Прах к праху

Прах к праху

Рассказ в четырех письмах

***

 

Миленький мой, родной, знал бы ты, как сильно я по тебе скучаю, как мечтаю вновь оказаться в твоих объятиях, увидеть твою чарующую улыбку, твой нежный взгляд. Лишь теперь, когда ты так далеко, я, глупая, наконец-то поняла, насколько ты мне необходим! Ведь вот уже миновал пятый месяц, а писем от тебя все нет и нет. И мне очень хочется верить, что связано это с почтовыми задержками — с тем, что происходит теперь в многострадальной России…

Да, как видишь, вести с Родины пусть и нерегулярно, но доходят до нас. И хотя папенька по-прежнему хмурится и препирается, дескать, нет ему дела до всего этого безобразия, но я-то уж знаю, что он лукавит и в душе очень переживает о том, что ныне творится в стране, да и во всем мире. «Мрачное это время, — говорит он, — время безумств и повсеместной трагедии». Увы, в своих прогнозах он более пессимистичен, нежели я, и полагает, что после всего этого, как он называет, мракобесия, мы — то есть русский народ — долго еще не сумеем оправиться. А мне вот хочется верить в обратное. Очень хочется!

Но что мы все о грустном да о грустном? Разве дозволено нам грустить, когда все вокруг вызывает одну только грусть? Нет, ни в коем случае не дозволено! Потому что тогда мы не делаем ничего хорошего, только преумножаем эту скорбь, позволяя ей разрастаться все больше и больше. Скажи, ну разве я не права?

Знаешь, а мне сегодня приснился довольно причудливый сон. Причудливый он еще и потому, что с момента нашего бегства за рубеж сны мои в большинстве своем блеклые и рваные. А этот вот оказался не таким, напротив — очень ярким, красочным. Снилась же мне наша усадьба в Приозерском, яблоневый сад, где мы частенько с тобой гуляли, и поросший тростником берег реки, куда ты уходил, желая побыть один. Тот самый берег, на который однажды позвал меня, дабы объясниться в своих чувствах, помнишь? И ведь не ведал ты тогда, что я — знакомая с детства соседская девчонка — давно уже была в тебя влюблена, но отчаянно скрывала это за той мальчишеской бойкостью, над которой вы так любили потешаться с рыжим Петькой. И вот в своем сне я вновь бродила по яблоневому саду, отчаянно пытаясь отыскать тебя, пока каким-то неведомым образом вдруг не поняла, что ты там, на берегу, ждешь меня. Тогда я сразу же бросилась туда, но… тебя там не обнаружила. Один только покачивающийся на ветру тростник и тихое журчание речки. Я звала тебя, милый, — звала что есть сил! Но ты так и не пришел… А потом я проснулась и на щеках у меня были слезы.

Ну вот, сама же просила не грустить, а теперь… Прости меня, мой любимый, но… не могу я больше без тебя. Тоскую я здесь, на чужбине. И нет конца и края моей тоске…

А помнишь, как однажды ты заступился за меня?

Мы были еще совсем юными, и вредный Петька всячески подстрекал тебя не водиться со мной, потому что я девочка. Он был старше, я же была самой маленькой среди вас. При этом другие девчонки меня не интересовали, зато непреодолимо влекло к вам, к вашим играм и затеям. Такая вот чудная я была: куклам предпочитала рыбалку, а на ворчание нянечек, что, мол, не выйдет из меня толковой барышни, корчила гримасы и показывала язык. Петька же всячески гонял меня, чтобы не смела ходить за вами, и ты до поры до времени его слушал. Пока однажды вдруг не сказал: «Нет, пускай идет. Она заслужила быть одной из нас». Возможно, я что-то идеализирую, где-то приукрашиваю, но мне помнится все именно так. Хочется помнить, мой милый! И ведь как я была счастлива, услышав эти твои слова, как обрадовалась, что, казалось, готова обнять весь мир — ведь для меня ты стал настоящим рыцарем, благородным и отважным защитником. А позже я очень переживала, когда вы рассорились с Петькой, и он заявил, что ты ему больше не друг; боялась еще, что ты на меня осерчаешь. Но ты не осерчал. Ты улыбнулся и сказал, что с Петькой вы еще помиритесь — никуда он не денется и со временем даже признает, что был не прав. И ведь я тебе не говорила, что усомнилась тогда в твоих словах: не поверила, что своенравный Петька изменит свое решение. А он изменил.

Все же сколь прекрасно было то время. Куда оно все ушло теперь, и… есть ли хоть малейшая вероятность, что все когда-нибудь образумится, станет так, как и было? Мир успокоится, закончится эта проклятая война, а вы с папенькой уладите разногласия во взглядах на революцию и наконец-то пойдете на мировую. Как же хочется в это верить, любимый. Хочется, чтобы ты снова был рядом, приходил к нам пить чай и обсуждать с папенькой всевозможные политические вопросы. А еще лучше — чтобы как встарь, сидя на веранде и попыхивая трубками, вы беседовали о науке и искусстве. И вокруг вновь было бы лето! Золотистое, пахнущее медом и яблоками лето! Хочется услышать шепот тростника и журчание речки на нашем берегу. Хочется опустить голову тебе на плечо и знать, что нет и никогда не было кайзера и германской войны, что большевики не брали штурмом Зимний дворец и не расстреливали мирных жителей на улицах Петрограда. Хочется верить, что мир не разваливается на части, что в нем по-прежнему осталось место для нашей с тобой любви.

Мне просто хочется еще раз сказать тебе, как сильно ты мне нужен. Возвращайся! Возвращайся же!

февраль 1918

 

***

 

Здравствуй, голубка моя ясноглазая!

Вот, как выдалась свободная минутка, решился черкнуть тебе пару строк. Спешу сообщить, что ранение мое практически уже зажило и волноваться больше не о чем. Доктор у нас толковый, заверяет, что день-другой и буду здоров как бык. А из-за того, что я вновь отправляюсь на фронт, не переживай. Пойми, милая, иначе никак. Не дадут мне — да и сам не смогу! — на больничной койке отлеживаться, пока товарищи под пулями гибнут, пытаясь не допустить врага в Киев.

Правда, стыдно признаться, но я очень боюсь. Знаю, что ты прекрасно меня понимаешь, потому и пишу тебе это. Ведь если не с тобой, то с кем еще о подобном говорить? Остальные слушать не станут, хотя и им страшно. Всем нам! Но вслух такое произносить не позволяется, вот мы и отмалчиваемся. Лишь поздно ночью кто-нибудь едва слышно да всхлипнет.

Но ведь это не трусость, верно, милая? Нет ничего зазорного в том, чтобы бояться, ведь так? И разве это не означает, что я еще жив?

Обычно, когда на меня такое находит, вспоминаю я друга и товарища своего — Петьку. Помнишь, как-то писал тебе о нем? Родом откуда-то из-под Ярославля, весь рыжий и веснушчатый, добрый и улыбчивый паренек. В первую же атаку забился в какую-то яму на поле и, рыдая, начал молиться. В руках же маленький крестик сжимал. Я тогда вот тоже подумал, что Петька трус и мямля, а он мне потом жизнь спас, из-под обстрела вытащил. Но крестик свой он все равно потерял и из-за этого очень расстроился.

А вчера я узнал, что Петьки не стало. Вот и страшно мне теперь, милая. Как вспомню, что там творится, аж мороз по коже! Комиссары нас постоянно агитируют, якобы нет, так просто мы не сдадимся, костьми ляжем, но немца дальше не пустим. Хватит, вдоволь уже потоптался он по нашей земле! — кричат они, а мы вынуждены бежать вперед, на врага, когда кругом рвутся снаряды и свистят пули. Такая эта война — мерзкая и жуткая бойня. И таков перед нами выбор — впереди смерть, а за спиной Родина, отчий дом, ты…

Ты и есть моя Родина, милая!

А как там у вас дела? Как твоя матушка? — обязательно обними ее за меня. А что насчет батюшки? Все так же нет известей? Но ты не расстраивайся, любимая, верю я, что жив он и обязательно вернется. И ты верь! Это очень важно, иначе просто нельзя. Здесь, на фронте, для всякого солдата жизненно необходимо знать, что дома его любят, надеются и ждут. Потому что тогда ты просто обязан выстоять, не пустив врага ни на метр дальше — ведь там, дальше, вы, самые близкие сердцу люди. Так и со мной обстоит. Таков мой выбор, родная, ведь если не мне — кому еще тебя защищать?

Последнее время часто думаю о тебе, а твою фотокарточку — ту, где ты с распущенными волосами сидишь на берегу Невы и улыбаешься — храню у самого сердца. Измялась фотокарточка эта, пообтрепалась по углам, но главное, что она есть, и что каждый новый день я могу видеть твое озорное лицо, твою ласковую улыбку. Получается, что для меня эта фотокарточка как крестик для Петьки. Только она и придает мне храбрости.

Кстати, а что там у вас в Сталинграде слышно? Говорят ли чего о войне, да и в целом какие настроения ходят?

А ты мне почаще пиши, любимая. Для меня весточка из дому очень важна. Она как луч солнца в пасмурную погоду: еще только заветный конвертик увидишь, а уже радуешься.

За меня же не переживай, вернусь я. Обязательно вернусь! Вот разобьем фашистскую гниду под Киевом, обратим фрица в бегство, и я сразу примчусь к тебе. Знаю ведь, что ждет меня дома моя ясноглазая голубка, а значит, есть ради кого жить и к кому возвращаться.

Ты главное не теряй надежды, а я обязательно вернусь!

июль 1941

 

***

 

Привет.

Не умею я писать письма, поэтому, наверное, никогда и не любила это делать. Не знаю, как начать, о чем говорить, да и… Столько всяких мыслей, а ручка вот не поспевает. Все сбивается. Образуется какая-то путаница из слов. Для меня, прирожденного физика, такой хаос просто невыносим.

Это, кстати, уже моя третья попытка тебе написать. Представляешь? Два письма до этого скомкала и выбросила в ведро. Да, такая вот я, как выяснилось, сентиментальная влюбленная дуреха.

Влюбленная…

И ведь прекрасно знаю, что не нужна я тебе, иначе давно бы уже приехал, был рядом. А мог бы и вовсе не оставлять меня тем душным вечером, когда мы прощались у здания вокзала. Но тебе было наплевать! Ты просто запрыгнул в поезд и умчался обратно в свою блистательную Москву. А я вот вернулась в пустующую квартиру, которую язык не поворачивается назвать домом; к своей скучной работе вернулась…

Увы, нет у меня больше дома! Есть четыре стены и крыша над головой, но это не дом. Для меня домом всегда являлось то место, куда хочется возвращаться. Глупая, лишь теперь я поняла, что главное — это не само место, но человек, ждущий тебя там. А меня в этом городе никто никогда не ждал. Но ведь это так важно, если тебя кто-то ждет! Это так важно, если кто-то родной считает дни до твоего приезда, с дрожью перечитывает твои письма, надеется и верит. Надеется и верит…

Впрочем, тебе этого не понять.

А помнишь, как мы гуляли по ночной Феодосии, и ты рассказывал об Айвазовском и об особом его отношении к морю? Ночи то были темные и звездные, а в траве стрекотали цикады. Туда-сюда носились мотыльки. О чем-то шептал прибой. А чуть позже мы сидели на берегу, погрузив ноги в прохладный песок, и ты меня обнимал. Пару раз даже ласково чмокнул в макушку. Я же крепко-накрепко прижалась к тебе, ощущая себя нужной и защищенной. Не поверишь, но я тогда была самой счастливой на свете! Ты казался мне таким удивительным, необычным, со своим видением мира и особым к нему отношением. В принципе, ты и был таким. Только вот я, наивная, не сразу сообразила, что слишком свободен ты, чтоб связывать себя с кем-то, и что свобода эта давно уже покорила твое сердце, не оставив в нем места для кого-то еще. А я вот влюбилась. Я поверила твоим словам, пусть и понимала, что это всего-навсего слова. Нет, не ты обманул меня, я сама это сделала. Мне так хотелось быть счастливой, что я придумала себе это счастье. Но я не жалею, даже теперь, когда… когда так больно!

Знаешь, в первые месяцы после Феодосии я действительно тебя ждала. Каждый день ждала. Думала: вот, сегодня-завтра, но ты обязательно постучишься в мою дверь. А когда я открою, ты, улыбнувшись своей хитрющей улыбкой, скажешь-де встречай, вот он ты. Вернулся, скажешь, как и обещал. Я мечтала об этом, но этого так и не произошло. Ты не вернулся. Один день сменялся другим, неделя летела за неделей, а тебя все не было и не было. Потом наступил дождливый октябрь, и я сдалась, перестала ждать. Поняла, что ты не приедешь. Сидела у окна, смотрела на дождь и рыдала. Ну ответь, разве я не глупая?

А сказать, что причинило больше всего боли? То, что, даже прекратив ждать и попытавшись тебя забыть, втайне от самой себя я все еще верила и надеялась, что ты приедешь. Или хотя бы как-то напомнишь о себе, пришлешь весточку — просто чтоб узнать, как я тут и что со мной.

Но вот уже минуло чуть меньше года, а от тебя ни слуху ни духу.

Хотя… я все еще надеюсь. Быть может, однажды и ты поймешь, какое это счастье — знать, что где-то на свете есть дом, в котором тебя ждут.

Поздно уже. Пора мне закругляться. Завтра предстоит рано вставать. У нас на АЭС намечены важные испытания, требуют и моего присутствия. Нас даже пообещались посетить видные политические деятели. Опять, наверное, дикая суматоха поднимется. Не люблю я все это. Устала. Очень, очень устала…

Развела тут писанину, а как сообщить о самом важном до сих пор не знаю, поэтому скажу прямо: у тебя родилась дочь. Я назвала ее Настенькой. Она маленькая розовощекая прелесть, и у нее твои глаза. Представляешь? Такие же голубые, как море в ясную погоду, как майское небо…

Смотрю на нее и не нарадуюсь.

И если ты вдруг передумаешь, если вдруг… то приезжай! Возвращайся к нам, потому что мы тебя ждем.

апрель 1986

 

***

 

Как в свое время Андре Моруа писал некой таинственной незнакомке, так и я теперь пишу тебе. Не стану обещать, что письмо мое будет столь же стилистически выверенным, блистательным по содержанию и вместе с тем полным едкой иронии, как получалось у знаменитого француза, но все же это письмо. Это — мое обращение, мое послание к тебе, пусть ты и не существуешь…

Сразу же хочу поделиться новостью: на исходе лет я все-таки выбрался за пределы так приевшейся мне России и наконец-то совершил свое первое путешествие за океан. Ты вот никогда особо в это не верила, даже убеждала меня, что, хоть я и отказываюсь понимать и принимать свою Родину, но все же остаюсь истинно русским. А я злился, бурчал в ответ, что ерунда все это — нет больше Родины, нет России, есть лишь жалкая пародия на нее. Минувший век уничтожил нашу Россию, захватал ее грязными мужицкими ручищами, растоптал немецкими сапогами, обернул в красное и швырнул в пасть кровожадного чудовища коммунистического тоталитаризма. Но самое ужасное, как выяснилось, происходит с ней теперь, когда, заблудившись в этом новом времени, несчастная, растрепанная, она утратила саму себя, пытаясь равняться на Запад, следовать его идеям.

Нынче же все, что осталось от нашей Родины — от той, каковой ее понимали и чувствовали люди, — это лишь пригоршня пепла, развеянного по миру. Пепла — или, быть может, праха? — что некогда являлся письмами, пережившими своих авторов, пусть и ненадолго…

Ох, и чего я опять разворчался? Ведь, в принципе, права ты была тогда, как права и теперь: я люблю свою Родину — не ту, что навязывает нам телевидение и прочая дрянь, но другую. Ту, что еще сохранилась в наших сердцах.

Родина, она ведь в людях, а не во флагах и знаменах, верно?

И теперешнее мое путешествие лишь подтверждает это. Здесь все чуждо, непонятно и неприглядно. Да, любопытно. Да, все иначе. Люди вроде как более дружелюбны, но при этом и более насторожены. Сверлят глазами, внимательно изучают, чего-то ждут. Нет привычной душевности, радушия… Словно манекены с нанесенными лаком улыбками. Словно все тот же телевизор, где есть игра, но нет искренности, есть эмоция, но нет чувства, есть картинка, но плоская, лишенная глубины.

Если помнишь, однажды я цитировал тебе строки из письма моей дальней родственницы, — письма, так и не отправленного ею пропавшему без вести возлюбленному. Так вот, я считаю, что Родина была в ней, в ее любви к человеку, в ее горе о происходящем в мире. Родина была в моем дяде, павшем под Киевом в августе 41-го. Родина была в моей двоюродной сестре, погибшей при аварии на ЧАЭС в апреле 86-го. Родина, это ведь не столько земля, правительство и статья в Конституции, сколько культура, чувство, отношение людей друг к другу. Наверное, многим такие мысли покажутся вздором, но чхать я на них хотел! Я верил и продолжаю верить, что Родину вполне могут сделать два любящих сердца, ведь Родина — это дом, где тебя ждут.

Ну вот, что-то снова я разошелся. И голова-то сразу заболела, пальцы дрожат. Видимо, давление подскочило. Бывает… слишком часто за последнее время…

Но ты не сердись, не стоит. Ведь ты ж меня знаешь, как никто другой. Ведь кроме тебя у меня и нет никого больше. За всю свою жизнь я так и не построил дома, что мог бы назвать своим, — того волшебного места, куда хотелось бы возвратиться после долгих лет странствий.

Вот ведь коварная судьба! Посмотри: у тех несчастных, растоптанных катастрофами XX века, были и дом, и люди, кого они ждали или к кому стремились вернуться. А у меня — старого дурака — нет ни того, ни другого. И ведь живу-то я в относительно спокойное время! Но как-то вот не подумал… решил, будто вполне могу обойтись без всех…

И теперь все, что у меня осталось — это ты, моя прекрасная незнакомка, моя выдумка. А еще у меня есть эта чужая страна, где я, никому не нужный старик, чувствую себя особенно неуютно…

Да уж, покидая Москву, я и представить себе не мог, что так оно все обернется в итоге. Верил, что буду ходить, бродить, восхищаться и ни о чем не думать. Но вот, пожалуйста, сижу один в номере, любуюсь на расцвеченную всевозможными огнями ночь за окном и пишу это письмо, прекрасно осознавая, что ты никогда его не получишь. Мое ворчливое послание исчезнет во времени, бесследно сгинет, и никому не будет до него дела. Как никому не было дела и до меня…

Завтра, кстати, мне предстоит еще один перелет — из Бостона до Лос-Анджелеса. Практически через весь континент полечу! Хватит, вдоволь уже нагляделся я на Атлантику. Настала пора и Тихий океан посмотреть. Выберусь хоть на пляж, прогуляюсь вдоль берега, подставив свое дряблое тело калифорнийскому солнцу. Надеюсь, солнце это благосклонно отнесется к моей гипертонии, ха-ха-ха…

С тобой же не прощаюсь, даст бог — спишемся.

А еще, насколько бы глупо это не прозвучало, хочу сказать тебе следующее: жди меня, таинственная моя незнакомка, просто жди. Жди там — в своем доме, где-то далеко-далеко отсюда; там, где находится мое сердце и моя, увы, неизвестная мне Родина…

сентябрь 2001