Прощению не подлежит?..

Прощению не подлежит?..

Повесть

Эта история почти приснилась мне. Я проснулся под утро и некоторое время лежал в полудрёме, как бы на грани сна и сознания. И возник сюжет. Вернее не весь сюжет, а его кульминация, от которой легко протягивались ниточки в обе стороны. Тема любви и предательства. История человека, который, отстаивая свою любовь, решается на подлость, на моральное преступление, решается отнять у своей любимой всё – чтобы потом дать ей всё самому.

Я понял, что должен это написать. Не покидало ощущение, что я ничего не придумываю, а просто вспоминаю, как это было на самом деле. Подробности проявлялись, как на фотографической плёнке. Мне оставалось лишь перенести всё на бумагу, что я и сделал. А читателю остаётся лишь представить себе, по возможности, конец тридцатых – время, когда начинают разворачиваться события (хотя всё то же самое могло произойти в любой стране и в любую похожую эпоху).

 

1

 

Он был влюблён в неё со школы. С восьмого класса. Они дружили. Даже не то чтобы дружили – просто ему позволялись какие-то вещи, которые не позволялись другим (например, провожать её до дому). В прежние времена их пути, наверное, никогда бы не пересеклись. Маша принадлежала к интеллектуальной элите – дочь известного архитектора академика Верхоянского, всё детство прошло за границей, по-французски болтала как по-русски, прекрасно знала поэзию – словом, была «девушкой высшего света». Павел был из простой семьи – отец умер от ран, полученных в Гражданскую, мать работала уборщицей на заводе, подрабатывала чем могла, жили бедно, но на жизнь хватало.

Разумеется, Маша догадывалась о его чувствах – и нельзя сказать, чтобы поощряла, но кому же не приятно когда тебя так любят! Впрочем, любили её все – без различия пола. И дело тут было не только в красоте – красивых девчонок кругом хватало. В ней был необычайный заряд женского обаяния и того, что много позже стали называть сексуальностью; при этом она была мила и приветлива со всеми, могла веселиться от души и ничуть не пыталась козырять своими достоинствами. Девчонки завидовали ей и старались подражать; ребята, в свою очередь, завидовали Павлу (хотя завидовать, по сути, было нечему). Он обожал Машу – она обожала своего отца. Именно отец, а не какой-нибудь знаменитый лётчик или киногерой, как у других, был её идеалом мужчины. Он был самым сильным («Ещё в пять лет поднимал меня на одной руке…»), самым умным («Они три дня бились над этим проектом, а он подошёл, две линии провёл – и все ахнули!»), самым красивым («Его в молодости в кино звали сниматься, сам Протазанов приглашал…»). Павел понимал, что, имея перед глазами такой пример, Маша не может всерьёз воспринимать своих сверстников. Романтик в душе, он мечтал совершить для неё подвиг (хотя бы морду набить кому-нибудь!), но времена подвигов прошли, и приходилось довольствоваться ролью молчаливого рыцаря.

Павел был хорошо сложен (хотя и невысокого роста), с приятным открытым лицом – он, без сомнения, мог нравиться, да и нравился многим, но рядом с Машей они казались ему восковыми куклами.

На выпускном Павел впервые танцевал с ней. Было выпито немного вина, он почувствовал прилив храбрости и, улучив момент, объяснился Маше в любви. Она засмеялась, потом погрустнела.

Пашенька, ты хороший, ты настоящий друг. Но я не знаю, смогу ли вообще полюбить кого-нибудь… Да и рано сейчас об этом думать…

И видя, что Павел стоит, как в воду опущенный, слегка дотронулась до его руки.

Я как-нибудь приглашу тебя в гости.

 

2

 

Знакомство с Машиным отцом отчасти разочаровало Павла. Он готовился увидеть красавца-бородача саженного росту – этакого капитана Гранта с обязательной трубкой в зубах – а увидел полноватого лысеющего человека лет пятидесяти, в домашних шлёпанцах и в пенсне, за которым поблёскивали глаза озорного мальчишки.

Очень рад, – Верхоянский приветливо улыбнулся, однако руки не подал. – Мари рассказывала о вас. Машенька, надеюсь, твой паладин пообедает с нами?

Павел не знал, кто такой паладин, но почувствовал скрытую насмешку.

За столом академик был оживлён и острил без умолку.

Мой друг, – обратился он к Павлу. – Вы так держите нож, будто хотите кого-то зарезать. Надеюсь, не меня?

От неожиданности Павел поперхнулся, нож со стуком упал на пол.

Ну вот, – огорчился Верхоянский. – Ещё не хватало, чтобы Постников явился сегодня!

Пуркуа бы не па? – засмеялась Маша.

И отец с дочерью заговорили по-французски.

Кстати, ведь ваша фамилия Кошелев? – спросил академик, когда они перешли к десерту.

Да.

А ваш батюшка не служил в тридцать пятом в некой комиссии Наркомпроса, ратовавшей за снесение Покровского собора?

Мой отец умер десять лет назад, – глухо сказал Павел, глядя в тарелку, и зачем-то добавил. – Он воевал в Первой конной, его сам Будённый награждал…

Надо же, с кем довелось сидеть за одним столом!.. Ну-ну, не вздумайте дуться! Если уж тягаться боевыми заслугами, то мой отец, а Машенькин, стало быть, дед воевал в русско-турецкую и участвовал во взятии Шипки, – и он весело подмигнул Маше.

Пробило пять. Верхоянский сверился с карманным брегетом и, поднявшись из-за стола, исчез за соседней дверью. Вскоре он появился, одетый с иголочки и благоухающий каким-то фантастическим одеколоном.

Машенька, если позвонят из Наркомата, скажи, что я буду поздно. – Он поцеловал дочь в щёку и повернулся к Павлу. – Будете в наших краях – заходите.

После ухода отца Машу как подменили. Не глядя на Павла, она принялась убирать посуду.

Что с тобой? – он попытался взять её за руку, но она отстранилась.

Извини. Пожалуй, тебе лучше будет пойти. У меня ещё кое-какие дела на сегодня…

Как скажешь…

Павел вышел на улицу и закурил. На душе было смутно. «Зачем она пригласила меня?» – недоумевал он, чувствуя смесь неловкости, раздражения и острого желания сделать что-то для этой девочки, которая явно в том не нуждалась.

 

Павел стал бывать у Верхоянских. Это было тяжкое испытание. Машин отец всячески высмеивал его. Интеллектуал, эстет до кончиков ногтей, он с первой же встречи почувствовал в Павле чужака. Этот парень был его дочери не пара! И Верхоянский стал издеваться – тонко, интеллигентно, но при этом безошибочно бил по самым больным местам, уничтожая в глазах Маши незадачливого ухажёра.

У меня к вам, мой юный друг, очень деликатная просьба, – мог он сказать за столом. – Обещайте, что выполните.

Конечно, – с готовностью отвечал Павел.

Если вам так уж нравится лазить пальцами в солонку, то хотя бы мойте руки перед едой.

Павел краснел и бледнел, Маша смеялась.

Иногда Верхоянский становился серьёзен, и это было ещё хуже.

То что ваше поколение невежественно – ещё полбеды, – говорил он, буравя Павлом взглядом, от которого тот вжимался в стул. – Беда в том, что это воинствующее невежество. Мне рассказывали недавно, один аспирант ничтоже сумняшеся предложил усовершенствовать Бове – приделать пулемёт к колеснице Большого театра… Музагет, управляющий тачанкой! Зря смеёшься, Машенька! Нашему другу, я думаю, эта идея пришлась бы по вкусу.

Впрочем, доставалось не только Павлу. Академик привык не стесняться в характеристиках. По поводу всё того же Постникова, о котором Машина мать отзывалась почти с благоговением, он заявил:

Видал я таких «божьих людей»! Поглядишь – елей из них так и сочится. А сами только и смотрят, где бы кусок урвать пожирней.

Для Маши отец был царь и бог. Мать, тихую женщину, тайную богомолку, ходившую всегда в глухом чёрном платье, она, похоже, любила, но не уважала. Духовного родства между ними не было.

Твои верующие резали гугенотов и сжигали ведьм на кострах, – говорила ей Маша, явно перепевая отца. – Только культура ограждает человека от варварства.

Павел удивлялся, что у такого жизнелюбца, как Верхоянский, может быть такая бесцветная жена. (Правда, Маша рассказывала, что в молодости мать была красива, и её руки просил чуть ли не кто-то из великих князей).

Неожиданно для себя Павел стал проникаться чувством классовой ненависти. Он знал, хотя об этом не принято было говорить, что у Маши есть дворянские корни (причём по матери, а не по отцу), что после революции Верхоянские, по сути, эмигрировали (академика пригласили работать в Европу, где он задержался на десять лет), что они общались там со всей эмиграцией (Маша по простоте душевной сама показывала альбом с фотографиями, где были и Бердяев, и Мережковский, и кого там только не было – Павлу эти имена ничего не говорили, но память у него была цепкая!). Он видел, наконец, как живут эти люди – в четырёхкомнатных хоромах, антикварная мебель, картины, рояль (Маша недурно играла) – а они с матерью ютились в коммуналке, в одной комнате, разделённой перегородкой… И при этом Верхоянский позволял себе насмехаться над его бедностью и необразованностью, его неуклюжими манерами и дырявыми носками!.. Павел задыхался от обиды и унижения, от невозможности ответить ничем. Хуже всего было, что, ненавидя Машиного отца, он в то же время чувствовал необычайную силу и обаяние этой личности; в глубине души он мечтал быть похожим на него – да что толку было мечтать!

Между тем Маша всё больше отдалялась. Она по-прежнему позволяла ему приходить, болтала с ним, как с подружкой, могла пойти в кино или в Парк культуры. Но в её голосе всё чаще проскальзывали насмешливые нотки, всё чаще она бывала занята, у неё появились какие-то новые друзья, которых Павел не знал, – словом, он всё отчётливее понимал, что становился лишним.

 

Мать ни о чём не спрашивала Павла – знала его угрюмый характер (он весь в отца!). Лишь однажды, обнаружив среди книг Машину фотографию, пробормотала чуть слышно: «Пропадёшь ты с ней! Она вона какая – чистая дворянка! А мы – рабочая косточка…».

Павел и сам понимал, что пропадает. Он пытался вызвать Машу на откровенность – она уклонялась от этого. Какое-то шестое чувство мешало ей дать окончательный отбой, сказать «ты мне не нужен» (быть может, тогда гордость взяла бы верх, и он ушёл бы?). При этом виделись они всё реже. Павел теперь работал (провалившись в Медицинский, куда решил поступать неожиданно для себя, он устроился учеником токаря на завод, где работала мать). Маша готовилась в Театральный, не пропускала ни одной премьеры, занималась с преподавателями… Прежнее время, когда он мог видеть её раз или два в неделю, стало казаться ему раем. Павел не спал ночами, придумывая, как сделаться ей необходимым, как доказать свою преданность. Он выстраивал фантастические планы, которые поутру выглядели полным бредом. В самом деле: он был сыном заводской уборщицы, она – дочерью академика, он читал лишь то, что задавали по школьной программе, – она шпарила в оригинале Бодлера и Маларме! Что мог он ей дать, кроме своей любви?..

Как-то, в очередной раз не застав Машу дома, Павел решил дождаться её во дворе. Уже совсем стемнело, когда она, наконец, появилась (к счастью, не с кавалером, а с подругой, которую он, кажется, пару раз видел).

Ты? – удивилась Маша. – Давно ждёшь?

В лёгком светлом пальто, с распущенными кудрями – она была необычайно хороша. У Павла пересохло в горле.

Да нет, не очень, – соврал он.

Ладно, пойдём чай пить.

А, может, пройдёмся?

Маша пожала плечами и пошла рядом. Павел докурил папиросу и тут же схватился за новую – начать разговор было мучительно сложно.

Что ты смотрела?

«Сирано де Бержерака».

Это Рабле?

Это Ростан.

(Павел опять сел в лужу – чёртовы французы, которых он вечно путал!)

Послушай, я люблю тебя! – выдохнул он. – Что мне сделать, чтоб ты поверила?

Я верю.

И что?

А чего бы ты хотел? Чтоб я за тебя замуж вышла?

От такой прямоты Павел растерялся. Жениться на Маше – об этом он не смел даже мечтать.

Неужели я тебе ни капельки не нравлюсь?

Нравишься – капельку, – она улыбнулась. – Только не тогда, когда ходишь за мной хвостом.

Но я хочу тебя видеть. Ты каждую ночь снишься, понимаешь? Я на других даже смотреть не могу!

Бедный мальчик, – Маша зевнула, прикрыв рот ладошкой. – Извини, ужасно спать хочется… Знаешь, что говорил Вольтер? Все жанры хороши, кроме скучного.

Ты копия своего отца! – грустно изрёк Павел.

Ага. И горжусь этим.

 

3

 

Доведённый до отчаяния, Павел решил покончить с собой. У него был именной револьвер, завещанный отцом перед смертью («Всюду враги, сынок… Помни… если что… последнюю пулю – себе»). Мать в своё время спрятала оружие от греха подальше, но он нашёл и перепрятал – как чувствовал, что пригодиться. Он написал записку: «Я поступаю сознательно и добровольно. Моя жизнь потеряла смысл. Простите все, кто меня любил». Включил погромче радио, чтобы отвлечь внимание соседей (мать работала в ночную смену), выпил для храбрости стопку, поцеловал Машину фотографию… А на дворе, как уже было сказано, стоял конец тридцатых. И по радио гневно разоблачали очередную банду врагов народа, наймитов мировой буржуазии. Шёл перечень фамилий – академики, писатели, артисты… И Павел вдруг почувствовал (будто кто-то шепнул ему), что одной фамилии в этом списке не хватает. Он мгновенно вспотел. Мысль была простая и страшная. Отложив револьвер, Павел нервно заходил по комнате. «А что? Что я, в конце концов, теряю? – спрашивал он себя. – Она никогда не узнает… А если и узнает – пулю себе я всегда успею пустить… Да, может, он и вправду враг?». Павел представил себе лицо Верхоянского, этого самоуверенного всезнайки, и как он говорит, сверкая пенсне: «Строители коммунизма! Да они простой избы никогда в жизни не построят!» – и, наконец, решился.

Он достал чистый лист бумаги и аккуратно вывел печатным почерком: «В Народный Комиссариат Внутренних дел… Как советский гражданин, как комсомолец считаю своим долгом сообщить об антисоветских взглядах известного архитектора, академика Верхоянского А.М., в доме которого мне приходилось бывать…». Фактов было хоть отбавляй – одних фотографий из парижского альбома хватило бы на всю катушку! И цитирование Ницше за столом, и нападки на партийных чиновников, и все фразы, типа «Нечего на Маркса кивать, коли рожа кривая!»… Подписался он вымышленной фамилией «Сергей Костровой» – это было вполне революционно и безлико. Перечитал, запечатал конверт и, оглянувшись в коридоре, как вор (не попасться на глаза соседям!), выскочил на улицу.

 

4

 

Верхоянского забрали. Всё рухнуло в один день. Первое, что бросилось Павлу в глаза, когда он пришёл к ним, были голые стены (чекисты посдирали все картины и фотографии – вероятно, искали тайник). Маша бродила по комнатам, как привидение. Она не плакала – но смотреть на неё было страшно.

Это ты?.. (видимо, её накачали какими-то лекарствами – она была как в полусне). Ты уже знаешь?.. Папу арестовали ночью… Всё перерыли, даже паркет разобрали в кабинете…

Павлу хотелось сжать её в объятиях, целовать её лицо, шею, волосы… Даже такая – нечёсаная, раздавленная горем – она казалась ему красивее всех женщин на свете!

В соседней комнате Машина мать шушукалась с какой-то дальней родственницей, ещё более религиозной, чем она сама. «Это всё грехи его, – услышал Павел, проходя по коридору. – За гордыню, за актрису эту… Бог – он всё видит!».

Родственница эта была единственным человеком (не считая Павла), кто остался с Верхоянскими. Всех друзей будто ветром сдуло. Телефон молчал, как отрезанный. А ещё через несколько дней отобрали квартиру («Когда всё народное, нельзя быть уверенным, что тебе принадлежит даже твоя зубная щётка!» – шутил Верхоянский) – Маша с матерью оказались на улице. Их переселяли в развалюху на окраине с полусумасшедшим соседом-алкоголиком – ехать туда было немыслимо. Машина мать перебралась к своей родственнице-богомолке, которую Маша ненавидела, поскольку та осуждала отца. Видя, что ей некуда деваться, Павел рыцарственно предложил Маше жить пока у них.

Ничего страшного, – сказал он. – Я могу спать на кухне.

К его удивлению, она согласилась. Она вообще стала теперь необыкновенно покорной и тихой – казалось, у неё просто не было сил сопротивляться. Павел мог торжествовать, всё складывалось так, как он хотел – и от этого становилось не по себе!

Тот, кто увидел бы Павла в те дни, недели, месяцы, – сказал бы, что более верного и преданного человека трудно найти. Он развил бурную деятельность. Ходил вместе с Машей по всем инстанциям, убеждал, убеждал, уговаривал, терпел начальственное хамство и унижения – чтобы только выяснить хоть что-нибудь!

Ты-то ей кто? – брезгливо спросили его в одном из кабинетов.

Я люблю её, – твёрдо произнёс Павел. – Такой ответ вас устроит?

Ну-ну! – усмехнулся человек за необъятным столом и, переговорив с кем-то по телефону, сообщил. – В «Лефортово» ваш Верхоянский.

Они выстаивали бесконечные очереди – передачи не принимали. Он успокаивал Машу как мог – и знал почти наверняка, печёнкой чувствовал, что всё ложь, что её отца, возможно, уже нет в живых. Приходя домой, Павел ухаживал за ней, как за ребёнком. Первое время Маша почти не могла есть – ему с трудом удавалось заставить её проглотить несколько ложек супа. Потом она слегла с тяжелейшей ангиной. Целую неделю металась в жару – они с матерью выхаживали её, не доверяя больницам (в бреду она постоянно звала отца и как-то, приняв Павла за него, доверчиво прижалась к руке и уснула).

Едва оклемавшись, Маша заявила, что не может больше сидеть у них на шее и пойдёт работать. Начался новый виток унижений. Дочь врага народа нигде не хотели брать. Пришлось оставить наивные надежды на преподавание музыки и языков, на любой интеллигентский заработок. Чудом удалось устроить Машу на швейную фабрику – и то лишь благодаря заступничеству высокопоставленного соседа, которому мать Павла за бесценок стирала бельё.

Самого Павла тем временем чуть было не исключили из комсомола – кто-то «настучал», что он живёт с дочерью французского шпиона, и первичная ячейка постановила исключить, но райком не утвердил решения.

Маша медленно возвращалась к жизни. У неё было какое-то врождённое умение приспосабливаться к любой ситуации, и работницы на фабрике, должно быть, сильно удивились бы, узнав, что эта девушка по вечерам читает в подлиннике Монтеня. Вскоре она получила койку в общежитии. Павел помогал ей перевезти нехитрые пожитки. Потом пили чай в её комнатёнке (соседка по комнате деликатно отправилась в кино). Стояла такая тишина, что слышно было, как за два квартала от них звенит трамвай.

Я так благодарна тебе, – сказала Маша и впервые за всё это время улыбнулась. – Знаешь, когда это случилось… мне просто не хотелось жить. От меня дома бритвы с ножами прятали – боялись, что порежу вены… А теперь у меня какое-то странное чувство, что всё будет хорошо.

«Только не говорить ей о любви!» – приказал себе Павел, стискивая зубы. Он знал, что теперь не время.

 

5

 

Началась война, и Павел ушёл на фронт. Трусом он никогда не был, а теперь и вовсе не прятался от пуль, решив, что если погибнет – это будет платой за его предательство, а если уцелеет – значит, заслужил права жить. Он был дважды ранен, его хотели комиссовать, но он вновь попросился на передовую и закончил войну командиром разведвзвода, получив погоны капитана и «Красную Звезду».

Маша ждала. Она писала ему длинные письма, делилась всеми новостями, рассказывала со смехом о своих поклонниках (одному из которых было под шестьдесят), написала, почти между прочим, что похоронила мать и что теперь, кроме Павла, у неё никого не осталось.

Прямо с вокзала он поехал к ней. Робел как мальчишка (хотя на фронте у него были женщины), заготавливал какие-то шутливые фразы, чтобы скрыть смущение… Но когда появился на пороге – в новенькой форме, сверкая наградами, окрепший, возмужалый – Маша вскрикнула и совершенно по-детски бросилась ему на шею.

Вскоре они поженились. Маша предложила это сама – совсем просто, как само собой разумеющееся. Павел не мог скрыть своего ликования и всю дорогу до общежития нёс её на руках, осыпая поцелуями.

Как фронтовик он без экзаменов поступил в Медицинский и закончил с красным дипломом. Теперь Маша могла с гордостью говорить, что её муж – хирург. Они переехали в Черёмушки – жуткая коммуналка с десятью соседями осталась позади. А ещё через год родилась дочь – Надя. Надежда.

Павел летал, как на крыльях. Любимая женщина была рядом – и всё казалось по плечу. Он защитил кандидатскую. Используя новые связи, устроил Машу переводчиком в Худлит – теперь она могла работать на дому. Как сказано в одной книге, «мир был в мире, и мир был в сердце». И, чувствуя себя самым счастливым человеком на свете, Павел старался забыть о том, какой ценой куплено это счастье.

 

6

 

Затем наступил 56-й. И Маша получила стандартную бумагу: «Ваш отец, Верхоянский А.М. … реабилитирован в связи с отсутствием состава преступления…». Подпись, печать. «Я всегда знал, что он невиновен!» – вырвалось у Павла совершенно искренне. Маша уткнулась ему в плечо и заплакала. «Господи, какое же я чудовище!» – похолодел он.

Уцелевшие возвращались из лагерей. И как-то, придя с работы, Павел застал в доме гостя. Гость был сухощавый, мосластый, с большими залысинами. В сильно поношенном пиджаке. На правой руке не хватало двух пальцев.

Познакомься, Паша. Николай Трофимыч был там. В Озерлаге. Он последним видел отца.

Да… Андрей Михалыч, царство небесное, можно сказать, умер у меня на руках. Редкой образованности был человек. Штучный, – он вздохнул. – Всё дочь вспоминал. Говорил, мол, жив останешься – разыщи. Ну вот, я просьбу-то и исполнил.

Что-то не нравилось в речах гостя. Фальшь какая-то сквозила, юродство. А гость вдруг засобирался.

Однако, посидел у вас – пора и честь знать. Я ведь пока у свояченицы квартирую, в Кунцево – свет не ближний…

А на следующий день в клинике – Павел только что закончил операцию, вокруг толпились практиканты – его позвали к телефону. Звонил вчерашний визитёр.

Покалякать бы надо, Павел Алексеевич. Наедине.

А в чём, собственно, дело?

Да дело щекотливое, в двух словах и не скажешь… Вы сегодня во сколько освободитесь?

Если никаких ЧП не случится, часов в шесть.

Вот и ладненько. Я буду ждать вас у входа в сквер, напротив больницы…

Стоял ясный осенний день. Они пересекли сквер и вышли к набережной. Неожиданно спутник Павла резко обернулся к нему.

Сергей Костровой, если не ошибаюсь?

Это прозвучало, как выстрел – прежней елейности не было и следа. Должно быть, Павел побледнел.

Не понимаю вас, – произнёс он внезапно севшим голосом. – Моя фамилия Кошелев.

Да бросьте ваньку валять, Павел Алексеевич! Нам всё известно. Я ведь с Верхоянским не в лагере познакомился – это всё сказки для вашей жены… До лагерей он не дожил, умер ещё в тюрьме от острой сердечной недостаточности.

Так вы – …

Бывший следователь НКВД. Саженцев моя фамилия. Будем знакомы.

Он протянул руку, и Павел машинально пожал её.

Ну так вот. Дело вашего тестя я лично не вёл, им дружок мой занимался – можно сказать, подчинённый. Но я был в курсе. Дружка-то, бедолагу, сактировали в 39-м, а я, как видите – жив. Да… Вы что курите?

«Приму», – не сразу ответил Павел.

Позвольте? – Он прикурил и со вкусом затянулся. – Папиросы ещё там надоели. А пенсия маленькая… В общем, личность вашу установить было несложно. У вас ведь там такие подробности, которые мог знать только человек близкий, вхожий в дом… Ну, друзья и коллеги на Верхоянского «стучать» бы не стали, это уж верьте мне, – они его обожали. Душа компании… Да и комсомольцев как-то среди них не было – всё больше академики, профессора… Другое дело, друзья дочери. Точнее, друг… Тут расчёт-то простой. Убрать отца с дороги, чтоб не мешал, а кралю прибрать к рукам. Да… Ловко у вас всё это получилось. Я вас как давеча увидел – последние сомнения пропали… Ну, думаю, парень не промах – такую девку отхватить! Она и сейчас-то – персик, а уж тогда – можно представить… Да только папашка её люто стерёг!..

Павел побагровел. «Ещё одно слово – и я придушу тебя!» – подумал он. Саженцев заметил это – и чуть подался назад. (Он не случайно выбрал время и место – кругом было полно народу).

Ну-ну, Павел Алексеевич, без глупостей. Мы же не дети. Ну сбросите вы меня сейчас с моста – и сами сядете… Думаете, жена будет вам передачи носить, когда узнает, что вы убийца её отца? «Дело»-то его живо, лежит в надёжном месте. И донос ваш там подшит аккуратненько… Так что, ежели со мной что – он назавтра же попадёт к вашей супруге дражайшей… С моими комментариями…

Чего вы хотите? – с трудом выдавил Павел.

Вот это уже деловой разговор. Для начала – ещё сигарету. Благодарствую… Человек я небольшой, и требования мои весьма скромные. Вы, если не секрет, сколько получаете?

Какое это имеет… – начал было Павел, но Саженцев прервал его:

Вопросы, голубчик, буду задавать я. Так сколько? Официально, я имею в виду.

Около трёх тысяч.

Ну вот и славно. Каждый месяц будете треть отдавать мне. В качестве, так сказать, посильной помощи жертве репрессий… Как видите, я не рвач. И семейный бюджет не сильно пострадает – люди и на пятьсот живут… Переводить никуда не надо, не люблю лишних бумажек, приносить будете по адресу…

Могу я подумать?

Подумать? – Саженцев был явно удивлён. – Что ж, думайте. На обдумывание вам – двадцать четыре часа. Можете с женой посоветоваться…

Вы жалкий шантажист, – пробормотал Павел.

А вы жалкий стукач. Желаю здравствовать!

Он уже собирался сесть в подъезжающий автобус, но передумал и вернулся к Павлу.

По сути, вы нам очень помогли тогда, – сказал он почти дружески. – То есть Верхоянского мы бы, конечно, и без вас окунули. Мы ведь его давно разрабатывали. Половина его окружения уже сидела. За домом велась постоянная слежка… Так что вы и сами-то были у нас на крючке. На всякий случай. Да… Но как-то всё улик не хватало. Слишком яркой фигурой был ваш достопочтимый тесть. Мировая знаменитость, с Хозяином знаком лично… Действовать надо было наверняка. А то вместо него, хе-хе, окунули бы нас – времена были серьёзные! Так что оч-чень нам письмецо ваше подмётное помогло… Неоценимую, можно сказать, услугу органом оказали. Бог весть, сколько пришлось бы потеть!

 

7

 

Павел никогда не думал, что события почти двадцатилетней давности – тот страх, те муки совести, которые он пережил тогда, – всколыхнутся в нём с такой остротой. Что возмездие настигнет его через столько лет – да ещё в образе этого гнусного вымогателя, у которого, надо полагать, руки были по локоть в крови (как только его не «замочили» в лагере?).

Жизнь Павла превратилась в ад. Он предпочёл бы раз и навсегда откупиться от Саженцева, но таких денег у него не было. Приходилось ежемесячно мотаться к этому типу на квартиру, наблюдать, как он спивается и наглеет на глазах, выслушивать насмешки и оскорбления – и это ему, прошедшему фронт, имеющему боевые награды, ему, который ежедневно спасает человеческие жизни и на которого ученики смотрят почти как на бога, а коллеги втайне завидуют! Но это ещё полбеды! Хуже было, что он жил теперь в постоянном страхе разоблачения. Саженцев мог проболтаться кому угодно, особенно по пьяни. И когда Павел нёс ему очередную дань, казалось, что даже бабки, вечно толковавшие у подъезда, знают, зачем он приходит. В то же время он вынужден был постоянно врать Маше – то про дефицитные лекарства для матери, то про друга, которому дал взаймы… Она делала вид, что верит, но, конечно, не верила и, кажется, начала подозревать, что у него появилась другая женщина.

Всё это было невыносимо! Павел стал замкнут, раздражителен, стал сторониться прежних друзей. Зловещая фигура Саженцева преследовала его, как наваждение. Чтобы немного успокоить нервы, он начал тайком выпивать – заходил после работы в рюмочную и пропускал стопку-другую. Маша, почувствовав как-то, что от него пахнет, сказала холодно: «Хочешь пить – пей лучше дома». «Где хочу, там и пью, – буркнул он. – Не твоё дело!». В тот вечер они впервые поссорились, и Маша, забрав дочь, ушла ночевать к подруге.

Неожиданно Павла вызвал зав. отделением и предложил взять отпуск.

Вид у вас утомлённый, Павел Алексеевич. Съездите в Крым, отдохните…

Помилуйте, я в прекрасной форме! – возразил он, подумав, что оставлять Саженцева в Москве без присмотра слишком опасно.

Через полгода такой жизни Павел стал замечать, что у него дрожат руки – он не мог оперировать. Дома всё расстроилось окончательно, Маша не доверяла ему.

Выход был один. Павел понял это со всей отчётливостью – и, отправляясь на очередную встречу с чекистом, положил в карман плаща револьвер (тот самый, отцовский!). Он давно уже знал (выяснил по своим каналам), что Саженцев блефует, что никакого «Дела» у него нет и быть не может – все «Дела» хранятся на Лубянке. Всё-таки меры предосторожности следовало принять. Павел забил спичку в замок почтового ящика, а на почте договорился, что всю корреспонденцию будет забирать сам (ждёт очень важного письма). Машу он предупредил, что участились квартирные кражи и чтобы она не открывала дверь посторонним – на случай если Саженцеву вздумается отправить компромат с нарочным.

Оставалось последнее – решить, как вести себя, если его арестуют. Что ж. Нет лучшего способа утаить правду, чем выложить часть её. Чекист сам признался, что возглавлял следственную группу по делу Верхоянского (это несложно будет проверить) – стало быть, он виновен в гибели Машиного отца. Убийство из мести. Из подлеца и фискала Павел превращаться в благородного мстителя, которого, конечно, посадят, но зато в глазах окружающих (и главное, Маши!) справедливость будет на его стороне.

Он приехал к Саженцеву позже обычного. Остановил такси за два квартала от дома и попросил дождаться его. Чекист был, по обыкновению, пьян (бутылка «Столичной», опустошённая на три четверти, стояла на столе).

А, явился, принёс свои тридцать сребреников? – он попытался подняться, но ноги не держали.

Павел достал пачку сторублёвок и бросил на стол.

Чой-то ты расшвырялся, родной? – Саженцев двумя пальцами стряхнул деньги на пол. – Ну-ка подыми…

Павел поднял. «Пусть покуражится напоследок!» – решил он.

Вот так-то лучше… А теперь садись. В ногах, знаешь, правды нет. Садись, выпьем, я сегодня добрый… Помянём тестя твоего, он ведь аккурат в этот день преставился, хе-хе… Девятнадцать лет назад! – Саженцев плеснул в рюмки. Павел стоял, не двигаясь. – Брезгуешь что ли? Ну и х… с тобой! Он выпил один. Да… Человек был твой тесть – вам, нынешним, не чета! Как он сказал, когда его привели только: «Я, говорит, знаю, что у вас арест человека является доказательством его вины. Так что можете не трудиться выбивать из меня показания. Я подпишу всё, что вам надо, если вы гарантируете неприкосновенность моей семьи…». Хе-хе!.. Он ещё ставил условия! – Саженцев потянулся к бутылке и вдруг поймал каменный взгляд Павла. – Да ты, никак, убить меня хочешь? Казалось, он был скорее удивлён, чем испуган.

Остальное произошло в считанные секунды. Чекист, как кошка, метнулся к комоду, где у него, по-видимому, было спрятано оружие. Но Павел уже наставил на него револьвер.

Стоять, гнида!

Он хотел видеть его страх. Но то, что он увидел, превзошло все ожидания. Саженцев описался. Тёмная струйка побежала у него по штанам прямо на пол. Павла передёрнуло от омерзения. И он понял, что не может убить этого человека – всё равно, что жабу раздавить голой ступнёй!

Он перехватил пистолет за ствол и рукоятью ударил Саженцева в лицо. Тот повалился на пол, заливаясь кровью.

Рассказать всё хотел, поддонок?! Беги, рассказывай! Если успеешь…

Отпустив такси, Павел пешком пошёл по Москве. На набережной он остановился и бросил дважды не выстреливший пистолет в реку.

Домой он вернулся под утро. Маша не спала – полулежала на кровати, одетая, делая вид, что читает.

Нам надо поговорить.

Чтобы не разбудить ребёнка, они пошли на кухню. И Павел рассказал всё. Поначалу Маша не верила – смотрела на него так, будто он сошёл с ума.

Пойми, его всё равно бы арестовали, – внушал Павел. – Это был только вопрос времени… Вспомни, как он унижал меня. Вспомни! «Молодой человек, почитайте Шопенгауэра, если, конечно, его выдают нынче в публичной библиотеке…». Он считал меня ничтожеством – и старался убедить в этом тебя!

Маша молчала.

Ну скажи хоть что-нибудь. Не молчи, слышишь… Ну обругай меня, ударь – тебе легче будет…

Она молчала. Сидела, зажав руки между коленями, и смотрела куда-то мимо него. Павел поднялся.

Мне уйти?

Ответа не было.

Хорошо, я уйду. Уйду совсем… (Он снял очки и стал зачем-то протирать стёкла). Я знаю, ты никогда не любила меня. Привыкла, была благодарна – может быть. Но не любила… А теперь всё кончено. Теперь я враг… Я сломал тебе жизнь…

Он бросал в свой портфель самоё необходимое, поцеловал спящую дочь и вернулся в кухню. Маша продолжала сидеть в той же позе.

Я ухожу. Наде не говори правду, придумай что-нибудь… Я постараюсь уехать подальше. Прощай!

 

8

 

Павел решил ехать в Свердловск – к своему фронтовому другу, который давно звал его. Начальство, поняв, что уговаривать бесполезно, дало ему блестящие рекомендации. Свердловская клиника ждала с распростёртыми объятиями. Всё это время он жил у матери, взяв с неё слово, что как только устроится на новом месте, она переедет к нему.

В последний день, когда уже были сложены вещи и куплен билет, Павел решил попрощаться с Москвой. Стояла ранняя весна. Он шёл по знакомым с детства улочкам, и картинки прошлого оживали перед ним. Вот здесь он, замирая от счастья, нёс её школьный портфель… здесь покупал ей цветы… возле этого моста они впервые поцеловались… в этом сквере её недавно гуляли втроём… Весь город был проникнут Машей – и ему больше нечего было здесь делать.

Павел уже повернул к дому, когда его будто током ударило. Он обернулся. По другой стороне улицы шла Маша с дочерью – казалось, сила его воспоминаний воссоздала их здесь. Надя первая увидела отца и с криком «Папа! Папочка!» бросилась через дорогу, чуть не попав под автомобиль. Взвизгнули тормоза. Надя повисла у него на шее, прильнув всем тельцем. Маша, в полной растерянности, слабо пыталась оторвать её.

Ну пойдём же, Наденька… Пойдём домой, – беспомощно повторяла она.

Но дочь ничего не слышала. «Папочка, где же ты был? Я так соскучилась!».

Павел стоял, как деревянный, прижимая к себе дочь и не в силах произнести ни слова – комок застрял в горле.

И Маша вдруг вспомнила, как сама висела на шее у отца, когда его уводили, и билась в истерике – а чекисты оттаскивали её. «Прекрати! – сказал он тогда, сжав изо всех сил её плечи. – Эти люди не должны видеть твоих слёз!». Она не понимала, что с ней творится. Это было похоже на помешательство, но её отец, её прекрасный отец, сгинувший в лагерях, и этот человек, виноватый в его гибели, человек, с которым прожито полжизни, отец её ребёнка – на миг будто бы слились воедино. А она сама была девочкой, чуть постарше своей дочери – и не замечала, как слёзы текут из глаз.

Наденька, – прошептала она и не услышала своего голоса. – Ну скажи папе: «Пойдём домой!»…

 

лето 2000 г.