Повесть о ненависти и тьме

Повесть о ненависти и тьме

I

За чтение прозы на иврите я взялся лишь в десятилетнем возрасте своей второй, израильской жизни. В предыдущей, российской, это случилось на шесть лет раньше — тогда, видимо, я начинал с бессмертного триллера «Маша и медведь». Зато здесь первой купленной (по совету девушки-продавщицы) и прочитанной мною ивритской книгой стала более-менее взрослая повесть Йонатана Гефена «Дорогая женщина» — о семье Даянов. Как и предсказывала продавщица, одолеть безыскусный лексикон Гефена не составило большого труда. Но в то же время и гордиться было особо нечем, поскольку засчитать эту газетную жвачку за настоящую прозу я не мог даже в очень большом приближении. Тратить вслепую еще несколько десятков шекелей не хотелось, и я обратился за советом к сослуживцам. Те недоуменно пожимали плечами, ибо не читали ничего, кроме тех-описаний и инструкций по эксплуатации. То ли с пятой, то ли с шестой попытки мне удалось получить неуверенный кивок, а вслед за ним и книгу под названием «Черный ящик». Так я впервые познакомился с писаниями Амоса Оза.

Книга мне не понравилась, хотя приступал я к чтению, исполненный самых благих патриотических намерений восславить литературу еврейского отечества. Увы, радоваться было нечему. Бросалась в глаза вторичность подхода, манеры, месседжа. В то время Оз интенсивно подделывался под Альбера Камю — без сомнения, весьма органичного для мрачной европейской атмосферы середины ХХ века, но абсолютно неуместного здесь, в живописном, многоцветном, жизнелюбивом бурлении израильских рынков, пляжей, кафе и коротких, не слишком кровопролитных войн.

И ладно бы только это. Я охотно сделал бы скидку на молодость современной израильской литературы: известно, что долгоиграющим культурным явлениям требуется время для осознания и утверждения собственной самобытности. Разве Пушкин и Толстой не вторичны по отношению к Байрону и Гете, Стендалю и Флоберу? Но Озу не хватало еще и главного: глубины. Прочитанный мною роман страдал от унылой поверхностности. По его скучному в своей нарочитой обыденности и в то же время лишенному внутренней логики, а потому мертворожденному сюжету расхаживали почти карикатурные персонажи без вкуса, цвета и запаха — и это в реальности Страны, которую переполняют такие разные вкусы и оттенки! Глубины не было, зато была претензия на нее, и это отталкивало дополнительно.

Когда я возвращал книгу хозяину, тот махнул рукой:

«Оставь себе! Лажа какая-то. Я бросил на середине».

«Зачем же покупал?»

«Покупал? Что я — дурак? — удивился он. — Подарили. Есть у меня армейский друг, профессор литературы. Говорит, Амос Оз — это наш главный гений, скоро Нобеля получит».

Нобель? Профессор? Главный гений? Эти громкие слова заставили меня усомниться в своих оценках — возможно, чересчур поспешных. Пришлось достать и прочитать еще два романа Оза: расхваленный критиками «Мой Михаэль» (в переводе на русский) и «Познать женщину» (в ивритском оригинале). Бог свидетель, мне очень хотелось изменить свое первоначальное мнение, приведя его хотя бы в частичное соответствие с профессорским. Но, к великому сожалению, я остался в еще большем недоумении. Нет, говорить нечего: Амос Оз знал толк в ремесле. Умел построить фразу. Обладал некоторым чувством юмора — как правило, недоброго, когда после усмешки остается неприятный осадок. Мог к месту припомнить и рассказать анекдот. То есть, конечно, не был полной бездарностью. Но и назвать его хорошим писателем я тоже не мог. Причем, по тем же причинам, которые выявились еще при первом знакомстве: поверхностность, претензия, вторичность, уныло-бесцветный взгляд на вещи. Тут ведь в чем дело. Плохой живописец может набросать на холст самые яркие краски, но все равно получается тускло. Зато настоящий художник добивается яркости и с умеренными цветами. Потому что секрет искусства заключается в сочетании, в связи между красками, линиями, словами, идеями, вещами, явлениями. Видишь и изображаешь такую связь — получаешь яркий, оригинальный результат. Не видишь — то есть не обладаешь достаточной глубиной зрения — получаешь банальную тусклятину-тухлятину. Писания Амоса Оза были бесповоротно тусклы.

Придя к этому выводу, я надолго расстался с его творчеством. С творчеством — но не с шумом, который этот писатель производил на общественно-политической арене. Возможно, Оз не обладал глубиной и зоркостью художественного взгляда, зато прекрасно различал значение связи между литературным успехом и мощью пиар-кампаний. Количеству премий и призов, которые перечислены в его краткой биографической справке, мог бы позавидовать даже такой заядлый любитель наград как Л.И. Брежнев.

Рыцарь Ордена Почетного Легиона, кавалер французского ордена «Искусств и Литературы», обладатель испанского ордена «Гражданских заслуг», почетный доктор Института Вейцмана, а также университетов Тель-Авива и Антверпена, лауреат премий имени Франца Кафки, Хаима-Нахмана Бялика, Йосефа-Хаима Бреннера, Дэна Дэйвида (меценат и филантроп), Приза Ньюмана (дается в основном китайцам, но если Амос Оз очень просит, то почему бы не дать), Мордехая Бернштейна (покойный богач, завещавший одаривать деньгами бедных ивритских литераторов), Зигфрида Ленца (немецкий писатель), Зигфрида Унзельда (немецкий издатель), Иоганна Вольфганга фон Гете (немецкий классик), принца Астурийского (хоть он и не немец даже), Стефана Гейма (он же Хельмут Флиг, немецкий еврей), Генриха Гейне (он же Гейне Генрих, тоже еврей и тоже немецкий), Авраама Гейгера (прогрессивный немецкий раввин), Премии Мира немецких книготорговцев (у них даже мир — свой), ярмарки в Торонто (книжной, хотя и не немецкой), правительства Каталонии (для разнообразия, а то тут сплошь немцы), Горы Сиона (она же Маунт Цион, за немецким писательством пока не замечена)… — и так далее, и тому подобное, включая другие призы, кресты, «Ясные поляны» и даже премию под многообещающим названием «Фемина» (уж не от немецкой ли порноиндустрии?).

Как хотите, но подобный роскошный иконостас не возникает сам по себе. Процесс присуждения литературных премий самым критическим образом зависит прежде всего от лоббирования, затем — от лоббирования и, наконец, от лоббирования. Чтобы набрать столько всего, недостаточно прибегнуть к услугам агентов или крупных пиар-фирм — нужно много и плодотворно шустрить самому: завязывать знакомства и навязываться в гости, ходить на коктейли и плавать на яхтах, обещать что-то взамен и давать что-то вперед, подлизываться к влиятельным персонам и вылизывать сами понимаете что.

Далеко не все на такое способны: писатели, как правило, люди замкнутые, некоммуникабельные. К примеру, весьма неплохой романист Меир Шалев удостоился всего лишь четырех относительно скромных премий, причем, одна из них — от Союза израильских энтомологов (не иначе как прибил книгой муху). Шалев — четыре, а Оз — десятки! О чем это говорит? Ну конечно, отнюдь не о разнице в классе и в таланте: напротив, как прозаик Шалев куда талантливей Оза. Говорит, скорее, о непомерном, чудовищном, неутолимом честолюбии второго — примерно таком же, каким страдал лишь покойный Шимон Перес в свои самые сенильные годы. В этом длиннющем списке литературных наград не хватало разве что главного алмаза — Нобелевки, но, судя по регулярным газетным сообщениям, Амос Оз интенсивно работал и в этом направлении. Работал, но не успел — умер раньше.

Ну и ладно, бывает. Как у нас говорится, «умер-шмумер — лишь бы был здоров…» А со здоровьем у покойного все обстояло лучше некуда. Правда, премий он уже не получал — из могилы шустрить трудновато — но статус Главного Гения сохранял неколебимо. Пока внезапно, два года спустя после похорон, не разразился неприятнейший скандал — причем, с самого невыгодного на сегодняшний день направления — со стороны фемины (только не немецко-порнографической, а самой что ни на есть семейной). Младшая дочь Амоса Оза — тоже писательница, хотя еще и не признанная гениальной, но уже плотно приставленная к литературной кормушке (как, впрочем, и другие отпрыски классика), опубликовала книгу разоблачений с многозначительным названием «То, что кроется под видом любви», где утверждалось, что писатель-гуманист жестоко издевался над нею, начиная с ранних детских лет и до самой своей смерти в декабре 2018-го.

«Это было не столько минутной потерей самообладания или эпизодической пощечиной тут и там, — пишет Галия Оз, — сколько реальной повседневностью садистских издевательств. Преступлением являлся сам факт моего существования, поэтому и наказаниям не было конца. Ему непременно хотелось сломать меня…»

Как водится, мнения после этого разделились. Многие из читающей и не читающей публики, пожав плечами, заявили, что от крайне левого радикала, члена общественного совета людоедской антиизраильской группировки «Бецелем», а также духовного вождя и спонсора примерно всех антисионистских организаций Страны, иного и ожидать не приходится. Они, мол, не удивятся, даже когда выяснится, что Амос Оз поедал на завтрак еврейских детей. Другие — поклонники и соратники писателя — с пеной у рта кричали, что Галия Оз лжет. Третьи — самые прогрессивные — смущенно замечали, что недоверие к данной конкретной фемине может подорвать жизненно важные усилия феминистских организаций, включая крестовый поход священного Ордена MeToo.

Я не отношу себя ни к одной из трех вышеупомянутых групп, так что взяться за тяжкий кирпич под названием «Повесть о любви и тьме» меня побудило чисто антропологическое любопытство. В самом деле, каким образом из хорошо воспитанного еврейского мальчика, выросшего в суперинтеллигентной семье в окружении пылких сторонников Жаботинского и Бегина, получился не только один из самых рьяных ненавистников сионизма и Израиля, лучший друг левых фашиствующих антисемитов, но еще и — если верить его же дочери — тиран-психопат, втайне терроризирующий собственных детей? Почему невинное дитя, живущее в любви, ласке и уважении, вдруг превращается в чудовище? Разве поиск ответа на этот вопрос не стоит затрат времени и труда?

Конечно, я знал, что кирпич переведен на русский, но когда ставишь перед собой задачу почувствовать личность автора, нужно вслушаться в его оригинальную интонацию, разглядеть его отношение, выраженное в выборе тех или иных слов, держать его если не за кадык, то хотя бы за запястье в том районе, где прощупывается пульс. Поэтому требовалось всматриваться именно в оригинал. Мне предстояло одолеть 600 страниц убористого ивритского текста — это примерно 900-1000 в русском аналоге (авторские листы ивритского текста считаются в соотношении 3/5 к русским), но овчинка стоила выделки.

 

II

 

Сначала — чтобы уже не возвращаться к этому вопросу — о том, КАК написано, то есть о качестве прозы. За десять-двенадцать лет, прошедших с романа «Познать женщину» до автобиографического кирпича, писатель заметно постарел, а с ним постарела и его вторичность. А может, Оз просто решил, что жанр детских и подростковых воспоминаний не терпит подделки «под Камю». Что Марсель Пруст с его прогулками и бисквитами окажется тут более кстати. Решил — и тут же уверенной рукой сбацал нам Пруста. Получилась некая забавная комбинация, которую можно назвать «Пруст Оза» — или, одним словом, «прустоза», по аналогии с «глюкозой». Вернее, с «целлюлозой» — так ближе к бумажной книге.

Отличительные признаки прустозы: длиннющие предложения на полстраницы, чья структура примерно такова: «Запах бисквита напомнил мне не А, Б, В, Г, Д, Е, Ж и З, а вовсе даже И, К, Л, М, Н, О, П, Р, С и Т», где под А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, З я обозначил подробнейшее описание того, о чем Амосу НЕ напомнил запах бисквита, а под И, К, Л, М, Н, О, П, Р, С, Т — не менее подробное описание того, о чем этот чертов бисквит как раз таки ДА напомнил. Подставьте вместо А что-нибудь типа «абсолютно неуместную в нашем квартале рыхлую, в вязаной кофте, продавщицу варенья, которым, видимо, торговали крестьянки на городском рынке Ровно, куда мама и ее подруги забегали по дороге из гимназии Тарбут», вместо Б что-нибудь вроде «бедную девочку с большими глазами, похожую на…» — так уж и быть, остановлюсь на полуслове, не стану вас мучить. Просто представьте, что вместо каждой А, Б — и так далее — стоит сложноподчиненное предложение на две-три строки, а в сумме эта конструкция занимает хорошо если всего пятнадцать, а не двадцать пять строчек.

При этом вся информация про торговок и большие девичьи глаза является абсолютно излишней, то есть не имеет ровно никакого отношения к фабуле и вводится в текст прустозы исключительно ради перевода целлюлозы. И так — страница за страницей, глава за главой. Создается впечатление, что, начав свою соловьиную трель, автор настолько заслушивается ее неимоверной красой, что никак не может завершить тираду — и длит ее, и длит ее, и длит… — пока читатель, плюнув от досады, не перепрыгивает прямиком к последним словам фразы, уже зная по предыдущему опыту, что ничего при этом не упустил.

Пруст путешествовал к Свану и к Германтам? Нет, проблем — прустоза ведет нас из одного иерусалимского квартала в другой, из дома в школу, из школы в аптеку. Ведет, опять же, самым подробнейшим образом — шаг за шагом, метр за метром, страница за страницей, глава за главой, навешивая по дороге на уши читателя липкую лапшу никому не нужных мелких и скучных деталей: названия улиц, имена лавочников, номера автобусов и описания витрин попутных магазинов. Зачем? Кому это может быть интересно в таких промышленных объемах? А уж если автор открывает альбом фотографий — тут и вовсе караул. Будьте уверены: вас ни за что не выпустят на волю, пока самым обстоятельным образом не опишут стул, на котором сидит она, столик, на который опирается он, прически, покрой одежды, форму башмаков, качество изображения (размыто не так, а эдак) и выражение лиц (не А, Б и В, а Г, Д, Е и, возможно, даже Ж). Так и ждешь, что прустоза вот-вот поскребет еще и картон снимка, дабы сообщить миру о свойствах данного материала и способах его производства.

Особенно жаль ивритского читателя: ему приходится еще и гадать о смысле написанных ивритскими буквами русских слов, которыми Оз обильно уснащает не только прямую речь персонажей, но и занудные авторские описания. При этом ясно, что писатель и сам не очень-то понимает, о чем идет речь. Так «чердак» становится у него «чем-то вроде антресолей», к польскому офицеру обращаются «пани полковник», а желая назвать по-русски красного начальника, автор выбирает из списка синонимов русского слова «вождь, лидер» совсем уже анекдотичное «поводырь». Получается примерно так: «Товарищ поводырь, не надо меня расстреливать!»

И опять тот же вопрос: зачем? Кому нужны эти «площадка», «калитка», «кучер» и «черный ход»? Добро бы в иврите не было аналогов, а то ведь есть, и довольно точные…

Эту общую избыточность книги дополняет еще и поразительная забывчивость автора. Он раз за разом повторяет уже прозвучавшие сравнения и пояснения, причем временами совсем недавние, сделанные пять-десять страниц тому назад. Такое впечатление, что к концу своих бесконечных трелей соловей начисто забывает их содержание. Я готов объяснить эти провалы в памяти безразмерной длиной трели, а не прогрессирующей сенильностью птичьего мозга. Но куда в таком случае смотрели редакторы этой «гениальной» прустозы? Не иначе, делали свою работу, скромно потупившись: в самом деле, кто осмелится поправлять классика? Этак недолго и должность потерять.

Впрочем, кое-какая тень сомнения в собственной гениальности, видимо, посещала классика, хотя и быстро таяла в лучах юпитеров на церемонии вручения очередной премии (возможно, именно необходимостью постоянной защиты от этой назойливой тени он и обязан своему из ряда вон выходящему стремлению к славе). К такому выводу можно прийти по одной из начальных глав книги, где Амос Оз милостиво объясняет, каким должен быть «правильный» читатель его бессмертных творений. Ох… Вообще говоря, звучащие в этой главе утверждения автора не несут в себе ничего нового. Если отшелушить уйму лишних слов и витиеватого кружения вокруг сути, то приходишь к довольно банальной формулировке о том, что главное в любой книге — не история взаимоотношений автора с текстом, а контакт текста с читателем.

Что ж, так оно и есть, как же иначе? Вот только зачем было оборачивать эту непреложную истину, на которую вполне хватило бы одного абзаца, в целую главу нелепо-высокомерной нотации, то и дело срывающуюся в инфантильную перебранку с воображаемым соседом по песочнице? Оз как будто заранее оскорблен неблагоприятной реакцией читателя, а потому раздраженно бранит потенциального обидчика, объявляя его «плохим» и «неправильным» и тем самым отвечая на «обиду», которая еще не нанесена! Эта глава — одна из немногих, где за строчками сквозят настоящие неподдельные чувства: гнев, обида, злоба, желание уязвить. Жаль только, все они — из категории мелких, «неправильных», как будто выражены «плохим» и «неправильным» писателем…

В этом смысле мы с Озом и его текстом образовали идеальную триаду, в которой все компоненты можно назвать «неправильными». Неправильным был текст, не превратившийся в явление настоящей литературы, но претендующий на это всеми фибрами своих избыточных строк. Неправильным был писатель Амос Оз, так и не ставший настоящим мастером, но претендующий на это всеми медалями своих бессчетных призов. Неправильным (в терминах вышеописанной квалификации) был читатель (то есть я), который заведомо взялся за книгу с единственной, но «неправильной» — то есть антропологической, а не литературной — целью: разобраться не в тексте, а в личности его автора. Поистине мы стоили друг друга — все трое.

 

III

 

Тут время объясниться, ответив на неизбежный вопрос — зачем вообще я взялся анализировать личность писателя? Ведь это, как утверждают многие, в том числе и Амос Оз, «неправильно» в принципе. Ответ, на мой взгляд, очевиден.

Во-первых, у нас попросту нет более достоверного способа судить об общих проблемах взросления, воспитания и формирования индивидуальности, кроме как по исповедям, написанным литераторами. Потому что прочие люди исповедуются разве что давшим клятву о неразглашении священникам и психиатрам, да и то устно, косноязычно, часто не умея выразить себя словами. Зато в случаях Августина Блаженного и Жан-Жака Руссо (с их «Исповедями»), Льва Толстого и Максима Горького (с их «Детством»), а также десятков других подобных им авторов и текстов мы получаем максимально достоверный «портрет художника в юности», хорошо продуманный, точно сформулированный и тщательно отредактированный самоцензурой, где даже хитрости, умолчание и приукрашивание не менее прозрачны и красноречивы, чем откровеннейшие признания. Автобиографический том Амоса Оза — пусть и не краеугольный, но отнюдь не лишний кирпич в стене таких «антропологически полезных» автопортретов.

Во-вторых, Амос Оз — один из типичных представителей т.н. Третьего, постсионистского поколения в современной истории Эрец Исраэль, считая от первопроходцев Ховевей Цион, БИЛУ и Второй волны алии (если, игнорируя некоторые различия, объединить их в Первое поколение сионизма) и их детей-пальмахников, уроженцев Страны, сменивших затем отцов-основателей у руля новорожденного государства (Второе поколение). Так, в семье Даянов, где эти культурно-исторические этапы выражены наиболее ярко, «поколением №1» будут Шмуэль и Двора Даяны, основатели первых кибуцев и мошавов на Кинерете и в Изреельской долине; «поколением №2» — их дети, в том числе легендарный вояка Моше Даян; а «поколением №3» — их внуки, кинорежиссер Аси Даян и литератор Йонатан Гефен — ярые антисионисты, объективно работающие на разрушение государства, построенного их дедами и отцами.

В израильской реальности подобные цепочки отнюдь не исключение — скорее, правило. Как это вышло? Каков генезис этого явления? Каким образом пылкая любовь к Сиону и безоглядная готовность к самопожертвованию во имя национального возрождения вдруг, одним махом превратились в яростную ненависть и ядовитую злобу — вплоть до союза «перековавшихся» сынов с самыми отъявленными врагами отцов, причем, еще при жизни последних? «Повесть о любви и тьме», которую впору переименовать в «Повесть о ненависти и тьме», дает, как мне кажется, ответ на эти вопросы — по крайней мере, частичный.

Не знаю, в какой момент жизни мальчика Амоса Клаузнера, родившегося в Иерусалиме в мае 1939 года, эта ненависть прорвалась наружу. Если судить по книге, Амосу никогда не нравился родной город (хотя, возможно, это поздняя реконструкция намеренно модифицированного сознания). «У нас в Иерусалиме ходили, как ходят на похоронах», — пишет он, и это еще далеко не самое худшее. Вот, к примеру: «Иерусалим — старая нимфоманка, которая выжимает без остатка — прежде чем отбросить с зевком — одного любовника за другим; хищная паучиха, пожирающая совокупляющихся с нею…»

Тут самое место написать: «зато ему нравился…» — но писать нечего. На страницах «Повести» вы не найдете симпатии к другому городу, местечку, поселку, кибуцу. Собственно, симпатии/эмпатии там нет ни к чему и ни к кому, за исключением одного-двух объектов кратковременной детской-подростковой влюбленности — объектов, конечно, взрослых, ибо со сверстниками мальчик не общался вовсе.

Понятно, что в младенческом возрасте Амосу вряд ли приходили на ум нимфоманки и совокупления; Иерусалим, да и мир вообще замыкался для него в рамках семейной квартиры. Описывая ее, Оз использует исключительно тюремные образы и ассоциации. Кухня «напоминает карцер» (это сравнение повторяется несколько раз); коридор — «туннель, прорытый для побега из тюрьмы», дворик — «арестантский»; даже тусклая лампочка «заключена» (на иврите коннотация этого глагола с тюрьмой выглядит еще ярче) под решетку.

Иными словами, мальчик проживает в тюрьме, в дышащем смертью и отчуждением городе — по крайней мере, так ему кажется. При этом Амос — единственный и любимый сын двух высокообразованных выходцев из Восточной Европы. Отец, Арье Клаузнер, отпрыск авторитетнейшей одесско-вильнаистской семьи, племянник знаменитого культуролога профессора Йосефа Клаузнера, выпускник двух университетов (Вильны и Иерусалима, впоследствии — докторант Лондонского), владеющий «то ли 17-ю, то ли 18-ю языками», обладатель энциклопедических знаний и необыкновенной памяти. Мать, урожденная Фаня Мусман, дочь богатого мельника из Ровно, изучавшая литературу и философию в Пражском и Иерусалимском университетах. Оба не могли надышаться на сына. В те годы еще не считалось за грех отвесить ребенку затрещину или угрожать ему ремнем, но в семье Клаузнеров о таких эксцессах речи не шло в принципе.

Мальчик рос послушным, даже смирным ребенком. Впрочем, между строк «Повести» отчетливо сквозит подавленная неприязнь к этому послушанию. Всякий раз, когда Оз описывает процесс передачи малолетнего Амоса под временный присмотр какой-либо соседской семьи, он сопровождает рассказ занудными наставлениями, которые приходится выслушивать мальчику (а вслед за ним и читателю): веди себя хорошо, не заговаривай первым со взрослыми, не повышай голоса, не забывай говорить спасибо… и т.д., и т.п. Мальчик слушает, мальчик кивает, мальчик исполняет, но, скорее всего, в стенах тюрьмы внешнего смирения бурлит вулкан гневного протеста. Иначе не объяснить дикие выходки, совершенно не подходящие для такого образцового ребенка, которыми он разражается ни с того, ни с сего. То принимается истерически хохотать во время взрослого собрания, то лезет на дерево и едва не убивает стоящего внизу малыша, то отчебучивает еще что-нибудь в том же духе.

Маленький Амос одержим страстью к порядку, к упорядочиванию, к распределению и раскладыванию вещей по ранжиру, по росту, по величине, по алфавиту. Это может быть что угодно: канцелярские скрепки, книги, карандаши. Так он обычно и играет: в одиночку, на коврике, расставляя и моделируя. Игрушек у мальчика нет. Писатель объясняет это отсутствием денег, что звучит неубедительно: любимые мишки, куклы, сабли, барабаны, машинки, совочки и ведерки есть у детей самых бедных бедняков — не покупные, так самодельные. Мне видится правдоподобным другое объяснение: плюшевый мишка потому и называется любимым, что его любят. А с любовью, с симпатией и эмпатией у Амоса, как уже отмечено, большая проблема.

У героя «Повести о любви и тьме» нет любимых игрушек, потому что нет ничего любимого — нет вообще. Зато есть одиночество (именно его Оз именует «тьмой»), есть тюрьма родительского дома и решетки образцового послушания, есть обсессивная страсть к наведению порядка и почти физическая боль, когда взрослые безжалостно сметают с коврика расставленные там скрепки и карандаши или перетасовывают трудолюбиво упорядоченные книги. Легко представить, как он потом третировал домашних, когда сам стал взрослым. Уж не в том ли заключалась вина Галии Оз, что она склонна была бросать на пол конфетные фантики или не класть на место тарелку, книжку, ручку?..

Одиночество. Полное отсутствие друзей. Отсутствие игрушек. Отсутствие эмпатии. Редкие, но дикие выходки на фоне общей репутации примерного, образцово воспитанного мальчугана. Обсессивная страсть к наведению порядка. Как хотите, но это почти законченный портрет кандидата в психопаты. Если до прочтения «Повести» я не знал, как относиться к обвинениям в садизме, прозвучавшим в адрес Амоса Оза из уст его младшей дочери, то теперь верю каждому ее слову.

Мальчик определенно предпочитал общество взрослых. Детей-сверстников в книге нет вовсе, если не считать арабскую девочку, внедренную в сюжет из явно идеологических соображений. Есть еще шалуны-несмышленыши, ползающие под «взрослым» столом — их добрый мальчуган Амос вслепую пинает ногами — куда попадет. Но куда подевались другие? Были ведь и одноклассники, и соседи, и уличные компании. Судя по тому, что Амос хорошо знал современный детский и уличный жаргон, он довольно тесно общался со сверстниками — но, скорее, по необходимости, вынужденно. И, видимо, это общение было не из приятных — а иначе как объяснить полное отсутствие его следов в 600-страничной повести о детстве? Это как раз тот случай красноречивого умолчания, о котором я говорил выше. Хотя иногда легкой тенью — на сей раз без каких-либо детальных подробностей — мелькают в тексте упоминания о насмешках и обидах, а также о жестокой групповой травле, из которой будущий классик выходил весьма своеобразно, но вполне по-психопатски: с диким воем впиваясь зубами в мясо собственной ладони. Оторопевшие дети разбегались, потому что правило детских компаний во всех странах и во все времена гласит: с психами лучше не связываться. Может быть, этим и объясняется полное отсутствие друзей?

Зато взрослые… о, взрослые дружно полагали Амоса хорошо воспитанным, интеллигентным и в высшей степени талантливым мальчиком. И это были не «просто взрослые». В доме отцовского дяди профессора Клаузнера или за столиками кафе на улице Бен-Йегуды собирался цвет тогдашней либерально-консервативной интеллигенции, птенцы гнезда Жаботинского. Выдающиеся поэты Шауль Черниховский и Ури-Цви Гринберг. Профессора, ученые, властители дум, писатели и историки… К концу тридцатых годов нацистская Европа выдавила из своих границ тысячи великих еврейских талантов — некоторые из них, не достав американских виз, нашли убежище в Земле Израиля. Погостив у дяди, Клаузнеры заходили к живущему через улицу Шмуэлю-Йосефу Агнону, будущему Нобелевскому лауреату.

Маленький Амос сидел за столом вместе со всеми, слушал многочасовые разговоры, наблюдал столкновение мнений. Вряд ли он понимал многое ( к тому же разговор то и дело переходил на другие, неизвестные мальчику языки), но безупречно изображал умный вид. Он выучил несколько общих фраз, годных на все случаи жизни, и успешно пускал их в ход, когда спорщики, отчаявшись прийти к общему мнению, в шутку обращались за решением конфликта к «младенцу, устами коего глаголет Истина». Амос напускал на себя важность Дельфийской пифии и произносил с расстановкой что-нибудь вроде: «Цель достигается либо своим, либо чужим оружием». Наступала потрясенная пауза.

Вот видите! — восклицал кто-то. — Я говорил то же самое!

Ты утверждал прямо противоположное! — возражали оппоненты, и немедленно разражался новый спор о том, как трактовать мнение оракула.

Если не ошибаюсь, Амос сдул эту фразу у Макиавелли, — со смехом замечал Арье Клаузнер, самый эрудированный из гостей.

Немудрено! — отвечали ему. — Когда этот малыш подрастет, он будет великим умом, который заткнет за пояс не одного Макиавелли!

Мальчик слушал и пыжился от гордости. Ко всему прочему, он остался единственным продолжателем славного рода мыслителей и ученых: Бог не дал детей профессору Йосефу Клаузнеру, а старший брат отца — доцент Вильнюсского университета — был вместе с семьей расстрелян нацистами в Понарском лесу. Предполагалось, что именно маленький Амос не просто подхватит знамя Клаузнеров, но вознесет его на качественно новую высоту, реализовав на практике то, что не удалось отцу — столь же скромному, сколь и талантливому человеку.

Конечно, парню нравилось назначение в будущие гении — настолько, что со временем он стал с пренебрежением посматривать на расхваливающих его взрослых. Если уж они, которым по возрасту положено быть умнее и опытней восьмилетнего сына, внука, внучатого племянника, превозносят его так неумеренно, то что это говорит о них самих? Нормальные взрослые ведут себя совершенно иначе: с ними не стоит задирать нос, если не хочешь получить щелчка.

А эти, если приглядеться, не заслуживают ничего, кроме презрения. Образы профессора Клаузнера и его высокомудрых гостей нарисованы Озом карикатурно, без тени симпатии. Он постоянно подчеркивает комичность и нелепость их поведения, их речей, их безнадежно галутного облика. Вот профессор, абсолютно беспомощный в быту и раздражающий своими бесконечным занудным многословием. Вот дед Александр, сочиняющий вдохновенные стихи о священных камнях Иерусалима — а камни-то на деле просто грязны — и это еще там, где они есть, ведь реальная улица квартала Керем Авраама даже не вымощена на всю свою длину. Вот отец — восторженный шлимазл, ничуть не уступающий в позорной бытовой неумелости своему выдающемуся дяде-профессору. И кстати, уж профессор-то мог бы пристроить племянника на кафедру университета, чтобы тот не прозябал на ничтожной должности библиотечного чиновника. Мог бы, но не пристроил — ну как не презирать такое прекраснодушие?

Все они в один голос славят строителей Новой Страны, первопроходцев, воинов и земледельцев, но далеки от них, как сказочный вымысел от грубой земной реальности. Настоящие герои живут в кибуцах и мошавах; их загорелые руки сжимают цевье винтовки и черенок заступа, их загорелая грудь открыта ветрам современности, на их загорелых лицах — победительная улыбка. Вообще слово «загар» и производные от него встречаются в «Повести» поразительно часто.

Похоже, что в глазах Амоса — как подростка из Керема Авраама, так и венценосного автора шестидесяти лет от роду — именно загар служит главным признаком «правильности»: «правильных» героев, «правильных» евреев, «правильных» читателей. Клаузнеры и иже с ними — то есть те, кто, «как на похоронах», ковыляют по арестантскому двору тюрьмы (то есть Иерусалима, Страны, Европы, мира вообще) — непременно бледны скорбной тюремной бледностью. А вот «правильные» столь же непременно покрыты ровным красивым загаром. Неслучайно, перейдя затем в кибуц, своей первостепенной задачей Амос посчитал срочную необходимость загореть.

Напрашивается вопрос: если он, гениальный мальчуган с великим будущим, должен сменить «бледных» родителей и дедов на пороге новой жизни, то что они, спрашиваются, делают здесь? Зачем эти бесполезные нелепые шлимазлы, раздражающие своей никому не нужной ученостью, цепляются за жизнь и занимают место, по право принадлежащее ему, наследнику? Когда уже оно вымрет, это галутное поколение пустыни? А если оно не вымирает само, то отчего бы не подтолкнуть, не помочь ему в этом? И это не просто слова: в одной из последних глав «Повести» Оз напишет, что на 15-ом году жизни «убил отца, убил Иерусалим, взял другое имя и ушел в кибуц, подальше от остатков прошлого мира».

 

IV

 

Этот уход нельзя назвать бегством: подросток совершенно осознанно перешел на сторону победителей — туда, где лучше, легче, перспективней, сытней. Туда, где не нужно читать на 18 языках («гениальный» мальчик не сделал ни малейшего усилия, чтобы если не перенять, то хотя бы немного понимать малую часть языков, на которых дома говорили родители: идиш, польский, русский, немецкий…), где господствует снисходительное презрение не только к «галутной учености», но к учености вообще, где практический опыт загорелых невежд и умение работать загорелыми локтями ценится намного больше, чем энциклопедические знания бледнолицых интеллигентных шлимазлов.

Нельзя и назвать это выходом из тюрьмы на свободу. Превратившись в Амоса Оза, Амос Клаузнер ничуть не изменил своего прежнего мнения о тьме одиночества, которая окутывает каждого человека, и экзистенциалистская концепция отчуждения, вовремя перенятая у старших европейских товарищей, пришлась ему весьма по душе. Собственно, эгоцентризм, в котором рос и воспитывался мальчик, его неспособность к эмпатии тоже представляют собой вид отчуждения — отчуждения от человеческой сущности. Подросток Амос Клаузнер-Оз не вышел из тюрьмы — он всего лишь перебрался в другое ее крыло — более просторное, с мягким режимом и хорошим питанием. Но ненависть к прежней камере осталась, многократно усугубленная семейной трагедией.

Трудно сказать, как сложилась бы судьба мальчика, не покончи его мать самоубийством, когда Амосу оставалось каких-то два-три месяца до бар-мицвы. Возможно, тогда он не бросил бы ради кибуца семью, которая возлагала на него такие надежды — или сделал бы это намного позже, после армии. Любил ли он мать? Не знаю — во всяком случае, по тексту этого не заметно. Да, из всех родных и близких маленького кандидата в психопаты лишь образ матери не выглядит в книге карикатурным, лишь в ее адрес не слышится насмешек и ядовитых уколов, лишь она не представлена нелепой галутной недотепой. Возможно, именно поэтому она остается в «Повести» смутным бесформенным облаком, лишенным каких-либо определенных качеств. Похоже, что Оз-писатель научился рисовать лишь угловатые карикатуры — чем уродливей, тем охотней — и попросту не умеет работать с теплыми красками и плавными линиями.

Какой была Фаня Клаузнер, урожденная Мусман? Если ориентироваться лишь на изложенные в книге факты, мать Амоса страдала от хронических депрессий, бессонницы и головных болей. Работала эпизодически — давала частные уроки, но большей частью сидела дома, уставившись в книгу, или встречалась с подругами из прошлой жизни — одноклассницами времен еврейской гимназии в Ровно (тогда еще польском). Девушкой сочувствовала крайне левому движению «Хашомер Хацаир», но вышла замуж за убежденного бейтариста-ревизиониста. В политические споры никогда не вступала: то ли разуверилась в сталинском социализме, то ли притворялась безразличной, то ли и в самом деле не придавала значения этим вопросам. В общую беседу почти не вступала. Если и обладала склонностью к искусствам или какими-либо талантами, никак их не проявляла.

Мрачные сказки, которые она рассказывала сыну на сон грядущий — по-видимому, придумывая их сама — оставляют странное впечатление, вполне, однако, согласующееся с образом изломанной, склонной к депрессии, меланхолической натуры. Скорее всего, Фаня Мусман действительно жила во тьме, в черноте (собственно, слово «меланхолия» в своем греческом оригинале это и означает: «черная хандра, черная желчь»). Возможно, именно наблюдение за матерью — самым близким и родным существом — окончательно убедило мальчика во всевластии тьмы, отделяющей каждого человека от других, столь же темных и одиноких. Тьмой матери была хандра, отчуждение от мира посредством отказа от каких-либо контактов с ним. Тьмой отца — по крайней мере, с точки зрения Амоса — был полный отрыв от практической жизни, витание в облаках идей и идеалов, то есть отчуждение посредством отрицания реальности.

Конечно, на посторонний взгляд, родители Амоса абсолютно не подходили друг другу. Исаак Бабель писал в «Конармии» о двух типах евреев: южных, «жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино», и галицийско-волынских, чьи движения «несдержанны, порывисты, оскорбительны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия, и тайное презрение к пану безгранично». Одессит Арье Клаузнер принадлежал к первому типу; уроженка Волыни Фаня Мусман — ко второму. Это не значило, что они вовсе не могли ужиться вместе, но разница тем не менее бросалась в глаза и впоследствии послужила поводом для обвинений в адрес Арье со стороны родственников Фани. Они были убеждены, что именно его невнимание и эгоизм довели жену до самоубийства, и вторичная женитьба Клаузнера по прошествии всего лишь одного года после похорон, еще больше утвердила их в этом мнении.

Как эта трагедия повлияла на тринадцатилетнего Амоса? Самым кардинальным образом. В семье и за столом во время «умных бесед» мать была его единственным тайным союзником — или он полагал, что была. Она никогда не сказала бы этого Амосу, но он не сомневался, что Фаня презирает Клаузнеров и тюрьму, в которую заточена вместе с сыном, ничуть не меньше, чем он. Презирает их фальшь, презирает неуместность их речей, жестов, стихов, идеалов. Он думал, что лишь этот молчаливый сговор позволяет им обоим выстоять против тьмы. Поэтому добровольный уход матери поначалу вызвал в подростке даже не горе, а гнев — гнев на нее, нарушившую негласный союз, предавшую сына, оставившую его наедине с презренными клоунами.

Но с течением времени чувство гнева уступило место другому чувству, более сильному и долговременному — ненависти. По мнению Амоса, на самом деле Фаню Мусман-Клаузнер убили не проглоченные ею таблетки, а тюрьма: невыносимый карцер кухни, тюремный туннель коридора, арестантские дворики квартала Керем Авраама, хищная паучиха-Иерусалим, неблагодарная Страна, грубо обманувшая ожидания героев, искренне любивших ее на расстоянии. Последнее, кстати, относилось и к отцу, который, как ни старался, так и не смог получить вожделенное место преподавателя на университетских кафедрах Израиля. Думая об этом, Амос на время забывал о своем презрении к папаше-шлимазлу и вспоминал о его необыкновенной памяти, знании языков и несомненном таланте ученого. Получалось, что тюрьма-Иерусалим, тюрьма-Израиль и тюрьма-Сионизм сгубила обоих его родителей: убила мать и ввергла в незаслуженное ничтожество отца. Ну как тут было не преисполниться ненависти?

В течение всей оставшейся жизни Амос Оз мстил тюрьме-губительнице, консолидируясь с ее врагами и не упуская случая навредить. Любопытно, что при этом он парадоксальным образом лез из кожи вон, дабы оправдать давние надежды и предсказания бледнолицых профессоров. О чем он думал, когда ему, подобострастно кланяясь, вручали диплом почетного доктора Тель-Авивского университета, куда в свое время отказались принять его отца? О том, что он наконец-то отомстил за папу? А может, принимая награду под другой фамилией, он мстил как раз не университету, а отцу, которого предал и выбросил из жизни, — отцу, который мечтал, что гениальный сыночек прославит семью? Или оба ответа верны, ибо в обоих случаях неослабевающим движителем его внутренней тьмы, клубящейся в том месте, где у других пребывает душа, была ненависть — ненависть ко всему, что живет, растет, радуется и любит. Ненависть к семье, к родителям, к дому, к городу, к Стране, к миру. Ненависть ко всему, без исключения.

 

V

 

Что ж, настало время обобщить итоги этой антропологической штудии. Я не стану долго задерживаться на теме воспитания в семье — в этом вопросе, как в футболе (отцы), и в готовке (матери), каждый родитель считает себя дипломированным специалистом и великодушно готов поделиться своим бесценным опытом со всеми остальными. Оставлю в стороне и скользкий вопрос о соотношении врожденных и привитых воспитанием качеств (особенно, в частном случае психопатии). Позволю себе лишь робко заметить, что ребенок может отчаянно утверждать свою «взрослость», но при этом всегда ожидает, что взрослые отнесутся к нему именно как к ребенку. Что они вовремя запретят, вовремя накажут, вовремя вырвут из рук горячий утюг, вовремя шлепнут по попе, когда он упорно сует пальцы в розетку, и вовремя поставят на место, когда он начнет задирать нос. Иной образ действий неминуемо порождает презрение отпрыска к родителям, а позже, лет через 30-40, еще и обвинения в недостаточном внимании и отсутствии любви с их стороны: почему вы меня не заставили?!

На этом я предпочитаю закрыть — по крайней мере, в рамках этой статьи — тему индивидуального воспитания. Куда интересней, на мой взгляд, выглядит более общая проблема соотношения разных поколений — особенно, в переломные моменты истории, чреватые серьезными переменами в частных и национальных судьбах. Чему в этом смысле могут научить примеры Амоса Клаузнера-Оза, Асафа Даяна, Йонатана Гефена и многих других, им подобных? Вот теорема, одним из ярких доказательств которой служит автобиографический кирпич «Повести о любви и тьме»:

Поколение, родившееся сразу после практической реализации мечты предшествующих поколений мечтателей и идеалистов, неизбежно будет втайне или открыто презирать их и ненавидеть созданное ими.

Давайте сначала разберем «казус Клаузнеров» (типичный, впрочем, для большинства им подобных). Речь идет о просвещенных секулярных евреях, выпускниках ведущих европейских университетов, докторах, адвокатах, ученых, литераторах, коммерсантах. Почти все они оканчивали классические гимназии и школы сетей «Тарбут» и «Альянс», где наряду с латынью, немецким и французским преподавали иврит, поощряли членство в сионистских кружках и учили любить Эрец Исраэль. Что они и делали — любили пылко, гордо и самоотверженно. Но издалека. Так бы оно и оставалось, если бы Европа, гражданами коей они себя ощущали всей своей сутью, не превратилась вдруг в разъяренного нацистского вепря.

Следует отметить, что, прежде чем отплыть из Триеста в сторону Земли Обетованной, они последовательно, но безуспешно испробовали другие варианты. С куда большей охотой эти обобщенные клаузнеры продолжили бы любить Эрец Исраэль по-прежнему, то есть издалека — из Нью-Йорка и Бостона, из Лондона и Торонто. Что, в общем, объяснимо, учитывая заведомую неспособность крошечного еврейского ишува принять и обеспечить достойной работой такое количество писателей, адвокатов и профессоров. К несчастью, консульства стран «любви-издалека» не выдавали въездных виз, так что нашим идеалистам пришлось приспосабливаться к варианту реализации «двухтысячелетней мечты» о воссоединении с Сионом.

Где-то я уже писал о своем личном опыте знакомства со Страной, который в самом коротком виде выражается словами «все оказалось не так». Не «лучше», не «хуже», а именно «не так». Уверен, что то же самое может сказать о себе почти каждый, кто приезжает сюда на постоянное место жительства, — и порядка двухсот тысяч евреев Пятой алии (30-х годов прошлого века) вряд ли отличались в этом смысле от своих предшественников и продолжателей. Конечно, Эрец Исраэль оказалась категорически «не такой», какой она выглядела на плакатах общества «Тарбут», хотя чисто внешне здешние виды ничем не отличались от плакатных. Работы и в самом деле не было, зато были тяжелые бытовые условия, теснота, убогость, левантийская грязь и евреи, абсолютно непохожие на евреев.

Поразительно, однако, что мечта и былая любовь-издалека оказались сильнее этих серьезнейших неурядиц — пусть и не во всех, но в большинстве случаев. Да, они прибыли сюда вынужденно. Да, они лишились работы и любимого дела. Да, они вынуждены были довольствоваться малым, если не ничтожным. И, тем не менее, они упорно, без истерик и трагедий, хотя и не без жалоб (где вы видели еврея, который не жалуется на жизнь?) учились любить Страну такой, какая она есть, учились видеть в ней то, что видели в период любви-издалека, радовались тому, что оказалось «не так» в хорошем смысле и не придавали значения тому, что оказалось «не так» в плохом. Кто-то скажет, что у них не было выбора, но это не совсем так. В пятидесятые годы они вполне могли уехать в свой прежний рай — некоторые так и поступили. Но большинство все же остались, а многие из уехавших потом вернулись (как доктор Арье Клаузнер, проведший пять лет в Лондонском университете или профессор Бенцион Миликовский-Нетаниягу, много и плодотворно работавший в Корнелле).

По-моему, можно и нужно назвать их жизнь подвигом упорства и верности юношеской мечте — не меньшим, чем подвиг первопроходцев Второй алии. Но понимаю, что многие с этим не согласятся. «Что за нелепая расточительность? — скажут мои оппоненты. — Где-нибудь в Гарварде или в Оксфорде они могли бы принести человечеству куда большую пользу, чем в тесной каморке на задворках цивилизации. Разве главным назначением человека не является максимальная реализация его талантов и способностей? Да это же просто нелепо — жертвовать возможностью самореализации ради какого-то пошлого замшелого национализма!»

Что ж, отвечу я, у каждого свое представление о самореализации. Для десятков, сотен тысяч клаузнеров и миликовских самореализацией было участие в грандиозном проекте возрождения нации — пусть щепкой, пусть кирпичом, пусть дворником с метлой. Их самореализация заключалась в причастности — не в профессорской кафедре, мантии и премии. Без сомнения, они ни в коем случае не отказались бы и от личных лавров — но лишь в качестве добавки — добавки, а не замены!

Однако их дети полагали иначе. Они попросту не могли и не желали закрывать глаза на пропасть между убогой реальностью и словами, стихами, статьями, идеалами отцов. С точки зрения «амосов озов», их родители и деды были несчастными слепыми шлимазлами, заслуживающими лишь жалости и презрения, а сгубившая их Страна — тюрьмой-паучихой, которая безжалостно пожирает все живое и ценное. И как закономерный итог — ненависть к Эрец Исраэль и к «прекраснодушным» идеалам предыдущего поколения.

«Казус Даянов» кажется на первый взгляд чем-то совсем иным. В самом деле, разве можно сравнивать «загорелых» с «бледнолицыми», детей мошавов и кибуцев — с профессорскими сынками? Когда вторые приехали в Страну в 30-е годы никому не потребными робкими гостями в фетровых шляпах, первые уже царили здесь, заправляя профсоюзами, больничными кассами, банками, мастерскими и сельским хозяйством. Можно ли сравнивать?

Еще как! Нужно лишь правильно определиться, что именно считать мечтой и ее практической реализацией (в терминах вышеприведенной теоремы). Если идеалом «клаузнеров» было воссоединение с Эрец Исраэль, то «даяны» Второй алии (1904-1914) мечтали прежде всего о создании Нового Еврея — сильного, уверенного, свободного от галутных комплексов, галутной слабости и галутной трусости. Именно дети были их главным сокровищем, главной целью, главным продуктом. Остальные идеалы — Земля Обетованная, Сион, национальная независимость, ТАНАХ, традиция иудаизма и даже модный в то время социализм — интересовали их лишь постольку-поскольку, не в первую очередь. А, скажем, Иерусалим и вовсе не входил в круг их интересов, знача в глазах «первопроходцев» заведомо меньше, чем новый поселок в Галилее или в Хоране.

Такой была их мечта, а ее практической реализацией стало поколение первых сабр, пальмахников и кибуцников, типа Моше Даяна, Игаля Алона, Ицхака Рабина и им подобных. А поколение, пришедшее после (то есть «аси даяны» и «йонатаны гефены»), возненавидели получившийся результат точно по тем же причинам, что и условные «амосы озы», — из-за непроходимой пропасти между убогой реальностью и словами, речами, статьями, идеалами отцов. И снова — там, где идеалисты и мечтатели предыдущих поколений видели несомненные достоинства Нового Еврея, их внуки с отвращением концентрировались на недостатках: на безосновательной самоуверенности сабр, на их агрессивном невежестве, грубости, наглости, самодурстве, легкомысленном презрении к учености и к знаниям вообще.

С точки зрения Аси Даяна и Йонатана Гефена, их дед (основатель первых кибуцев и мошавов, депутат Кнессета трех первых созывов) и отцы (в первом случае — Моше Даян, в представлении не нуждающийся) были, невзирая на легенды, окутывающие их имена, полнейшей личной катастрофой, и уж никак не образцом и идеалом, а сформировавшая этих бездушных и невежественных солдафонов Страна — тюрьмой-паучихой, которая безжалостно пожирает все живое и ценное. И, как закономерный итог — ненависть «аси даянов» к Эрец Исраэль и презрение к прекраснодушным идеалам предыдущих поколений.

Здесь нужно добавить, что теорема работает отнюдь не только на почве Святой Земли. К примеру, первое поколение африканских мигрантов, осуществивших заветную мечту прорваться в благополучную и сытую Европу, обязательно ощутит на себе презрение своих подросших, родившихся уже в Европе детей, а не в меру гостеприимные европейцы — клокочущую ненависть «второго поколения» некогда смиренных иммигрантов. Причина этого явления (усугубленного еще и культурными различиями) та же, что и у израильских «амосов озов» и «аси даянов»: пропасть между мечтой и ее практической реализацией.

Людей первого поколения эта пропасть не слишком волнует, ибо они по-прежнему пребывают под флером своей сбывшейся мечты и потому склонны видеть вокруг преимущественно плюсы и по возможности игнорировать минусы. Зато их дети уже ничем не обязаны родительской мечте и оттого воспринимают реальность с точностью до наоборот, то есть игнорируют плюсы, концентрируются на минусах, презирают покорность родителей и всеми фибрами души желают уничтожить ненавистную культуру и ненавистное общество «хозяев».

И в заключение — еще несколько слов о тьме — тьме одиночества, которая, по версии Амоса Оза, сопровождает не только его самого и персонажей «Повести о любви и тьме», но и человека вообще, то есть всех нас, читателей — как «правильных», то есть согласных с Озом, так и «неправильных», то есть не согласных. Но может ли быть иначе, если речь идет о человеке, полностью замкнутом на самого себя? Что находится там, внутри такого Амоса Оза? До декабря 2018-го об этом еще можно было спорить, но все сомнения отпали, когда больничный патологоанатом сделал первый надрез. Внутри оказались внутренности, жидкости, газы, тьма, и ничего более (метастазы не в счет). То есть тьма все-таки была, хотя и исчезла при вскрытии под лучами сильных прозекторских ламп. В этом смысле ушедший от нас лауреат ничем не отличался от других почивших homo sapiens.

Иными словами, внутренняя тьма действительно сопровождает каждого из нас — но только в чисто анатомическом смысле. Потому что снаружи — не только лампы прозекторской. Снаружи — поистине праздник света. Снаружи — солнце, и луна, и звезды, и светляки в кустах, и костер на берегу, и свеча на столе, и зигзаг молнии на полнеба. Снаружи — уличные фонари и детские фонарики, освещенные окна человеческого жилья, фары автомобилей, прожектора поездов и мерцанье городских витрин. Снаружи — блеск глаз, сияние улыбки, свет знания под абажуром настольной лампы, и даже проблеск внезапной мысли, догадки, открытия, внезапно вспыхнувший в твоем мозгу, подсказан тебе светлой соразмерностью мироздания, то есть пришел не изнутри, а снаружи.

Никто не мешает человеку уставить взгляд в собственный ливер, в свою скучную, полную неприятных запахов тьму, окутаться ею, погасить взгляд и стонать об одиночестве и отчуждении. Вот только зачем? Свет — в причастности. В причастности к тому, что пребывает снаружи. И чем сильнее, чем глубже это чувство причастности, чем шире и прочнее его область, тем больше света, больше счастья в каждой отдельной человеческой жизни. В противостоянии бледнолицых, но сопричастных своей мечте шлимазлов-клаузнеров и загорелых, но окутанных тьмой себялюбия и эгоцентризма «амосов озов» и «аси даянов», я безусловно на стороне первых. На стороне света и любви. На стороне повести о любви и свете.

 

Бейт-Арье,

июнь 2021