Проспект Ильича

Проспект Ильича

Роман. Окончание

Глава сорок девятая

Для того чтобы понять все дальнейшие события, стремительные и крупные, необходимо рассказать об изменениях в сознании нашего героя, происшедших вскоре после смерти Рамаданова.

Матвей прежде всего по-особому отчетливо разобрался в том вещественном процессе, который на СХМ назывался созданием пушки. Раньше он не так ощущал пушку, а в особенности последние недели, когда отдельный агрегат ее «Ш-71» был закреплен за станками его цеха и он привык думать об ускорении и улучшении операций этих станков. Теперь-то он видел весь процесс создания пушки и снарядов к ней, — и это поднимало и окрыляло его сознание необычайно! Когда он проходил вдоль конвейера сборочного цеха, ему казалось, что катящиеся медленно к выходу из цеха пушки катятся, впитав всю его энергию, — и он расставался с ними, впитав их прочную силу.

Но, разумеется, он почувствовал остро не только светлые стороны своей новой профессии, но и темные. В каждой профессии, — и чем она выше, тем это опаснее, — таится возможность одностороннего и противообщественного использования своих профессиональных знаний, как и вообще всех преимуществ, связанных с выполнением данных профессиональных функций. Человека иногда охватывает стихийная игра личных интересов, — и тогда конец этому человеку! Одной из сторон таких стихийных стремлений является дурно используемый элемент власти, в особенности когда общество не имеет возвышенного представления о задачах той профессии, которой занимается данная личность.

Конечно, общество, окружавшее Матвея, — рабочие, мастера, инженеры, конструкторы, директора подсобных заводов, работники партии, исполкомов, советов, школ, институтов, клубов, — в большинстве своем не подавляли в себе силу профессионального сцепления, а использовали ее для высших целей, — защиты родины. Между Матвеем и обществом сразу возникло крайне живое чувство взаимной ответственности за общее дело, что помогло ему благоприятно направить те элементы власти, которые очутились в его руках и которые как раз он опасался дурно использовать, — и вовсе не потому, что уж считал себя таким дурным человеком, а потому, что боялся, как бы ему не ошибиться и не спутаться.

Он почти все время спрашивал сам себя: «Есть ли у меня особые психические свойства, необходимые директору? Обладаю ли я социальной функцией организатора, — которой в таком богатстве обладал Рамаданов, что никто даже и не мог объяснить, откуда он ее берет, — и одновременно с этим, смогу ли я проявить культурную роль новатора?
И, наконец, смогу ли я уговорить людей в необходимости с почтением относиться к моей власти? Ведь инстинкт неповиновения, — а в особенности к человеку из своей среды, — так неискореним!»

Вскоре он увидел, что людей не надо уговаривать. Они признали его власть. Они почти мгновенно почувствовали его крайне благожелательное отношение к себе, его серьезное внимание к общему делу, а главное, — его способность достигать реальных успехов. Матвей, как директор, признали они, — есть необходимый и важный результат замечательной комбинации социальных явлений. Его деятельность — необходимое условие нормального отправления жизненных функций советского общества. Это — не осадок, который иногда кажется даже неустранимым, а важнейшее бродильное начало!

Матвею удивлялись. Его внутренние возможности преувеличивали. И так как все новое и возвышенное легко принимает таинственный вид, то его даже стали побаиваться. «Надо быть проще, надо быть возможно проще», — твердил себе в таких случаях Матвей, — он чувствовал, что это ему доставляет удовольствие.

Да, у него появилась и проявилась воля к власти. Он желал не только служить народу, но и управлять им. Конечно, помогая. Конечно, будучи слугой народа! Но, помогая, но будучи слугой, он, не отделяясь от масс, — <желал> вести за собою массы, повелевать ими. Разумеется, это трудно, как трудно всякое большое дело, но тут поможет дисциплина Великой Армии, части которой находились в городе и за городом и стройность духа которой проникала всюду. «Да и традиции СХМ не так уж плохи и профессиональный долг не столь уж мал среди нас», — думал он. И думы его подтверждались ежечасно.

Конструктор Новгородцев был ранен во время бомбежки одного из эшелонов завода, ушедшего на восток в день похорон Рамаданова. Конструктора положили в лазарет. Он ослеп. Но, раненый, слепой, он продиктовал сестре милосердия письмо к Матвею, в котором сообщал, что, по его мнению, деталь «З-9», изготовлявшуюся методом свободной ковки под молотами и обрабатывающуюся на чрезвычайно загруженных станках, да еще с применением сложного инструмента, — следует штамповать. И Новгородцев указал, как надо изменить деталь. Попробовали. Теперь деталь штампуется и обрабатывается на простейших станках с применением самого обычного инструмента. Тот же летчик, который привез письмо Новгородцева, отвез раненому благодарность коллектива завода.

Да, традиции не так уж плохи!

Или возьмем, например, так называемый «обмен опытом». Часть завода, уже начавшая монтаж в Узбекистане, шлет по телеграфу свои предложения по усовершенствованию технологии производства. Телеграммы доходят до конечной станции, а затем их везут в город на самолетах. Так производится, — под взрывами вражеских бомб, — специализация участков и создание поточных линий, которые позволят резко сократить цикл механической обработки и сборки.

Мечите бомбы! Взрывайте дома! В тысячу раз больше, ненавистнейший враг, намечем мы бомб! В миллион раз разрушим домов! В триллионы раз отомстим за нашу родину!

Требования к увеличению производства пушек возрастали, а завод продолжали эвакуировать. Правда, немцы отрезали город, но тем не менее то оборудование, которое решено было вывезти и которое не успели, погрузилось и стояло в эшелонах, готовое уйти каждую минуту. Это раздражало рабочих и техников, — раздражало и Матвея, — да к тому же им стало известно, что хотя народ и правительство Узбекистана встретили прибывших превосходно, однако же, несмотря на все усилия (много заводов приехало раньше их), СХМ получил едва ли 40 % необходимой производственной площади, не говоря уже о жилищной. База не отвечает самым минимальным требованиям. Надо строить новые корпуса. «Стройте!» — приказывал Матвей, с болью чувствуя, что эшелоны мучаются и тоскуют по работе в Узбекистане. Коротков, с которым Матвей расстался крайне дружески, залетел на несколько дней зачем-то в Москву, а теперь телеграфировал уже из Узбекистана: «Энергетику надо создавать заводу здесь заново! Силовых машин нет. Все воздушное и водопроводное хозяйство отсутствует…» — Матвей ему телеграфировал: «Создавайте!» Вскоре Коротков сообщил, что из вещевого склада они сделали станцию для сжатого воздуха, а из гаража — цех главного механика, а цех падающих молотов стоит под открытым небом, работает, а вокруг него воздвигаются стены… Матвей написал Короткову: «Вижу, дело налаживается. — И, подумав, добавил: — Скоро ожидай остальные эшелоны».

Но — так ли скоро ожидать?

Немцы плотно сжали кольцо своих войск вокруг города.

Хлебный паек уменьшался. В столовых, — сначала в городе, а затем и на СХМ — исчезло сначала третье, затем второе, и первое кушанье становилось все жиже и жиже. О работе говорили меньше, о питании — все время, о деньгах — никогда…

«Сколько же мы выдержим?» — с мучительной тоской думал Матвей.

Но хотя о работе говорили мало, работали все яростно. Эсхаэмовцы сами научились делать специализированные станки, которых не хватало. За короткий срок их сделали 145, а добытых со склада — старинных, в системе которых даже трудно было и разобраться, — модернизировали 466. Производственный цикл полного изготовления машины, — от первой заклепки до последней окраски, — сократили: вместо полутора месяцев стали делать в три недели.

И мало, — сказал Матвей на одном из совещаний. — Надо две недели!

Что же, подумаем, — ответил конструктор Койшауров, назначенный теперь помощником главного инженера Никифорова.

Следовательно, возможно?

Вообще-то невозможно, но для победы — возможно, — ответил, улыбаясь, Койшауров. — Вам только, Матвей Потапыч, придется поднять соревнование рабочих на большую высоту.

Сами поднимут, — сказал Матвей уверенно.

Накануне совещания Матвей просматривал оставшиеся после смерти Рамаданова бумаги. Какой мощный ум! Только сейчас Матвей понял выдержку Рамаданова, ни разу не пожаловавшегося на трудности и неудобства, а наоборот, все время утверждавшего, что его работа легка и проста. Где там легка! Посмотреть только на записи. Сколько к нему обращалось людей, какие жалобы, какие требования, сколько сплетен, сколько обиженных самолюбий, сколько негодования! Все это Рамаданов мог так улаживать и утишать, что диву даешься.

Среди бумаг Матвей наткнулся на записи, которые стали ему ясны лишь на заседании. Рамаданов шел в работе из идеи отдельных конструктивно-технологических изменений, предложенных Дедловым, Рамаданов замышлял большое дело: продуманно заменить целые агрегаты пушки новыми агрегатами, более простыми в изготовлении, таким образом, чтобы создать по существу новое орудие, совершенное и еще более великолепное! Рамаданов не успел закончить своей мысли, как и не успел связаться с Дедловым…

Говорил Никифоров:

Быстро учится молодежь. Семь токарных станков, где шла обработка ответственной детали «4-КЕ», очень трудоемкой, обслуживает два квалифицированных токаря, остальные новички…

Матвей прикрыл глаза ладонью. Сквозь открытые окна врывался свежий воздух осеннего вечера. Матвею почему-то вспомнился Ленинград, куда однажды он ездил с экскурсией рабочих. Вот такой же свежий воздух с Невы обдавал его, когда он торопился к Эрмитажу, боясь, что уже будет поздно и музей закроют. Но, оказалось, не опоздал. Он шел по залам… Удивительно! Никогда позже он не вспоминал этих зал и картин, как и вообще никогда не вспоминал виденных спектаклей, фильмов или музыки. Сейчас он вспомнил залы с отчетливостью поразительной. Он видел натертые паркеты, дорожки, красные шнуры вдоль стен, золоченую разнообразную мебель, золотые рамы… и одна за другой, в его воображении вставали картины.

Он не помнил имен художников. Ему крайне хотелось сейчас вспомнить их — и оттого еще ярче видел он картины! Вот по пояс стоит мужчина в красном кафтане, опираясь левою рукой на стол, покрытый красной скатертью. На столе — часы. Вдали — море и горы… Богиня сидит на морском чудище, повернувшись спиною к тебе. Слева крылатый мальчишка с луком едет на дельфине, а вверху, в облаках, видны мордашки двух детишек. Вдали — пейзаж… Кто писал это? Для чего? Почему?.. Рослый мужчина, совсем нагой, стоит у древесного ствола. Бедра его прикрыты белою драпировкой. Руки его связаны за спиною. Взор обращен вверх. Три стрелы вонзились в его туловище, и одна в левую руку… Да, это другие стрелы, чем у того крылатого мальчишки… да и боль-то, небось, другая!..

Матвей вдруг быстро спросил у Никифорова:

Узел «Д-3» собирался из скольких отдельных деталей?

Из трехсот двадцати четырех, — быстро, как ученик, ответил Никифоров.

Какие предусматривались технологические процессы для его изготовления?

Никифоров, чувствуя, что сейчас произойдет что-то важное, ответил еще быстрее, почти скороговоркой:

Для деталей «Д-3» предусматривалась клепка, штамповка, применение легализированного <так в рукописи; очевидно, легированного. — Ред.> проката.

После изменений что произошло?

Никифоров сказал:

После проведенных изменений узел «Д-3» отливается целиком в виде одной детали из углеродной стали…

Следовательно?

Следовательно: а) сэкономили легированную сталь; б) организовали поточное производство узла; в) путем оснащения станков многоместными приспособлениями и сборным инструментом время обработки узла «Д-3» сократили в три раза.

В три раза?

Да.

Экономия?

Сто шестнадцать тысяч.

Матвей сказал:

Приказываю: применить эти изменения ко всему производству, с тем чтобы благодаря модернизации пропускная способность оборудования завода возросла в десять раз по сравнению с прежней! Несмотря на то, что больше половины завода уехало.

Матвей возвысил голос:

Мало того! Приказываю: погрузить и отправить в Узбекистан все новые, созданные нами специализированные агрегатные станки, с тем чтобы нам создать другие. И тем не менее продумать целую систему наращивания мощи на всех производственных участках завода за счет модернизации и специализации станков. Предусматриваю конструктивные изменения девяноста процентов деталей пушки. Я сейчас намечу какие… Ты слушаешь, Койшауров?

А еще бы, Матвей Потапыч!

Три недели спустя старший бухгалтер завода принес наметку телеграммы Наркому, в которой завод сообщал, что благодаря сокращению производственного цикла и конструктивным изменениям СХМ сэкономил четырнадцать миллионов рублей и в пять раз увеличил количество своей продукции…

Бухгалтер, льстивший не потому, что ему это было выгодно, а потому, что это ему доставляло удовольствие, — знал, что Матвей не любит лести, <но> не мог удержаться. Бухгалтер сказал:

Что значит хороший директор!

Матвей хмуро ответил:

Нету и не будет хорошего врача в народе, если народ мечтает о колдунах, как нету и не будет правдивых людей, если верить льстецам и брехунам.

Рассмеявшись, Матвей сказал:

Впрочем, это к вашей бухгалтерии не относится. Говорите вы одно, считаете вы другое. Дай бог и дальше вам так жить!

И он подписал телеграмму.

Секретарша сообщила, что генерал-лейтенант Микола Ильич Горбыч желает поговорить с Матвеем Потапычем по срочнейшему делу.

Я слушаю вас, Микола Ильич, — сказал Матвей, поднимая матово-блестящую трубку телефона.

Глава пятидесятая

Матвей сел за стол в кабинете генерала:

Ну-с, я слушаю вас, Микола Ильич.

Горбыч задумчиво посмотрел на него:

Вы любите музыку?

Матвей не удивился странному вопросу: это был один из тех вопросов, какие он себе сейчас задавал довольно часто. Кроме того, серьезный тон генерала заставлял отвечать так же серьезно.

До последних дней, Микола Ильич, я не думал о музыке. Ну, попоешь песню, послушаешь радио, сходишь на концерт — и все. А так, чтобы звенело в ушах, такого не было. А тут… не знаю, разрывы мне, что ли, надоели… я много думаю о музыке. Даже очень много! И хочется музыки. Идешь по цеху, и кажется тебе, он вроде музыки поет… мерещится, конечно.

Генерал молчал, глядя на него пристально. Матвей продолжал:

И дошло у меня, Микола Ильич, до того, что стал я вспоминать песни и даже… прилепляю их к тем, кто никогда их и не пел. Вспомнился мне один голос…

Чей?

Так, слышанный… на грампластинке… я ее в лицо не видал… певица…

А может быть, видел?

Нет, не видал. Вспомнился мне этот голос, песня ее вспомнилась. И прилепил я эту песню к одной знакомой, которая, конечно, не поет и которая…

Матвей махнул рукой.

Генерал, глядя на него, думал: «Сказать или не сказать?» Старик погладил ладонью стол и продолжал: «Но ведь если говорить, так я должен был сказать это месяц тому назад, когда поговорил с Полиной. Почему же тогда не поехал и не сказал?» Горбыч испытывал неудовольствие. Ему хотелось все-таки отличиться от тех генералов, которых выводят в водевилях. А помимо этого, «свадьбы свершаются в сердцах, а не в кабинетах генералов». И он решил молчать. Не для свадьбы он вызвал Матвея! «Но с другой стороны, зачем же вы, товарищ генерал-лейтенант, заговорили о музыке? Чтобы узнать: родственна ли душа Матвея сердцу Полины… Ах, какой вздор вмешивается всегда в высокий тон марша!»

Горбыч сказал:

Мне всегда думалось, что вы преклоняетесь перед музыкой, Матвей Потапыч, а перед военной в особенности.

Лицо Матвея выразило недоумение: он ожидал, видимо, других слов от Горбыча. Генерал недовольно пожевал губами и продолжал, выходя на ту дорогу разговора, ради которой он призвал Матвея:

Я не люблю говорить патетически, но свершенное вами, Матвей Потапыч, свершенное вами и вашим заводом невольно настраивает всякого на патетический лад. От лица Красной Армии благодарю вас!

Он вздохнул, выпил стакан воды, а затем спросил спокойно:

Сколько у вас на складе «дедловок» нового образца?

Шестьсот одиннадцать.

Черт возьми!

А что? Мало? — с гордостью спросил Матвей.

Какое мало!

Да, заказчики довольны. Только как их, орудия эти, доставить заказчикам, не знаю. Вы должны мне помочь, Микола Ильич! Я раньше хотел к вам обратиться, но неудобно мне вмешиваться в военные дела. Опять, думаю, мне влетит, как раньше…

Генерал рассмеялся.

В чем же вам помочь?

Вы мне скажите точно: выгружать мне мои эшелоны или же их отправят когда-нибудь? Пробьются к нам части Красной Армии?

Нет.

Значит, надо выгружать. А то ведь сидят, едят хлеб, досадуют, обидные выражения всякие слышишь.

Нет, и выгружать не нужно.

Как же?!

Да так же.

Генерал сложил руки, помахал ими перед своим лицом. Все его движения указывали, что он скажет сейчас нечто необыкновенное. Матвей ждал с нетерпением.

Стало быть, пушечек шестьсот одиннадцать? Много. Если, допустим, каждая пушка способна задержать три танка, то, выходит, мы задержим тысячу восемьсот танков генерала фон Паупеля…

Полковника, — поправил Матвей.

Нет. Его уже произвели в генералы. Мне теперь лестно бороться, — сказал, громко смеясь, Горбыч. — А то что ж такое? Против полковника стоял генерал-лейтенант! Итак, мы способны задержать одну тысячу восемьсот?.. Превосходно!

И больше задержим.

И больше? Верно!

Генерал, прищурив веселые глаза и поигрывая пустым стаканом, глядел на Матвея загадочным взором.

А ведь дальше-то вы подобными темпами не поработаете? Не выделать вам дальше-то столько орудий.

Почему же?

Металла нет. Стали мало осталось, знаю.

Все ножи, вилки, все гвозди выдергаем. Весь город оберем! Снимем замки, кровли, дверные ручки. Топлива не будет, дома деревянные сожжем, двери, рамы… вагоны, в конце концов.

Верю. И одобряю. Жечь мы любим. Но ведь есть еще выход.

Какой же?

Поставить все шестьсот одиннадцать орудий вдоль линии железной дороги и пробиться к нашей Красной Армии, которая идет навстречу, к металлу, который вам везут, к хлебу, которого нам недостает! Пушки ваши уважают, — да не мы, мы что? — враги уважают, и я думаю, расступятся перед ними…

Глава пятьдесят первая

Силигура получил приказ об эвакуации. Он собрал остатки своего читательского актива — судьба раскидала его и помяла так же, как и пожар книги, — и с помощью актива на тачках, на носилках, на плечах перетаскал уцелевшие книжные сокровища в эшелоны. Он распихивал книги всюду, куда только можно, — и с огромным удивлением позже, в Узбекистане, разгружая эшелоны, узбеки находили под станками, среди частей, закрытых толем и фанерой, толстые тома «Русской мысли», или том «Теории исторического знания», или «Древний Вавилон и его культура».

Мимо Силигуры, — на металлических катках по железным листам, системой блоков, помогая себе трактором, — тащили, волокли и грузили в вагоны и <на> платформы новые станки, материал, трос, тащили чемоданы, узлы, плакали, прощались, встречались. Силигура тоже пролил не одну слезу.

А завод по-прежнему работал. В металлическом цехе в тот день рабочий-стахановец Кожебаткин, обучающий вместе с тем пять учеников, дал 73<0> % нормы. Сборщик Андрианов, стоящий у своего дела только две недели спустя после выхода из учебного цеха, дал — 365 %! Клепальщик Данилова, учившаяся всего восемь дней, — 420. Какая-то особо красивая жизнь!

Силигура знал, что и там, в Узбекистане, его ждет не менее эффектная жизнь, но все же расставаться ему с городом не хотелось. Помимо других соображений, ему надо было, — для завершения его «Истории» на данном этапе, — увидеться с Матвеем Кавалевым, теперешним директором.

Все директора трудноуловимы, но Матвей особенно. Силигура бегал даже к нему на квартиру, мало надеясь, что встретит там его. Двери квартиры были раскрыты. Серенький котенок осторожно ходил среди осколков стекла и, увидев Силигуру, замяукал. Силигура сунул его за пазуху и, прикрыв дверь, ушел.

Тощий старичок, встретивший его на лестнице, сказал, указывая на мяукавшего котенка:

Обождали бы, гражданин, есть. Передают, что наши соединились и нонче эсхаэмовские эшелоны уже уходят.

В кабинете директора конструктор Койшауров читал агитаторам доклад «О стахановце военного времени».

Уже смеркалось, когда Силигура отыскал Матвея.

Матвей стоял возле могилы Рамаданова, опустив голову и глубоко засунув в карманы руки. Он думал о Рамаданове, Горбыче, Стажило… Сегодня трое, они соединились в своих мыслях, чтобы, наконец-то, направить своего ученика в погоню за полковником фон Паупелем! Месть, месть!.. Догоню, догоню!.. Шестьсот одиннадцать орудий пустятся сегодня за тобой в погоню, — и, думаешь, не догонят? Догонят непременно!

И еще Матвей думал о Полине. Ему нисколько не было неловко у этой святой для него могилы думать о человеке, которого он любил. Да, несомненно, любил! Теперь совершенно очевидно, что ее образ незримо присутствовал во всех его замыслах, во всех его мыслях, так же несомненно, как то, что он непременно найдет ее. Ему даже почудилось, что генерал Горбыч знает кое-что о Полине, когда тот завел разговор о музыке. Но, кажется, он ошибся. Во всяком случае, намек Матвея на «одну знакомую» генерал обошел.

Только сейчас, — именно у могилы учителя и друга, — Матвей понял, как он ее любит. Нет, «старик», так обожавший жизнь во всех ее проявлениях, не осудит своего ученика! К тому же не грубая кровяная чувственность, избыток здоровья, влечет Матвея к Полине. Его присоединяет к ней мучительнейшая загадка красоты и великой женственности, которую он видит и в картинах художников, что мерещатся ему непрестанно, и в аккордах музыки, колышущихся где-то за картинами, — и во всем прекрасном ходе прекрасной жизни. Она — воплощение всей этой красоты! То низкое, которое он некогда думал о ней, — прямо надо сказать: его ревность к ее прошлому, — все отошло так далеко, что и вспомнить невозможно. Красота, неотразимая, вечная и возвышенная, как гимн, стоит перед его очами.

Любовь? Да, любовь! А как же бы посмотрел на эту любовь «старик»? Очень хорошо! Он-то, как никто, знал, что плечи у человека не слабы. Он снесет и битву с врагом, и любовь с любимой. Он, «старик», — воплощение и символ прошлого нашей страны, ее нетленное сердце, он, друг Ленина, знал, что родина не ревнива к своим сынам, ибо верит, что они способны воплотить в своем сердце и любовь к родине, и ненависть к врагу, и нежность к любимой.

И Матвей мысленно издал тот возглас, который до него издавали миллионы влюбленных:

«Но, любимая, где же ты? Где ты меня ждешь? Куда ты ушла?

И со скорбью величайшей, добавил:

И любишь ли ты меня?»

Он взглянул на Силигуру таким странным взглядом, что Силигура растерялся и сказал:

А как же некролог, Матвей Потапыч?

Месяц тому назад Силигура попросил Матвея написать некролог о покойном Рамаданове. Матвей обещал и передал ему вскоре. На небольшом листке было написано: «Рамаданов — боец социализма. Группа товарищей». Силигура сказал: «Это эпитафия, а отнюдь не некролог». На что Матвей резонно сказал ему: «Никаким некрологом не скажешь лучше того, что здесь сказано. Длиннота не дает качества». Сейчас он, видимо, погруженный в мысли о Рамаданове, спутал дни и, забыв, что уже говорил это однажды, повторил:

Никакой некролог не скажет глубже. Рамаданов — боец социализма!

Он сжал кулаки. Ненависть опять нахлынула в его сердце, терзая его. Лицо его изменилось и потемнело. Силигура, угадывая его мысли, ужаснулся.

Ну да. Я засыплю вот этой землей глаза полковнику фон Паупелю. Я убью его!

Он наклонился к земле и стал наполнять ею карманы, как будто хотел засыпать глаза не только фон Паупелю, но и всей немецкой армии.

Засыплю. Живому! Не мертвому!

Силигура посмотрел ему вслед. Он шел сгорбившись, прихрамывая, карманы его куртки оттопыривались от земли. Что-то страшное и в то же время привлекательное чувствовалось в нем. Силигура подумал: «Во-первых, история уважает красивые слова, но того более — красивые поступки, заключения которых я еще не вижу. Во-вторых, разве недостаточно в Узбекистане библиотекарей?»

И он пошел за Матвеем.

Матвей миновал Заводоуправление, подошел было к своему дому, но, обернувшись, посмотрел на Силигуру и сказал:

Да, ведь котенок-то мой у тебя, Силигура?

У меня, — сказал Силигура, ожидавший, что Матвей сейчас отнимет котенка и прогонит бедного библиотекаря.

Ну и держи!

Силигура обрадовался:

У меня, Матвей Потапыч, даже молоко найдется!

Скажи, пожалуйста, какой богатей! Только ты его на нонешнюю ночь спрячь куда-нибудь. Он тебе иначе помешает. Ты пойдешь рядом со мной.

Чем же он мне может помешать?

Неизвестно еще, как он отнесется к залпу из шестисот орудий. Вдруг да поцарапает!

Глава пятьдесят вторая

Едва ли в какое другое утро всей его жизни Силигура так отчетливо понимал, насколько человек связан с другим человеком, если он охвачен стремлением честно относиться к своим обязанностям, к своему долгу человека и патриота. Силигура всматривался в свершающееся столь прилежно и внимательно, что ему иногда казалось, будто силы его приметно слабеют. Но проходила минута, — и Силигура опять куда-нибудь бежал, кого-нибудь торопил, кому-нибудь передавал приказания и поощрения Матвея.

Длинные осенние туманы покрывали поля.

Эшелоны погружались в этот туман, как в вату, или выходили из него, словно из разорванного войлока. Ночью шел дождь со снегом, и крыши эшелонов были покрыты белыми полосами. На площадках стояли рабочие с винтовками, и когда Силигура, спрыгнув с машины, подбегал к эшелону, чтобы узнать его номер, рабочие спрашивали с надеждой:

Ну как он? Каваль? Говорит: прорвемся?

Обязательно прорвемся! — отвечал Силигура тоненьким голоском. — Зачем же иначе беспокойство?

Какой-нибудь рабочий говорил:

Карты стасованы, сданы, надо и банк сорвать! — И, оглядывая тощую фигуру Силигуры, он добавлял со смехом: — Ходи, Силигур!

Грязь со снегом хлипала под ногами. Чем дальше подвигались они, тем глубже и жиже становилась грязь, так что казалось — вскоре пойдут они в нее по горло. Машина иногда сворачивала на проселок. Они пропускали мимо себя несколько танков. Грязь ручьями стекала с них, и странно было видеть, когда открывался люк башни, возбужденное и чистое лицо радиста или пулеметчика в шлеме со складками, похожими на черные локоны.

Вскоре все чаще и чаще стали попадаться сначала батареями, а затем и поодиночке «дедловки». Их везли на грузовиках, на тросах или на цепях. Тросы слабо блестели, цепи позванивали, «дедловки» на своих высоких колесах, словно посмеиваясь, с легкостью выскакивали из любой лужи или рытвины. Иногда их тащили два-три коня, а однажды они увидели лохмоногого и, видимо, упрямого ломовика с широченной грудью, который волок «дедловку» да еще вдобавок ящик со снарядами. Матвей, сверкая глазами, показывал на коня Силигуре:

Видал, какую машину выпустили! Одноконь! А?

Силигура похвалил. Ему подумалось, что такой одноконь стоит трех коней, но промолчал: Матвей казался страшно возбужденным и едва ли перенес бы какое-нибудь возражение. Он мог еще выбросить Силигуру из машины! Силигура поглядел на его лицо, темно-багровое при свете начинающегося утра, с капельками воды на небритом и темном подбородке, и, сам чувствуя нарастающее возбуждение и, как подлинный историк, желая знать причину этого возбуждения, спросил:

Матвей Потапыч, скоро?

А ты что, не видишь?

И Матвей указал на группы людей в штатском, — жителей города, — которые то там то сям помогали артиллеристам везти орудия, устанавливать за прикрытия, маскировать их. До того Силигура почему-то думал, что обещанный залп раздастся из шестисот орудий, которые выстроят в ряд, как строят дети игрушечных солдатиков, и так же в ряд повалятся немцы и их укрепления.

Но сейчас Силигура видел, что орудия гораздо умнее и ловчее его тактических построений. Они прятались и крались к врагу крайне искусно, рассыпавшись по балочкам, по-за пригорочкам, из-под холмов, и странно-отважными казались два грузных и тяжелых бронепоезда, которые шли впереди эшелонов, как ножом, разрезая жерлами своих орудий туман, покрывавший рельсы и телеграфные столбы.

Несколько ворон, хлопая крыльями в сыром воздухе, поднялись со жнивья. Тотчас же за воронами, словно дождавшись их сигнала, стал приподниматься туман. Солнце заблестело на свежей окраске орудий, на белых пятнах краски, положенной ночью, когда пошел снег, и похожей на приставшие хлопья хлопка.

Машина опять свернула. Мимо них, обдавая их струями грязи, пронесся большой танк. Силигура, чуть было не свалившийся от этой грязной струи, сокрушенно оглядел свой плащ. Матвей потянул его за рукав. Силигура, ничего не понимая, стоял. Тогда Матвей схватил его за плечи. Силигура подумал: «Раз меня бросают на землю, значит, — бомбардировка». Он приобретал навыки войны.

Залп!!!

Ивы и речка, возле которой они остановились, качнулись от взрыва. В деревне, за ивами, завыли и мгновенно замолкли собаки. Затем донесся крик петуха.

Вдоль берега послышался дробный звук шагов. Показалось несколько крестьян. Правду сказать, Силигура почувствовал к появившимся сильнейшее расположение: они как бы говорили ему, что залп окончился, что он может встать и идти.

Силигура дрожал, все тело его было словно выжато и скомкано, как белье в стирку. Тем не менее он смог подумать и даже вывести заключение: «Стрельба в полях гораздо отвратительнее стрельбы в городе».

Матвей, поговорив с крестьянами, вернулся к машине. Директорский шофер, один из уцелевших библиотечных активистов, конопатый, пожилой, с маленькими ушами, был заметно бледен. Он глядел на Матвея так, словно ждал от него, что тот прикажет поворачивать к городу. Матвей, не обращая на шофера внимания, сказал, садясь рядом с ним:

Двигай!

Куда, Матвей Потапыч?

А все туда же!

«Но куда? — хотелось спросить Силигуре. — Куда вы мчитесь, кого вы ловите, Матвей Потапыч?» Однако же спросить было явно невозможно, да притом скачка эта начала нравиться Силигуре. Ему казалось, что они мчатся среди боя, но так умело, что не могут наскочить ни на пехоту, ни на артиллерию противника. Естественно, что ему, как библиотекарю, пришли на ум разные литературные реминисценции. То он вспоминал Фабрицио на поле при Ватерлоо, то Пьера при Бородине, а то, глядя на воспаленные глаза Матвея, ему чудился тот таинственный жюльверновский капитан, который без компаса ведет свое судно к полюсу, руководствуясь только одним своим неистощимым страстным стремлением розыска.

А кого ищет Матвей? Почему он вдруг приказывает вести машину прямо на огонь? А то внезапно мчится от огня, будто его охватил страх неудержимый. Зачем? Куда?

Из-за кустов выскакивают дозорные, смотрят на пропуск. Иногда подходит какой-нибудь командир, подсаживается на свободное место в машине и говорит что-то, стараясь перекричать канонаду. Однажды между сосен пронесся самолет. Шофер остановил машину. Все трое упали в канаву. Самолет выпустил по машине очередь и опять унесся за сосны. Оказалось, что это немецкий разведчик.

Силигура, потный от испуга, лежал в канаве. Легкий ветерок пошевелил деревья. Тихий, насмешливый слегка шепот пробежал по хвое. Затем ветки выпрямились, и еще гулче на востоке забились взрывы, словно выбрасывая куда-то в сторону, далеко, гигантские комья земли.

Когда они сели в машину и Силигура пощупал сукно сиденья, уныние и томящая слабость, охватившие его было в канаве, опять исчезли. Он улыбнулся с важностью — затем, что понял, куда и к кому стремится так страстно Матвей.

Он стремился к полковнику фон Паупелю!

Он знал, где этот полковник!

Он найдет его — и именно живого, а не мертвого!

И чем больше Силигура рассматривал Матвея, тем увереннее укреплялся в своих предположениях. Матвей имел все основания корчить из себя просто вельможу, а не кого-либо меньше. Когда слышался особенно тяжелый залп орудий на востоке, пробивающих себе дорогу среди немецких колонн, лицо Матвея светлело, будто это стреляли не орудия, а падали тяжелые оковы и — рухнули стены темниц!

Стали попадаться навстречу машины и повозки с ранеными. Тела убитых обжигали сердце, как молнии… Затем встретилось немецкое укрепление.

Позже по опросам пленных и рассказам красноармейцев Силигура восстановил историю гибели этого укрепления. Немецкие офицеры, гордые, уверенные, великолепно выспавшиеся и наевшиеся, вышли на бруствер укрепления: солдаты донесли, что приближаются русские. Отселе они, немцы, увидят рождение своей победы. Они подняли бинокли — и увидели другое: рождение своего обвала.

По местам! — слышится немецкая команда.

И вот Силигура своей ногой идет по уничтоженным, разрытым, разорванным в клочья укреплениям немцев. Вьется дымок. Поднимается пыль. «И скоро завьется над вами ковыль, — думает Силигура торжественно. Лежат мертвые немцы. — Вам уже не топтать моей земли, не издеваться над нею…» Поодаль, возбужденно размахивая руками, красноармейцы бегут к какой-то избе, где в подвале нашли спрятавшегося офицера.

Матвей, сильно припадая на ногу, подошел к Силигуре и сказал протяжным и довольным голосом:

Вот ты, Владислав Николаич, жаловался, что я написал плохой некролог о Рамаданове? — Он вытянулся, засунув руки в карманы куртки. — Нет! Хороший некролог, я считаю. Мы добавим только одно: «Там лежит прах с могилы того, кто рассеял врагов своих, как прах!»

Он выбросил руки вперед и разжал пальцы.

Земля с могилы Рамаданова упала на остатки укрепления.

После первого танкового сражения на подступах к СХМ Силигура, как и многие городские жители, ходил осматривать поле сражения. Правда, майор Выпрямцев бранился: «Еще рано экскурсии, да разве вас остановишь?» Силигура, таким образом, видел, как могут быть разбиты танки, разрушительная сила которых дотоле не позволяла и предполагать такое их унижение. Но со всем тем перед ними лежали танки, смятые, как чайники, брошенные где-нибудь на свалке, или скомканные, как листы ржавого железа.

Но здесь торжество «дедловок» было еще явственней! Мертвенная обреченность чувствовалась в этих уничтоженных машинах. Даже железо казалось мягким и жалким, и было несколько обидно, что подобные плоские и неуклюжие машины способны внушать страх.

Зато как величественно стояли они в каре, высматривая русских! Какая походка у солдат! Какие мысли у офицеров! Сколько надписей: «Я брал Фермопилы!» Как глядят они, ища своего отображения в свинцовых волнах русской реки, которые грустно катятся, словно старческий сон, в однообразных берегах.

А теперь танки недвижны — и недвижны навек, так же как и недвижны, спят вечным немецким сном, жадные до сна немецкие солдаты. Ах, эти свинцовые русские реки! Ах, эти реки преисподней! Ах, эти в лаптях и зипунах!..

Матвей повернул вытянувшееся лицо к Силигуре и сказал:

Сейчас я его убью!

А что ж? — сказал Силигура. — В конце концов, он вполне достоин смерти.

И Силигура был искренен. Впрочем, он редко был неискренен.

Глава пятьдесят третья

Я его сейчас убью! — повторил Матвей почти со сладострастием. — Я его убью за все, что он наделал у нас! И за то, что собирался наделать! И за то, что собирался еще жить…

Солнце спускалось к западу. Утихающая на востоке канонада говорила, что наши пробились, что немцы отступали. Да это было ясно также из того, что сообщили: генерал фон Паупель — в бегстве! Все это настраивало думы Силигуры на крайне торжественный лад. Ему казалось, что солнце, — человечество всегда считало солнце покровителем справедливости, — солнце медлит, дабы увидеть акт справедливости. Силигура уже настолько считал месть эту необходимой, что он крайне обиделся, если б ему предложили устроить суд или нечто подобное над генералом фон Паупелем. Из этого нельзя подумать, что Силигура в какой бы то ни было мере был настроен против права, — нет! — он просто жаждал немедленной и самой яростной мести. Если Матвей мстил за свою личную обиду, за обиды, нанесенные немцами своим <очевидно, должно быть: его. — Ред.> родственникам, друзьям и согражданам, то Силигура, помимо всего этого, жаждал отмщения за библиотеку, за сожженные книги и залы!

Небо приобрело однообразную окраску, свойственную мокрому пологу палатки и осени.

Они остановились на широком шоссе. Командир соскочил с мотоциклета. Он подал бумагу Матвею, попросил у Силигуры огня, закурил и вскочил обратно в мотоциклет. Силигура не вытерпел и, высунувшись из машины, повторил вопрос, на который только что получил утвердительный ответ:

Пробились, значит?

Так точно! — ответил командир, отъезжая.

Машина опять свернула в проселок.

Странно гнались они за врагом. Впереди на дороге никого не было. Никто, казалось, не указывал им дорогу, — и не встречалось никаких признаков убегающего врага. Ведь он мчится, небось, на самолете или, — раз уж так развезло и самолету трудно подняться, — на каком-нибудь вездеходе. Ведь бежит не кто-нибудь, а сам генерал фон Паупель, виднейший водитель танковых войск! И однако же они чувствовали, что враг где-то недалеко, что того и гляди покажется, отстреливаясь, машина, — Матвей выхватит автомат, шофер пригнется…

Горбатенький крестьянин, накинув на голову рваный солдатский плащ, вышел из кустов. Он поднял руку. Машина остановилась.

Здравствуйте, товарищ Каваль! — сказал крестьянин бабьим голосом. — У мостика попрошу вас остановиться. Дальше придется на тарантас сесть, там дальше никакие машины не действуют.

Они нырнули вниз, с трудом подкладывая цепи, поднялись на пригорок, а затем пересекли луг и уткнулись в разрушенный мостик.

Матвей выскочил из машины и быстро, переминаясь с ноги на ногу, сказал, весь вздрагивая и облизывая губы:

Вот здесь я его и встретил… Вот здесь… колхозники ему танки вытаскивали, а он их… бил, сволочь!

Матвей перебежал по оставшимся плахам на ту сторону речки.

Несколько крестьян, в шинелях, подтянутых ремнями, с винтовками, ожидали возле дубов, на высоком берегу. Они молча повели приехавших. Молодящийся старик с подстриженными усами, видимо, весельчак и бабник, сказал только:

В такую погоду не воевать, а на печке лежать.

Тебе бы только и лежать, — отозвался кто-то позади, с силой вытаскивая увязший в грязи сапог.

Они увидели мокрый кирпичный дом, крытый железом. Валявшаяся подле вывеска говорила, что здесь прежде была больница. Возле дома и дальше, на площади, где некогда Матвей видел виселицу, стояло много подвод с бочками. Возы и бочки увиты были ветками дубов. Вода стекала по буро-зеленым листьям, чуть тронутым морозом. Ближе, у крыльца, три рослых коня, впряженных в длинный и тяжело нагруженный ходок, переминались с ноги на ногу. Возница, узнавший Матвея, крикнул, указывая на коней:

Матвей Потапыч, а кони-то у венгерцев уведены!

Эх вы, конокрады! — сказал Матвей без улыбки и остановился, прислонившись к ходоку. — Где он?

Но ему не ответили.

Из дома вышел, держа в руках красный небольшой флажок, человек в неимоверно длинной шинели, с такой же неимоверной кобурой у пояса. Лицо у него было маленькое, глаза острые, а голос — угрюмый и гулкий бас. Он заорал на всю площадь, сзывая колхозников. Они сбежались и встали у крыльца. Басистый прочел вслух обращение колхозников партизанского района к жителям города, а затем предоставил слово Матвею.

Матвей поблагодарил колхозников за подарок: «красный обоз с хлебом», и очень коротко, — почти плакатно, — рассказал, как держится город. Крестьянин с передней подводы, когда Матвей окончил свою речь, захлопал. Похлопали и остальные, а затем подводы двинулись, погрохатывая бочками, в которых хранили крестьяне зерно от немцев и которые, выкопав, так и повезли, не пересыпая в мешки. Красный флажок укрепили к дуге передней подводы, и скоро он, колыхаясь, скрылся в дубовой роще. Площадь опустела.

Человек в длинной шинели подошел к Матвею.

А я товарища П. жду, — сказал он. — Я политрук отряда.

При мне вас не было.

У немцев в гестапо сидел, — с гордостью сказал человечек и сразу же добавил: — Не примите за гордость, привык так для агитации говорить. Я действительно сидел, товарищ Каваль.

Он полез в длинный карман, долго там рылся и достал, наконец, запачканную маслом телеграмму.

Депеша, — опять с гордостью сказал он, — у нас уже ребята и связь восстановили. Приказано вам в личные руки, так как от генерал-лейтенанта Горбыча.

Матвей, не раскрывая телеграммы, передал ее Силигуре. Тот, недоумевая, держал ее в руках. Ему вспомнился тот полуразвалившийся городишко, мимо которого они промчались полчаса-час тому назад. По обе стороны грязной широкой улицы за высокими, омытыми дождем липами стояли обгорелые каменные домики. Дома, вопли немногих жителей, всюду следы недавнего боя, — все это так непроглядно тоскливо, что захотелось поскорее расстаться с этим городишком. А вот теперь городишко, собрав все свои силенки, принял телеграмму, — «депешу», — как гордо сказал политрук, — для Матвея Кавалева, директора СХМ! Казалось бы, стоило отнестись более внимательно к ее содержанию.

Проходите в комнаты, — сказал политрук.

Матвей поднялся на крыльцо, под навес, и ответил, что подождет здесь. Вся его фигура внушала такое беспокойство и волнение, что политрук тоже постепенно проникся этим волнением. Подошла группа крестьян. Среди них были те, которые встретили Матвея у речки. Матвей обратил внимание на одного из них, высоколобого, с седенькой бородкой и длинными черными усами. Он спросил его:

А мы с вами, товарищ, вроде где-то встречались?

Вот и верно, что вроде, — ответил старик. — Мы с тобой рядом стояли, когда мой брат за тебя на смерть пошел. Как раз напротив виселицы.

Матвей повернулся к политруку и резко проговорил:

Я больше ждать не буду!

И не надо, — подхватил старик, — он нас не ждал, когда вешал. Повесить его — и вся его судьба!

Где он? — спросил Матвей.

Сейчас ключи принесу, — ответил политрук и скрылся.

Как только он ушел, колхозники наперерыв стали рассказывать о зверствах немцев, и в частности полковника фон Паупеля. Тысячи людей погибли безвинно. Можно ли прощать такому? Какой там еще суд! Восклицания эти казались Силигуре совершенно справедливыми, но, однако же, что-то в них неладно! Он долго и мучительно, — прислушиваясь к разговорам, — искал причину своего беспокойства. Наконец, нашел. Депеша! Может быть, именно в депеше генерала Горбыча находятся такие инструкции, по которым генерала фон Паупеля, в случае его поимки… Ясно, что его надо повесить. Но все же и телеграмму надо прочесть?

И Силигура сказал:

Матвей Потапыч, разрешите вскрыть телеграмму?

Обожди, — решительно ответил Матвей.

Вышел политрук. Они пересекли площадь и остановились возле длинного кирпичного сарая. Дождь улегся. Светили последние длинные лучи солнца. Пахло осенними листьями, и так приятно входили в эти запахи те запахи вина, которые неслись из сарая, где хранились некогда бочки с плодовыми винами, выделывавшимися в совхозе.

Политрук сделал знак рукой. Его помощник вставил многозубчатый ключ в старинный замок и толкнул вовнутрь подвала низкую дверь, обитую железом. У порога внизу сверкнули тонкие серебристые полоски воды, скопившейся здесь от дождя. Силигура не отрывал глаз от этих полосок, за которыми уже начиналась тьма подвала. Они напоминали ему след рыбы, метнувшейся из вечерней воды… Затем блеснули щегольские сапоги, и на пороге, прямо в луже воды, остановилась высокая фигура немецкого офицера.

Матвей достал револьвер.

Позвольте, — сказал резко политрук, — вы что хотите делать?

Убить, — ответил Матвей, глядя на сапоги генерала.

У вас какие инструкции?

Иди ты!.. К тебе не инструкция приехала, а Матвей Каваль!

Матвей поднял револьвер:

Ну, генерал, подходи! Не пришлось тебя в бою убить…

Да чего ж, Матвей Потапыч, — сказал высоколобый старик, кладя руку на руку Матвея, — чего ж на него советские патроны тратить? Ты уж позволь, мы его повесим! Он наших сынов-братьев вешал, а мы его! У него смотри какая шея длинная, крепкая…

Он хорошо висеть будет, долго!

Наука!

Всю эту Германию надо повесить, от мала до велика!

Позвольте! — крикнул политрук, подбегая к Матвею.

Матвей оттолкнул его. Политрук упал на руки Силигуры. И тут тот вспомнил, что в руках его телеграмма Горбыча. Он разорвал ее. Сильно смеркалось, но все же он прочел: «Доставить в случае пленения генерала фон Паупеля ко мне живым» — приказывал Горбыч. Прочтя, Силигура огорчился. Ну, за каким дьяволом надо было читать эту телеграмму? Ведь теперь, если ее огласить, то Матвей уже не только не повесит генерала фон Паупеля, но даже и не пристрелит его! Силигуре и раньше, по описаниям, был противен фон Паупель, а теперь, когда он увидел его, слегка склонившего направо голову и глядящего достаточно смело и презрительно, он стал Силигуре совершенно противен. Но как же быть с телеграммой?

Высоколобый старик, скинув шинель, размахивал уже веревкой:

Ну как, Матвей Потапыч, вешаем?..

Матвей глядел на фон Паупеля. Какой он!.. Тут не только волнения ночи, бегство, плен и подвал, где он сидел прямо в грязи на соломе, — в последнее время в подвале на соломе немцы держали своих раненых, — среди вони, смрада и странно сохранившегося еще запаха вина, нет! — немца волновало кое-что и другое. Он, правда, еще не очень отчетливо, стал понимать, что могут быть замыслы бесчисленного ряда побед, но нельзя, чтобы этот ряд действительно был бесчисленным. Его судьба — прискорбное тому доказательство. Разве полковник фон Паупель не побеждал? Ах, как побеждал!

Фон Паупель после тьмы подвала отчетливо мог видеть тех, кто его собирался убить. Он видел высоколобого мужика с седенькой бородкой и черными усами. У него широкие плечи. В руках его веревка. Фон Паупель глядел на политрука, о чем-то спорившего с хромоногим человеком, нервное лицо которого передергивалось. «Ах, боже мой, как он побеждал!»

«Как побеждал! А теперь? Но разве одно поражение одной танковой части есть поражение всей Германии? — с отчетливостью необыкновенной продолжал думать фон Паупель, словно отчетливостью этой цепляясь за жизнь. — Да, поражение всей Германии, раз солдаты ее сочли возможным бросить знаменитого генерала фон Паупеля! Значит, если он попал в плен, абсолютный дух победы и славы покинул Германию? Неверные сарацины побеждают».

«Побеждают?» — в ужасе от вопроса своего подумал фон Паупель.

Он презирал русских, — как в последнее время он вообще презирал все народы, кроме германского, — да и то за то, что среди него соблаговолил родиться он, Паупель. Ему казался совершенно невозможным какой-либо стратегически важный удар русских армий, а тем более на него, генерала фон Паупеля! Да, умирать русские умирают, и умирают храбро, но они не умеют стройно и умно двигаться, а движение в современной войне — самое важное. Сила, быстрота, плановость и стройность движения — вот атрибуты победы, вот ее категорический императив!

Фон Паупель, получив генеральский чин, решил ознаменовать его решительным ударом по русским. Он вновь, — в последний раз, — приказал атаковать город Р. со стороны СХМ и Проспекта Ильича. Последний и решительный раз! Конец городу. Нет пощады! Конец!

«Почему я не застрелился?» — все в возрастающем ужасе думал фон Паупель.

А стоило! Во время последней атаки <на> СХМ, — он управлял ею лично, — ему сообщили, что многие сотни русских орудий подкрались к войскам, охранявшим линию железной дороги, — и атаковали их. Немцы не выносят чудовищного огня противотанковых… «К дьяволу психологию, умирать!» — воскликнул фон Паупель и ринулся к линии железной дороги.

Он не увидал линию железной дороги. Конвоировавшие его танкетки были уничтожены, а он сам… «Почему ты не застрелился?» — в яростном нестерпимом ужасе спрашивал он сам себя.

Он глядел в лица русских, окружавших его. Такими он видел их впервые. Перед ним словно бы раскрылись железные ворота сарацинских замков, и он — крестоносец — вошел туда невидимый — и увидал истинные лица своих врагов. О, рыцари. О, крестоносцы. Прежде чем биться с врагом, загляните за его забрало, разглядите его глаза, его волю. Дьявол его побери, не от острых ли стрел минаретов родилась средневековая готика, и не сарацинам ли подражали рыцари, когда строили свои замки?

Фон Паупель торопливо искал внутри себя презрение к русским, — и как проигравшийся игрок тщетно рассматривает свой бумажник, не находя ни гроша, так же тщетны были усилия фон Паупеля! Не презрение, а нечто другое, готическое, вассальное, страшное и унизительное, находил в себе фон Паупель.

Веревка? Неужели этот высоколобый старик хочет повесить его, генерала фон Паупеля, как бандита, на веревке? Зачем разглядывает он деревья? И почему низки так сучья дубов?

Я солдат! — воскликнул фон Паупель. — Я имею полное право на пулю!

Но едва он воскликнул это, как последние капли мужества выпали из него. Внутренний голос сказал ему: «Да, ты имеешь право на пулю. Но почему же ты не застрелился тогда, когда крестьяне подбежали к твоей машине? Ах, ты отговаривал себя, твердил, что это ошибка, что они бегут поздравить тебя с победой?»

Прикажи начинать, Матвей Потапыч, — сказал высоколобый старик, желавший, чтобы все вышло по ритуалу: старший командир прикажет, а он с крайним удовольствием накинет веревку на шею фон Паупелю.

Матвей молчал.

Он глядел на генерала фон Паупеля.

Матвей Потапыч! — сказал умоляюще Силигура. — Взгляните на депешу генерала Горбыча.

Надо взглянуть, — подтвердил политрук.

Матвей молчал.

Значит, вешаю?

Нельзя вешать! — воскликнул политрук. — Матвей Потапыч!..

Матвей молчал.

Вести его к дубу, Матвей Потапыч?

Эх, на осинку бы его вздернуть!

Матвей молчал.

Птица, питающаяся падалью, несомненно, обладает зрением, о котором не может и мечтать человек. Но мозг ее ничтожен, но зрение для грифа не для раскрытия тайн природы, и те высоты, на которые она поднимается, служат ей лишь для выслеживания падали, а не для того, чтобы понять мир. Тьфу!

Как стремился Матвей сюда, чтобы отомстить фон Паупелю, немецкому фашистскому офицеру, приведшему под родной город Матвея немецкие танки и войска! И вот сейчас этот офицер стоит перед Матвеем в жалкой позе, с каждой секундой сгибаясь все больше и больше, — и на душе Матвея только отвращение к нему.

Повесить? Пристрелить?

Фон Паупель глядел на веревку.

Матвей глядел на него.

Вдруг фон Паупель сделал движение, то самое движение, которое, по его мнению, есть мозг современной войны.

Раскрыв рот с толстыми синими губами, он бросился в ноги к высоколобому старику, державшему в руках веревку.

Фон Паупель припал к его ногам движением вассала. Этим движением фон Паупель признавал все: свою ничтожность, свою ограниченность, свой ужас перед смертью, свое желание — жить и жить…

И тогда Матвей захохотал!

Он хохотал, упершись руками в бока, и откинув все тело назад.

Он вспомнил грозное лицо фон Паупеля, его важный шаг, когда он, выскочив у машины, — тогда, возле деревянного моста, — подняв палку, бежал к замученным и без того крестьянам. Затем Матвей вспомнил день с широкими белыми тучами, нестерпимо синее небо, — и толстое бревно виселицы, возвышающееся на площади села Низвовящего. Он вспомнил комсомольца Семёна, глядящего на него умным и твердым взглядом, крестьянина Охраменко, пожертвовавшего жизнью за жизнь Матвея, крестьянина, лицо которого он даже и не разглядел тогда, — и опять деревянный шаг фон Паупеля и его недвижное мраморное лицо всемирного победителя.

Всемирного? Ха-ха-ха!..

Всемирного? Теперь это кажется удивительным и смешным, но фон Паупель шел всемирным прусским шагом, так что звон от его железных сапог отдавался по всему миру.

А теперь?

Кто это лижет сапог крестьянина, чтобы спасти свою шкуру? Не твой ли ученик, Гитлер? Не твой ли генерал, фюрер?..

Всемирный шаг? Ха-ха-ха!..

Матвей хохотал неудержимо.

Он хохотал то басом, то смеялся тонко-тонко. То он выбрасывал из себя смех отрывисто, а то хохотал такой ровной и длинной волной, что смех его шел по всему селу, и со всего села бежал к площади народ, как бы желая наполниться этим смехом.

В хохоте его слышались насмешка, радость, восторг победы, — и надежда на главную победу, которой подивятся века! Он радовался своей воле, своей сдержанности, — и даже, черт возьми! — своей мудрости. Он понимал, что если он нашел в себе силы рассмеяться над генералом фон Паупелем, то придет время, когда он будет смеяться над Гитлером. И мало того, смеясь сейчас над фон Паупелем, он уже тем самым смеется над Гитлером и его всемирным шагом! Ха-ха-ха!..

Что пишет депешей Горбыч? — спросил вдруг Матвей у Силигуры. — Велит отправить генерала фон Паупеля в тыл? Угадал? Ну что ж, отправить!

И он опять захохотал. И смех его был так убедителен, что захохотали все, и захохотал высоколобый старик, уронив веревку.

Хохотал и Силигура. Он хохотал с достоинством, как и подобает библиотекарю, ибо кто, кроме библиотекаря, способен вспомнить в такие смешные минуты сентенцию о тех, кто будут смеяться последними, — а последними-то будут смеяться Матвеи!

Глава пятьдесят четвертая

Эшелоны пробились на соединение во вторник. В среду пришли «красные партизанские обозы» от крестьян. В пятницу с востока в город привезли хлеб. В субботу норма выдачи хлеба не только на СХМ, но и в городе была увеличена. И в субботу же обком предложил Матвею Кавалеву выступить по радио. И Матвей и генерал Горбыч должны были дать понять гражданам города Р., что хотя сражение выиграно, но враг окончательно не разгромлен и беспечностью играть сейчас опасно. Сказать это необходимо в крайне вежливой и деликатной форме, чтобы не оскорбить достоинства горожан, которые проявили удивительное мужество и, естественно, несколько возгордились. Гордость эта — настоящая гордость, и ее стыдиться нечего, а даже и наоборот…

Естественно, что Матвей находил объяснения, почему генерал Горбыч все время пьет воду и лицо у него серое, и он твердит постоянно, что не любит радио. Матвей, правда, сам всегда волновался, когда выступал на заводе по радио, а тут ведь не только на весь город, а чуть ли не на всю страну… Тем не менее он был спокоен. Он стоял в коридоре, пол которого был покрыт толстым ковром, и где все говорили шепотом. Лампочки, — красные, синие, — то и дело вспыхивали над головой, освещая серое лицо генерала. Знакомая песня неслась из рупора.

А ведь это Вольская поет? — сказал Матвей.

Генерал вдруг заторопился и увел его в комнату, где обычно ожидали своего выхода дикторы. Он плотно закрыл дверь и, приблизившись к Матвею, начал было:

Матвей Потапыч, нам нужно переговорить. У меня такое мнение, что лучше быть…

Вошел секретарь обкома Стажило. Здороваясь с генералом, он сказал:

А вы что такой? Может быть, рассчитывали, партия опоздает и первой выступит армия? Нет, где-где, а на радио мы выступаем первые!

Он рассмеялся, ласково глядя на Матвея. По всему было заметно, что он крайне доволен и Матвеем, и генералом Горбычем, и всем течением дела. Сам он не курил, но папиросы привез с собою. Он угостил Матвея и генерала, а затем стал рассказывать, как превосходно прошел вчера концерт певицы Вольской.

Говоря о концерте, он лукаво посматривал на Матвея, и тот стал оправдываться, что не смог приехать: дело в том, что секретарь прислал ему билеты, а Матвею надо было сидеть в ту ночь за чертежами.

Генерал, тоже посмеиваясь, сказал:

Вот я и пришел к мысли, что лучше быть водевильным генералом, чем оставлять людей без счастья.

Матвей, не понимая их, сказал:

А чего вы бьетесь за тот концерт? Пойдем сейчас в студию и послушаем Вольскую.

Дверь приоткрылась. Диктор сказал торопливо:

Товарищи. Концерт окончен! Через две минуты ваше выступление.

Видишь, Матвей Потапыч, опять опоздал, — сказал, смеясь, генерал. — Признаться сказать, удивительный ты человек. Сделай милость, скажи, почему ты такой большой любитель другим устраивать жизнь, а на себя талант этот не применяешь?!

Уж куда лучше как применил…

Товарищи, товарищи!.. — торопил диктор.

Стажило и генерал Горбыч вышли. Матвей затянулся последний раз папироской и стал искать глазами пепельницу. когда он, погасив папироску, обернулся к дверям, на пороге их он увидел Полину. Она была в длинном белом концертном платье, — и лицо ее белее платья.

Вас приглашают в студию, Матвей Потапыч, — сказала она чуть слышно…

…Окна уже вставили, и в тесной квартирке Кавалей по-прежнему могло быть душно, если выкурить две-три папиросы. Поэтому, помогши внести рояль, Матвей вышел курить на балкон. Правду сказать, вышел он сюда еще и потому, что его невероятно смешила аккомпаниаторша Софья Аркадьевна, длинная, худая, с мехом на шее. Она резким и скрипучим голосом разговаривала с Силигурой о прочитанных ею книгах, а Силигура благоговейно слушал ее. Она знала три языка. Ах, Силигура, Силигура, можно знать сотню языков, и все же быть смешным!

Утро было раннее. Ночью пал иней, и деревья по ту сторону моста от инея казались слишком хрупкими. А ведь они уцелели при каких немецких атаках. Направо, как раз против того места берега, откуда шли немецкие танки, стоят и колышутся сосны. Они привыкли к зеленой своей одежде, и им хочется стряхнуть иней. Ниже, возле быков моста у берега блестит лед, а с крыши дома, мимо балкона, падают уже тяжелые капли тающего инея. Ух как хорошо! Так хорошо, что немножко стыдно. Но ведь, в конце концов, разве вот те зеленые сосны стыдятся своего убора, хотя все вокруг покрыто инеем, или капающие с крыш капли стыдятся того, что они текут, хотя вокруг них много еще не растаявшей холодной материи.

Жизнь есть жизнь! Она прекрасна. Надо ее любить! Вот три фразы, — «где все законы и пророки», — как говорит Силигура. Да, она прекрасна, хотя она и трудна. Но ведь все прекрасное трудно, — и только работа побеждает трудности и создает прекрасное. Работа и мысль! Работа, мысль, вдохновение!..

Он пощупал телеграмму в кармане, которую ему внизу, когда он помогал втаскивать рояль, передал лифтер. В телеграмме Коротков сообщал решение рабочих: Проспект в Узбекистане, где стоят уже здания завода, а также и кладутся новые, решено назвать Проспектом Ильича. Мало того, оказалось, что Коротков не напрасно заезжал в Москву. В условиях эвакуации и беспокойства, он нашел скульптора, который ваял статую Ильича, — и взял у него первый вариант статуи. Разве это не вдохновение? Разве это не работа мысли? И разве этому нельзя порадоваться? Работать, работать, так работать, как приказывает Республика! Воевать, воевать, воевать, как приказывает Республика!

Матвей! Тебя к телефону с завода, — услышал он позади себя голос Полины. Дробный стук ее высоких каблучков приближался к балкону. Звуки рояля вторили ее шагам, — аккомпаниаторша пробовала, не попортили ли его? От реки повеяло теплой сыростью. Значит, солнце поднялось уже высоко. И ему захотелось ощутить на своем лице теплое дыхание солнца. Ему подумалось, что сейчас оно, наверное, светлое, светлое, и в то же время голубое, — как те глаза.

Он вышел на край балкона, туда, куда падал луч солнца, и закинул голову, подставил лицо его лучам. Мимо него упало две-три больших капли тающего инея. Солнце светило справа, а слева, над головой, он увидал что-то сильное, мощное и неудержимо стремительное.

Это была рука Ленина, указывающая на запад.