Прощание с частушкой

Прощание с частушкой

Пароход, шлёпая плицами, правит на север, а душа готовится к встрече с желанным прошлым. Отчасти с ушедшим, но и с чем-то настоящим, неподдельным. Чем западают в память северные деревни? Меньше обезличены, не во всём подражают городу. Улицы опрятны, с тротуарами из плах, дворы обихожены, огороды прополоты. И здесь, ну хоть по праздникам, ещё услышишь песню, чаще последок её – частушку. Она и хранила остатки крестьянского духа. Хранила, пока не угасла, пока не ушла в преждевременной старости.

Север Томской области был для меня отдушиной после учебного года. Студенты едут на фольклорную практику, а я – как бы к себе домой. Вырос-то я не здесь, на отрогах Салаирского кряжа, на стыке трёх областей, и всё же…узнаю многое из своего детства. В разных местах Сибири песни и пляска сохранились по-разному.

Помню несколько кержацких плясовых песен. Ранняя форма частушки, анахронизм для двадцатого века. Гармонь на заимки пробилась запоздало, но, как и всюду, вытеснила балалайку и рожки-пищалки. Плясать, конечно, давно плясали (не танцевали), но по-своему. И темы – часто свои, староверские:

 

Ой черти табак толкли,

Угорели – под порог легли.

Чертенята-то поталкивали,

Угорели, да помалкивали.

 

Что есть табак? Каждение бесу. Скоблёное рыло – образ богоборный: дана борода от Творца и от природы – вот и носи, не делай из себя бабу. И с эротикой – сдержанность. Раскованность потом придёт, с колхозами, ближе к войне. Похабщина – это да, порой гротескная, порой просто скверная, но никак уж не сласть любовная. Так, наверно, велось издавна, староверские заимки – отстойник древней Руси. И юмор в песнях – тоже особый. Нынешний средне-грамотный не поймёт его, растолкуй ему, подай на тарелочке:

 

Ох и чёрт не парёночки,

Камешковские девчоночки,

На вечорки старичонка приходил,

Полну пазуху парёнок приносил.

 

Молодость тут утверждается за счёт старости, не верит, что придёт черёд, что всему своё время.

Кто сейчас помнит точок? Слово из доколхозного словаря, ток-молотьба не при чём здесь. Летний деревенский вечер. Парни и девки стоят кружком, один, избранный, сидит на чурбачке и раздувает меха гармошки, а посередине переступает с пяток на носки самая смелая и голосистая:

 

Как Подгорну заиграют,

С гор посыпется песок, –

Выходи, моя товарка,

Подавай свой голосок.

 

К первой плясунье шагнула вторая, товарки взялись за руки и замолотили ногами на месте: «Ах, я тогда бойка была, лёд колола да плыла, а вот теперь моя товарочка залётку увела». А парни загудели, как шмели, и каждый гордо пятит грудь: меня увела, меня отняла…

Пройтись тропками детства, услышать, как отскакивает эхо от перелеска, вспомнить, как ходили волны по ржаному полю – много тут сладости, особенно для того, кто родился в деревне, а жизнь провёл в городе. Кому это не дорого, тот и песню русскую не хранит в памяти. Не услышишь в нынешней деревне ни частушки, ни гармошки.

На памяти моего поколенья (родившихся в войну) Нарым был хранителем русской песни. Почему так – не знаю. Потому, наверно, что согнали туда тысячами настоящих крестьян, названных куркулями, лишенцами. Мы записали там отменные припевки, за которые могли когда-то и к стенке поставить:

 

А у Семёновны, слышь, юбка вялена.

Убили Кирова – убить бы Сталина.

 

Только память кулацких потомков могла хранить такие частушки. Или вот эту – с твёрдой нелюбовью к колхозу:

 

Сидит Сталин на заборе,

Плетёт лапти языком,

Чтоб колхозная команда

Не ходила босиком.

 

Были там, в Нарыме, и свои прохиндеи-захребетники, потомки вороватых ссыльных царского времени. Они позаписались в родню к остякам, чтоб меньше платить налоги, а как пошли колхозы, куда-то слиняли. Но память кой-какую по себе оставили: «Приезжали кулаки, спецпереселенцы, на капустные листки меняли полотенцы». Без сочувствия, с оттенком лагерного цинизма.

Правда, это не совсем ведь частушки: в пляс под такую не тянет. Такие припевки быстрее всего и забывались. Частушка жила-дышала вечной темой – про любовь.

У главных героев её разные есть званья: ягодиночка, залётка, матаня, дроля. Парни думают: вот ягодиночка, а она, оказывается, матаня. Девки думают: залётка, а он – на тебе, дроля. Вот она, жизнь-путаница. Почему-то слово «дроля» связано с печалью, расставанье за ним, тоска-кручина:

 

Дроля мой, хороший мой,

Давай поделимся с тобой:

Тебе соху и борону,

А мне чужую сторону.

 

За два-три поколенья изменился сам язык. Залётки, дроли и матани – теперь забытые слова, а за каждым своя история. Матаня – это слово разошлось по Руси из Поволжья –то ли от мордвы, то ли от татар. А вот дроля – словцо французское, наверно, через дворовых попало в деревню. А уж ягодиночка и залётка – тут пояснять не надо. Хотя почему – залётка? Залётный – любовь к дальнему? Тоже оглядка на ушедшее короткое счастье.

Философских частушек крестьяне не создавали, хотя обобщений не чуждались: «Говорят, боры горят, а реки разливаются, А не каждый из ребят любовью поверяется». Или так: «Моя молодость уходит, Как в трубу зелёный дым. Никто не знает, как страдаю Своим сердцем молодым».

Есть «политичные» частушки, есть исторические: «Чё наделал Николаша – пропадат Рассея наша». Летопись летописью, но песня только тогда настоящая народная, когда берёт вечную тему. Текли поколенья, внучки становились бабушками, уносили их на погост, а песни текли и текли.

Икона и частушка – несовместимость? И да, и нет. Среди тысяч всяких слов есть…не припевки, не песенки, а молитвенно-чистые тексты, под какие плясать немыслимо:

 

Ах, милая, красивая,

Свеча неугасимая,

Горела да растаяла –

Любила, да оставила.

 

Тут для равновесия, или из подчинения реализму жизни, надо бы поставить что-нибудь из непристойного репертуара. Вроде «Я на печке молотила…» О, таких сотни и даже тысячи. Не надо обманывать себя, впадать в ханжество – где ты найдёшь деревню без матерщины? А книжный прыщ спросит язвительно: мол, тут народный идеал, нравственный образец? Не тут, а вон в той. Не будем утопать в полном натурализме, отделаемся лёгким примером:

 

У матани двери сняли,

По реке отправили,

Из-под нас тулуп украли –

Нагишом оставили.

 

В сборнике «Ой, Семёновна!» больше частушек «с картинками», чем без них. В этих задорных припевках всё найдешь: и удаль бесшабашную, и печаль, и нежность, и грубость. И характеры – тоже всякие, есть и сильные: «Я любила, ты отбила, Так люби облюбочки, Доцеловывай теперь Целованые губочки». На вкус литературных гурманов, частушка – примитив. Но она совершенна своей простотой, краткостью и законченностью. В ней – узнаваемый русский образ мира. Она целиком была вписана в жизнь.

Но прошёл её век. Не поют даже на деревенских свадьбах, а нажимают кнопки и качают задами под заокеанское «Хай-лай, май гёрл!». А говорили когда-то: нет городка без песни и села без частушки. Ибо душа народа – в его песне! Говорили, теперь уж так не скажут. Куда-то подевалась она, душа народа…

Частушка в книге – экспонат музейный, а жуки на булавках и в полёте – совсем не одно и то же. Сто лет было отпущено частушке. Всего век дразнила слух она, буянила на вечёрках, в праздники и даже на работе, не самой тяжёлой. Причитанья жили лет с тысячу, былины – половину того.

Кто-то скажет: забыл про самодеятельность. О, какие там сарафаны и понёвы, какие кики и картузы! Под свист татарский ставят ноги по-английски, в полу-чарльстоне, полу-таборе. Синтез культур, комплексный подход, одним словом. Лубочная ряженость – горькая пародия, которую уже и оценить некому.

Есть и такое мнение: частушка – плод деградации народной культуры. Сказано в позапрошлом веке, да не кем-нибудь – народниками. Это, мол, печальный продукт пролетаризации деревни. Тяжёлая судьба выпала люду русскому в девятнадцатом веке, а в двадцатом – тягчайшая. Война отложилась пластом частушек о женской доле: «Ох, война, война, война – Я одна, кругом одна. Я и баба, и мужик, Я и лошадь, я и бык». Вот кто подымал хозяйство в обескровленной России.

Всё оно так, но что вышло из русской песни? Где она? И если песня умерла (а может, всё же заснула, пусть и летаргическим сном?), – что питает поэзию, какие родники? С каких лугов цветы её? Загляни в попсу. Нет, лучше не заглядывать…в эту нынешнюю реальность, в эрзац-песню. Просишь студентов назвать народные песни, какие знают. Всё попса, попса, попса. Хокку и бейты заучивают, а частушки ни одной не знают. Ни единой.

Но так ли уж хороша частушка, чтоб жалеть о ней? Какие сами, такие сани… И не в том вопрос, какой был народ. Есть ли он ещё – вот проблема. Иногда кажется: опустились ниже пещерного периода. Там жили хоть с заклинаниями. А теперь – довольствуемся эрзац-бурчаньем. Рядом с нынешней попсой частушка – совершенство простоты и компактности. И тяжко видеть, как передёргивает девиц из лощёно-мещанских семей перед лекцией по устному творчеству. Как катаются они по траве, когда делятся друг с другом, по вечерам, своими записями песен и сказов деревенских бабушек. Далеко шагнуло просвещенье! И как может выжить народное слово?

Последний выдох песенного наследия русского народа. Музыкальная и словесная формы в равновесии. И краски жизни настоящие, разнородные. И вот нет её в обиходе. Не стало в деревне гармонистов, нет уличных гуляний, нет прежней пляски. Так деревня «сблизилась» с городом. На частушке закончился русской фольклор. Обезголосел народ, и ничего тут не попишешь, невозвратимое – невозвратимо.

 

Что-то голосу не стало –

Куда он девался?

В чисто поле улетел,

К берёзкам прививался.

 

Немал запас частушек по хранилищам, около ста тысяч записано. Конечно, повторяются, одни те же в каждой деревне. Отсюда – проблема отбора. Время отцеживало, запоминались самые-самые. Но отбор – дело вкуса, а он разнится по поколеньям. Есть чувство вины перед бабушками и прадедами. Николай Старшинов создал целую поэму из частушек («Семёновна»), но кому это интересно сейчас? «Семёновна, подруга милая, ты не ходи в колхоз, там все ленивые». Тут подразумевается и умственная лень. Может быть, какой-нибудь наш Лонгфелло возродит народную поэму. Неужели большой народ уходит в беспамятство?

Писатели-«деревенщики», знатоки народного слова, уходя, оставили нам вопросы: «Что с нами происходит?», «Мы почему, Иван, такие-то?». А самый тяжёлый вопрос-надолб задал перед смертью Виктор Астафьев: «Куда мы делись?». Слиняли? Что уж правда, то правда – полиняла жизнь в главном, кое в чём обесцветилась. И никто не вздохнёт уже.

Прости, частушка. Сдали мы тебя, прогадали в обмене. Не ты нас оставила, а мы себя сдали. Жалей-не жалей, ушедшее не воскресить. Но и вздохнуть никто не запретит. А вздох – первый шаг к элегии, к одушевлению мира бездушного.