конце села и увидели, что далеко позади нас кто-то вышел на дорогу и смотрит нам вслед. Скорее всего, нас и высматривают. Это был наш друг Берязев, он, оказывается, поджидал наш экипаж во дворе того самого, раскрашенного домика.

Данила Меньшиков, – представился хозяин и представил свою жену.

Это имя было мне известно, как и его картины. Хороший художник, его женские портреты, где некоторые детали подчёркнуто преувеличены, но не искажены, где краски и линии, на первый взгляд вступая в противоречие, в конце концов сходятся в безусловной гармонии и остаются перед глазами надолго.

Был во дворе ещё один человек, некто в тёмном свитере с оттянутыми рукавами, в очках с толстыми стёклами, из-за которых на нас глядели насмешливо-недобрые глаза.

Читал ваши тексты, – бросил он вместо приветствия. – В журнале. Читал, да.

Некто оказался Николаем Мясниковым, художником и писателем в одном лице. Мы со спутницей переглянулись, подумав, очевидно, об одном и том же: вот вам компания – писатель, художник и писатель-художник. Впоследствии выяснилось, что Мясников по основной профессии график, в писатели попал не так давно и по чистой случайности. Ничего удивительного, на мой взгляд, большинство именно так туда и попадает.

Нас и вправду ждали, нам обрадовались, нас кормили ухой из только что пойманной рыбы, судаком и окунями горячего копчения, приготовленными прямо тут, в коптильне, разожжённой во дворе художника. Мы пили вино из больших бутылей, пели песни, смешили друг друга. Нам было хорошо.

Нет, вы должны непременно сегодня посетить моё жилище! – настаивал Мясников, когда мы в очередной раз поднимались из-за стола, чтобы отправиться на ночлег.

Завтра, ладно? Никуда же оно не денется, твоё жилище!

Нет, сегодня!

Вы, наверно, задумали тут творческую колонию организовать? – спросил я, выходя за ограду. – Этакое Переделкино местного значения.

Не получится, – в один голос ответили Берязев с Меньшиковым. – Вон, видишь – они показали на распахнутые ворота, за которыми в глубине двора стоял джип. Двери автомобиля открыты настежь, динамики надрываются изо всей мочи – даже на другой стороне улицы земля под ногами подрагивает. – Третью ночь не спят, жизни радуются. Племянник прокурора, за забором больше двух гектаров земли. И таких тут с каждым сезоном прибывает. Самим бы скоро не сбежать отсюда.

Это вы так считаете, – вступил в разговор Мясников, – вы летние птахи, такие же, как и они. Зимой тут даже мысль о том, что где-то есть города Москва и Новосибирск, кажется невероятной. Всё вокруг заметено снегом, дороги никуда не ведут. Собаки ходят к магазину на людей посмотреть…

Очевидно, сейчас он говорил для нас, новеньких, старожилы всё это давно слышали. Посмотрел на открытые ворота напротив.

Сейчас всё можно – возьми винтовку и застрели дядю Сашу. Только глушитель надень. Но зачем же его музыкой убивать?

И он пошёл по улице, пошатываясь и размахивая руками.

Кто это – дядя Саша?

Да вон, сосед прокурорский.

 

Назавтра я проснулся раньше всех. Мясников уже поджидал на крыльце берязевского дома.

Пошли!

И он отправился со двора, не дожидаясь согласия или отказа.

Дом его – обычная крестьянская изба, пятистенок, рубленая не менее полувека назад. Она, возможно, простоит ещё столько же, а может, и завтра завалится – так непонятно с виду её состояние. Небрежно как-то всё, неопрятно: тут прореха, там дыра, крыльцо съехало набок, козырёк над ним прохудился, окна посунулись к земле… Огород большой, повсюду пузатятся ярко-оранжевые тыквы, кучи несобранной ботвы, вторым забором стоит вдоль покосившейся и местами поваленной изгороди крапива в полтора человеческих роста…

Как бы там ни было, он здесь, в отличие от своих друзей, живёт не дачником, это его самый настоящий дом. Внутри всё завалено мешками, кулями, вёдрами, связками лука, горького перца, решётами с фасолью, горохом… Всё понятно, заканчивается уборка урожая, идёт заготовка, засыпка, закладка…

Он подарил мне две своих книжки и сказал:

Кошмарное время – когда всех своих читателей знаешь в лицо.

Потом мы сидели на крыльце и пили самогонку, закусывая блюдом под названием «хреновина». Он долго внушал мне, что открыл новое слово, нет, не слово – целый понятийный мир – таковость.

Здесь мыши особенные, – перевёл он разговор на хозяйственные темы. – Сначала они залезли в банку с олифой. Много их там было, думал, все утонули. Не-ет! Пришли новые, сожрали яду на тридцать пять рублей, пиво стоит меньше. И хоть бы что!

Может, дать им самогонки? – предложил я, чувствуя, что сам поднять следующую рюмку уже не в силах.

Ты что! Понравится – своих понаведут!

Потом мы несли всякую пьяную чушь. Мясников убеждал меня:

Самые лучшие дураки – умные. Они становятся дураками со всей силой своего ума.

А я хочу большой огород – вот как у тебя.

Большой огород – это обязательно, – поддержал мою мысль Мясников, – чтобы поменьше общаться с соседями. Иногда так хочется пострелять в них! Вот тот, справа, говорит мне: купил бы корову, жил бы, как человек. – Во дурак, да? И работай на неё с утра до вечера! Я от молодой, красивой жены избавился – и счастлив. А тут – корова!

Потом я ушёл. А потом уехал. И больше мы не виделись.

Дома я открыл его книжку. В правом верхнем углу первой страницы он нарисовал себя. Изобразил, так сказать, графически. А ниже написал:

«Надо быть достаточно наивным человеком, чтобы рисовать картинки.

И надо быть ещё наивнее, чтобы придавать этому занятию сколько-нибудь серьёзное значение.

Меня всегда называли художником, но лет десять или пятнадцать назад я вдруг заметил, что жизнь моя разделилась на два потока.

Один составила графика, другой – литература.

Опыт созерцания превращался в линию, опыт социального существа – в слово.

Жить в этих двух потоках оказалось неудобно, как неудобно жить на два дома. Только и делаешь, что перебегаешь из дома в дом, чтобы слегка навести там порядок.

Пытаясь облегчить себе жизнь, я приспособил фразу к своему короткому дыханию, дыханию много курящего человека, а линию – к естественному движению руки.

И в тот момент мне даже показалось, что у меня что-то начинает получаться.

Надо отдать должное деликатности моих коллег: с этого времени писатели признали меня художником, а художники признали писателем.

Таким образом, я лишился сразу двух, пусть несколько легкомысленных, но всё же профессий…»

 

Потом я прочёл несколько рассказов. Нервно, неровно, замечательно! Записки сердцем, нервами, не знаю, чем ещё.

Обрывочные воспоминания, странные впечатления. Новые знакомые – все разные и все никому не нужные. Заросшие огороды, скудные столы, если не считать рыбной вечеринки по приезде. Самой деревни почти не видно, какая-то обочина жизни, и тут же – дорогие джипы и прочий карнавал. Слова. Из слов призрачная ткань бытия, эфирное состояние, сюжет. Но что такое сюжет, если не жизни? И всё-таки – нужно как можно больше новых знакомых и как можно меньше – старых. Всё слишком быстро покрывается плесенью, становится прахом.

Большой дом – это просто загородный дом Владимира Берязева, в котором можно отдалиться от мира. Но… Рыба не клюёт – и всё теряет смысл.

 

Меня с утра тянет к дзенам.

Вот с утра с этим поосторожнее.

Грузин, бывший руководитель крупного строительного управления, занял территорию в несколько гектаров. Завёл десяток коров, полсотни свиней, несчётное количество кур, уток, индюков. Работягам, нанятым из местных, выставлял двадцатилитровую бутыль самогона. Любил сам делать сулугуни – заквашивал, варил, вытягивал в резину. Колдовал над сыром – и превращался в старую грузинку. Умер – скотина разбрелась, птица разбежалась, свиньи визжат от голода, коровы ревут. Батраки ушли. Потом один вернулся и поставил условие молодой вдове: порядок наведу, а жить будешь со мной. Куда тут денешься…

Мраморное озеро на подъезде к Абрашино. Скорее – бирюзовое в мраморных берегах. Окуньки, будто пером расцвеченные – чёрточка к чёрточке… Тайна леса, тайна озера, тайна слова. Нет жизни, есть сюжеты. Люди не могут не мучить друг друга.

 

Как уже было сказано, мы больше не виделись. И писем друг другу не писали. Друг другу. Но я ему писал. Не отправляя и, разумеется, не ожидая ответа. Писал беспорядочно и обрывочно, не отдавая себе отчёт, зачем я это делаю. Просто так. Так просто.

И ещё одно. Напоследок. Тогда, в Абрашино, рано поутру, будучи ещё трезвым, Мясников сказал:

Когда-нибудь я умру. Но перед тем на несколько замечательных секунд я приду в сознание. И мне откроется весь этот удивительный мир. Я увижу всё в мельчайших деталях и подробностях, всё, что со мной было. И всех, кто был со мной.

Неужели же, Коля, чтобы поймать этот миг – обязательно надо умереть?

Письмо первое

Осень. Обычно в наших краях скоротечная, нынче – какая-то застоявшаяся. И невероятно жестокая. Морозы по утрам добивают остатки зелени, делают землю какой-то злобно ощетинившейся. Знаю, она потом, под первым снегом, подобреет, притихнет. Но пока сердитая. И всё-таки рано ещё быть холодам.

 

Одинокий человек в одиноком доме. На столе самогонка, почищенная рыба в тазу. Натюрморт под названием «Октябрьская муха». Философское отношение к происходящему или просто наплевательство? Берязев как-то говорил о пропорциях, о соотношении труда, безделья, поэтического творчества и простого прозябания в мире… Ну непропорционален художник, что тут поделаешь! Выравнивающий фактор – пьянство – тоже не помощник в распределении пропорций. Много, мало, в самый раз… Ты, Мясников, конечно же, художник, правда, иногда прорывается в тебе: ну признайте же меня художником! Иной раз так хочется распоясаться, отпустить все тормоза, но держит страх, что ничего нового не произойдёт. Может, чуть откровеннее, похабнее, восторженнее, но это «чуть» – такая малость!.. И жуть поэзии вознесётся во мне! Ибо страшно это – понять, как прекрасен был мир до тебя, и ты не успел к этой красе. Ещё страшней – узнать, что останется после тебя недопонятое, недолюбленное тобой. Одно спасение – уверовать, что праздники случаются ежедневно, и жизнь – это не просто чередование понедельников и суббот, это ядение даров Божьих…

Читаю Башунова. Без мороза по шкуре не читается. Или он завершил назначенное ему на земле? Иначе зачем Бог так рано призвал его? Наверно, он, Создатель, отпускает, помимо всего прочего, и меру сердца. Тональность сердца. Норму расхода на печали, восторги, любовь…

Письмо второе

Мясников, я придумал начало для статьи о тебе и, может быть, даже название – «О хреновине и построении мира». Начну так. Художник Мясников подарил мне банку с хреновиной. В Сибири каждый знает, что это такое – жгучая закуска из помидоров и хрена. Мозги прочищает…». Ну и так далее. Что-нибудь про то, как художник Мясников, сидя в своём Абрашино, придумывает новые сюжеты, уверенный, что правды жизни нет, есть только эти самые сюжеты. Кстати, очень просто доказать обратное. Художник Мясников попросту дурит народ. Может, это и есть искусство.

А мне любимая женщина сегодня сказала: мне с тобой плохо. Стало быть, без меня будет лучше. Что тут поделаешь? Теперь надо жить исходя из новых реалий. Накануне друг прислал из Питера тягостное письмо – хоть в петлю лезь. Вот и собеседник подстать, вот и поплакаться можно на пару. Не хо-чу! Не хочу! Умрите в слезах, а я если и заплачу – от желания жить. Есть много, слишком много, вопреки чему хочется жить. Это ли не двигатель, не толкатель – вопреки? Вопреки нерадивым и не умеющим любить детям, вопреки неряшливым и неверным жёнам, вопреки начальникам-дуракам, всеобщей ситуации в стране и засилью китайцев в мире. Кстати, Мясников, почему бы тебе не обзавестись женой-китаянкой? И пусть бы она плохо знала русский язык. А лучше – вообще не знала.

А я тем временем стал бы художником Мясниковым и жил бы без жены-китаянки, зато подсчитывал бы количество тыкв на огороде, лука, картошки, какой-нибудь фасоли. Я занимался бы одушевлением леса, озера, пылящей мимо дома дороги и неодушевлением – брата-сутяги, надоедливых соседей и кур с собаками. Они ведь и вправду почти что неодушевлённы – эти создания, живущие по соседству.

Письмо третье

Вижу твой пристальный взгляд из-под очков. Я тут сам приготовил хреновину, первый раз в жизни. Вот тебе! Приедешь – угощу. Не даёт покоя книга отречений. Увы, временами книга или мысль о ней заменяет жизнь. Как вот у тебя.

Сидим на крылечке твоего дома в Абрашино. Ты вкусно отхлёбываешь самогонку. То, что люди чаще всего делают с отвращением, ты – со смаком.

Водку закусывать? – изумляешься ты.

Ты, по-моему, ни разу не назвал это зелье, которое не выводится у тебя в доме, самогонкой. Водка, водочка…

Мы ведём беседу о жизни, её позывах, отголосках, подобии. Конечно, подобия больше, было б удивительно, если б настоящее преобладало. Мы б и не сидели тут, скорее всего… Недавно присудили Нобелевскую премию физикам за открытие, сделанное сорок лет назад. Интересный ход мыслей – можно было бы дать премию за написание Библии. Вопрос – кому? Ты смотришь на меня и в то же время мимо, есть у тебя такая особенность. Я, фантазируя, придумываю за тебя, будто бы ты видишь за моей спиной, за плечами – моего горнего поручителя и ходатая. Или, может, – мой край? Ты скажешь, что люди заселили Землю совсем не для разумной деятельности, это всё – сюжет в фантастическом романе. Автор неизвестен, конечный замысел выяснить не у кого. Ты – график, тебя мало занимает колористика, потому ты в мыслях точнее своих собратьев-живописцев.

У тебя свои тайны любовей и разводов, и ты разбираешься с ними, уйдя от живых участников событий. Женщины – не предмет долгого и серьёзного разговора, хватает, что они отнимают массу времени в настоящей жизни. Лучше выяснить, что в моей «правильной» – твоё определение – жизни самое правильное? И я отвечу, что знаю лишь самое неправильное. Это я сам. Вот из детей, наверно, можно было бы сложить что-то правильное, но боюсь, что я сам и помешал бы этому. С другой стороны, я – самое совершенное творение в мире, именно – как многотомник, как полное собрание этих самых детей. Да и в любом случае, я – это я, и никто другой в эту минуту на покосившемся крыльце абрашинского дома Мясникова не может оказаться. Вместо меня меня не будет. Я вспоминаю заросли полыни и какую-то особенно въедливую…

Письмо четвёртое

Предыдущее не дописал, заснул посреди строчки. И что-то я хотел сказать? Въедливую ноту? Въедливую мысль?..

Вчера была так называемая презентация моей книги в книжном магазине. Слово-то придумали – матерок! И действие – унизительнее ничего не встречал! Это конец. Я ловил на себе косые взгляды покупателей, для которых явление живого писателя не было даже неким дополнением к торговому сервису. Так, граммофон, говорящий сам по себе. И поделом! Это же естественно! Это правильно! Ты вообще должен один-одинёшенек торчать среди всего человечества. Где-то в отдалении будет торчать таким же древком без знамени Мясников, там, дальше, ещё кто-то, ещё… Их не разглядеть сразу, не составить в одну картину, выделяясь из всего человечества, они не очень сильно будут отличаться от сухостоя прошлогодней полыни. И пускай.

Эй, Мясников! На часах шесть утра. Ты уже поднялся или, глядя в потолок, сооружаешь очередную фразу, с которой начнёшь сегодняшнюю жизнь? Или не так. Ты сооружаешь фразу, которая и станет жизнью на сегодня. Ведь жизни нет, ты не забыл? Есть лишь сюжеты. Ты, самое проницательное творение рук Господних, всё-таки повторяешь ошибку многих, рассчитывая на серьёзное к тебе отношение.

Представляю, это ты устраиваешь презентацию своей книги на ступеньках магазина в Абрашино! Вполне возможно, что ты имел бы там куда больший успех, чем я в огромном книжном супермаркете в нашем сумасшедшем городе.

Неужели наши сограждане призваны так быстро кончиться?

Письмо пятое

Мир накрывается осенью. Мир покрывается осенью. Осень покрывает мир, как кабан свинью. Это напоминает акт животного соития, именно так. Всё, что можно, во всё, что можно, всей силой, мощью, немыслимым объёмом своего семени осень оплодотворяет мир.

Привет тебе, Мясников! Ты тоже оплодотворён осенью. В твоих закромах мыши поедают картофель, а ты подсчитываешь убытки от ненаписанных полотен.

Это письмо датировано двенадцатым октября, завтра сыну моему исполняется восемнадцать. А вчера я думал, как много людей, желающих нас унизить. Наверно, потому, что мы унижаем многих? Может, ты оттого и прячешься, чтобы не вводить себя в грех? Меньше народа – меньше соблазна унизить и быть униженным. Удивительно, однако, что унижение приходится испытывать, потому что ты специалист, потому что ты лучше своего хозяина знаешь, как надо делать, но хозяин-то он. Хочется чувствовать себя царственной особой, имея минимум на пропитание и жильё. И посылать, посылать, посылать подальше. С утра и до вечера. Повторять – как молитву, оборотясь на восток. А пошли вы все! Потом можно продлить удовольствие, персонифицируя этих всех. Хотя всё это глупо, всё это доказывает лишь одно – тебе те посланцы (каково, а? Посланный на… – посланец!) небезразличны, они задевают тебя своим присутствием.

Что-то сегодня никак не удаётся завести разговор с тобой, ты ускользаешь куда-то. Надеюсь, Абрашино на месте, и пустующий огород, и полные закрома. Грустный и лукавый Мясников посреди всего этого хозяйства – как пугало самому себе. Стоит и пугает себя одиночеством, бессилием, неинтересностью окружающего мира. Мир и вправду становится всё менее интересным. А что тут удивительного, если объявлен приоритет гуманистических ценностей и тут же (под знаменем гуманизма!) начато уничтожение их. Ты, Мясников, художник, ты не опустишься до жалкой газетной констатации сего факта, ты увидишь его в соседке, которая носит галоши поверх самовязанных носков.

А я на своём огороде случайно обнаружил здоровенную оранжевую тыкву – в зарослях под забором. То-то удивился! Интересно, живи ты где-нибудь под Краснодаром – что стал бы выращивать на своём огороде? Наверно, ту же картошку, лук, помидоры, фасоль, морковку. Надо ведь чуть-чуть для житья, чтобы чуть-чуть оставаться художником. Ну какая живопись в персиках, винограде, хурме? Замечательный Серов – и тот разложил персики перед девушкой на столе, в помещении.

И видится мне отдельно стоящее строение, где камин только сверху прикрыт от дождя и снега. Камин на открытом воздухе. Чтобы ночью можно было смотреть на огонь. Костёр на земле – это какой-то туризм, обязательное желание поставить на огонь какое-нибудь варево. Интересно, пытался кто-нибудь варить еду в камине?

Свой мир я по-прежнему большей частью разглядываю из окна. Расширить пространство мог бы ты, Мясников, но ты слишком ленив.

Письмо шестое

Солнце показалось в разрезе облаков. Этот разрез продолговат и тянется во всю длину горизонта. Кажется – восток горит. Так и должен начинаться день – пламенем, тогда иллюзия смысла жизни обретает черты реальности. Тогда выходит на крыльцо просветлённый Мясников и думает, что вечность начинается здесь и сейчас и, как положено ей, продлится – вечность.

Ах, Мясников! Скорее всего, я тебя придумал, как и многое другое. Но какой замечательный замысел!

На улице плюс двадцать! А послезавтра грянет зима. Не хочу!

Всегда интересно знать, насколько человек сам себя придумывает? Как бы это вывести – процентное соотношение настоящего и придуманного? У тебя, Мясников, придумана этакая независимая посадка головы. А близорукие глаза – это настоящее. Вот вам сочетание!

Я плачу по ушедшему лету. Поздно. Наверно, плачут именно о том, что поздно. Поздно любить, поздно жалеть, поздно принимать подарки и поздно их делать… Поздно. Это слово само – как плач.

Мясников! Ты меня слышишь? Ты уже наврал, что приедешь через две недели. Уже прошло Бог знает сколько недель, уже ты – некий фатум, более придуманный, чем настоящий. Но, кажется, я повторяюсь…

Я лежу в палате для избранных и не могу понять, за кого они меня принимают?

Маленькие задачи, которые я ставлю перед собой, не даются. Может, потому что маленькие? Да больших я никогда и не ставил. Завоевать Итаку, погубить Карфаген…

Перед глазами ты, Мясников, вглядывающийся вдаль, туда, где за огородами тянется кромка леса, а из-за неё каждый день восходит солнце. Ты не даёшь мне покоя, потому что мне кажется, будто в каждую следующую минуту ты открываешь в этом мире что-то новое. Меня раздирает от зависти, мой мир видится мне избитой тропой, где уж не разглядеть ни травинки, ни камушка…

Ха-ха! Они поняли, я – никто! Они вышибли меня из VIP-палаты, Мясников! Твоей философии недостаточно, чтобы оценить все превратности бытия!

Письмо седьмое

Темно на земле. Темно в Абрашино. Не видно ни Мраморного озера, ни залива, ни леса. Даже огорода не видно. Воля стала тюрьмой, стоило лишь поставить на ней сарай да посадить картошку. Картошка есть и в магазине, но для неё надо добывать деньги на подневольной службе. Квартира – с теми же требованиями к её содержанию, голодные дети, выпихивающие тебя из домашнего тепла. Всё – тюрьма. Металлургические комбинаты работают на двери и решётки – по три железных двери на семью! В тюрьме все живут. Съел пайку – на работу, пришёл – двери на запор и к телевизору. А там – шоу, сериалы, убийства. Два главных героя встретились – ах, сколько не виделись! Мир раздвинут рамками экрана, и всё заковано в броню решёток и дверей.

Дух свободы, мысль – живы ли вы? Благословенны пьяницы, ибо они – настоящие философы. Трезвый философ – это больной человек, история знает тьму подтверждений этому.

Жалко, что мир за окном такой чёрный. Днём я увидел бы новые краски, я сумел бы их разглядеть. Я позвонил своей любимой и сказал, что мы недостаточно любимы… Нет, суп из свеклы – это ещё не борщ. Милые люди, сойдитесь! Вас так немного, и я совсем недавно отрёкся от вас. Я продолжу эту книгу отречений, потому что нынче лишь потери могут вызвать что-то похожее на настоящее чувство. Я отрекаюсь от любимых и близких, чтобы сблизиться с ненавистниками и врагами. Ибо враг – это твоё зеркальное отражение, это ничем более не достижимое сходство – кроме как крайней степенью отрицания. Или враждой, как вам будет угодно.

Вчера пошёл к соседям по дачному участку, нужны какие-то подписи. Открыли, не спрашивая, а в глазах – да что у нас брать-то? Как-то уж очень убого и уныло живут мать и её взрослая дочь. Картошка на плите, соленья с огорода на столе… Что же вместо радости? На ночь – долгое гляденье в темноту комнаты и полумечты-полупланы. Нет, не так. Планы – завтрашняя картошка, мечты – о том, что уже никогда не случится. Это бандитизм – отнимать у человека надежду.

Надо смертельно уставать, чтобы засыпать побыстрее.

Письмо восьмое

Мясников! Я хочу, чтобы ты надел фрак. Или, на худой конец, сюртук. И обязательно – белоснежную бабочку и лаковые штиблеты. Тебе бы вручали какую­нибудь премию за художества в области графики либо литературного письма, а ты бы стоял дурак дураком и думал об одном: как это неприятно и неудобно, что на ногах противные лаковые опорки, а не любимые огородные галоши.

Наверно, ещё можно поймать в сети судака, крупную сорогу, подлещика. Но руки коченеют, когда выбираешь рыбу из ячеек, когда снимаешь снасти… Скоро тебя занесёт снегом, и ты по-прежнему будешь делать вид, что удачно вписан в эту стихию, называемую деревенской жизнью. Будешь откапывать калитку и дорожку к туалету, будешь скупать местный самогон на деньги, доставленные из города с оказией. А то обнаружишь их в старой, забытой куртке, сколько уж раз так бывало! Потом, очевидно, будешь пить самогон с теми, у кого покупал его.

На самом деле тебе обрыдло твоё Абрашино, ты окончательно возненавидел своих соседей, а собаки, эти жуткие твари, хватают тебя за штаны даже на твоём собственном подворье. Мучительные потуги что-то из себя представлять не оставляют времени просто жить… А сегодня опять солнце, день будет чудесный. Какая гипертония, о чём вы, господа?

А ты, Мясников, представляешься мне князем Меньшиковым в Берёзове. Замерзающий, закутанный в шаль. Но знающий: есть замечательный сюжет за тридевятым морем… Настоящий мир не имеет ни цены, ни ценности, всем этим наделяют его существа разумные, им даже кажется, что они могут улучшить его или, наоборот, сделать хуже. Творить можно – лишь издеваясь над собой, больше мастерства – больше зверства. А как любить? А что любить? А чем любить? Обманывать – вот это имеет самое прямое отношение к искусству. А письмо… Портновское занятие, где на всё надо натянуть тесноватый сюртук сюжета. Да как же вы примеряли, господа? Где и чему вы учились?

Письмо девятое

Оп-па, Мясников! Снег пошёл! А я пометил в начале – двадцать восьмое сентября. Ты тоже не обратил внимания, да? Подумаешь, ошибся на месяц! Объединять лечение от гипертонии с красным шмурдяком – наверно, неправильно. Вчера были в деревне, жарили шашлыки и пили вино. Говорили об эгоизме, неуступчивости, то есть о совместном житье-бытье. Притом на лицах у всех печать одиночества – прошлого, сегодняшнего, будущего… А потом замечательное посещение дома, где печка и камин удивительно хорошо сложены хозяином, а хозяйка, разбитная курильщица, весело говорила про мужа-пьяницу, что талант не пропьёшь. Фотографировались с огромными тыквами, причём ощущение, что это они фотографируются с нами, до того важен и велик овощ!

Ходили смотрели дома, наша подруга Ирка делала вид, что выбирает себе место жительства. Этот дом, по её мнению, тёплый, а вот тот совсем холодный. Были даже глупые дома… Деревня потихоньку уходит в зиму, это уже совсем другое существо – деревня зимой.

Милая щебетунья Ирка – этакий порочный самоцвет, в ком сочетается наивность, детская непримиримость, жизненный опыт и всё тот же эгоизм. Вообще-то мне давно неинтересно наблюдать за людьми, все они составлены по схемам, коих наберётся от силы десятка полтора. Мясниковы – штучный товар, редкость. Причём, я думаю, ты уверен, что в Новосибирске нет ни настоящих художников, ни творческой атмосферы. Я то же самое говорю про Барнаул. Ты ошибаешься, стало быть, я – тоже.

Один мой знакомый улетает в Германию. У него двойное гражданство. Даже представить себе не могу ощущения человека с двумя гражданствами. Наверно, обращаться к нему – гражданин – неправильно. А как? Граждане? Мне что-то одной родины многовато, а тут целых две. Интересно.

Но что я делаю? Что делаю! На какую такую нужду извожу бумагу? Назови это словом, Мясников, прошу тебя, ты умный!

Уже час, как я на ногах, а будильник показывает половину шестого. Старческие ранние подъёмы. А ты, Мясников, уже вылез из своей конуры? Помочился на стылую землю? Ты уже успел подумать, что сегодня будет для тебя новым? Что обратится миражом из только что бывшего сущим? Ты уже решил, у кого из соседей пойдёшь покупать самогонку? У тебя сегодня день встречи с одноклассниками. Приедут, не приедут – это не важно, призраки бывают плотнее настоящих. Если допустить, что «плотность» происходит от слова «плоть». Надо будет напиться, чтобы не ломать голову, как могла столь короткая жизнь так изуродовать всех твоих сверстников. Наверно, лучше придумать другой праздник. К примеру – из Барнаула приезжает твой друг, художник. Это большое событие, и без самогонки тут никак не обойтись. Можно и день рождения комсомола отметить. Кстати! Ха-ха! Можно сразу же справить поминки по нему.

Жизнь ничто без прививки безумия. Очередная угроза остаться без работы. Поборемся! По данным ВЦИОМа, недоверие к правительству высказали девяносто семь процентов опрошенных, к прокуратуре – девяносто шесть, к президенту – семьдесят. Никто не чувствует себя обесчещенным, никто не идёт стреляться.

А за окном снег, ветер и слякоть – замечательный ноябрьский коктейль. Ты сидишь насупленный и бессонный, у тебя нет керосина, закончились сигареты и свечи. От трезвой злости ты бы немедленно взялся за перо, написал бы, как в очередной раз тебе открылись самые потаённые уголки мира, осветились тайны, которые люди прячут даже от самих себя. И ты увидел бы среди величия и хаоса своего друга, занимающегося онанизмом, тогда как в соседней комнате его жена изнывает от желания и любви к мужу.

Самое трудное – пережить это затянувшееся утро. Лучше бы дали свет, чтобы у тебя появилось занятие, не то увидишь нечто страшное про себя. Ты, очевидно, думал, что уж про себя-то всё давным-давно знаешь. Какое заблуждение!

Письмо десятое

Я отрекаюсь от всего того, что было лучшим в моей жизни. Или предполагалось быть лучшим, но было испорчено благодаря моим стараниям. Отречься от дорогого, от значительного – вот бунт, доказывающий понимание бессмысленности всего происходящего. Какая глупость – жить и доказывать бессмысленность жизни! Но доказывать смысл жизни – не лучше того.

Великолепные сюжеты, великолепные слова… Вдруг за всей гениальностью и прозорливостью поэта я вижу испуг. Никогда и никто не обнаруживал этого в Башунове. Испуг, да. Однако на то и поэт, чтобы его чувства приобрели космические масштабы и не миновали тебя. «Но не поддамся испугу», – восклицает он, напуганный. Это ведь ни хорошо и ни плохо, это есть, как родимое пятно, как вековечная отметина.

Мясников! Твой голос всё тише… Вчера по ошибке заехали в какой-то незнакомый лес. Едва выбрались. После долгих пасмурных дней солнце вышло посмотреть на нас, идиотов. А о тебе я даже не вспомнил. Далёкие голоса всё менее различимы.

Жуткие морозы. Очередные похороны. Встретил богатого художника. Ты вот талантлив, а богат не будешь. Впрочем, тебя это и не занимает. Душа замкнулась, поговорить ей не с кем. Такое ощущение, что ей противен и сам носитель её. А душу нельзя скоро и по заказу переподчинить. Она не может стать ни лучше, ни хуже, она – данность. Но ведь говорят же – душа испакостилась, значит – бывает, меняется? Зимой её совершенно нечем лечить – ни леса, ни речки… Кто-то зовёт и зовёт – приди!.. Только не говори, что это чья-то душа общения просит. Никто не узнает, соглашается она или нет с тем, что выбирает для себя её хозяин – она вторична, она спутник. И потому она подвержена насилию. Душа ранима…

Зимние могилы печальны вдвойне. Упокоившимся в земле не нужны прощения. И похвалы, и поздние признания…

Писательская братия всё так же скучна и нелепа – от барственных москвичей до угрюмых провинциалов.

Хочу в Сан-Франциско, хочу посмотреть на Елену, поговорить с ней. Мир стал доступнее, только отчего-то не для меня. И опять что-то кому-то надо, а я устал и не хочу. Госпожа лень раскрывает свои объятья, но тщетно. Лениться – занятие избранных. Мясников! Ты меня слышишь? В твоём Абрашино замело пути-дороги, хотя, думаю, дорогие джипы, сновавшие летом туда-сюда, пробьют себе дорогу. Им, тупым, отупевшим от денег, тоже хочется романтики. Допускаю даже, что им как раз хочется её куда больше, чем остальным, у кого вся жизнь – сплошная романтика. Изощрённые способы выжить, заработать, пробиться, пропихнуться вопреки задаче правителей – извести этот постылый народ. Очень романтично, не правда ли? Тебе, Мясников, не надо зарабатывать для кого-то, великое счастье.

Надо работать, надо кого-то поселить в домик, который я сам не построил. Вот такая фата-моргана – не построенный дом. Бывает.

Белое одичание. Абрашино. Дом, занесённый под крышу. Поутру открывается дверь, и в проёме…

Письмо одиннадцатое

По-моему, я опять уснул, не дописав предложение. Портвейн был бодяжный.

Господин-товарищ Мясников! Я выношу вам самый суровый приговор – признать Н. Мясникова безнадёжно далёким от мира городских пьяниц-художников. Заклеймить позором за то, что он столь же далёк от прочих пьяниц, поскольку в Абрашино давно выпита вся самогонка, а дороги не прочищены, и государевы напитки не на чем подвезти. Да жив ли твой единственный сосед и постоялец – кот? Его сородича я только что видел в мастерской художника Скурихина, с которым ты меня и познакомил. В мастерской всего четыре градуса, и кот, очевидно, давно ошалел от холода. Нигде не испытываешь столь сильного чувства сиротства, как в мастерских художников. Все они разведены, потеряли жильё и проживают тут же, где творят. Пёстрые интерьеры должны бы радовать своеобразием, выдумкой – как бы не так! Заросшие пылью замечательные вещи кричат со всех сторон: что бы сюда ни попало – всё тут же обрастёт сиротством. Пыль вековая день ото дня уплотняется, она смеётся над хозяином помещения, над его работами, над самим искусством. Ибо она переживёт всё, а первым среди прочего в прах превратится сам художник, который всё здесь придумал и завёл эту самую пыль.

Старый, растрескавшийся контрабас, скрипка, помещённая в корпус от старинных настенных часов, мандолина, строй которой неизвестен художнику. А то бы сыграл, – нахально заявляет он.

Увы, я уже замечен. Это знание не даёт мне покоя – как бесенята распорядятся мной? И почему им дано это право – мной распоряжаться?

Минус сорок! Матисс изрёк: у художника один серьёзный враг – его собственные картины. Всё так. А у человека вообще – он сам. Мои деревья, наверно, замёрзли, такого мороза им не выдержать. Мои птицы умирают на лету. А под окном мужики копают траншею. Им деваться некуда, лом, лопата – и вперёд. Полёт мысли давно уже остановлен – тоже замёрз. Современные ведуны утверждают, что мы живём в «центре мироздания», и потому нас минуют природные катаклизмы. Величественные непогоды никак не могут научить человека, сбить с него гордыню.

Дорогой друг Мясников! Ты, наверно, уже извёл все дрова, чтобы не замёрзнуть в эту лютую зиму. А вот не спросил же я тебя, рыбачишь ли ты зимой? Летом у тебя это получалось очень даже неплохо. Интересно, почему ты не заведёшь собаку? Я думаю, ты в какой-то степени всё-таки считаешь себя дачником, а дачнику собаку заводить хлопотно. Уезжая в город, её необходимо забирать с собой. Собак ведь не бросают, не так ли?

Что-то маловато оснований для оптимизма, их надо отыскивать, как золотые песчинки в тоннах отвала. Или придумывать, сочинять оптимизм без оснований. Но это уже формула идиотизма.

По мне тоскует моя мечта, брошенная, оставленная без присмотра. Она взывает к памяти, ибо к сердцу взывать бесполезно. По мне тоскует не построенный домик у озера. Вот уже сорок лет по мне тоскует Наташа из Хабаровска. По мне тоскуют острова Кука, Новая Зеландия и маленький кусочек Адриатики, где ступала нога моей далёкой возлюбленной.

Остаток зимы провожу в больнице, где мне усиленно пытаются внушить: чтобы быть здоровым, надо перестать жить.

Письмо двенадцатое

Некоторые древние философы из свойств души выделяли память, разум и волю. А понтийский царь Митридат дал имя краснодарскому вину. Ничего так винцо, считается почему-то розовым, хотя на вид абсолютно красное.

Эпоха Возрождения довольно скоро сменилась эпохой Вырождения, и если главное мерило одной – красота, искусство, то другая похваляется железом и прочими металлами, изъятыми у Земли. Для величия достаточно глины и камня, для низости мало всех ископаемых и механизированных премудростей новых веков.

Кстати, зима-то уже и кончилась. Ты, Мясников, герой, ты пережил её. Имей в виду, весны нынче снова не будет, помаются в холодах апрель с маем – и сразу грянет лето. Я решил нынче не сажать картошку. Впервые за тридцать с лишним лет. Похоже, что-то разладилось в правильном обращении времени, где от картошки до картошки – год. Это свой счёт, как в древнерусском календаре, начинавшемся двадцать первого сентября. Аккурат – уборка картофеля. Интересно находить совпадения в исторических датах. Не могли же те давние русичи знать христианского календаря, по которому двадцать первое сентября – день рождения Матери Господней! Да и картошки наши дальние предки не знали. Сей заокеанский продукт завезён из Америки много позднее.

Дорогой Н. Мясников, он же – Николай М.! Не виделись мы уже много времени, и каждый из прошедших в разлуке дней я посчитал бы за три. Ты же так и не завёл собаку. Правильно. Ведь ты не хочешь ни о ком заботиться. Сидишь себе на крылечке, нагретом солнцем, и пьёшь самогонку. Пьёшь, не отпирайся, я точно знаю! Пьёшь и жмуришься, как кот. Так пить её, родимую, может только истинный знаток.

Честно сказать, Коля, писать особенно не о чем, нет подпитки нашим с тобой отношениям. Да и нет их, отношений, как не было никогда. Я так вижу тебя этаким котом, не как бы – а настоящим, замечательного трёхмастного окраса. Огородный охотник за воробьями и мышами. Прячешься в грядках, увлечённый собой, своей охотой, своей жизнью и талантом. Но… Ловкость уходит, птички и мышки разбегаются. Кошачий век тоже не вечен. И талант может умереть раньше своего обладателя, его бренной оболочки. Он, талант, тоже смертен.

Да, Коля, высокое искусство писать письма осталось в прошлом вместе с уроками риторики и хиромантии. Надо же, учились этому – красиво говорить и читать по линиям руки!

Сегодня ты, точно тот герой из Бабеля. Так и вижу тебя вышедшим на ваш деревенский большак, по которому пылят редкие телеги и частые «круизеры». Стоишь ты растерянный среди зноя и едва улёгшейся пыли, очками поблёскиваешь. И будто бы не знаешь, куда идти. И я, Коля, не знаю. Хотя каждый день выхожу из дому и отправляюсь на работу, чего страстно не хочу делать. Платили бы деньги, чтобы не путался в ногах у человечества. У него, человечества, свои задачи, не известные мне. Но я его ценю и уважаю, может, как раз за это самое.

Письмо тринадцатое

Дорогой Мясников! Всё никак не доеду до тебя. Сижу и представляю, какую точку принесёт тебе совсем уже скорое время. Ничего, Коля, переживём! Сладкие дожди поливают землю, что-то томительное рвётся изнутри – как в молодости. Молод ли ты ещё, Коля? Наверно, ты опять обманул кого-нибудь, и как ты не устаёшь обманывать?

Зашёл в книжный магазин, там меж стеллажей бродят три городских полуидиота. Вот он, читатель нового времени! Уже год как нет Шипилова, дыра во Вселенной. Мои возлюбленные соседи по этой жизни наделали этих дыр великое множество.

Дети мои несамостоятельны, и потому надо искать работу. А что я умею? Уже не пойдёшь махать ломом и лопатой, годы не те, силы не те.

В голове удивительная пустота, и маленькие человечки вокруг. И великие амбиции… Длиннополое пальто, берет, кашне в два оборота вокруг шеи… Да-да, берет и кашне, внешние приметы любимой богемы. Нет больше этого слова, нет этого понятия. Пусть теперь китайцы создают русскую литературу, они всё могут. Наверно, надо лишить человека всего, чтобы наделить бешеным трудолюбием. Китайцы и музыку нашу перепишут, загонят Чайковского, Бородина, Свиридова в свою пентатонику – запросто.

А то освоят наши семь нот, будут сочинять в нашем строе.

Я вижу потомков твоих, Мясников, с жёлтой кожей и узким разрезом глаз. Они, правда, не получат генного заряда трудолюбия. Однако китайцами будут все – и творцы, и купчата, и даже бомжи.

Сегодня двадцать первый день я без работы, то есть по закону непрерывность моего трудового стажа нарушена. Трудовой стаж! Тьфу! К человеку столько приставок придумали! Ещё – пенсионный возраст, к примеру. Одна анкета чего стоит!

А я вот думаю: приехал я вдруг к тебе, говорю на пороге – ну, здравствуй, Мясников! И угадываю по выражению твоего лица поиск чего-нибудь этакого. Скорее всего, ты остановишься на фразе, никакого отношения ко мне не имеющей. Будто мы и не расставались на год с лишним, будто накануне ввечеру прикончили литр самогонки. Кстати, почему вы её не очищаете, не улучшаете, так сказать, вкусовые и ароматические качества? Зело вонюче зелье! Предвижу ответ – а зачем? И вправду, зачем, если и так всё будет выпито?

Итак, мы остановились на фразе, которую ты подготовил к нашей встрече. Нет, это будет не фраза, а некий трактат из жизни животных. Будто бы, вопреки всем утверждениям, что мыши и крысы не выносят соседства друг с другом, в твоём доме они прекрасно уживаются и даже не ссорятся. Бывает, на прогулку выходят из подполья бок о бок. Сам наблюдал. Особенность – мыши жрут картошку поглубже в зиму, а крысы начинают с осени. Кота они общими усилиями изгнали из дому. Думаю, надо начинать опыт по отбору крысобоя, чтобы заменил мне кота. Я ему уже костюмчик придумал. Пожалуй, прямо завтра и приступлю, не то они так сдружатся, что устроят симбиоз на генном уровне и выведут крысомыша…

Потом мы пойдём пить вонючую самогонку, и ты, как всегда, будешь отодвигать еду, настаивая на том, что в горючей жидкости питательных веществ достаточно.

Не поеду я нынче к тебе, извини. Прособирался, а теперь вот и деньги кончились. Выпей за меня, а я за тебя – здесь. Скурихину не звоню, что-то мы друг другу не показались. И портрет он плохой нарисовал.

Сегодня купил костей аж пять килограммов. Супы можно варить месяца полтора, а то и больше. Я играю в бедного и в ум не беру, что беден на самом деле. Мне нечего продать, моя мышечная сила ничего не стоит, износилась, мои мозги никому не нужны. Это вообще на сегодня самая ненужная вещь на свете.

Но томительно сладкие дожди тоже могут служить призывом к жизни. Два года назад какие-то прожорливые гусеницы извели большой карагач у моего подъезда. Год он простоял мёртвым, потом его спилили почти вровень с землёй. А нынче на том месте пошли новые побеги.

Письмо четырнадцатое

Вот ночная странность. Открываю книгу Башунова – «нехоть напала, куда бы уехать…».

Ещё немного – и отправимся в Советское, хоронить Прутковского. Сколько уже их, не дошедших до шестидесяти! Милые мои ИНО – странцы! Эх, Эдуард Эдуардович! Так и не поговорили. Всё собирались. Где-то далеко в себе он был спрятан, обычно такое происходит с людьми нежными, ранимыми. Я знаю, он такой и был. Горы остались, озёра, всё, что связывало его с жизнью. Вот интересно, а ТАМ горы есть?

Вокзал. Ожидание. Следующей станции не будет.

Здравствуй, Мясников! Вот поел лапши на мясном бульоне – хорошо. Есть ли в твоём супе мясо? И вообще – как ты там? Кстати – где ты? Может, вовсе и не в Абрашино? Сидишь в уютной городской квартире в вашем сером и промозглом Новосибирске. Сунул ноги в старые обрезанные валенки и посмеиваешься над всеми. Завидуйте, мол, дураки, бездомности моей, бесприютности, одиночеству и напяливайте на всё это романтические одежды. На здоровье… Почему тебе, Мясников, обязательно надо кого-нибудь дурить? Наверно, оттого что ты сам больше всего боишься быть обманутым.

Я вижу, как замыкаются твои круги. Сначала прогулки вокруг Абрашино, за дальними границами села. Затем вдоль поскотины, ближе к околице, потом улицами, потом вокруг своего огорода, дома, долгие посиделки на крыльце… И, наконец, юрк в глубину своего заточения – и всё, двигаться больше некуда. И сказать нечего. И написать. Ты пришёл в себя, как в конечный пункт путешествия. Пришёл туда, откуда вышел. Тебе ничего не остаётся, кроме как ещё сильнее возненавидеть своих соседей. И ты получишь заслуженный ответ. Нечто подобное описал Камю – « …и пусть меня встретят криками ненависти…».

Мясников! Ты меня слышишь? Думаю, всё-таки ты ещё не доел себя окончательно и продолжаешь надкусывать свою бессмертную душу, выделяя в качестве освобождённой энергии какие-то строчки. Это ещё не совсем повторы, но уже перепевы. А впрочем, прими мои домыслы за попытки обнести тебя границами. На самом деле я ведь знаю – ты безграничен. Но всё равно скажу тебе: виден, виден предел за толстыми стёклами твоих очков. Я смотрю в твои линзы с обратной стороны.

Мысли мои всё время возвращаются к тебе, однако тут же ускользают, отвлекаются. Вижу твой огород, твою избушку – и всё будто в каком-то старом, заезженном кино. Оно не блещет достоинствами, но из-за распутицы новый фильм не завезли, крутят и крутят этот. Огород, избушка, одинокий человек, прячущий глаза за толстыми линзами. Что-то у него в голове? Что в голове у тебя, Мясников? Или ты приблизился к миру настолько, что выправил забор, завёз назём на свои грядки, отремонтировал крыльцо? Или отдалился так, что не замечаешь не только порухи в собственном хозяйстве, но и течения времени? Оно остановилось, оно – некто сидящий за столом перед зашторенным окном и перелистывающий календарь: зима, весна, лето… Времена года – лишь набор иллюстраций, памятные фотографии о бывшем когда-то.

Автовокзал. Жду автобуса, чтобы уехать в Бийск. Интересно, есть автобус, которым можно доехать до Абрашино? Отчего бы не быть, но, скорее всего – с пересадкой. Твой дом находится на северо-западе от моего. Направление это ничем не хуже и не лучше любого другого, хотя, если б ты жил, скажем, в южном направлении, я видел бы тебя чаще, потому что в той стороне мой любимый Горный Алтай. И ты был бы другим, природа дорисовывает лицо человека, местность наносит свои черты.

Мне сообщить тебе нечего, ибо в жизни моей ничего не происходит… Времени до автобуса ещё много, сейчас буду звонить Скурихину, узнавать про тебя.

Письмо пятнадцатое

Облака барашками переплывают от крыши к крыше. На оконный слив хозяйка из дома напротив насыпала крошек. Голуби – символ любви и мира – дерутся, сталкивая друг друга вниз, а крошки ссыпаются на тротуар, так никому и не доставшись. Глупые птицы – прямо как люди.

Недоверие к окружающему миру таково, что хочется повернуться к нему спиной, посмотреть на него шиворот-навыворот. Вот – сойти с ума и не попасть в сумасшедший дом! Но тут опасность – побьют камнями, как инородца, иноверца, инобыльца. У нас в городе много сумасшедших, и нет среди них одного, кто бы не был побит, изуродован возлюбленными согражданами. Раньше говорили – юродивый, Божий человек, блаженный. Понимали – он по-своему общается с миром, иначе, – и всего-то. Сейчас «по-своему» разрешено только для того, кто может купить себе место на острове Инобыль. (Придумка Коли Шипилова). А бьют – понимают по недомыслию, что юродивый и уродливый – одно и то же. Приводят, так сказать, в соответствие.

Мясников! Ты самый умный, потому что сам по себе. Понимаю, как тягостно это временами, но ты ведь знаешь, что не менее тягостно соседство с людьми. Ты только героя из себя не строй! Когда тоска изъест твоё сердце, страшно предположить, куда ты помчишься и как скоро. Всё это ерунда – будто работа избавляет от тоски. Бетон месить – да, и то на время. Почему жить так трудно, Мясников? Ведь всё в нас, и добавить снаружи куда труднее, чем вытащить изнутри. Один мой знакомый с преувеличенной бодростью в голосе сообщил, что его жена почти ослепла, безнадёжно больна ещё чем-то. Подумать – молодец, держится!.. Ан нет – идиот! Держаться – это держать при себе.

Я знаю, ты ведь сбежал от женщины, которую очень любил. Но вот беда, она не могла быть твоей, она по призванию, предназначению своему не могла быть чьей-то. А твоя пылкая душа ждала ответа…

Но вот ты доходишь до некого предела и берёшь в свой абрашинский дом хозяйку из местных. Деревенские женщины в наших с тобой годах – старухи. А молодых в ваших краях давно уже нет, и ты вынужден довольствоваться тем, что наличествует… Придёт же в голову! Или такой сюжет. Ты распродал кое-что из оставшегося в городе имущества, реализовал часть своего несметного урожая и купил маленькую ленточную лесопилку. И трудишься, распуская брёвна на доски для местных дачников-буржуев, которые ведут себя как захватчики. Тебе кажется, что ты дерёшь с них три шкуры, а им всё нипочём. Нет, это совсем уж фантастическая история. Ты по-прежнему лениво будешь отправлять своих соседей в Париж, всех знакомых разгонишь по белу свету и пальцем не пошевелишь, чтобы заделать дырку в заборе. Работать на лесопилке? Нет, я так далеко зашёл в своих фантазиях, что это действительно близко к безумию. Только лень и безделье – настоящие родственники философии. А ты – философ от Бога, это как сумасшедший с рождения – избранник.

Письмо шестнадцатое

Ты живёшь далеко от живых, но так же далеко от мёртвых. Впрочем, мои могилы под боком, но в последнее время я всё реже их навещаю. И всё думаю, удалось убежать тебе от обмана, или, наоборот, ты погрузился в него безвозвратно? Лес не врёт, река не врёт, Мраморное озеро – тоже… Тебе бы женщину, которая умела бы изредка тосковать по тебе. Неожиданно срывалась в твоё непутёвое Абрашино и приносила бы иллюзию греха и любви. Она была бы уже тем хороша, что появлялась бы ненадолго. И ты ведь когда-то знал таких. Что же нынче? Мир перестал быть романтичным и шалым и заказал чадам своим слетать с катушек.

Дошло до меня, приезжал к тебе старинный друг с семьёй, и ты переспал с его дочерью. И возомнил сей случай великой любовной историей. На самом деле всё не так. Ты отомстил другу за его городскую жизнь, отобранную у тебя тобой самим, за семью, за красивую дочь, за возможность заниматься любовью с вольными женщинами. Ты не учёл, что «девочке» уже тридцать, и она повидала в жизни немногим меньше твоего. Зато ты отважился сесть за роман. И героиня уже найдена. Что ж, удачи!

А не такой уж никчёмной была мысль завести тебе корову. Ещё к тому – козу, овцу и женщину. Тебе нужны новые ощущения, испытания, усилия, наконец. Про местных мы уже говорили, может, попробовать из соседней деревни? Может, там ещё остались молодые? Там пьют так же, как у вас в Абрашино, но хоть не у тебя перед глазами. Она, наследница пьяных иноземных кровей, смешает свою с твоей. Так начнётся омолаживание нации при твоём участии.

Я на берегу Катуни, невдалеке рыбак. Загадываю – поймает рыбку или нет? Накануне моему другу детства исполнилось шестьдесят. Не стал его поздравлять, потому что вдруг ощутил ненужность всего этого – детская дружба, годы, через которые мы пронесли… Что пронесли?

Забыл, как ты выглядишь. Помню очки, вялый подбородок, седоватые волосы… Иногда думаю, что мне нет никакого дела до тебя. Место нравится, место, в котором ты поселился, а не я. В этом смысле ты занял моё место. И таких много. В районе Чемала вместо меня живёт бывший заводской инженер, в Семёновке – Слободчиков, во Всеволожске под Питером – Алексеев…

У тебя уже начались первые осенние непогоды? Ведь мы совсем недалеко друг от друга, каких-нибудь триста километров. А не дойти, не доехать… Огород нынче не радует, но картошка будет, это я тебе как опытный огородник обещаю. Ты, наверно, что-то пишешь, что-то ещё исторгает из себя душа, израненная одиночеством и самогоном. Что нового скажешь ты людям, свирепая крыса, загнанная в угол с названием Абрашино? Сейчас уже утро, ты уже выходил из дому, уже проверил наличие неба и повалившегося забора. И вновь завалился на топчан. Мир на месте, можно не торопиться спасать его или переустраивать.

А я сижу на скале, подо мной шумит Катунь, и нет никаких слов, чтобы описать этот шум, эти горы в пихтовом оперенье, эти сосны, этот кедр, выросший из скалы, этот цветущий маральник. Вот захотелось ему зацвести под осень – он и зацвёл. Для познания собственной сути необходимо опереться о величие. И слава Творцу, что нет ничего величественнее природы. Наверно, ты ходишь смотреть на обскую воду, в тамошних местах она совсем другая, нежели под Барнаулом. Там чище, шире, величавее. Впрочем, ты ведь больше любишь бывать в лесу, во сыром бору, и вглядываться в таинственный мрак, поселившийся в старых соснах. Вижу, как ты пошёл со двора. Не знаю – куда, но ведь ты и сам не знаешь. Надо идти, иначе можно насмерть прирасти к этому огороду, к этому топчану… Надо идти.

Письмо семнадцатое

Временами я ненавижу тебя, Мясников, потому что всё-таки завидую. Ты вчерашний суп будешь доедать? Или, как всегда, напился накануне, забыл убрать в холодильник, и он, суп то есть, прокис. Так, что ли?

Нынче вижу тебя окрепшим, восставшим от ипохондрии и глубокого чувства неполноценности. Неужели она, та самая дочь твоих друзей? Неплохо, если учесть, что влюбиться ты уже не можешь, да и она – прагматичная, расчётливая, циничная особа, уже изведавшая той любви, которая то и дело надкусывает настоящую. Раз, другой, третий – и уже от той, настоящей, остаётся жалкий огрызок. Кому-то он достанется! Не тебе, не огорчайся до срока, тебе от неё не будет даже этого. Она пошалила назло маме, папе, которые тоже шалят. Но не отчаивайся, ты получил любовное похмелье в виде вдохновенья – счастливчик! Роман без ответственности с продолжением в яркой строке – что ещё нужно писателю? Ты ведь ещё писатель, а? Отзовись!

Вторые сутки дождь без перерыва. А у тебя, Мясников, хорошая погода. И тебе, очевидно, сладко оттого, что я опять тебе завидую. Да и ладно, мелкий паразит, питающийся отбросами настоящих чувств! Но бойся! Завтра и к тебе придёт дождь, мелкий, заунывный, затяжной. И твоя шизофрения родит твою очередную ипостась. И кто же будет на этот раз? Говорят, на первых стадиях (а у тебя, надеюсь, ещё не очень далеко зашло) сознание, раздваиваясь, рождает нечто близкое к первородной сути, то есть Мясников-II не будет сильно отличаться от Мясникова-I. Это потом уже ты станешь выбиваться в Наполеоны и Хрущёвы…

Ты собрал свой урожай, подготовил листочки с новыми рассказами для журнала. Лениво поглядываешь на шкаф, где висит городской костюм. И так же лениво думаешь: а неплохо было бы заявиться в редакцию в ватнике. Потом вспомнишь, что женщин там совсем не осталось, и производить впечатление не на кого. Ты ещё достаточно молод, чтобы думать, как произвести впечатление, но уже порядочно стар, чтобы прикладывать усилия, создавая его. Впрочем, я посоветовал бы тебе заглянуть в шкафчик, костюм-то моль почикала! Ты, конечно, был уверен, что в деревенских домах эта тварь не заводится – как бы не так!

Мясников! А ведь именно таким образом мир рушится – начиная с прогнившей доски на крыльце, с дырки на штанах… Развод, потеря жилья, места на службе – это уже потом, это наполеоны в ряду потерь, сначала идут утраты помельче.

Осень. Божьи коровки расплодились в великом множестве и стали кусаться, открещиваясь от своего нежного названия. Теперь уже наверняка неубранный хлеб погибнет. Кто же мог предположить, что к октябрю зерно не успеет созреть? Тоскливо мокнущие нивы – жуткое зрелище.

А почему бы тебе, Мясников, не отпустить бороду? Она скрыла бы твой безвольный подбородок. Ах, извини, ты ведь считаешь, что он у тебя как раз волевой. Что? И многие так считают? Может быть, может быть… Нет, с бородой тебе нельзя, ибо бритьё – одно из немногих ежедневных ритуалов, которые оборачивают человека к жизни. Или направляют к ней – как тебе больше понравится.

Мясников! Я нынче в разъездах, вот так-то! Ты находишь успокоение в своём медвежьем углу, я – в беготне, в гонке за лидером, где предполагаемый лидер – я сам. Только тут всё наоборот. Я и всё множество моих «Я» без конца убегают от меня. Такая вот нескончаемая игра. Впрочем, в неё играют все.

Да, ещё о твоей внешности. Вам, скитальцам, очевидно, выдают специальную краску для волос. Другие – седые, сивые, белые, а у вас волосы какие-то серо-стальные. Вообще-то ты всё больше и больше походишь на брошенного всеми деда. Тебе не нашлось места в доме престарелых, в богадельне, и тебя отправили сюда. Твои очки, придававшие до времени лицу некий смысл, даже замысел, теперь добавляют к портрету обычную старческую слабость зрения.

Уголь тебе завезли? Дровами много не натопишься… У тебя опять новые соседи. Да, ребята с деньгами давно уже разрушили твою идею творческого скита, превратив тихое, уединённое место в дачный посёлок. Опять у тебя что-то отбирают. И так будет всегда?

Письмо восемнадцатое

Ты думаешь, что спокойствие обретено тобой в результате постижения простой истины – резкие, необдуманные шаги приводят к лишним хлопотам. Однако тут ничего не поделаешь, потому что те самые резкие движения необходимы в жизни – как замена прививки безумия. Иначе окружающее становится разумно скучным (или скучно-разумным, кому как больше нравится). Наверно, участие в искусстве требует искусственного поддержания тонуса, то есть против привычного течения жизни необходимы лекарства. А тут уж у кого и насколько сил и фантазии хватит. К сожалению, часто подобное излечение привлекает чьё-то внимание, со временем вокруг образуется толпа и возрастает гомон. Но самое отвратительное во всём этом, что всплеск, взрыв, смена ритма или декораций чаще всего происходит как раз под влиянием поступков других, поведения или безучастия той самой толпы. Как всегда – тебя дёргают, и ты дёргаешься, думая, будто исследуешь путь к настоящим чувствам, без чего искусство мертво. Как мертво оно без почвенного начала. Мы садимся на эту почву голыми задницами и считаем, что проблема решена. Но в том-то и дело, в том секрет: следующим шагом необходимо попытаться соединить вечное притяжение Земли с вечной тягой к Космосу. Увы…

Из своей недавней поездки в город ты не привёз ничего, кроме очередного разочарования.

Новосибирск, особенно центр, становится всё краше, и тем подчёркивает вывод: снаружи ничего невозможно украсить. Жизнь, мир, наполняющий её, всё более мрачен, несправедлив, алчен, ограничен в высоте стремлений. Ты сказал это себе и подумал; а что в чём? Жизнь наполняет мир или наоборот? Вопрос из дискуссии о «Войне и мире» Льва Толстого. Та дискуссия, как и сам автор, не смогли доподлинно объяснить широту и в целом объёмность слова (значения?) «мир». Ясно одно – речь идёт не о военном бездействии. Может, всё-таки мир охватывает собой жизнь? Рядом с нею бок о бок ходит смерть, её-то куда девать, эту вечную спутницу всего живого?

Когда нечего писать, ты изображаешь себя. Наверно, все художники так поступают, хотя – посмотришь – многие вроде не очень напрягаются в поисках тем и объектов изображения. Всё дело в поисках того самого фокуса, благодаря которому ты, устремившись в Космос, остаёшься на Земле. Бесчисленные речки, кусты и деревья… И вот – в замкнутом пространстве четырёх стен – ощущение природы… Иллюзия. Но то и есть искусство. «Ночь над Днепром» Архипа Куинджи не изображает почти ничего. Но какая живопись! Это же надо так изобразить сплошную темноту, чтобы увидевший обмер от восторга!.. Теперь уже бессмысленно искать свои портреты. Ты их столько написал! И ни одного правдивого. Ты распылил себя, используя отдельные реальные чёрточки и смешивая их с придуманными. Ты положил свой лик на алтарь изображения множества лирических героев. Размножился – и с тем потерялся, истаял. Мог ли ты предполагать такую опасность? Вряд ли кто задумывается об этом, упреждая свои шаги. Сие – почти всегда результат содеянного. Из множества покушений на самого себя это, пожалуй, самое тяжкое. В итоге ты уже не узнаешь, какой ты на самом деле. Зато есть новое занятие: поверив в одного себя, начинаешь убеждаться, что ты – другой…

Письмо девятнадцатое

Мне скучно, Мясников! Скучно даже то, что я сейчас делаю – пишу тебе. Я ведь специально сделал из тебя значительную фигуру, как-то не пристало писать Бог весть кому… Вот беда, скучно даже говорить тебе гадости!

Опять листал книжки некоего писателя Николая Мясникова. Боюсь, Коля, твои виртуозные рассказы впредь никто не оценит, потому что информативно они чрезвычайно бедны. Увы, информация для духовного обогащения не считается уже предметом познания мира. Я, конечно же, стар, никто не возражает против этого, но я ещё не слеп, не слабоумен, чтобы не видеть: человечество впадает в детство, когда яркие краски выходят на первое место, когда ассоциативные ряды истончаются и теряют своё назначение. Когда развитие ума и психики идёт в обратном направлении – от третьей сигнальной системы – ко второй, а затем – к первой. Новое детство нового человечества – вот что грядёт. И надо бы помнить, что дети, помимо изначально радостного восприятия мира, обладают жестокостью, они тираничны и эгоистичны. Они разрушители. Оставь их без взрослого пригляда или воспитания – и ты увидишь в них зверя пуще всякого зверя. Похоже, человеку начинает надоедать ломать в себе эту самую зверскую природу.

Я выпиваю рюмку, Мясников, первую, заметь, – и сразу обращаюсь к тебе. Ты выходишь на крыльцо, со страхом и надеждой вглядываешься в черту поднебесного пространства. Сегодня, завтра или послезавтра выпадет снег. Не будет этой черноты перед глазами, но безнадёжная белая пустыня похоронит последние ожидания. Почему-то зимой заканчивается всё. И какой идиот придумал новый год зимой? Какие такие новости в этом ледяном безмолвии! А может, наоборот, он слишком умён, этот хитрец-придумщик? Когда истекает срок последним свершениям и надеждам, он взывает к уставшему, изнурённому человечеству: посмотрите на календарь! Всё только начинается!.. Мы черпаем оптимизм из обмана.

Ты, верно, сидишь над романом о любви. Сколько ж можно почерпнуть из одной мимолётной встречи! Да сколько угодно! А можно пойти путём твоего земляка поэта Ивана Овчинникова, написавшего самую короткую из известных миру поэму:

«Светает. Люська, уходи!».

Интересно всё-таки, насколько ты вжился во всё, что окружает тебя нынче в Абрашино? А то ведь останешься навсегда орхидеей, воткнутой посреди грядки с огурцами. Полусон-полуявь. Будто бы я смотрю на тебя сквозь банку с мутным рассолом из-под тех самых огурчиков. Твои огромные очки расплываются, обтекая лицо, и ты становишься похожим на инопланетянина из киношки про неземные чудеса.

Все мы держимся тем, что придумываем сюжеты. Только свой собственный, по которому могла бы последовать жизнь, мы придумать не в силах. Что за умысел такой? Я догадываюсь, в чём дело, только пока ещё не обрёл окончательной уверенности. А догадка такова. В наши сюжеты всегда встроена женщина, и её поступки, движения легко направлять только в том случае, когда ты сам придумал её, нашёл ей спутника или нескольких… Женщина из твоей реальной жизни обязательно ускользнёт из-под твоей власти, она будет пытаться управлять тобой, и ты уже никогда не сможешь развернуть ситуацию. В лучшем случае – сможешь только сломать.

Я могу подарить тебе сюжет, хоть несколько, не жалко. Только женщин в них ты встраивай сам.

Письмо двадцатое

Ах, Мясников, Мясников! Неделя до моего странного дня рождения. 60! Ничего не понимаю, и с каждым новым днём всё меньше и меньше. Скоро падёт первый снег, скоро отсчёт времени изменится на обратный. Только само время не обернётся вспять, что для этой ненормальной жизни было бы вполне нормально.

Твоё место занято объектом (субъектом?), для которого оно и готовилось. Ты – всего лишь квартирант. Не отчаивайся, это положение многих. Истинные хозяева – работники, занявшие твои места, мужья твоих девушек, жильцы твоего дома, проданного по недомыслию или по беде, все, кто ступил на твой след после тебя. Не разводи руками ты, мелкая кусачка! Мне снится, будто ты пишешь большое полотно маслом. Вот отчего бы, скажи? Ты даже свои маленькие графические рисунки, – иные из них, надо отметить, довольно злобные, – забросил. Пока не снится, что ты засел за роман, наверно, и это скоро увижу. Считается, что в сны приходит то, о чём ты постоянно думаешь. Как бы не так! Думал бы я о твоих полотнах и романах! А злобный роман написать труднее, чем злобный рассказ? Кстати, ты ещё не расстался с замыслом пострелять в своих соседей? А наложницу из местных не завёл? Я увижу её во сне и приеду, чтобы сравнить с настоящей. Не собираешься никого приводить в дом? Так я тебе и поверил! Да, семени в своей прошлой жизни ты поистратил немало… Однако отвернуться от мира можно лишь уйдя из него. Ты же не собираешься уходить?

В эту минуту я подыхаю от зависти к тебе, я хочу в Абрашино. Впрочем, это – зависть туриста, любимое место которого посетили без него. Заповедные уголки, они никогда не будут твоими. Наверно, жизнь надо любить, понимая, что ты в ней всё тот же турист, и необычайно краток миг твоего пребывания в ней.

И всё-таки в твоём Абрашино солнце всегда выходит из-за сосен… Вот пишу – а тебя вовсе и нет на месте, и след простыл. Ты ведь тоже турист. Хотя… Турист – на самом деле – это великий посиделец, он привязан к одному месту и выскакивает к другим лишь набегами. Иллюзия простора, иллюзия движения…

Сорока на хвосте принесла – мол, ты, Мясников, сходишь с ума. Я этого ожидал и боялся. Высидеть в твоём заточении, в твоём диком углу при твоём ужасе в восприятии жизни можно только одно – безумие. Расскажи, что видишь ты в минуты помрачения рассудка, интересно. А я расскажу о своём. От нормальных тошнит, и вот, слава Создателю, я в тебе не ошибся! Но ты слишком резко не уходи в свой новый мир, мне надо будет привыкнуть к тому, что писать тебе уже больше не смогу. Или найду другого адресата, или сам доберусь до твоего мира. Не надо строить межпланетных кораблей, никуда не надо улетать, иной мир можно творить в привычном, обжитом месте.

Я пропустил момент, когда солнце выползает из-за крыши дома напротив. Момент – и не вернуть светило назад. Краткий миг, называемый жизнью, состоит из нескольких обязательных, в строгой последовательности чередуемых событий. Вот – солнце взошло.

Прощай, Мясников! До встречи в лучшем из миров – парке безумия!

Postskriptum

Как-то незаметно умерли все. Может, когда-нибудь из рождённых вновь что-то получится. Но пока что живые в большинстве своём не представляют для меня интереса.

Часто снятся алые тюльпаны на городской площади, целое море тюльпанов.

Вероятно, есть какая-то необходимость в том, чтобы поместить художника в этакое безжизненное пространство, чтобы он, не отвлекаемый миром, максимально раскрылся, чтобы выдавил из себя не только раба, но и вольную суть, если таковая имелась… Нет жизни – придумай, нет движения – сотвори.

Живём в неведении, стяжание Духа Святого – задача трудновыполнимая и – опять же – редко кому понятная.

Иные рвутся, может, сами того не ведая, в Адамы – постигнуть мир, начиная с греховного соблазна. Быть изгнанным за это из рая и родить своего Каина. Бедные преадамиты (люди до Адама) ведать не ведали, что из них выйдет такой прародитель сегодняшнего человечества.

Поле и погост, лес, река и пожарище… А пожарище-то почему? Место, с которого изгнан человек, где умерло всё живое… Всё надо начинать заново.

 

 

Ч а с т ь   в т о р а я

Письмо первое

Здравствуй, Мясников! Годы прошли от времени, когда было написано моё последнее письмо к тебе. Помнится, я сообщал тогда, что как-то незаметно умерли все. Я ошибался! Тогда ушли ещё не все. Но боюсь и нынче ошибиться, заявив: вот теперь умерли действительно все. Кто-нибудь нужный когда-то и потом забытый обязательно обнаружится в самом неожиданном месте.

Я тогда простился с тобой до встречи в лучшем из миров – парке безумия. И что же? Безумие день ото дня расширяет свои владения, а мы так и не встретились. Очевидно, ещё не время.

И мои последние слова в той переписке: всё надо начинать заново… Что я имел в виду, не знаешь? Я забыл, честное слово! Память давно уже подводить стала. В кабинете у доктора я не мог вспомнить номер моего домашнего телефона. Вот кто бы навёл на мысль, натолкнул, так нет же! Начинать всё заново… Всё заново… Что заново? Вообще всё?!

Сегодня, кстати, День отца. Поздравляю! Не знаю, как умирают, но ощущение, будто я этим как раз и занимаюсь. У Башунова (раннего) есть строчка: «И кто-то окликнет: Володя! Мне имя приснилось твоё!». Божественное живёт в строке… Любимый поэт – Володя, любимый друг – Володя, да и сам я – Владимирович… По утрам первое, что встаёт перед глазами, – мёртвый строй. Вчера похоронили Толю Соколова, замечательного поэта из Новосибирска, нашего ровесника. Да ты же его прекрасно знал! Вчера же было какое-то идиотское писательское собрание, на котором я, как тот аксакал, вынужден был заглушить всю шоблу напоминанием о величии, стоящем за нашими спинами, убегающем от нашего несовершенного зрения. Меня потрясла не сила моего убеждения, а старость, проклятый отеческий опыт, когда ты вынужден признать, что ты всё ещё похотлив, как юный заяц, и немощен, как старый пень. И уже совсем не важно, слышит тебя кто или нет.
Что-то не дождался я твоих новых рассказов??? Что ж, почитаем из старого.

«Я хотел вам сказать:

Послушайте…

Но они замотали меня в одеяло, посадили в фанерный ящик и на санках поволокли в детский сад. И в других углах ящика тоже сидели какие-то обмотанные дети.

Я хотел им сказать:

Послушайте…

Но они напихали мне полный рот манной каши, всучили портфель и букет и отвели в школу. Там мы сидели, целый класс, с полными ртами каши и боялись учительницу.

А она сидела в цветах.

Я хотел им сказать:

Послушайте…

Но они уже успели проголосовать за моё исключение. Они так много принимали и принимали к себе в комсомол, что никак не могли поверить, что я ещё не вступил, и поэтому меня исключить нельзя. А потом меня снова ругали – за то, что я тогда не сознался, и они меня исключили зря.

Я хотел им сказать:

Послушайте…

Но они уже выложили деньги за все эти георгиевские кресты, которые я делал из бабушкиных мельхиоровых ложек. Ведь у меня никогда не было денег, чтобы купить что-нибудь для коллекции. И они сказали, что купят ещё, если я достану что-нибудь похожее. И как-то так получилось, как будто я их обманул.

Я хотел ей сказать:

Послушай…

Но она стала плакать и говорить, что у него такой маленький, и что всё было плохо, и что всё это не надо было начинать. И мне тоже так стало плохо, что я забыл спросить, насколько мой больше. Ведь если б я это знал, во мне было бы больше уверенности.

Я хотел им сказать:

Послушайте…

Но они уже обшмонали карманы, отобрали пиджак и штаны и сняли с меня очки.

Нарушитель, распишитесь здесь.

И я начал расписываться у него на рукаве, потому что без очков я ничего не вижу. Из-за этого меня на следующий день не отпустили, а всех остальных отпустили домой.

Я же знаю, что я ничего не нарушал. Просто они ошиблись. Но если я буду спорить, то они потеряют мой паспорт и отправят меня в бомжатник.

Я хотел им сказать:

Послушайте…

Но главный ревизор уставился на меня своими выпуклыми глазами и начал кричать, что все смелые, когда воруют. А как отвечать, так в кусты. И что здесь и украсть-то нечего, а ведь, надо же, ухитрился, украл.

И все остальные меня тоже разглядывали.

А ведь знают, что я не крал. Что это Семёныч. И директор знает, что Семёныч ворует. Но с Семёнычем он – Вася-Вася.

Так мне, сука, обидно стало…

Я хочу им сказать:

Послушайте…

Но они наклоняются надо мной и по очереди целуют меня в лоб. Чья-то слеза падает мне на щеку.

Кто-то говорит:

Заколачивай.

И кто-то начинает забивать гвозди.

Но зачем? Я ведь помню, я уже ездил в ящике. Зачем начинать всё сначала?».

 

Это, брат, целая повесть. Или даже роман. Вы, новосибирцы, мастера сочинять самые короткие произведения. Сдаётся мне, я уже упоминал о самой короткой поэме вашего Ивана Овчинникова. Ох этот Ваня! Он всю жизнь проработал дворником, пропел в русском народном хоре и насочинял стихов от вольного, как на душу легло, а вовсе не как положено. Однажды он, доедая суп, выставленный ему сердобольным литературным мэтром, Ваниным наставником, спросил того:

А чего вы такие плохие стихи пишете?

Ну, Ваня, – деликатно ответствовал мэтр, – кто-то пишет лучше, кто хуже, тут, понимаешь, дело вкуса.

Ваня облизнул ложку и посоветовал дружески:

А вы пойдите на балкон и повесьтесь…

 

А я всё не могу забыть эту абрашинскую истолканную дорогу, этот тракт, этот шлях, пыль которого сделала все заборы вдоль него серо-бархатными. И эту жалкую, каким-то странным образом сведённую в масштаб, не соответствующий окружению, – фигурку, где более всего различимы – тоже ведь странно! – того же пыльного цвета волосы и огромные очки. Это ты, Мясников. А я тогда ещё и не знал, что это ты.

Да, чуть не забыл. Ты бы поосторожней с такими текстами, накличешь.

И ещё. Я начал новый счёт письмам к тебе. У меня сохранились прежние, и я мог бы продолжить исчисление в прежнем порядке, но… Так много всего случилось за это время, наверно, столько же, сколько не случилось. Всё связано в антонимические пары, не так ли?

Письмо второе

Удостоверился: Абрашино стоит на месте. После того, как мы перестали общаться, там появился ещё один дачник из твоего окружения – новосибирский поэт, редактор отдела поэзии журнала «Сибирские огни» Слава Михайлов, по документам – Станислав. Ты подумал: вот творческий довесок к вашей компании супротив денежных мешков, наводняющих деревню. Увы, дорогой мой Мясников, вам их не превзойти – ни числом, ни масштабами застройки и освоения. Зато тебе досталась новая голова со стихами и умением сидеть напротив за хлебным вином. Тебя же не смутит, что начальником у Славы Берязев, твой сосед напротив, главный редактор того самого журнала. И действительно, что тебе от того – твои рассказы Берязев публикует с удовольствием, правда, рассказов от тебя давненько уже не было. А ещё он борется с пьянством, со славиным в особенности. Да и пусть себе борется, до твоего-то ему дела нет.

Данила Меньшиков совсем перестал к тебе заходить, у него своя грусть, свои проблемы. Что-то у них не так с женой Ириной. Вспоминаю наш первый вечер, когда вы наловили рыбы к моему приезду, здоровенных окуней и судаков. И вот сидим мы все за большим столом у Данилы во дворе, чуть в стороне коптится рыба, дымок уходит вверх, указывая на завтрашнюю ясную погоду. Пьём вино из больших в оплётке бутылей и поём песни. Я замолкаю, прислушиваясь к Ирининому голосу – волшебство! И лучше б вообще не было того вечера, тех дымов и песен, потому что узнаёшь о размолвке красивых и талантливых и понимаешь: вот так рушится целый мир.

Год, два тому?.. Приехал я на свой день рождения к Берязеву. Из Новосибирска махнули прямым ходом в Абрашино. Давно появилась у меня такая привычка – убегать в свой день рождения куда подальше. День рождения… Глупейший праздник, особенно в нашем возрасте. Живёшь – стало быть, отмечаешь день рождения ежедневно. Красивая Обь, паром, дорога через лес, потом последние в сезоне грибы, баня. И так три дня подряд. Немного водки, много разговоров… Зашёл Данила, выпил с нами, ругнул Берязева за то, что у него жильё являет собой редкое чудо домостроения – ни одного прямого угла ни снаружи, ни внутри.

Башку сносит! – пожаловался он.

Ушёл, а мы с Берязевым стали анализировать ситуацию вокруг Данилы. Лет пятнадцать, а то и поболе назад мы точно так же ярились из-за ушедшего интереса к книгам, к нам, писателям, по поводу свалившегося на нас со страшной силой безденежья. Время прошло, мы попривыкли, стали спокойнее относиться к окружающему миру, понимая, что его не исправишь, исправить можно только себя. Много чего пришлось понять, осознать в эти сроки. И вот, спустя годы, пришло время художников. Даже таких талантливых и продаваемых, как Данила. Догадываешься, Мясников, куда я клоню? Правильно, умница, тебя же, выходит, дважды убили, поскольку ты есть у нас и писатель, и художник. Выветрился покупатель, вымыло его вместе с так называемым средним классом. Зачем живопись или оригинальная графика, когда на стену пойдёт классно исполненный постер! Это новая отечественная буржуазия, она никогда не станет двигателем искусства, это вам не морозовы, цветаевы и третьяковы! Всё тут предельно ясно, только жаль, что кому-то до сих пор приходится делать новые мрачные открытия в похоронной атмосфере искусства. Кто бы почитал сценарий «Калины красной», которую поставили в театре имени Шукшина в Барнауле по сочинению двух залётных евреев-юмористов, сложивших шибко юморные стихи про то, как Егор Прокудин дурака валяет, как убивают Куделиху, его мать, чего у Шукшина отродясь и в помыслах не было! Вольняшки, блин!.. А ты, подумал я тогда, Данила, не печалься! С голоду не помрём, писать не разучимся. Пусть это давно уже никому не надо, но ЭТО надо нам!

А потом мы плыли на пароме обратно и ехали от него уже не так торопливо, поскольку торопиться и опаздывать было некуда. Обратная дорога всегда грустна. Вот и листва за три дня заметно поредела, и похолодало, и небо посуровело… И я стал старше. Или теперь уже так – старее? Этого не хочется никому, и никому этого не избежать.

Вечером в новосибирской квартире Берязева мы напились мадерой. Напились на этот раз по-настоящему. И рухнули, как настоящие солдаты – лицом на запад. Берязев уснул под стихи московского поэта Али Кудряшовой, которые я читал ему вслух, а я – под книгу стихотворений самого Берязева.

После бала… У тёзки твоего Коли Шипилова так называлась песня. Обычная история: вслед за праздником ощущение потери. Многие, боясь этого, избегают праздников вообще. Что ж, наверно, можно избегать любови, чтобы не испытывать потом разочарований. А тут – всего лишь после дня рождения…

Я возвращаюсь в Барнаул. Берязев посадил меня на автобус, как это уже бывало не единожды, в самую последнюю минуту. Мы старыми становимся, для нас последняя минута – это тоже бесценное время. Еду и почему-то распирает от нетерпения скорее убедиться, что автобус движется по трассе М-52, которая потом переходит в Чуйский тракт, любимую мою дорогу. Да и Берязева, думаю, тоже. Ну, где же, где же тот столб, та растяжка, где обозначен титул трассы? Кто бы знал, почему мне это так важно именно сейчас, в эти первые минуты отъезда из сибирской столицы? Ведь знаю же, всё равно автобус рано или поздно вырулит на эту самую трассу…

Нетерпенье гонит,

Несмиренье жжёт…

Ах, Башунов, Башунов! Это он мне написал, про меня… А я каждый день восклицаю, страдая от отсутствия его: «Володя! Мне имя приснилось твоё!..».

И все мы с той стороны, – кто ближе, кто дальше, – со стороны Чуйского тракта. И только Берязев – с этой, со стороны Новосибирска, но душа его полутюркская всё время стремится туда, в нашу сторону и дальше, к Алтайским горам, монгольским степям и пескам Гоби…

А вот и синий квадратик на столбе – М-52, Бердск, Барнаул. Потом уже на более крупных постерах будут обозначены Бийск, Ташанта – конечный пункт тракта, но первый – этот… Всё, душа моя утихомирилась, будто бы сразу, через восемь сотен вёрст я попал на границу с Монголией. Вот ещё чуть-чуть – и дальше наш автобус покатит по бескрайним монгольским степям. Никогда не понять самого себя, что может с такой силой тянуть равнинного русского человека в эти суровые безлюдные края, где глазу не за что зацепиться!

Я так и не отгадал своего нетерпения. Город Барнаул, куда я направляюсь, мой родной город, там прошла вся моя жизнь от края и до края, там остались одни разочарования. Там закончилась любовь… Да что это я в самом-то деле! Всего лишь настроение, брат, любовь закончиться не может!

А вот совсем забыл! С этого и надо было начать новую переписку с тобой после столь долгого перерыва. Всё дело в том, что донеслось до меня от тех самых людей, которые слухи распускают, будто ты в здравом уме, и никакого сумасшествия с тобой не случалось. Я подозревал это, однако поверил тогда и писать тебе перестал. Что толку писать сумасшедшему?

Письмо третье

Мясников, мы уже выяснили, что большой разницы в погоде между твоим Абрашино и моим Барнаулом нет. Хотя ты и находишься севернее на сто пятьдесят вёрст. Сто пятьдесят – это не в счёт, стало быть, у вас там такие же дожди и туманы. Твой огород зарастает травой, а вот в лесу пусто – ни грибов, ни ягод. Право слово, странное лето. Из наших планов не вырастает ничего заметного, но я всё оглядываюсь по сторонам – а вдруг! Собирался приехать из Питера мой друг художник Георгий, я тебе, помнится, рассказывал о нём. Как и о том, что мне всю жизнь не даёт покоя наш непостроенный дом на берегу крохотного озера, в скалах. Я ненавижу этот дом, которого нет и никогда уже не будет, я ненавижу мысли о нём, потому что они напоминают мне о несбыточности самого важного. Может, мы и не догадываемся, что же такое не сбылось, но мы подспудно знаем: это и есть главное в нашей жизни, и потому никак не научимся по-настоящему любить себя. Как же любить – без главного! И я проживаю в этом нашем доме свою придуманную жизнь, я беседую по вечерам с Георгием, вернувшимся с этюдов. А он молча протягивает мне листок, очередное письмо. Он не умеет говорить, он пишет. Да, вот представь себе, Коля, письмо в письме. «…Мне тоже не даёт покоя мысль о домике на Моховом озере. В пустых хлопотах, в житейской суете не исполнил заветного. Поезд ушёл, я остался на полустанке удивлённым, со своими болячками, когда не то что строить, себя с трудом перетаскиваю. Как-то быстро и незаметно утёк песок из моих часов… Привёз из города папку с рисунками Колывани, Коргона, есть хороший дворик Шишовых. Этюды, кроки… Надо собраться, сосредоточиться и начать делать этапные вещи. Перечитываю «Войну и мир», да, это не Мураками… Взрослые ушли по делам, дети дома расшалились. На девятое мая собрал у себя старых товарищей – Ивана Корнеева, Игоря Нахимова, давно хотел тебя с ними познакомить. Замечательно посидели, вспомнили отца, выложил его боевые награды – орден Красной Звезды, медали «За взятие Кенигсберга», «За оборону Ленинграда»… Детям хотел отдать – не надо. А тут впереди третья операция, и, ты знаешь, изматывающая боль призывает к каким-то новым откровениям, даже к нежности. Когда мне особенно хреново, вспоминаю, как мы возвращались с рыбалки, и слова летели впереди тебя. Слов самих не помню, но они, будто крылья, несли нас, и дорога в гору казалась спуском… Жизнь продолжается. Дети живут в своём измерении, мы – отдельно. Где-то грань между существовавшим и существующим. Пиши мне на адрес: СПБ, Васильевский остров… Клепиковой Ирине».

Ты, Мясников, конечно же, понял, что письмо я достал из почтового ящика, за тысячи вёрст от Питера и за сотни – от Колывани. А в конце следующих писем было: пиши мне на адрес: СПБ, Петроградская сторона… Пичугиной Валентине, потом: Выборгская… Елене…

Любил он всю жизнь одну женщину, и звали её Ольга.

Зачем я тебе всё это пишу? Кто бы знал, зачем я вообще пишу тебе. Тем более, что ни одного письма от тебя я не получал и не ждал. А всё тот же домик! Твоя покосившаяся изба с вросшими в землю окнами далека от нашей мечты о жилище на берегу горного озера, и всё-таки… Обошёл ты меня здесь. Твое абрашинское имение – это единственное жильё, на которое никто – ни дети, ни жёны – не сможет претендовать. Твой побег удался. А мне всё это предстоит, только нет избёнки, нет Абрашино, денег нет!

Странное лето – из пустот и восторгов. Разглядывая горы, можно увидеть силуэты всадников, фигуры людей и зверей. И в облаках можно увидеть то же самое. Облака лежат на горах, горы подпирают облака. Там не изображения людей, там люди, потерявшие интерес друг к другу.

Седьмое число седьмого месяца седьмого года. Один день. Катунь, горы, облака. Лето. Уходящая натура. Ясные вещи приобретают в изложении людей запутанную суть. По-моему, Рене Декарт сказал однажды: «Определите точное значение слов – и вы избавите человечество от половины его заблуждений».

Я в замешательстве: написать правду, из которой следует, что наш непостроенный домик со всей прилегающей таёжной территорией попал в неприкасаемую экскурсионную зону, или насочинять, построить всё-таки жилище и поместить туда того же художника Алексеева, тебя, Мясников, и всяких разных героев моих повестей? Живых соединить с придуманными. И пускай себе поговорят. Что выбираешь, а, Коля-Николай? Имей в виду, в отличие от вас, мои герои не умеют мне ответить. Да и не мои они, кто сказал?

Письмо четвёртое

Отходит пора огурцов, подходит пора томатов. Всякие кабачки, перцы, патиссоны второстепенны по сравнению с помидорами и огурцами, эти главные в ряду заготовок на зиму. Вижу, как, опохмелившись, – с вечера осталась треть бутылки после посещения поэта Михайлова, – ты шаришь по сенцам в поисках трёхлитровых банок для засолки. И вдруг в дальнем углу с ужасом обнаруживаешь целую полку с прошлогодними соленьями. И тобой овладевает вечное сомнение домовитых хозяек: оставить – выбросить? Выбрасывай, Коля, без сожаления, иначе эти остатки перейдут в разряд праостатков и сделаются ещё одним символом нашего старения, нашей, если хочешь, залежалости. Как старые вещи в пыльном шкафу, давно забывшие запах тела.

А я ведь тоже делаю заготовки на зиму, ты, наверно, и предположить этого не мог. Делюсь опытом, недавно научила одна милая дама. Всем надоели консервированные овощи, которые по сути есть овощной компот, и люди с умилением вспоминают огурчики-помидорчики бочкового посола. Накладываешь в банку помидоры, хрен, чеснок, перец, соль, немного сахару и заливаешь обыкновенной водой. Под капроновую крышку – и в погреб! Никакого кипячения, никакой стерилизации, и вкус бочковых помидорчиков гарантирован!

Да, совсем забыл, я ведь ещё не писал тебе, что служу на новом месте. Редактирую исходящие документы. Я в них ни черта не понимаю, и это забавляет. Мой хозяин хамло, мешок с деньгами, до прихода нового русского капитализма был капитаном дорожно-постовой службы, гаишник по-простому. Думаю, первоначальный капитал он сколотил на дороге, обирая несчастных водителей. Теперь он сволочь в более крупном масштабе, зато дружит с попами. Это же куда проще – завести дружбу со священниками, чем по-христиански относиться к ближним своим. Связь со слугами господними освобождает от чувства вины.

Собственность. Новое мерило жизни. Странным образом люди думают о продолжении себя: огородить побольше земли, подготовить наследство… За непомерными хлопотами сами дети во дни, когда особенно необходимо родительское внимание, остаются забытыми этими самыми родителями. И наследство, прирастая, оскудевает, теряет цену, сводится к деревяшкам, квадратным метрам, деньгам. И забывается напрочь: человек может обладать куда большим.

Иногда страх выпасть из окна сродни восторгу предстоящего полёта. А может, это свойство восторга – быть замешанным на страхе?

А ты кричишь через три забора такому же пьяному соседу, который даже оглушённый водкой не решился рубить голову петуху. Экие нежности для деревенского мужика! Охота – другое дело…

Ты что ж, гад, застрелил петуха у курей на виду? Теперь они разбегутся кто куда.

После Абрашино хочется расслабиться и в то же время взяться за работу. Наверно, расслабляться и работать – неразделимые составляющие творчества.

Старый товарищ зовёт в Великий Новгород. Как-то сдуру написал ему, что мечтаю побывать там. Зачем? Фата-моргана! Потому что не окунался в ту жизнь, потому что здешняя опостылела. Жду перемен, именно жду, а не ожидаю. На мой взгляд, разница есть. И не могу ответить, зачем они мне, эти перемены? Мне же хорошо, по-настоящему хорошо, только я этого не подозреваю в силу постоянного человеческого неудовольствия. Если смотреть вдоль русла Лосихи (лучше всего зайти в воду на середину речки), появляется некая мысль о течении тебя самого в этом нешироком водном пространстве. Представить, как ты будешь течь посредине Оби, невозможно, там не встанешь.

Перед сном читать тебя, Мясников не стоит, читаю, чтобы не уснуть.

«Если уж думать о государственном устройстве, то хорошо бы сначала отделить всё от всего, чтобы потом долго и с любовью присоединять. И что-нибудь обязательно поменять местами. Обязательно отменить что-нибудь самое привычное – для воспитания чувства новизны…

Плохо, что я забросил государственные дела.

УКАЗ!

Об отделении совести от государства.

Руководствуясь заботой о государственном строительстве и исторически сложившимися традициями, постановляю:

Отделить совесть от государства Я, как понятие внегосударственное, принадлежащее жизни индивида и противоречащее обычной государственной практике.

Такого вот числа.

Такого вот месяца. Я!

УКАЗ!

Об отделении страха от государства.

Выполняя государственные функции и утратив в связи с этим некоторые человеческие качества, считаю необходимым закрепить это законодательным актом.

Постановляю:

И так далее».

 

По поводу тобой, Мясников, написанного, а мной прочитанного могу ко всеобщему удивлению свидетельствовать лишь одно: сие сотворено в трезвом состоянии.

Кланяюсь и преклоняюсь, ты неповторим!

Письмо пятое

Утро. Я иду по проезжей части Абрашино, идти больше негде, поскольку вся улица за исключением зарослей крапивы у заборов – это и есть проезжая часть. Год от года всё больше народу наезжает сюда отдыхать, всё больше машин, поднимающих отвратительную жёлтую пыль. Всё больше лесовозов, что, возможно, говорит о неком подъёме экономики в нашей стране вечного эксперимента. А тут ещё дорогу где-то в районе Хмелевки ремонтируют, здоровенные грузовики со щебёнкой, добавляющие пыли на твою усадьбу и домишко, стоящий край дороги. Так говорила моя бабушка – край дороги. Неправильно? А мне нравится. Утро совсем раннее, потому машин ещё нет, и я спокойно бреду к маленькому дощатому пирсу, хочу посидеть с удочкой. Знаю, ты давно забросил эти глупости и ловишь рыбу сетями, но мне рыба не нужна. В прошлом году я ходил на этот пирс с твоим соседом Берязевым, и он утопил телефон, пытаясь помочь мне вытянуть здоровенного окуня.

Ты опять не будешь знать, что я в Абрашино. А кто бы сказал? Ты сидишь в своей усадьбе безвылазно, занимаясь огородом, заготовками и обедая самогонкой. Потом ужинаешь ей же. И что тебе за дело до происходящего за воротами! А для полноты комфорта у тебя есть мысль, которая не отступает ни на минуту, которая согревает и заставляет жить. Мысль эта о романе, ты его напишешь, вот только закончится огород и придут холода…

Сердце скучает по тем местам, где ты ещё не был. А память кружит возле дат, помечая каждый день чем-то знаковым. И не важно, можешь ли ты сразу вспомнить – чем?

Ты же знаешь, у меня своя деревня, она в трёхстах километрах от Абрашино. Осенний отсчёт начался, хотя большая поляна за деревней всё ещё зелена. Ещё гремит хор кузнечиков, но утренние росы уже пахнут морозом, и небо уже голубое не настолько. Ах, моя мелкая речка! Она бежит по-прежнему в задумчивости, и в думах её нет места мне, мгновенному пришельцу в этот мир. Моя спящая поляна! Она спит в тревожном ожидании пришествия человека. Она точно знает, что через десять лет он придёт сюда и построит большой коттеджный посёлок, и будет здесь всё как в городе.

Вот интересно, как ты пришёл к мысли, что людей наблюдать совсем не интересно. Люди сложены, составлены, смонтированы, слеплены из матриц, и набор этих матриц невелик. Они укладываются в легко запоминаемый каталог. В мозгу выстраивается некий стеллажик с полочками, где расставлены типажи. Можно их пронумеровать, можно присвоить условные обозначения.

Это твои мысли после очередного выхода из пьянства. Дальше ты думать об этом не стал, поскольку, выйдя из запоя, ты тут же пускаешься пьянствовать вновь. Забавное плавание.

Извилистая речка, горбатый мостик, по нему бредут печальные коровы, а под ним рыскают собаки, похожие на шакалов. По воде разносится густой мат – девушки купаются. В матюги вплелось лениво-бесстрастное:

Мама, она же плавать не умеет…

Нынешний суп окружающей жизни остёр, замешан на несочетаемых продуктах и оттого, очевидно, невкусен.

Ты даёшь себе слово начать работать немедленно, не дожидаясь смены сезона, распущенность перешла уже все пределы. Но как трудно двинуться с места! Удивительная инерция у состояния покоя, сильнее не бывает.

Прошло по улице печально поредевшее стадо. Можно считать, сколько дачников заменило местных жителей, сколько коттеджей вместо изб, джипов вместо повозок… Можно спрятать руку за спину, ибо на одной хватит пальцев сосчитать: одна корова, две, три…

За Сузуном на большом поле убирают хлеб. Шеренгой идут комбайны, снуют между ними машины, краем поля тянет воз соломы мощный «К-700». Сердце заходится от радости: хлеб убирают, весело! Вот так и налаживается жизнь! Запомни эту картину, Мясников, пусть она встаёт перед тобой в минуты уныния. Поживём ещё до итогов, поживём…

Умираю от зависти: Слободчиков едет в Абрашино! Будет ходить по берегу моей реки, собирать мои опята, увидит мою лису и моё мраморное озеро. Будет париться в моей бане, топить мою печь, спать в моей постели, пить самогон с моим Мясниковым… Что с того, если было это всё моим лишь миг, никем не узаконено, не затверждено! Всё на Земле наше на миг, не более. И вот в этот самый миг кто-то там есть, а меня нет.

Меня нет сегодня в моей деревне, где нынче снесут старый дом. Без меня. Куча мусора, вот и вся память.

Осень невероятно жестока. Морозы по утрам добивают зелень, делают землю какой-то злобно-ощетинившейся. Знаю, она потом, в ожидании снега, подобреет, притихнет… Рано быть холодам. Сердце болит, ему тоже не хочется мёрзнуть, не хочется биться под множеством покровов. И надо как-то выскользнуть из лап осени, доказать всем, что ты здоров, удачлив и весел. Кто-то строит для этого большие дома, кто-то маленькие, кого на сколько хватит. Но забота общая – чтобы было в доме тепло.

Сегодня четверг, и ощущение, будто пятницы уже не будет, вообще не будет, совсем. Четверг продлится до бесконечности, вот и всё. И можно будет сказать: конец света наступил в четверг. Ни года, ни числа. А то и так: бесконечность света наступила в четверг…

Ты, Мясников, не пускаешь людей в свой мир, даже в мир вообще. Нечего делать, они, на твой взгляд, слишком много уже в нём напоганили. Это не мизантропия, это самозащита такая, беспомощность перед лютым человечеством, перед беспощадной человечностью, перед всепожирающей любовью, перед повсеместной и непобедимой зоологией. Пускай среди некошеной травы женский хор исполняет Моцарта, пускай Вольфганг Амадей выйдет и поклонится лету, лесу, бывшему огороду. Но больше людей не надо. Вот оно, всё допустимое человечество – хор, исполняющий реквием. Реквием по всем остальным, по всем, кто не верит в судьбу, а верит лишь в случай…

Письмо шестое

Что-то происходит, какие-то движения в маленьком замкнутом пространстве, в которое волей случая вписан я. И всё – взамен чего-то важного, книг, листочка бумаги, прочих милых и нужных вещей. «Я могу дышать даже в валенке», есть такой рассказ у Володи Карпова. А я вот не могу дышать даже в таком пространстве, как город Барнаул. Тебе, Мясников, не хватает воздуха на всей Западно-Сибирской низменности. Знаю наперёд твою шуточку, оттого что она неизменная. Тесно, душно… Хочу написать придуманную от слова до слова историю, которая окажется настоящей жизнью, в которой всё будет фантастичней придуманного, в которой моя униженная, вечно унижаемая страна встанет гордой и счастливой. Ощущение, будто правда запрятана глубоко и никак не хочет выбраться на поверхность. Продолжаю жить в своём романе, который закончил уже год назад. Мне было в нём удобно, комфортно, потому и выбираться наружу не хочется. Мысленно продлеваю каждую главу, жалея, что ничего похожего уже не напишу. Да и надо ли?

Не вернуть милого безделья, добродушного прозябания, святого созерцания мира.

Уже нет слёз по ней, обрекшей меня на одиночество, осталось необъяснимое щемящее чувство. Семена бархатцев, посаженных ей под моим окном, прорастают до сих пор.

А ты пишешь.

«Мне с детства здесь всё запрещают, и всё для меня здесь чужое. У меня чужая жена, у неё чужие дети. У меня чужие родители. У них тоже чужие дети.

В чужой реке плавает чужая рыба, и если я её поймаю, меня остановит рыбнадзор. В чужих квартирах чужие книги в совершенно чужих шкафах. У меня из-под ног уплывает очень большая планета, и она никогда ко мне не вернётся.

Может быть, поэтому мне хочется быть самым маленьким, маленьким, маленьким, и ещё меньше, чтобы жить в тёплых водах вашего живота и спать, спать, спать, спать…

И иногда, просыпаясь, высовывать ручку наружу, чтобы потрогать нежные волосики на вашем лобке».

 

Я не пытаюсь найти ключик, чтобы дать определение строчкам, страничкам и книжкам, написанным Николаем Мясниковым, тобой, Коля. Да и есть ли точное определение всей жизни художника, писателя, философа, мечтателя, вдохновенного любителя любить, если всё это сошлось в одном человеке?

С наступлением холодов люди в общественном транспорте стервенеют. Это наблюдение моей начальницы. Что-то не замечал, чтобы с наступлением тепла они делались добрее. Люди стервенеют не от холода, а оттого, что не могут защитить себя, не могут погрузиться в тепло на всё то время, пока за окном поливают дожди, трещат морозы.

Когда я был рыбой, – а был я, скорее всего, чем-то средним между чебаком и лещом, – я не знал, что на суше есть свои прелести, отличные от водных и даже нисколько не хуже. Когда я был деревом, я уже знал, как существовать на земле, под землёй и над землёй. Дерево – та же трава, только та меньше, мягче. Все знают или предполагают, сколько отпущено жизни тому или другому дереву. Про траву неизвестно. Растёт год от года, перевивает, перепутывает свои собственные корни… А сколько ей отпущено жить на этом самом месте? Может, плотность корней на единице площади однажды станет критической, и трава задавит сама себя… Когда я был птицей, я уже знал и воду, и небо, и землю, и лес. Я видел больше и дальше, я чувствовал себя великим, взлетая в зенит, и однажды мне стало жалко этот мир, так широко и беспомощно открытый мне, конечный, наклонённый к горизонту. И я перестал летать в надежде, что моя следующая среда обитания станет сильнее и загадочнее. И я стану жить в бесконечном и таинственном мире… Когда я был камнем, я отделился от горной системы, которая ушла вслед за движущимися людьми. Я уходил под землю, когда взволнованные воды тащили за собой всё, что попадалось на их пути. Я выбирался на поверхность, выталкиваемый неведомыми подземными силами… Во мне жили задолго до того времени, куда в состоянии была заглянуть моя память, следы животных, птиц, трав и прочих растений, воды и неба. В конце концов, я стал землёй, которой придумано множество названий и характеристик – почва, гумус, чернозём, подзол, каштановые, бурые, лесные… Во мне вода, корни, камни, звери, птицы, люди, и только небо надо мной.

Прогноз погоды на 24.09.201…

Переменная облачность, временами небольшой дождь, ветер западный, умеренный. Температура ночью +3…+5, днём +11…+13. Восход солнца 7.15, заход 19.21. Ожидается слабое падение атмосферного давления, его величина составит 744–742 мм ртутного столба, что ниже нормы. Про мои 55 ни слова.

Всё позади. Рыбалка, больше похожая на обыкновенную пьянку. Случилось неизбежное. Отметили. Дача стоит заброшенная, огород не выкопан. И вдохновение последних дней минувшей недели улетучилось. Его, наверно, нельзя отпускать ни на минуту. С другой стороны, не привяжешь его на цепь, никому не удавалось.

Сижу в медицинском центре. Болеть не хочется. Пьянство – мальчишество… Мой питерский друг потерял силу, вот чего тебе, Коля, позволить нельзя. Когда ты слаб, с тобой готовы разделаться все – петух, мышка и заносчивый сосед. Сильных не трогают, их убивают, но не дёргают по мелочам. Не жалуйся. Разве что на здоровье – но это к доктору.

Меня напихали таблетками и начинили уколами, потому я воспринимаю мир сквозь вату. Она говорит, что со мной плохо. Мне со всеми вами тоже не здорово. Найти бы женщину без особых притязаний, но знаю, что, случись такое, найдётся куча других недостатков.

А жизнь идёт своим чередом. С утра варю варенье. Вишнёвое! Сказка! Чем-то далёким пахнуло, ещё до моего рождения. Запахи, замешанные на истории, тоже история. История рода, который жил в местах, где цвела и вызревала вишня. В Сибири она появилась не так давно и какая-то не совсем настоящая. Времена и дали – вот всё, чем мы живём и дышим. Но ты знаешь ли, Мясников, что это такое – снимать пенку с вишнёвого варенья!? Дом сразу же наполняется призраками, и они бродят по комнатам, разглядывая себя на фотографиях.

Как-то ты сказал: не стоит рвать сердце нелюбовью к себе… Завтра будет солнце. Завтра будет один из тех редких дней, когда золото Горного Алтая засверкает удивительными переливами, когда вода в Катуни станет бирюзовой. Завтра надо быть на Катуни. Надо быть завтра на Катуни. На Катуни надо быть завтра. Держит дом и морковка, а зовёт Катунь. Дело в том, что необходим человек, с которым надо эту радость, этот восторг разделить. В голове у тебя одна Светка, которая сама про себя не знает, гулящая она, полудевушка-полупарень или ещё кто. Невнятное растение. Впрочем, она многое поняла бы там, на Катуни… А в Абрашино ты её не пускай.

Письмо седьмое

Оставшиеся желтизна и зелень говорят: пока всё ещё живо. Но скоро ранние морозы постараются и убьют все краски, оставив одну серую. И придёт мысль: всё было напрасно. Какое слово – безысходное, отчаянно-безнадёжное – напрасно. Русские слова очень часто из чего-то сложены, а это из чего? Вижу твой пристальный взгляд из-под очков, слышу предостережение: вот отсюда-то тебе и надо бежать без оглядки! Черти! Крови, силы, души твоей хотят!

А я продолжаю книгу отречений. Помнишь, мы затеяли её ещё в прошлом столетии! Наверно, только родное, кровное нельзя отринуть, его можно загнать в глубины памяти, отказаться от него на миру, но ты повязан родством помимо чьей бы то ни было воли. На сей союз воля божья. Родня не знается, не роднится – что с того! Это происходит на малом земном пространстве, которое ничто для душ, их разговоров или молчания. И кто знает, где и когда они заговорят, освящённые одной кровью… А друзья, соратники, единомышленники… Перетащить «мышкой» к корзине с мусором и нажать указатель «переместить». Всё, нету! Замечательный мой художник из Питера! Я отрекаюсь от тебя, от твоих призывов думать о вечном, от твоих жалоб на детей и болячки, от твоего упоения красотой природы, от твоих сетованиий на бездушие собратьев. Я отрекаюсь от нашего замечательного прошлого, когда мы восходили на гору Синюху и ничего, кроме омерзения от снятых с себя нескольких сотен клещей, потом не могли вспомнить. Да, был момент величия, когда у твоих ног расстилался мир в голубой дымке, но потом были мерзкие насекомые, жара и раздражение. Я отрекаюсь от нашего прошлого, когда мы безвылазно торчали на камнерезном заводе, очарованные красотой камня. Камень надоел, отполированные образцы розданы кому попало, камнерезы разбежались или спились. Кто умер, кто разочарован. От того прошлого осталась пыль невнятных воспоминаний, а у камнерезов пыль в виде силикоза, неизлечимой болезни лёгких. Я отрекаюсь от Всеволожской, где святая грусть со временем покрылась серой дождливой печалью, а потом превратилась в обыкновенную скуку. Я отрекаюсь от юношеских честолюбивых замыслов, поскольку из них не вышел даже домик на берегу лесного озера. В Питере несколько листов ватмана, в Барнауле несколько исписанных страниц – всё…

Да что тебе, Мясников, до всего этого, отречённому и отрёкшемуся давным-давно!

Река стала ленивой, ей лениво течь, лениво наполняться водой, по-моему, даже просто быть рекой – лениво. Она, как Мясников посреди пустого огорода, когда уже даже ботва снесена в дальние кучи. На память приходят разные люди, и чем больше гонишь их от себя, тем настойчивее лезут они в голову. А что от тех людей? Оболочки одни, но что-то же им надо от меня на склоне лет. Уйдите! – кричу им. Вы несёте с собой всего лишь прах несбывшихся надежд и желаний, которые со временем становятся орудием самоубийства. Вы ничего, кроме страха, боли, пустоты и запаха тлена не можете оставить после себя! Нет никакого прошлого, придумано множество обманок, чтобы отрицать это «НЕТ» – фотографии, письма, живописные наброски, комоды, столы и табуретки, дети, наконец… Это прошлое только с точки зрения лингвистики. Да, было, строгали, делали, любили, но смерть шла за всем этим по пятам, и всё тут же превращалось в нечто сокрытое густым туманом. В немецком языке есть глагольная форма – давно прошедшее время, вот здесь что-то близкое к истине. Я сегодня побрился – и это уже plusquamperfekt.

Ты не поверишь, но вот открываю старые записи, читаю. «Сижу в деревне, впервые за три года что-то пишу. Письма к Мясникову. Ха-ха! Однажды я так и назову книгу – «Письма к Мясникову».

Светает. Сейчас пойду ломать старый сарай, добавлю ещё одну кучу мусора и обрету новую задачу: куда его девать? Это жизнь – сотворить мусор.

Осень торопится убийственными темпами, и в холода мы останемся одни. На самом деле это не страшно. Мне давно не пишет Саша Плетнёв из Омска. Не думаю, что обиделся, скорее всего, он тоже понял, что в старости общение тягостно. Тут – ложь, тут – котурны, тут – костылёк, тут – просьбы о жалости… Не надо! Гордое животное кошка уходит умирать в укромное место.

Был некто Филиппов, делал умное лицо и просвечивал меня взглядом-рентгеном. Говорил что-то о космическом потоке, в который необходимо влиться. Или хотя бы идти (плыть, направляться) с ним попутно. Иначе – болезни. Кто-то, по его словам, к нам всё время приходит, некий дух, сознательное пространство, заполняющее вакуум, появившийся в результате разлома космического потока, возникшего по вине человека… Зачем приходил – я так и не понял. Денег я не предложил, у самого нет. А диагноз поставит доктор.

Письмо восьмое

Связка ключей на столе. Ты разглядываешь её, думая, что ключей становится всё меньше. Но большой костёр, на котором должно сгореть всё лишнее, пока не воспылал. Странное ощущение жизни, не правда ли? Полноты её хватает, чтобы не замечать течения времени. Пустоты в ней достаточно для напрасно проведённых дней. Впрочем, Мясников, мне порой дня не хватает, чтобы выкроить время для разговоров с тобой. А иногда думаю: мы так далеки друг от друга, так разорваны временем, что ты уже истаял как сущность, и я разговариваю сам с собой, пишу сам себе…

Но вижу твою походку завзятого огородника, она у вас, любителей посадок, особенная. Может, от этой специальной обуви, называемой галошами. А я вот мечтаю купить себе спортивные тапочки и лыжи, чтобы заниматься здоровьем. До мечты двести метров, там спортивный магазин.

Осень за окном, а я хочу побывать в Абрашино ещё до зимы, до наступления мёртвого сезона. Надо, надо, надо! Я устал от зависти к тебе…

Тени прошлого преследуют тебя. Людочка… Светлый человек. И чистый. Изломанная жизнью до самой последней крайности, а чистый. Она, умирая, искала тебя, звала из последних сил, придумывала поводы, чтобы увидеть тебя, заставить прийти к ней, сходящей с ума, умирающей от опухоли в мозгу. И всё звонила, звонила…

Надо обязательно увидеться, я должна отдать тебе фотографию.

Ты так и не отозвался. И не узнал, что там, на этой фотографии. Презираемые тобой её подруги стояли у гроба, а тебя рядом не было. Конечно, у всех гробов не настоишься…

Ты и я. Мы никогда не были мягкими, никогда не были нежными, что поделаешь… Вот и томимся до сих пор воспоминаниями о матери. Каждый о своей. И не уходят от взгляда палисадник перед нашим подъездом, диковинные цветы на подоконниках. К матери постоянно ходили за рассадой, семенами, и все потом разводили руками: не растут!

Отвлекусь. Сегодня сыну исполнилось восемнадцать. Беседую с ним в его отсутствие. Даже и не знаю, как, сын мой, теперь с тобой разговаривать, как вести себя. Я ничего про тебя не знаю. Далёкий Мясников, с которым я и дня толком вместе не побыл, мне ближе. И почему так уродливо всё устроено? Я люблю лёгкие пути, кто их не любит? Вот и получается, дружить с собственным сыном – это страшно трудно. Ты хороший, нежный человек, тебе свойственны некие глубокие чувства, которые могла читать, угадывать твоя мать. Я не могу. Я ленив. Я не умею и не хочу делать из тебя кого-то. Не знаю, что тебе сказать в твой день рождения. Так, откуплюсь мелочами. Но ты знай, я люблю тебя, меня прошибает холодный пот от мысли, что с тобой может что-то случиться. Я горло за тебя порву… Но я не умею сказать, я по-прежнему, как юноша, боюсь нежности. Видишь ли, профессия жить и быть отцом труднее профессии писателя, да и любой другой. Я люблю тебя до дрожи, но ты ведь можешь и не знать этого. Я скажу об этом сегодня за столом, пусть меня не поймут и осудят мою горячность, мне нет до того дела. Вот. Сегодня я наконец знаю, что сказать. Для меня этот день велик. Пускай для сына он будет обычным, важно, чтобы он понял: для меня – велик!

Всё меньше понимаю, за что же себя можно уважать. И стоит ли вообще заниматься этим? Жизнь вокруг строится на глупости, это иногда попросту завораживает: смотришь – глазам не веришь. Если меня и можно сломать – только из-за детей. Но опять же, зачем я им поломанный?

Состояние живого трупа. Интересно, труп может ощущать себя живым? День рождения сына позади. В норку хочу, к слепому и чуткому кротику.

Я придумаю историю, которую будет проживать мой замечательный друг из Питера Георгий Алексеев. Кстати, я сегодня умудрился назвать его Леонидом. Так зовут его отца и младшего сына. Он посредине, между двух Леонидов…

Мир держит паузу между осенью и зимой. Прохладно, солнечно, сухо. Бестолковое, любимое из-за этой своей бестолковости лето прошло, и уже забылись насмешки по поводу предстоящих кальсон и тёплых фуфаек. Теперь осень подсмеивается: вам, дуракам, лета не хватило ни на отдых, ни на работу. Вкалывайте сейчас, не замечая последних улыбок леса и грустной ухмылки реки.

Вот возьму и вместо писем к тебе начну писать в дневник, заведу этакую амбарную книгу, где буду отмечать, что и когда выброшено. Сегодня ещё ничего не выбросил, но вот приеду на дачу – обязательно что-нибудь выброшу. И разведу костёр якобы для мусора, на самом же деле брошу в него что-то нужное, из мебели, к примеру.

И правая десница не ведает, что творит левая… Решил поставить пластиковые окна – это для тепла, это простительно. Надумал пристроить веранду – для удобства. Накрутил какой-то салат из свёклы – для еды. Повторяю тебя, Мясников, во всех подробностях, в том числе в заготовках припасов на зиму. Стало быть, в амбарной книге необходимо завести страницу приобретений. Это будет чёрная, позорная страница.

Ах, боже мой! Имея счастье жить, надо умудриться с таким неистовством портить себе жизнь!

Письмо девятое

Бывшая жена затащила-таки тебя в больницу. Подозреваю, она выждала момент, когда ты уверовал, будто вся огородная растительность переработана, упакована, рассортирована и разложена. Иначе тебя не отодрать от крыльца. Капуста не посолена, но до настоящих морозов ещё далеко, стало быть, рано. Вот лежишь и думаешь о капусте: на каком рецепте засолки остановиться?

Сейчас в палату придёт удивительно красивая женщина, врач-невропатолог, будет задавать вопросы.

У вас голова не чужая?

Замечательно! Тебе, точно, досталась не твоя голова.

Сюжеты истаяли.

Герой всё больше напоминает покачивающийся на лёгком ветерке клочок тумана.

Мы так давно не виделись! Мы так мало виделись!

Ты спрятался в своём Абрашино, чтобы ничего не видеть и не слышать. И никого. Ты забыл дни рождения детей. Ты забыл, что живёшь в стране, где национальные герои – сочинители и исполнители блатных песен. Где налог с богатых и с нищих исчисляется в равных долях. Где ликвидировали рабочие места, а следом ввели налог на безработицу.

Ты, конечно¸ убеждён, что родину можно любить вдали от всего этого, точнее – в стороне. Впрочем, ты давно уже изобрёл модель благополучия в отдельно взятом поселении. Вот она.

«Каждой крестьянской семье – набор чучел домашних животных. Если их расставить во всех дворах, деревня станет выглядеть очень уютно.

На сельских дорогах, под деревьями, установить чучела косуль, лосей и медведей.

В небе – чучела лебедей и жаворонков.

Единственное, что для этого потребуется, это немного технической изобретательности. А в результате – ощущение изобилия и удивительная красота.

Следует также завести вечерние костры для молодёжи.

Детям младшего возраста выдавать специальные противопожарные спички.

Для пожилых – народные песни под бубен.

Для людей среднего возраста – выставки красивых картин, с чаепитием и обсуждением.

К чаю подавать лимоны и мармелад».

 

За окном прощальная улыбка уходящей осени – тепло и солнечно. А в твоей чужой голове проекты переустройства двора и домика. Но ты же знаешь, никогда это переустройство не случится. Или это знаю только я? Что до меня – я собираю рыжую боярку, деревенские совсем не оставили красной. Доктора говорят, что именно красная помогает от сердца. Они слушают докторов? Однако, чем больше им говорят о вреде пьянства, тем круче они хлещут самогонку и стеклоочиститель. Моя просвещённая тёща сообщила, что рыжая боярка нынче реабилитирована и теперь считается полезной наравне с красной. Но тут деревенских не свернёшь, только красную будут признавать… Собираю. Буду заваривать с шиповником и лечить сердце, в котором не то шумы, не то тоны какие-то не такие. Люди умирают и моложе меня, сколько угодно, дело у них такое – родиться, пожить и умереть.

Тебе уже сказали, что надо ко всему относиться спокойно? Ты внемли, ибо только так можно изменить мир, который вовсе не собирается меняться благодаря твоим усилиям. Для поддержания в себе спокойствия нужен характер, а ты не хочешь жить характером. Ты как-то высказал удивление: от бесхарактерных куда меньше вреда, так почему же так поощряется характер. Опять – энергия переустройства и вечная человеческая спесь!

Ветка земляники, огруженная переспелыми ягодами, друза опят на замшелом пне, зазевавшийся тетерев шугается из-под ног… Сон золотой! 19 октября. Пушкинские дни, пушкинская осень, где-то пушкинское вдохновенье?

А я опять вижу своего питерского друга в его Всеволожской. Та же осень, та же сырость, и если я заявлюсь туда сейчас, будет всё то же. Мы были другие, мы были молодые, мы принимали перелёт из Новосибирска в Питер дорогой в иномир. И дождь, и слякоть, и тоска были совсем другими… Наверняка в эту самую минуту он что-нибудь рисует, время, изувечившее его, соединило голову и руку как-то по-другому. Ну почему художники такие скучные люди! Его жена другая, но она, очень может быть, и не художник. Наверно, есть какое-то название людям, которые прекрасно рисуют, но не художники, пишут хорошие стихи, но не поэты, сочиняют замечательную музыку, но не композиторы…

Ты посматриваешь на новую тетрадь, думая, чем же её заполнить. С чего начать? Можно для начала написать о той, что подарила эту тетрадь, но для этого надо перестать её любить. Смешнее, нелепее не придумать – перестать любить! Попробовал бы кто вот так, по команде… А чернила будто призваны убивать самое лучшее, настоящее, потому о любимых невозможно написать. Все любовные романы о бывших любовях.

Да не любил ты, Коля, её, не притворяйся. Ты же убеждён, что кто-то создал обман на планете, наверно, чтобы оправдать её заселение, затем перенаселение. Обман этот называется необходимостью друг в друге. Мы не можем без врачей, без хлебопёков, без торгашей, без множества людей, идущих сейчас по улице и имеющих разные профессии. Мы не можем без любимых, жён, любовниц… Наверно, самое справедливое и правильное было бы общество, когда все жили будучи себе и акушерами, и хлебопёками, и ткачами. Любимые были бы нужны лишь для продолжения рода, и собственность на людей не распространялась.

Чтобы устроить мир по Мясникову, надо заткнуть рот человечеству. Столько болтовни вокруг – жратва, мебель, устройство, тряпки, секс, опять жратва и питьё… А представить на миг – человечество заткнулось. Нет информации, соответственно, нет и обмена ей, разоряются медиамагнаты, затухают телевизоры, затихают дома. Люди перестают понимать, зачем они возле друг друга, и покидают семьи. Дома приходят в негодность и рушатся, потому что некому сообщить о неисправностях, некому вызвать слесаря. Все разбредаются по белу свету, осваивая вольные пространства, и пытаются спасти себя остатками знаний. Редкие особи успеют сделать минимальный запас одежды и провианта, позаботятся о семенах для будущего года. Специально выращивать хлеб для других, для продажи никто не станет, потому что никто не будет знать, что он – хлебопашец. Мир будет устраиваться заново, и мы даже предположить не можем, каким он станет. Одно несомненно: останется много памятников человеческой глупости, например, дома-гиганты, заводы-гиганты…

Письмо десятое

Привет, душа моя Мясников! Знакомо ли тебе слово смысложизнеутрата? Ну, смысл-то знаком, хотя, может, и слова такого вовсе нет, так, придумалось на больную голову. А ещё есть смыслотворение, это как раз её величество литература. Туда ты и побежал от его величества изобразительного искусства. За смыслотворением! Потом побежал обратно, потом снова туда… Про тебя писали, я вычитал в журнале «Сибирские огни».

«…Учился в разных учебных заведениях без ясного стремления что-нибудь окончить. В итоге стал профессиональным художником, участвовал более чем в тридцати персональных и групповых выставках. Картины Николая Мясникова представлены в музеях Новосибирска и Новокузнецка, в частных коллекциях США, Германии, Лихтенштейна, Израиля, Франции, Швейцарии, Австралии.

В начале 90-х Николай Мясников организовал содружество художников «Белая галерея» и в традициях художников-передвижников направил сей ковчег навстречу публике. Неся на своём борту футуристические послания Максима Зонова, Леонида Иванова, Александра Краснопеева, Николая Жукова, Зинаиды Рубан, Сергея Дыкова, Владимира Квасова, Бориса Шилова, Натальи Чижик, Александра Косенкова, Елены Юдиной и многих других художников «сибирского андеграунда», «Белая галерея» путешествовала по сибирским городам больше пяти лет.

Николай Мясников – личность эпохи Возрождения. Он синкретичен. Чеканщик, медальер, слесарь, токарь, скульптор, дизайнер, архитектор, гравёр, дионисиец, аскет, проповедник, теолог, охотник до всего нового и одновременно тонкий знаток и коллекционер материальной архаики, имеющей отношение не только к искусству, но и к быту, повседневному обиходу человека.

Всё творчество Николая Мясникова было сплавлено воедино идеей общечеловеческого гуманизма и страстным, даже воинствующим неприятием вульгарного материализма. Более 30 лет Николай Мясников как художник, писатель, мыслитель проповедовал идеи нестяжательства, возврата к простоте и первородности семьи и быта, ратовал за возрождение культурологического феномена России. В одном из радиоинтервью Николай Мясников озвучивал свои мысли так: «Рухнул миф о великой русской культуре. Мы воспитаны на том, что у великой страны должна быть великая культура. Насколько она велика сейчас – мы видим по телевидению. Мы видим в новой ситуации, в новом времени того же самого человека из не такого уж далёкого прошлого, у которого двойное мышление и двойной счёт, у которого фига в кармане и камень за пазухой. Когда для себя он может читать Лао-цзы, а для нас он будет делать поганый сериал. Раньше была одна идеология, а сейчас их две. И каждый человек, как и положено постсоветскому человеку, разодранному пополам, разделяет их обе. С одной стороны, это идеология барственного кайфа, когда двигателем внутри являются деньги и секс, когда ты можешь носить пальто до пят, ночевать в подпольном казино или какой-нибудь сауне, а утром уезжать «управлять государством». А с другой стороны, есть абсолютно нормальная идеология массы людей, которые понимают это «спасайся, кто может» и ищут свой хлеб, держась двумя руками за каждую возможность… Сейчас много пишут и говорят, что Новосибирск по своему географическому положению должен стать каким-нибудь Чикаго или Сингапуром. Но при этом не учитывают, что любой крупный финансовый, промышленный, научный центр – это обязательно центр культуры. Не будет Нью-Чикаго без театров, галерей, журналов. Как не будет великой нации, великой страны без своей литературы. Потому что литература – это форма жизни языка. Исчезнет литература – выродится язык. Исчезнет искусство – наступит эстетическая слепота. Исчезнет музыка – слух погрязнет в какофонии безобразно-агрессивных грохотов и скрежетов. И выродится незаметно нация. Она потеряет свой внутренний стержень. И вместо великой державы будет транзитный вокзал».

 

Боже правый! Коля! Ты опередил кое-кого, но сейчас, увы, о том же самом трещат без умолку умные сороки. Правда, в жизни это ничего не меняет. А твоё высокородное разочарование не усугубит хотя бы тот факт, что ты отрезан от телевизора, интернета и прочих коммуникаций. Сегодня, Коля, ты не человек Возрождения, ты пьяница из Абрашино, и тебе неведомо, что нет ни одной идеологии, ни двух, ни трёх. А есть ряд устремлений нескольких разнородных групп населения. Что же до поисков смыслов – здесь важнее всего то, что иссякли сюжеты. Без них смыслы бессмысленны! Как тебе каламбурчик?

Мясников! На улице плюс девятнадцать! Это чудо кажется уже не прощальной улыбкой осени, а издевательством. Завтра, нет, послезавтра грянет зима. Не хочу! Я вижу тебя, день ото дня утепляющегося, чтобы, когда похолодает, поутру выйти на крыльцо и сощуриться на новый день. Вот ты весь передо мной – с вольной посадкой головы и серыми глазами за толстыми стёклами очков. Оправа «Директор», кстати, вышла из моды уж лет двадцать как. Впрочем, при ватной телогрейке и меховых чунях сойдёт. Это всё вне моды, это, Коля, вечно, как отсветы Возрождения.

Что это, ты проедаешь запасы, сделанные за лето, хотя ещё не вошел в зиму? Эдак не дотянуть до весны.

Возврат к простоте… Этого ли ты добивался, поселившись в своём Абрашино, устроив скит у трассы, по которой пылят крутые машины, а по обе стороны её день ото дня множатся дорогие дачи. Твой андеграунд изжил сам себя, поскольку не стало идеологии, а с ней и идеологических запретов, против чего выступал ты и все перечисленные выше художники. Ты, дорогой, спрятался от правды, которая почти всегда приносит разочарование. А правда такова, что в вожделенном счастливом будущем оказался победивший прочие устои глобальный капитализм безо всякого намёка на братство, равенство и прочие благоглупости. Ногами ты, душа моя, как и я, не буду отрицать, врос в коммуносоциализм или социалкоммунизм – называй как угодно. Реальность разделила собственность поровну между двумястами шестьюдесятью четырьмя избранными и четырьмя миллиардами остальных. Это к вопросу о равенстве. И тебе никуда не сбежать из этого миллиардного списка! Кстати, есть ли ты там? Хибару свою ты ведь не оформил в собственность. И что ещё твоё, кот? Так он завтра сбежит или подохнет. Была бы хоть корова.

Погода ломается, ветер. Беспокойные листья метутся по дворам и дорогам. И чего им беспокоиться, мёртвые уже! Вчера был на событии, где успешные люди отмечали какой-то юбилей. Зашёл в обеденный зал – увидел прекрасно сервированные столы, за ними безумное множество красивых девушек и женщин. Прошло полчаса – ни одной, все какие-то серые с обилием отдельных недостатков. Да, брат, очевидно, не всегда стоит вглядываться. Кстати, сама жизнь такова, в неё нельзя слишком внимательно вглядываться, обязательно увидишь страшное. Просто живи и всё. Ты, Мясников, убежал от страха. Все, кто ищет перемен, рано или поздно оказываются перепуганными. Я это уже говорил где-то. Беда, постоянно преследует ощущение, а порой почти уверенность: я это уже говорил.

Письмо одиннадцатое

Вот и снег. И первые запахи зимы. Над моим городом летают чумовые птицы – голуби, вороны, воробьи. У меня башмаки из кожзаменителя, у меня клеёнчатый портфель. У меня дует из окна. Если трещина мира проходит через сердце поэта, то я не хочу быть поэтом. Я должен бы сейчас мучиться с похмелья на даче у племянника, однако сижу здесь и даже рад этому. Там обманываешься, что дышишь свежим воздухом, укрепляешь здоровье в парной… Всё равно рано или поздно надерёшься.

Интересно, у вас в Абрашино на Мраморном озере ловится рыба подо льдом? Летом я видел там окуньков. Конечно, ты, Мясников, старый ленивый браконьер, давно уж кроме сетей никаких снастей не признаёшь. А к озеру с сетями не подпустят.

Морозец. Снег. Солнце. Пустая голова. Сыну тоже поставили новые окна. Можно предположить, что по ту или другую их сторону, а то и по обе стороны жизнь как-то поменяется. Ты, Мясников, теперь не будешь являться в ореоле зимних узоров на стекле, хотя ты давно уже превратился в некий туманный призрак и лишь изредка просвечиваешь в дымке полубытия. Наверно, чтобы подразнить, похваляясь: я талант, это уже доказано, а вам всем предстоит доказывать себя в трудах. Трудитесь, идиоты, талант проистекает сам собой и живёт как явление природы. Нет, Коля, лучше я почитаю твои глупости, чем выслушивать их. Этот твой рассказ мне прислал Берязев. Называется он «Нить».

«Осенью, копаясь в земле на своём огороде, я случайно нашёл ржавый наконечник от стрелы. Отмыл его и разглядел.

Что-то очень знакомое почудилось мне в его очертаниях… И я вспомнил, как когда-то давно, лет триста или пятьсот назад, в какой-то иной, уже забытой жизни, я натягивал тетиву, целясь в себя – будущего, просвечивающего размытым силуэтом где-то в невообразимой дали…

И тогда я наивно верил, что стрела долетит до цели и разорвёт этот бесконечный круг существования.

И какие-то странные слова срывались с моих засохших губ…

Но, пролетая сквозь толщу времени, стрела истлела, не достигнув цели. И древко превратилось в труху, и оперение запуталось в тонких волокнах какой-то иной эпохи.

Только ржавый наконечник воткнулся в землю под моими ногами…

Но теперь у меня есть винтовка, и мне ничего не стоит сделать ответный выстрел, и одним чуть заметным движением пальца оборвать то бездонное прошлое, что неким таинственным образом вмешивается в мою нынешнюю жизнь.

Надо только тщательно прицелиться в это размытое пятно между лохматыми краями татарской шапки, задержать дыхание и спустить курок.

Но я знаю, что, пролетая сквозь плотные наслоения времени, моя пуля расплавится и кипящей каплей упадёт на чью-то чужую землю…

Я вынимаю патрон и ставлю винтовку в угол.

Но странная мысль поражает меня…

Я вспоминаю своего старого друга и незаконченные картины за его спиной, и полку на стене, где среди диковинных безделушек тускло светится давно пожелтевший череп с маленькой круглой дырочкой между пустых глазниц…»

 

Интересно, Коля, читал ли ты когда эссеистику Гарсиа Лорки? Он писал о фламенко. Это, по мнению знатоков, некое сочетание мавританских мечтаний и страсти, когда логика теряет смысл, это танец жизни, танец свободы, танец любви. Фламенко, и больше всего самая страстная её часть сигирийя, рисовала воображению замечательного Лорки дорогу без конца и начала, дорогу без перекрёстков, ведущую к трепетному роднику детской поэзии, дорогу, на которой умерла первая птица и заржавела первая стрела… Что-то похожее, да, Коля? Но очень отдалённо.

Меня всё долбит, доводя до сумасшествия, это дурацкое напоминание. Как будто я без того не помню. А домик на озере-чашке не построили! Детская дразнилка, повторяемая без устали… Вы, ребята, славную жизнь прожили, много дел совершили, других жизни учите, а домик, прилепленный к скалам над озером, так и не построили. Подумать: всего-то – домик! Вы не сумели догнать собственную мечту! Вы ноете по какому ни попадя поводу, вы ругаете и ругаетесь, вы более довольны собой, чем разочарованы. А главного не сделали. Дворец, населённый мечтой! Храм! Кто-то построил свой Тадж-Махал, не вы!

Простых слов всегда достаточно, чтобы написать высокое творение. Их отчего-то не хватает для простой жизни. Что такое имидж, по-русски можно? – спросили меня. И я растерялся.

Вчера сообщили, что число миллионеров в нашем городе заметно выросло. Это означает лишь одно: у кого-то настолько же убыло. Не из чего черпать, кроме как от ближнего. А кто это такой нынче – ближний? Над нашим домом высится антенна. Кто говорит, что она для сотовой связи, кто – ещё для чего. Мне иногда кажется, Коля, что эта антенна – передающая, и выносит она в эфир остатки человеческого в нас. На каждом доме есть такие антенны, и, очевидно, где-то стоит огромное приёмо-передающее устройство, которое собирает все малые сигналы и выбрасывает затем в космос. Тот, ненасытный, питается нашим великодушием, умаляя его изо дня в день.

А ты всё мудришь на тему реинкарнации, только тебе хотелось бы прижизненного переселения. Этакий опыт на пробу, эксперимент. Можно уйти от животного мира. Если уж прочитываешь в себе зверя, дичь, прочую живность, почему бы не обратиться во что-нибудь растительное. Неплохо бы стать сосной, вечнозелёной и колючей. Ещё и жить дольше человека. А что если грибом? Опёнком – срежут на жарёху, а проглядят – червяки сожрут, мухомором – пнут с безразличием или злостью. Ягода, трава, паутина, листья… Можно получить разнообразие в цветах. Весной – стародубка, подснежник, потом огонёк, кукушкины слёзки, незабудки. Ландыши, марьины коренья, шиповник… Но это всё в начале лета, и у всего чересчур короткая жизнь.

Лучше перейти в другого человека. Я, например, хотел быть художником, к чему не имел ни малейшей склонности. Перешёл – и стал, не то чтобы приобрёл его качества, стал им. Представляю, я – это Георгий Алексеев, и это я, а не он написал чудесный натюрморт с ковылём и апельсином. Ещё лучше уйти в женщину. Одно настораживает: нынче они или чересчур удачливые, или слишком несчастные. Как-то совсем мало средних, чтобы всего в меру. Крайности в женщинах всегда опасны.

Письмо двенадцатое

За окном морозный смог. И самый короткий день в году. Это маленькая примета надежды. Как ни плохо живём, на Новый год будет икра и шампанское.

Наш маленький не построенный домик не даёт мне покоя. Наверно, надо поместить туда своих героев, и пускай они проживают за нас нашу жизнь. Хочу побывать в Сан-Франциско, хочу посмотреть на Елену, хочу говорить с ней. Мир стал доступнее, только отчего-то не для меня.

Откуда берётся несовместимость? Прежде всего от попыток совместить. Наполненные поэзией ночи рано или поздно заканчиваются. Возлюбленные, перейдя в иное качество, перестают писать стихи.

Какое-то свирепое нежелание нового года, отдалить его приход, отодвинуть!.. Абрашино. Белое безмолвие. Дом, занесённый под крышу. Сейчас откроется дверь, ты, Мясников, выйдешь на свет божий из своей натопленной избы и скажешь что-нибудь вроде этого: во чреве бытия теплее и уютнее, но воля влечёт меня…

Твой дикий зверь многолик и непредсказуем. Сегодня это напуганная собачонка, озябшая, полуголодная, трясущаяся от страха. Бывает попугай. Куда реже – нахальная синица. Тебе хотелось бы завтра проснуться волком. А на деле выйдет какой-нибудь коростель. Может быть, шакал. Или осёл.

Собака – домашнее животное. И если даже она родилась от бездомной суки где-нибудь в сыром подвале, она всё равно не дикая. Она будет сторониться людей как опасных зверей, но они вынуждены признать, что это не знающее дома существо – домашнее.

Ты пролетаешь над собственной жизнью. Интересно и как-то по-особенному жалко смотреть на всё с высоты. Отдельные события помещаются в маленькие ячейки, собрание которых представляет собой что-то вроде скопления пчелиных сот. По какому принципу располагаются твои события, перемены – непонятно. География? Время? Настроение?

Соломон на вопрос, каков путь к счастью, ответил:

«Счастливы любящие, счастливы благодарящие. Счастливы умиротворённые. Счастливы нашедшие рай в себе. Счастливы дарящие в радости и счастливы принимающие дары с радостью. Счастливы ищущие. Счастливы пробудившиеся. Счастливы внимающие голосу Бога. Счастливы исполняющие своё предназначение. Счастливы познавшие Единство. Счастливы изведавшие вкус Богосозерцания. Счастливы пребывающие в гармонии. Счастливы прозревшие красоты мира. Счастливы открывшиеся Солнцу. Счастливы текущие, как реки. Счастливы готовые принять счастье. Счастливы мудрые. Счастливы осознавшие себя. Счастливы возлюбившие себя. Счастливы восхваляющие жизнь. Счастливы созидающие. Счастливы свободные. Счастливы прощающие».

В общем, как ты понял, счастливы все. Ты – тоже, тут про тебя достаточно. Впрочем, не про тебя ещё больше.

Ослепительное солнце. Рождественские морозы состоялись, это вселяет слабую надежду, что некоторые вещи и события в мире случаются по заведённому распорядку. Узнать бы имя распорядителя. И почему он ведёт себя по отношению к земному населению столь избирательно? Я готов подчиняться высшей силе, а вынужден сгибаться перед очистками.

Смешной, маленький и безусловно талантливый художник Александр Потапов вдохновенно рисовал комсомольцев-богатырей на Всесоюзной ударной комсомольской стройке. Прошло время, и он стал шифровать в символических мазках некую угрозу миру. Что-то там на его полотнах поделывает неистовый Фридрих…

Вырваться на простор… этому могут способствовать две вещи – деньги или отсутствие ответственности, то есть отпавшая обязанность те самые деньги добывать. Порочные круги, намертво запертые клетки… Мама в шесть утра шла в только что открывшуюся булочную за свежим хлебом, затем она убирала и без того сверкающую чистотой квартиру, что-то готовила, что-то стирала… И так изо дня в день. Я не догадался спросить, не чувствует ли она себя несвободной? Да что с того вопроса! Там, в той жизни, несвобода была во всём. Но в этой, нынешней, самым страшным оказалось – свобода. От «убить ближнего» до «уничтожить государство».

Я, как и ты, Мясников, хочу наслаждаться жизнью, хочу доказать хотя бы сам себе, что она того стоит. Есть же способ жития за пределами предлагаемых обстоятельств, но как вывести необходимый алгоритм? Ведь, как всегда, решение лежит в области простейших понятий и чисел. Оглядываться в сторону погоста бессмысленно, однако они там, мудрые и талантливые, зовут за собой. Вот и задача – жить в мире живых, опасаясь их, отгораживаясь от них, получая от них в основном тычки и затрещины, и при том не слышать зова из мира теней…

Передо мной самоучитель игры на блок-флейте. Попытаться освоить инструмент на склоне лет – а почему нет? Это было бы забавно. Это было бы серьёзным покушением на предлагаемые обстоятельства. Это было бы проявлением силы. Ну да, а ещё физзарядка по утрам, обязательные страницы текста… Флейту я уже упоминал где-то, именно такую, именно в той же роли дудочки-спасительницы. Зачем она у меня хранится? Какого часа ждёт?

В каждом доме много чего не хватает, но ещё больше лишнего.

Письмо тринадцатое

Представляю зимнее Абрашино, так изумительно одетое в поэтические покрова Николаем Мясниковым. Представляю самого Мясникова, не испившего ещё полной мерой чашу творческого тщеславия и человеческого честолюбия. Надо, очевидно, тебе, Коля, поменять вид творчества, чтобы вновь соблазниться этими алчущими тебя химерами. В Абрашине есть всё, чего нет здесь – чувство безответственности, свобода от хлопот, отсутствие человеческой трескотни, присутствие тишины и снежного морока. Мир тебе, Мясников, мир твоим грустным собакам и белым снегам. Сколь ни пытаюсь, не могу вписать себя в абрашинские просторы, и потому ты сам, Мясников, – потерянный стаффаж в помертвелом пейзаже.

Нет, столько времени отводить на белое безмолвие, – это бесчеловечно. Впрочем, природе плевать на человека с его притязаниями. Человек! Это смешно и дико – видеть светлым проблеском во всеобщем загнанном существовании индивида, который помнит наизусть Маяковского и видит местом просвещения туалет.

Не нашла ли тебя книга Мураками? Не уверен, что хочу читать, но надо же делать хоть что-то, далёкое от мер противопожарной безопасности, ремонтов машин и наставления идиотов. Интересно, что может вставить в моё послание компьютер? Пробую. Как встретил Новый год? Расскажи друзьям в своём блоге.

Вот, пожалуйста, ОНИ в своём блоге всё ещё отмечают Новый год. Спам поджидает тебя за каждым твоим движением. А может, неведомый кто-то специально делает так, чтобы ты как можно дольше думал о празднике. Благая миссия, кому-то надо!

Всё более странные письма получаются, можно сказать, без адресата. Ты утерял телесную оболочку. Я дышу в твою сторону, и портьеры за твоей спиной колышутся. И взгляд проходит насквозь, и не находит, за что зацепиться ни в ближнем, ни в дальнем пространстве. И космос молчалив и холоден. Там тоже зима.

И вот я тебя идентифицирую с твоей же помощью, то есть ты ведь написал это «Отражение». Когда-то.

«Я давно уже знаю, что с этим пора что-то делать. Но откуда я знаю – что?

Каждый раз, когда я хочу причесаться, я подхожу к зеркалу, но вижу там Мясникова, и руки опускаются сами собой.

Если я собираюсь побриться, я беру в руки бритву, но в зеркале меня уже поджидает Мясников. И он передразнивает меня.

Бритва выпадает из рук, брякнув о край раковины.

Когда я встречаю Володю Назнанского, он начинает расспрашивать меня о Мясникове, но при этом старательно делает вид, будто речь идёт обо мне. Мне становится неловко за нас обоих, и я ухожу. Он остаётся и делает вид, будто он удивлён моим бегством.

Иногда Мясников напивается, и тогда у меня болит голова. И мне трудно сосредоточиться на работе.

Но сегодня случай особый. Я услышал стук в дверь, открыл и увидел – опять! – Мясникова. И он быстро захлопнул дверь прямо перед моим носом.

Я стою на лестничной клетке перед собственной дверью и беспомощно злюсь.

Он живёт в моей комнате, пишет мои стихи, пьёт мой чай и стирает мои носки.

Он не трогает только расчёску и бритву, потому что уверен, что в зеркале он увидит меня…».

 

Умный человек в телевизоре сказал: масса доказательств того, что в нашей стране общественно-политическая жизнь не имеет стратегической глубины. Я подумал, что стратегическая глубина твоей, Коля, жизни в Абрашино измеряется глубиной погреба со съестными припасами. А в остальном… Мы с тобой лишь подтверждаем тот факт, что социальная активность россиян одна из самых низких в мире. Только два процента населения России уверены, что они могут влиять на ситуацию в стране. Мы, Николай Фёдорович, туда не входим.

Нет, книгу отречений ты писать не будешь, лучше начать, к примеру, книгу мужества. Вот сейчас в самый раз, с твоей застуженной спиной. Нет, лучше книгу снов и фантазий. Или книгу писем к любимой… Ты никогда не думал о том, что, перешагивая через себя, можно наступить себе на гениталии?..

Минус сорок! Мои деревья замёрзли. Мои птицы падают на лету. А под окнами мужики копают траншею. Им деваться некуда – работа. Полёт мысли давно уже остановлен, тоже замёрз. Впрочем, даже величественные непогоды никак не могут научить человека, сбить с него спесь и гордыню.

Или попробовать написать письмо самому себе (как будто я делаю что-то иное, когда веду переписку с тобой, не предполагая ответа!). И тем не менее. Я пишу тебе (мне), как обычно, складывая послание из листа бумаги и чернил. Чернильница моя почти пуста, правда, иногда её наполняет возлюбленный портвейн, иной раз редкие вспышки тоски по тебе. Любви давно уже нет, и потому удивительно, откуда берётся тоска? Мой долгий день неинтересен: работа, приготовление ужина и мрачное ожидание сна. Всё чаще я завидую тебе, твоим многочисленным бумагам, начатым и брошенным рассказам, запискам, ибо они раздражают тебя, зовут к жизни. Это важно, когда есть что-то зовущее к жизни. Дети, заботы, необходимость творить бытовые разности – вон сколько раздражителей. У тебя есть загородный дом, который в разное время в разной степени служит источником твоего раздражения. Тоже призыв к жизни.

Пишу тебе из Санкт-Петербурга. Просто захотелось написать именно оттуда. У нас теперь холода отпустили, и вновь подала голос вечная досада любви. Всё ей мало, ненасытная! Я напоминаю тебе, как мы носили камни к дому художника Алексеева во Всеволожской. Так делали многочисленные его друзья, знакомые, знакомые друзей. Камней столь много, что ими выложены все тропки сада, все дорожки на подходе к дому, площадка перед воротами. Это было… Последний из принесённых камней покрылся мхом…

А помнишь ли ресторан «Волхов» на Литейном, столик на четверых и заминка жены твоего друга? Ты даже и не подумал о том, что они подруги с твоей женой, и видеть тебя с кем-то из твоих знакомых дам ей не доставляет удовольствия. Тебя осуждали, а тебе было плевать на всё. На нынешнем морозе плевки должны были бы превращаться в ледышки и со стуком падать на окаменевшую от стужи землю.

Я будто снова гуляю с тобой по Васильевскому острову и говорю в задумчивости, повторяя излюбленную фразу твоей возлюбленной: вот такой он, наш каменный город…

Помнишь «Котлетную»? Обед с рюмочкой водки? У нас дома как не было «Котлетной», так и нет.

Не хотелось бы заканчивать письмо на этом, но ещё больше не хочется продолжать. Скучай по мне, это тоже имеет отношение к жизни.

Письмо четырнадцатое

Нынче с утра ты, Коля, вышел прогуляться по морозу. Всё вокруг залито солнцем, однако мороз на этом ярком фоне кажется ещё более жестоким. Обещанное всемирное потепление получило пощёчину. Так в своё время рухнули прогнозы по поводу обезвоживания Каспия. Природа, сотворённая атмосферой Земли, как будто не замечает саму планету, а тем более – научных теорий, рождённых на ней. Усилия, озарения, провалы, как итог деятельности серого вещества, – всего лишь естественные отправления одного из видов, населяющих планету. Какашек муравья никто не видит…

А всё-таки хорошо! И никого в целом белом свете! Ты идёшь сам с собой, живёшь сам с собой, радуешься самому себе. Вообще-то Я – сдвоенная конструкция. А когда-то могло быть и ЯТЫ. Вещь растворяется в слове, слово утверждает вещь. Проклятые философы! По Дугину, когда мы говорим «я думаю», мы не подозреваем о том, что речь идёт о случайном перекрещении внедрённых в сознание кодовых таблиц. Ничего близкого к «Я», ещё дальше от «думаю». Забавно, не правда ли?

Философы – бродяги, выбравшие себе заковыристый путь между «здесь» и «там», причём обе станции они определяют вольным путём, как удобно для себя. Время, пространство – такие же игрушки, как камешки с берега Вечного моря. Это, наверно, здорово – не иметь ни страха, ни подобострастия перед бесконечными величинами, более того, утверждать, что они конечны. Однако у кого-то может возникнуть подозрение, что таким образом великие умы пытаются изгнать из себя комплексы неполноценности. Время доходит до конечного предела, мировые песочные часы переворачиваются… Философские игры. Во всём присутствует время. Песок получается из камня – со временем, сам переворот часов требует времени и происходит во времени. На всё тратится время, и вечность, противопоставленная времени, – пустой звук, ибо представляет собой время, протянутое в бесконечность.

Поэт восклицает: не дай мне Бог сойти с ума! Неправда его! Без сумасшествия не будет поэта. Но что есть сумасшествие? Здесь море ясности. Никто не может дать определение нормальности, зато любой готов определить сумасшествие. Хотя тут порой даже узкие специалисты пасуют.

Коля, ты никогда не задумывался, что нет ничего лучше того, что окружает нас? Вот сейчас, в это мгновение, на этом трескучем морозе, в этой озябшей юдоли, именуемой между нами Абрашинским скитом? Поменяй уныние на восторг – и в мире ровным счётом ничего не изменится, но ты, Коля, воспаришь над этим миром и поймёшь, что нищает не он, нищает сердце, через которое мир проходит. Оно теряет остроту восприятия и попросту не видит, не замечает многого вокруг. Но есть спасение, замечательная черта – высокомерие перед миром. Это сила и здоровье, поднятые на фундаменте самой высшей философии, имя которой – глупость. В истинном восхищении перед химически чистой глупостью только и можно понять истоки и условия счастья!

Латинский глагол revelare одновременно означает и «вскрывать» и «закрывать». Современность с точки зрения Рене Гийома есть аномалия, это всего лишь одна из моделей в рамках бесчисленного набора других возможностей.

В Анапе нашествие моллюсков.

Хакеры взломали паспорта будущего за два часа.

Бешеный слон напал на туристов в Таиланде.

Платье из четырёхсот презервативов выставлено в Рижском музее.

Америка парализована из-за небывалых морозов.

В аэропорту арестовали женщину с человеческой головой в багаже.

Мир, в котором мы живём…

Предлагаю привычное «Как дела?» при встрече изменить на «Основания для оптимизма имеются?». По крайней мере, в этом вопросе меньше пустоты.

Мясников! Ты впитываешь это предвесеннее солнце всем своим уставшим, измаявшимся за зиму организмом. Ты на воле! Если в нашей всеобщей тюрьме есть заповедники, ты в одном из них. Скоро в Абрашино не будет видно противоположного берега – Обь разольётся. У меня гипертония и запрет на любимое вино. Впрочем, вино нынче что-то поплохело. Настоящего портвейна давно уже нет, пробовал пить кубанские вина. По цене хороший портвейн, по вкусу – спиртосодержащий продукт. Этот новый вполне себе узаконенный термин соответствует содержанию. Спрошу у доктора, что пьют гипертоники…

Опять солнце. Каждое утро – утро надежд. Вчера я написал заявление об уходе с работы. Очередной круг завершён. Возвращения не будет, хотя… Ведь можно возвращаться туда, где никогда не был. Ты же рассказал про своё «Возвращение в Эдем».

«Я давно здесь живу.

Если разобраться всерьёз, я только этим и занимаюсь.

Меня знают здесь все, и многие любят. Меня любят дети, кошки, собаки и жёны. Но не любят владельцы, отцы и – особенно – мужья.

Для меня в этом нет никакой загадки. Всё очень просто. Дети и женщины любят потому, что умеют любить. Кроме того, когда они любят, это их радует.

Кошки с собаками тоже умеют любить, и это их радует тоже.

Владельцы умеют только владеть.

Мужья подражают владельцам. Если это не получается, а такое случается часто (ведь надо ж иметь определённые навыки, а у кого они есть?), то они обижаются и начинают говорить об обидах.

Всегда – об обидах.

А это не каждая выдержит.

Жёны бегут, за ними дети, потом кошки, потом собаки. Это так заразительно, что мужья побежали бы вслед. Но как же они тогда смогут изобразить нам обиду? Они сидят неподвижно и покрываются пылью. Зарастают травой.

Трава начинает цвести.

Когда мы на них натыкаемся, мы принимаем их за лужайки, за холмики… Водим вокруг хороводы.

Дети, женщины, кошки, собаки. С ними и я неразлучно. Нам бы очень хотелось, чтобы на этих лужайках с нами вместе резвилась коза.

Но козу захватили владельцы…»

 

А ты не знаешь, Мясников, зачем я всё время подсовываю тебе тебя самого? Знаешь, конечно! Ты сидишь в благословенном своём Абрашино и переписываешь сам себя на который уж раз. Изначальная версия давно выпала из памяти.

В мире мудрых мыслей прижилась одна глупая. Она была так глупа, так никчёмна, что распознать совсем невозможно, о чём она, эта мысль. В общем, так, пустышка, одно название – мысль. Но – она была. Шло время, мудрые мысли трудились без устали – мудрость не знает отдыха – изнашивались, истирались, теряли собственно мудрость и, естественно, старели. Тогда как наша пустышка бездельничала, жила себе вольным ростком во чистом поле. Возраст не читался на её лице, гладком, розовощёком, счастливая улыбка не сходила с него. И тогда мудрые мысли начали всерьёз присматриваться к своей никчёмной соседке, которая доселе никогда не удостаивалась их внимания. Мудрые смотрели, делали выводы и поняли наконец, что быть мудрыми в отличие от прочих себе дороже. И они решили поменяться. Нет, не подумайте – не местами с глупой! Они решили поменять себя, благо, пример перед глазами. При всей своей мудрости они не догадывались, что стоит им только начать меняться, – и мир вокруг них изменится…

Это, Коля, начало сказки, продолжение за окном, посмотри внимательнее. И не забудь при этом напутствие Кафки: «За окном самое страшное. Всё остальное ангелоподобно…». А конец предстоит нам с тобой придумать.

 

Письмо пятнадцатое

Луна вступает в новую фазу, что, по словам астрологов, нынче благоприятно для родившихся под знаком «рыб», то есть для тебя, Коля. Да и то – пора бы! А вот интересно! «Рождённые под этим знаком интересуются мистической и духовной жизнью и разнообразными необъяснимыми явлениями, что вообще свойственно Рыбам. Часто эти люди являются фаталистами, а потому встречают удары судьбы гордо и с высоко поднятой головой. Они сильнее, чем кажутся окружающим и себе, но эта сила и стойкость часто раскрывается только если у этих людей случается какая-то беда, которая парадоксальным образом в итоге помогает им познать себя и стать более развитыми личностями».

Не будем же мы, Коля, поджидать беду, чтобы доказать миру, что мы лучше, чем есть на самом деле! Но имей в виду, воображение и поиск художественных замыслов сегодня вредны для жизни. Знакомый кинооператор звонит:

Все идиоты и бездари востребованы! Специалисты сидят по домам!

Привыкай, – говорю, – такова новая реальность.

Мясников! Всё-таки ты самовлюблённый тип, но ведь эта самовлюблённость – лучшее средство спасения против ополчившегося против тебя мира, не так ли? Она питает ту скудную почву, на которой тебе приходится произрастать, ибо больше питаться нечем. Самовлюблённость – самодостаточность – самореализация… Ты отдалился от сибирских столиц, но этой удалённости тебе недостаточно. Ты раздвигаешь границы огорода, чтобы удалиться от соседей, до которых без того – случись что – не докричаться. Кстати, настоящий себялюб просто обязан быть мизантропом. Что там за творческий псевдоним ты себе придумал? Маклай? Так тот исследовал свои отношения с туземцами, ты же придумал иное занятие – исследовать принципы отторжения. По логике – надо закончить круг: отторгнуть городских, деревенских, редких гостей, собак, наконец, и тех прогнать от себя…

Что там твоя деревня! Наш город некто охарактеризовал как закрытый мир для большинства его жителей.

Когда в писательский дом заходит кто-то со стороны, этот соискатель места в творческом сообществе, проситель (по соображениям этого самого со-общества), никто не оторвётся от бильярда, никто не поднимет головы. И лишь каким-то неуловимым движением ягодиц, направленных на вошедшего, ему будет указано: иди за водкой. Потом, когда водка будет принесена, её станут пить, исполняя рутинный обряд, и, может быть, забудут про пришедшего и не предложат ему выпить. Водки ведь всегда мало…

Незаметно проистекает жизнь литераторов и художников в нашем городе. Хороший сюжет – Анатолий Корчуганов. Не стану тебе объяснять, кто это, приедешь – познакомлю.

Голуби залетели необычайно высоко и полощутся там на ветру, точно тряпьё, поднятое с помойки. Ощущение, будто птицы в этом состоянии испытывают какое-то особое удовольствие. Вполне возможно, это у них такой способ ухода за собой.

Всё – фрагменты византийской мозаики, великолепные фрагменты, которые никак не складываются в цельное панно. Сплошные фрагменты – от Новгорода до Константинополя.

Дорогой Мясников! Ты давно не отвечал на мои письма. Каково начало, а? Ты ведь не ответил ни разу, и мы оба прекрасно это знаем. Знаем с тех самых пор, когда…

«Слава Богу, наступила свобода!

И теперь можно писать всё, что придёт в голову, не избегая самых коротких слов.

Можно рисовать любые картины и показывать разным людям. И никто не упадёт в обморок, чтобы, очнувшись, сразу побежать с доносом…

Можно просто ничего не делать. Не делать важного вида, не творить мировую культуру, не лезть на страницы газет, на экраны телевизоров, в историю.

Вообще никуда.

Можно просто пить пиво – сидя, лёжа или прогуливаясь по улицам, чтобы взглянуть в озабоченные лица сограждан, – потому что наступила свобода, и потому что это – Сибирь, глухая провинция, наша родная окраина мира.

Весь остальной мир находится так далеко, что нам пришлось бы подпрыгивать тысячу лет, прежде чем он заметит какое-то шевеление где-то за Уральским хребтом.

В самом деле, лучше пить пиво.

И уж если писать картины, то только для себя, только для себя, и никому не показывать. Чтобы им тоже не было стыдно.

Бог с ней, с мировой историей. Прощай, мировая культура.

Наливайте, пейте.

Присматривайтесь…»

 

Да, то было во времена пива. Незаметно им на смену пришли времена вермута, водки, и вот наконец настала эра самогонки. Много нынче нагнал? Ну да, самогонки много не бывает, тут ты прав. Ты прав и во многом другом. Когда твои соседи упорно искали в лесу грибы, ты спал, раскинув руки, на небольшой полянке. Твоя самогонка, по твоему утверждению, святее самой святой воды. Ты не позволишь кропить ею, то есть разбрызгивать по сторонам, ты сочтёшь сие деяние за величайшее святотатство. И как ты не сопьёшься, ты, герой-любовник, игравший эту роль в цивилизованном мире? Ты, давно доказавший себе, что из двух наслаждений – женщина и самогонка – вторая куда сильнее и чище. В наслаждении что главное? На твой взгляд, иллюзорность. А какие иллюзии с женщиной? Одни разочарования. Другое дело – эта не всегда прозрачная, сивушная дрянь…

Замечательный человек жил у меня по соседству, Николай Михайлович. Нет теперь соседа. То есть он живой, и забор, за которым он обретается, на прежнем месте. Меня нет. Дача продана. Без малого тридцать лет копал я огород. И дом построил. И жил в доме том… А Михалыч строгает доски. Себе, людям… Каждый день обязательно включает свою циркулярку, и она весело позванивает на полдеревни. Легче надо расставаться! – говорю я себе. – Легче!

 

Письмо шестнадцатое

В тот год молодой картошки не было. Подкопали на первую пробу – а там уже обтянутые задубелой шкурой клубеньки. Второй куст вскрыли – то же самое. Болезнь, что ли, какая? Так и не понял никто. И вкус у неё без привычного аромата, который поджидаешь едва ли не с нового года. И огурцы на просол складываешь, думая, что аккурат к первой молодой картошечке поспеют. И грибочки. Каково это – вдохнуть парок особого настоя из распахнутой восторженной земли и весёлой, плодовитой осени! А тут – картошка без запаха и вкуса… Обиженными себя почувствовали большие и малые земледельцы, обойдёнными. А бабка Терпильевна, соседка через огород, поменявшая опыт жизни на телевизионные подсказки, выразилась следующим образом:

Подумаешь, картошка до срока состарилась! У них вот океян на Крайнем Севере теплеет. И льды растаивают. И скоро всех отсюдова вместе с картошкой смоет.

Ах, Коля!

Какой-то праздник по календарю. Тебе привезли шампанское. И ты рад. Хотя собирался пить одну самогонку. Открою страшную тайну, только не знаю – кому: ты сам его, это шампанское, заказал!.. Ты собираешь по дому последние листочки рукописи новой книжки, готовишь к изданию. И ждёшь, и надеешься, и вожделеешь… Эй, Мясников! Ты ли это? Ты будешь бегать по издателям и знакомым богачам, чтобы издать эту книжку?

Тебе не кажется временами, что твоя покосившаяся изба с твоим огородом, окружённым покосившимся забором, стоит посреди Новосибирска? Тут журнал, тут издательство, тут бывшая жена и любовницы, тут книжные развалы… Ты никуда не уехал, ты окружён всем тем, от чего якобы убежал. А что твой зад мнёт табуретку за пару сотен вёрст – это ничего не значит. Твои соседи потому тебя терпеть не могут – ты вечно чужой. И ты, в свою очередь, готов отстреливаться.

Коля! Коля! Коля! Душа моя давно к тебе просится. Хотя, подумать если, про душу свою давно уж ничего не знаю. Она со мною не общается, высокомерная какая-то стала – цаца! Я, конечно, не подарок, наплевал в неё за свою жизнь немеряно, только ведь она бессмертна, стоит ли обижаться на тленную оболочку, временное, ненадёжное пристанище? Но, как бы там ни было, что-то зовёт меня к тебе, манит с безудержной силой.

В доме напротив загораются окна, люди вносят жизнь в пустовавшее до этой поры жильё. Оно наполняется голосами, запахами, движением. Но это зачастую лишь приметы жизни, не жизнь. Всё состоит из примет, всё заселено приметами. Вместо благополучия приметы его, вместо любви – приметы, вместо счастья – приметы…

Странное время… По Аполлону Григорьеву, художник пишет жизненно узаконенные типы. И он же утверждает (абсолютно справедливо!), что в иные времена, особенно в такие, как нынешние, писать о плохом куда легче, чем о хорошем. Руда обеднела, а добывать из неё чистое вещество надо в тех же количествах. А главное – в том же качестве! Парадоксы! Всё больше затрат ума, времени, сердца – и всё меньше это стоит хоть в денежном выражении, хоть в интересе окружающего мира. Никто никому не интересен! С любовью смотрят только на твой карман, он же может вызвать жалость и презрение. Жизнью узаконены не только типы, но и отношения меж ними.

Мой немногословный племянник в последнее время стал ещё молчаливее и, как древний мудрец, афористичен в своих редких высказываниях. Едем с ним вдоль бора.

Бывало грибов в этом лесу! – вспоминаю я. – Да и самого леса стояло поболе…

Бывало, мы вдесятером помещались в песочнице…

Письмо семнадцатое

Как трудно бывало дотянуть от осени до осени! А нынче и вовсе не получилось.

Это уже не сюжетный поворот, это случилось на самом деле – ты умер, Николай Фёдорович. В последние минуты, когда сознание возвращалось к тебе, ты отправлял вопрос в никуда: в Новосибирске похоронят или в Абрашино? А разница? Какая разница, Коля, если Земля едина? Вот ты лежишь и совсем не похож на себя с той фотографии на сборнике рассказов. Ты лучше. Ты без обмана, вечный обманщик! Смерть никого не красит, но она убирает лишнее. Она ещё тот график, и сейчас ты похож на твой автопортрет в одну линию: взмах угольком – и вот она, точная копия. Большому мастеру Даниле Меншикову такого результата не достичь. Данила, ещё один дачник из Абрашино, ваши дома на одной стороне главной Абрашинской улицы. А, кстати, где Данила? Ты не видишь его среди гостей. Хм, гостей… А как назвать тех, кто пришёл на похороны? Прощающиеся? Ну и словечко! Пришли не к себе домой – раз, на короткое время – два, после всего их ожидает угощение. Гости как есть! И не надо вспоминать о том, что все мы гости на этом свете. Вот ты, Коля, уже отгостил. Закроют, зароют, и ты уже никогда не узнаешь, сколько рюмок выпьет на поминках Слава Михайлов до той поры, когда вцепится в рукав Берязева и потребует ответа за твою смерть. Ему совсем не важно, что Берязев никак не может быть виноватым в твоей смерти, он, по мнению Славы, виновен в гибели всякого творческого начала, и прежде всего его, поэта Михайлова, много лет тянувшего лямку сотрудника журнала. А Данилы всё нет. А это чья там спина возле дверей? Никак, Толя Соколов? Стоп! Какой Толя? Он умер двумя годами раньше и никак не может быть здесь. Или явился некий переходный коридор, когда доступ оттуда сюда для особо желающих открыт? Путь отсюда туда открыт всем без исключения, а вот оттуда… Феномен не изучен.

Все успевают сделать мало, меньше, чем могли бы. Чем хотели. У тебя вот фронтон остался не закрытым, крыльцо не подправлено, что уж говорить о заборе, вместо которого полынь да крапива. И завещание ты не написал. Правда, успел продать половину своего участка той самой дочери своего городского приятеля, с которой у тебя когда-то случился роман. Молодая дама приехала с мужем, и ему понравился участок. А тебе край как нужны были деньги. Насколько мне известно, на издание новой книжки. Тщеславие паче мудрости… А из того романа не вышло романа, прости за каламбур. А было бы интересно, ты бы, как всегда, перевернул все правила с ног на голову, придумал бы совсем придуманных соседей по планете. Увы, ты никогда бы не написал этот роман, ты – человек короткого дыхания, спринтер.

Ну и дрянь же эта абрашинская самогонка! Берязев, сосед твой, настоял, чтобы на помин души твоей нетленной мы выпили именно этот напиток. Иначе душа твоя, дескать, не примет нашего поклона. В истории, которая вместит твою жизнь, этот гадкий напиток безусловно займёт особое место.

Кому хуже – Абрашино без тебя или тебе без Абрашино? Деревне всё равно, она давно уже потеряла себя. Сметаны не купишь, коров – сколько пальцев на руке, дачники в драку за молоком. Одна фермерша Лариса за всю деревню отдувается – куры, утки, гуси, свиньи, овцы… Скоро новую паромную переправу откроют, совсем близко будет от города до Абрашино, проглотят деревню дачи. Да и тебе всё едино, поскольку сказано уже – едина земля, принимающая и только что рождённых, и прах сынов своих поживших. И не получается от земли оторваться ни живым, ни мёртвым. И пеплом стать – всё одно на землю падёшь.

«Над тобою бархатное небо.

И тысячи лун на нём.

И звёзды – как крупный орех…

Для тебя – лимонные облака на закате – лёгкие, как перо попугая, и прозрачные, словно лунный свет.

И сладко цветут деревья, и сквозь этот сладкий запах тихо дышит тёплое море.

Для тебя – шорох платья и блеск камней, и музыка, и фонтаны шампанского. Звон бокалов и звук поцелуя.

И юноши, срывающие цветы, чтобы надкусить стебелёк…

И хочется плакать и плавать, веселиться и танцевать…

Я лежу на краю Земли. Врастаю рёбрами в почву.

И по рёбрам колотит сердце…

Вслушиваюсь в эту бездонную тяжесть в тайной надежде услышать тихий ответный стук.

Земля…»

 

В берязевских записках отыскалось вот это.

 

«Перебираю близкие имена.

Взвешиваю былые и неизжитые вины…

Николай Фёдорович МЯСНИКОВ, художник и писатель, лет двадцать или около того мы были близкими друзьями. Умер в Абрашино в марте 2012 в возрасте 58 лет. Сегодня, проведывая внучку Володею, столкнулся взглядом с его картиной «Яхты». Ничего не ушло…

 

КОГОТЬ

 

Кривизной ястребиного когтя

Сквозь холстину опавшей листвы

Две николкины смерти проходят,

А на третьей – не снесть головы.

Коло-Коля! Бродяга и лапоть!

За околком твой полдень звенит…

Корку грызть или по небу плавать –

Всё одно для тебя. Ты открыт

Бесполезному ветру и свету.

Кружит ястреб над ветошью лет.

Дай ответ! Только нету ответу.

Где ж ты, дурень, рыбак и поэт?

Входит коготь под самую жилу,

Раздирает холстину до дна,

Смерти нет – только свежесть и сила!

А царапина – не видна».

 

Что-то неправильное происходит. Данила разошёлся со своей чудной женой и оставил Абрашино. Только разноцветные наличники напоминают, что здесь когда-то жил художник. Муза осталась. Её привозят сюда на машине, размерами напоминающей тепловоз. Берязев разошёлся и оставил своё имение сыну. Твоё место заняла прекрасная дама с семейством…

А как же я?! Как же без меня Караканский бор, грибы-опята под старым берёзовым пнём, Мраморное озеро, Обь с чистыми песчаными берегами, с окунями, каких я нигде больше не ловил?

Я-то как, Коля!?