Путеводитель по Горькому

Путеводитель по Горькому

(из третьей главы)

***

Белые и жёлтые страхи парят в воздухе дневного света хвостами, бечевами фестиваля, карнавала или что там они празднуют. Красные дошли до солнца, и солнце — один из них, сковородливый среди прямоугольных противенных. Это будет мой Китай, Китай головы, замкнутый, запрокинутый круг девяностых сейчас. Другой магазин — итальянский — закрылся. А там есть примерочные? На стоптанных спонтанных картонах. Отгородите меня, а я уж как-нибудь раскорячусь.

Отгадка: Китайские ряды в торговом центре «Рио».

 

***

Магрис пишет о Канетти. Нет, не сегодня.

 

***

Голова ныряет под нимб. Она его не просит. Здесь уместно вспомнить голову Николая, уместнее — Марии-А., но она без. На таких фразах всегда вспоминаю Юлю. Мне кажется, она бы от нимба не отказалась, но, как и я, не умеет плавать.

 

***

Ночная ночь, сонная бессонная. Дневная ночь не легче и не слаще, у неё нет одеял, но есть сахар, белый, как день, и другой, демерара, к которому приучили нас нулевые. Не белое, но коричневое не коричное облако растворять, грызть, янтарную хрупинку лягушино слизывая с губы. Сладкими слезами плачем о былом изобилии. В Перестройку всё тоже началось — кончилось — с сахара.

 

***

Каркас как раз.

 

***

Всякая петля скользит, складываясь, и не складываясь, скользит. Отчего повесился отец Наташи Г.? От чего Наташа Г. умерла в 26 лет? От СПИДа и гепатита, сопутствующих заболеваний, алкоголизма и героина, Ленинского района, коричневой жижи окраин, марта, переходящего в поздний октябрь без промежутка. Я пишу правильно, слитно или раздельно. Отчего умер безногий Витька, с которым жила её мать, парикмахерша Люба? Нам девять и девять, Любе, следовательно, двадцать шесть. На свеженьком, не целлюлитном ещё, да и слова пока нет, предплечье — лиловый укус, собаки не любят пьяных, даже родная болонка не любит Любу, то есть, любит, но не всегда, а дядя Макс любит, а потом дядя Паша, прапорщик из Правдинска, полюбит.

 

***

Кожа на ногах такая сухая, что цепляется за колготки. Локти репьями вдираются в полу­шерсть рубашки. Застёгивают тело на одежду. Трещины, идущие по локтю — дороги сухой чешуйчатой планеты, пустыни погасшего Марса.

 

***

Го-речь во рту.

 

***

Спускаются петли оговорок, чулочная и платочная.

Производительный труд.

 

***

Говорят, речь связана (с) пальцами.

 

***

В стеклянном саду головы Генриха, в стреляном длинном саду с регбийным овалом затылка стучат молоточки, тюкают топорки. Что серебряные, заманчиво сказать, но будем честны, не жестоки — резиновые скок-поскок от прозрачных стволов и веток. Сад рушится, не разрушаясь, цветёт в глубину себя. Глаза Генриха — окна слюдяные или даже из бычьего пузыря, не из них, но в них смотрит врач, надзиратель — кто у них там был в древние королевские времена? Так, впрочем, всегда — не хозяин своему саду садовник, смуглоспинный таджик-гастарбай­тер. Что у них — стекло, у нас — из-весть, кальциевый сосуд, один, другой, винные невинные мозговые подвалы. Мы знаем правду.

В стеклянный сад перекипела пустыня. Не ходи по солнцу с непокрытой головой.

 

***

Побег бегинки меж щелями пола. Лозы над столовой отеля. Всё связывает всё, свет связывает свет, сказывает всех. Чёрным зимним днём она выходит на залитую солнцем террасу отеля, ловит брызги текущего года. Здесь или там живём полгода на полгода, в плену у зимней болезни, ноябрьской черноты. Некоторые совершили побег, некоторые с-вернулись, самые умные так и не вылупились.

 

***

В подвальных угодьях танцующего царя лодочка и фонарик, цветёт колокольчик с вечера до утра. Не пахнет там плесенью или пылью, закрутками, заготовками, взрывающимися банками, да и зачем, там нет зимы, и зимней бескормицы нет, магазины там залиты светом и двадцать сортов колбасы, и первая клубника утром, а не в июне. Есть ли у них утро? Не стоят там коляски низкие или высокие, в зависимости от моды двадцать лет или тридцать назад, чьи младенцы, быть может, мотают срока, а может, младенцев своих всё в те же слои одеял. Там никогда не затапливает, чёрное ночное озеро не выйдет из берегов анальгином подземной луны. Рессоры и спицы, степенные кучера, и никаких овощей, и крыс, главное, никаких.

Туда не тащат зазевавшихся аспиранток, не бьют их шапочным шерстяным затылком об леденелый асфальт полувечернего осьмнадцатого часа, когда все смотрят свой сериал, и никто не выйдет, хоть оборись, не суют им в рот грязную варежку пополам с уговорами.

 

***

Он накидывает паутинную накидку. Тавто­логия или почти — это ячея пришлась на ячею. Или почти.

 

***

Звук звучит в голове.

 

***

Здесь одену серое платье. И никто не поправит.

 

***

Она всё ждёт-ждёт. Здесь не важно, что она — она, чай, не похоронка. Если сказать — не похоронка, даже наоборот, получится: важно, что она. Но это другой наоборот. На-оборот. Его бы и он мог ждать. Но ждёт не он, а она. Проверяет почту, проверяет личку. Личка — это маленький личи, личжи — как они перевели, а её не позвали, но она и не ждала. Ждёт праздника на улице мимо чужих торжеств. Видит в этом не торг, но жест — не покупает, не просит, но не из гордости, протянут: «На», про-тя-нут: «Нааа» — так долго, чтобы она поверила. Так долго, как она ждала.

 

***

Плод зрел на наднебесном дереве, у самых звёзд: они-то и были падалицей.

 

***

Узбекский персик, гладкий и одновременно колючий в электричестве шерстистых разрядов.

Девочка шла со старухой нестарой в платке и с хозяйственной сумкой из коричневой плотной клеёнки. Ева и Ева в заповедном и круглом саду павильона, в приэдемье прилавков вокруг. Почём огурцы, хозяйка? Свиные головы смотрят, мёртвые как живые, персонаж натюрморта глазеет, и рот приоткрыт, но ничего не боится. Сосиски по коммерческим ценам. Купили две, ребёнок ничего не ест. Бумажные шарики на резинке, их плод папиросный, стружечный изнутри, упадёт и вернётся, а райская птица звенит тюр-лю-лю водой из-под крана в полой воздушной серёдке, но её мы не купим, мало ли кто слюней напускал.

Отгадка: Канавинский рынок, 1985-й год.

 

***

Страна, покрытая фонарными деревьями, не цветущими, а светущими.

 

***

Все бабульки с пятидесяти лет ходили с коричневыми сумками, когда одна заканчивалась — заводили другую такую же. Одни были в платках, другие — с химией под беретом. (Это не та химия; соседка была уже без груди, без волос).

Коричневыми, как кожа негра, сказал бы любой, политкорректности тогда ещё не было, но и негров тоже не было в закрытом городе, в закупорке безвоздушного целлофана, по которому ночью проходят корабли с иностранцами, а днём — нет, не проходят.

Первый негр появится через десять лет, и тридцатипятилетняя Люда Л. в магазине «Обувь», где уже не обувь, а россыпи пожухших комиссонных сокровищ вперемешку с челночьими непожухшими, скажет: «А можно вас за голову потрогать?». Он посмотрит на нас как на дикарей, а она потрогает и узнает, мочалка там или что, а я так и не знаю.

Саунд-трек вместо отгадки: «Хроноп» — «Площадь Свободы»

 

***

Она входит в пространство между большими камнями воспоминаний. Путь — не память и не на память, а между ней, как волосы между зубьями. Вот она берёт расчёску, гребёнку гор, счешет всю насекомую братию «а пом­нишь», «а потом», и будет если не свободна, то чиста. От бани до бани. Это не то же самое, что забывание.

Другая Дина предостерегала меня от глагольных существительных, они не действие и не предмет, а калька — оборачивает предмет в действие.

 

***

Принеси чёрную змейку из другой комнаты. Мёртвую чёрную змейку, которую я столько лет таскала в кармане.

 

***

Уже зажгли ханукальные свечи, и вот началось моё утро.

 

***

Трогаешь вишнёвую косточку зуба, клино­видный скол. Из чего сделаны древесные косточки? [Из древесины.] Плод носит внутри себя дерево, как человек носит внутри себя скелет, но человек не привит к костяному, а плод к древесному привит или прибит. Впрочем, смекай меж древесным и деревянным. Это не одно и то же. Но кто делает корзиночки из вишнёвых костей, древесное в деревянное обращает. Как и тот, кто делает гробы, даже и не повапленные.

Трогаешь вишнёвую косточку зуба. Твой рот — исподнее вишни или исподняя вишня. Ниже есть ещё одна, которая, как язык, без костей. Любая сомкнутая старуха хранит вишнёвую изнанку.

Вставные зубы покойника отправляются в гроб. Как и очки.

 

***

Лотти вместо Летти. Чёрно-белое вспоминается как цветное. Хамзу забили камнями за то, что он снял паранджу.

 

***

Прозрачные сероваты крупинки — песок и не песок, большая пыль — пылко льнут к самому льну, виссону скатертей, витой нити, впиваются в её ткань. Белое стало серым — доспехи влились в плоть, сплавились с ней, как на плоту. И поди теперь разбери, как падчерица разбирала чёрное от горелого, а белые птицы в сером отливе пера застили ей зрение глаз.

 

***

И всё, что ни скажешь, красиво, как на току. Ток-ток, гноистый тетеревок нарыва пробивает головкой кожистую скорлупу на кончике пальца, под мышкой, в носу или на, и боль оставляет, раскрывшись шиповником, полыхнув, созрев. Или проткнули иголкой, которую прежде калили и жгли, чтобы сравнять её колкий доспех с боевитой огнистостью боли.

 

***

Я прошёл мимо призрака.

 

***

Стеклянные души сплетают воздух, свивают его, уголок к уголку. Он — лоскутное одеяло, прозрачное приданое. Точнее, он ещё лоскуты, и только станет одеялом, когда они доплетут, довьют стежок к стежку изнаночными и лицевыми, вперёд иголку и через край. Это зимнее время зимы рвёт воздух на лохмотья, чернит их декабрём, и стеклянные души тоже напитываются чернилом, чтоб, как и прежде, трудиться, неотличимы. Неотличинки, прозрачные коконы, шьют и вяжут, раскручивая себя, обнажаясь. Когда обнажаться совсем, станет тепло — отчасти потому, что теперь они голы, беззащитны, и было бы жестоко иначе, отчасти — потому, что одеяло готово.

 

***

Почему это чудовище — я?

[А могла бы чесать язык о такую же.]

 

***

Барышня из двадцатых идёт через век. Клош-клош — покачиваются полы ветхого пальтеца. Покачиваются полы. На экране смотрит на экран. Паучок печали, ткач тоски сосёт сериальный сок, проваливается туда и туда на час и час.

Отгадка: Вавилон-Берлин

 

***

Стул, на котором никто не сидит — перекрещивающаяся амуниция на спине воздуха.

 

***

Симбикорт турбухалер солит ведьмин котёл с побулькивающими бронхами пузырей.

 

***

Прикоснись ко льду, потом — к занозистой необструганной деревяшке, плотяной на изломе, чуть ли не капиллярной. Чувствуешь, как они похожи? Не одинаковы, но однородны, родственны. Дерево такое тёплое не само по себе, а после льда, хотя шершавое по себе, да и лёд шершав, этот, с вмерзшей землёй, городской грязью. Таким можно пробить голову, выбить глаз, зимние забавы не так и невинны. Первогодный грех — в комковатых щедротах льда, щетинистых недрах доски, подобранной с лесопилки.

 

***

Кнопочный телефон «Самсунг». Тайные игры из десяти пунктов.

 

***

Тя

жесть кожи.

 

***

В неглубоком отрывке леса, троллейбусного там, где не трубяного, а не трубяной сейчас нигде, потому что за пределами глаза — уже не лес и не город, а твоё, например, детство, или, например, не твоё. Там живут те или эти, или эти и те, они заучены наизусть лицами предпоследних сумерек, второй серой волны [эми грации]. Я, перевёрнутый антипод, просыпаюсь уже к последним, словно трижды перекувыркнувшийся царевич, с каждым кульбитом сбрасывающий треть одного или другого, а если и одного, и другого, то это уже две. Сосчитай, как быстро он кончится, из какого кувырка вылупится уже прозрачным.

Отгадка: Вид на улицу Заводскую.

 

***

Они говорят «гречка» там, на лодыжках — на ладьишках, лодочках перевозят за-мор-ские зёрна, но они не за, а перед смертью. Что думает учительница, когда пишет в тетради «См.»? Я вижу не крупу, а шёлковую шелуху шелушинок, так они и шелестят. Но я не знаю, как гречка растёт, шелушат ли её, или, может, голой вынимают из колоса.

В 2010-м все рыжие на пляжах были в шелухе, крупяной и неровной, у одной был шестилетний мальчик.

Грудь тоже в крапинах, послюни — и весь палец в мушином крошеве перламутра.

Отгадка: Селикатка

 

***

Было жалко Миньону, потому что она, наверное, дочитала до конца и всё знает.

Отгадка: Дворец культуры имени Ленина, библиотека, читальный зал

 

***

Пройдёт пара дней, повенчанных, как, скажем, вторник и среда, или сиамских, как Зита и Гита, слипшихся боками. Мы разрезаем их по двенадцати, а мы, евреи, режем по закату. Как режут на полюсе? Они неразделимы и всё же раздельны, ведь не скажешь, что вторник — это среда, хотя шва и не обнаружено. Два как один. Четыре шивьи руки, одно на двоих левое бёдрышко в целлюлитных ямках облачно уходящего часа. С другого бока, с другого бёдрышка кто-то (что-то) ещё, четверг, понедельник. Две конечности на каждых троих. Наташка так рисовала много зайцев. Собственно, это и имел в виду Сфинкс, когда говорил — «уходит на трёх ногах», а не какую-то клюшку.

Здесь можно долго говорить про Сфинкса, про незадачливого угадчика — задачлив здесь по определению загадчик. Хотела сказать «задачливым является», но Дина не велела, да и является он всем подряд.

 

***

Не руки, а ноги перебирают песок, отделят галечный самородок, вышелушат себя. Ступня мало-помалу превратится в ступень, в породу, в розовую устрицу посреди кожистых скорлуп.

Есть такие носки, корейские или китайские, они сделают множество створ, соскользающих мягко, почище песка, голым оставят пяточного моллюска, сыпь соль да ешь.

Снег тоже посыпают солью, но от его раскалённых добела пляжей моллюск отделён.

Если не чистить, не соскребать, панцирь деревенеет, гробовеет, царапает, рвёт колготки.

Стекло в застывшем панцире водных сколков — тоже поросшая кожей стопа. Окна выходят во двор.

 

***

Повтор щёлкает, как затвор.

 

***

Лёд. Хотела написать лёт и написала.

Плот.

 

***

Не пора ли выйти на улицу? Может быть, там — твой праздник.

 

***

Она любуется красотой чернолапых червопалых ангелов, не зная, что через три-четыре года у них появятся рот и глаза.

Как и человек, ангел рождается недоноском.

 

***

По звуку письма можно услышать каждую букву.

 

***

Лес рук, — говорит она. — Вижу лес рук.

Не видит, врёт, брешет визгливыми лисьими очередями под сводами, кронами, переходящими в туннели аллеями над вздувшимся подпольным ковром суставчатых корневищ. Здесь темно, да и тихо было бы, если бы не она, но она же не видит, и значит, её здесь нет, и значит, здесь тихо. Каждый треск — натружен, отложения солей, артрит, болотный всхлюп лопающихся мозолей, маникюрная клюква по кромкам. Комарам здесь раздолье, пьют стволы и ветки, но и те небеззащитны, хлоп да хлоп сами по себе, без постороннего, как и было сказано, усилия.

Лес непрестанного движения, безмолвной и суетливой заботы, шьёт, снуёт, вышивает, пускает порошковые пузыри по стиральным спиральным доскам до грязных и вот уже чистых небес, выжимает их и утюжит.

И всё это — внутри стен в смолистых потёках зелёной масляной краски.

Отгадка: Школа 60

 

***

Голос то ли входит, то ли влетает в туннели гласных, тянущиеся и узкие, кроме и, которая щель, то есть — тоже узкая, но лежит поперёк.

 

***

Я простой деревенский пищальщик,

Делаю пищали и флейты.

Чем они отличаются — сам не понимаю,

Где пищаль пропищит — флейта заплачет,

Так и эдак — душа выходит.

Когда снятся стихи — это естественно и рационально: о чём весь день думаешь, то ночью и снится. Записываешь ещё в полусне, ещё там, и снова засыпаешь, а проснувшись через часы, как Иванушка чёрным козлом через колоду, их находишь — материя, улика, камешек на бумаге. Там и здесь — реальность одна и та же. И стена проломлена.

 

***

Солоноватый и хлористый запах — тавтология: в соли есть хлор.

Синяк у тебя и у яблока, но сосудов у яблока нет.

 

***

Мне семь лет, скоро исполнится восемь. Я живу, то есть лежу, в тридцать девятой больнице в отделении кардиологии. В известной степени то, что происходит — моя новая, временная семья. Я играю в это, придумываю про себя сказку о сёстрах — соседках по палате. Те, кто выписываются, как будто умирают. Палата на шесть человек. Я лежу с тётей, у которой нет отдельного места. Она оформлена медсестрой в соседнем отделении как совместитель, а у себя в больнице взяла отпуск, так что ночует со мной в долгих перерывах между редкими сменами. У неё есть ключ — вообще-то от собственного отделения, но он подходит к любому, так что она впускает маму, бабушку и родителей других детей.

Когда я поступила, там лежала девочка Валя девяти лет, чёрненькая, коротко стриженая. Потом поступила двенадцатилетняя Наташа Кованова. Мне она кажется красавицей то ли восточного, то ли средиземноморского типа.

Как я теперь понимаю, у матери Наташи — делегированный синдром Мюнхгаузена, как и у моей. Наташе придумано много болезней, и она этим кичится.

Ещё была маленькая Анютка, поступила вместе с Наташей. Это рыженький младенец около года или больше, очень запущенный, с опрелостями. Она не больна, её изъяли у матери-пьяницы, будут держать до окончания запоя, не в детдом же. Она умеет говорить только «ма!» и «ба!». Тётя шутит, что, возможно, так она посылает нас на хуй.

Потом поступает Наташа Бузова, блондинка, похожая на матрёшку. Мы играем в принцесс, она говорит, что она дочка Ивана-царевича, а я комментирую, мол, твой папа — Иван-дурак. Похоже, её отец действительно Иван, потому что начинается море слёз и смертельная обида.

Сначала всё моё общение складывается с Ковановой и Бузовой. Валю выписали? Кованова влюбилась, обсуждает красивую соперницу из соседней палаты с прыщом на носу.

Тогда же Кованова перерисовывает картинку из «Тысяча и одной ночи» в подарок маме на день рождения. Рисует она очень хорошо.

Потом прибавляется целая пропасть Наташ, в какой-то момент в палате оказывается 4 Наташи и 2 Жени, причём 1 Женя — трёхлетний мальчик, который поступил к нам как на перевалочный пункт по дороге в кардиохирургию другой больницы. Анютку уже выписали, и он самый младший. Но как это может быть, когда вместе с ним поступила девочка Лена с гайморитом, которая его опекает? Во всяком случае, это было к концу срока.

У медперсонала вообще нездоровое увлечение гайморитом, всех таскают на рентген, находят гайморит и у меня, во что я долго верю, но в реальности он есть только у Лены.

 

***

Она ищет пещеры и полости — в воздухе, у себя в доме, в прочих домах, п(о)рочных и п(о)рочных.

Для уличной кошки, кормящейся в коридоре, квартира — сверкающая пещера, воздушный пузырь взрывающейся серой стены.

Причастные обороты, нанизываясь — то друг на друга, то рядком — тоже образуют коридор, полость, анфиладу причастия, скользкий ход облатки в горловой горланящей прихожей с коптящими фонарями по бокам. Вот и сейчас.

Вот и сей час, а вот и нет его, выпал и рассеялся, став зерном уже не сейчас, а потом, любое ударение к месту, земная, нет, земляная полость вокруг.

 

***

Понравились чужие с красными хрустальными костями сквозь прозрачный трясущийся желатин. Надо меньше читать — больше будет своего. Кости красноваты, если не прожарились. Мы плотоядны, как смерть. Смерть плотоядна как смерть. Здесь запятой нет, а здесь она есть.

 

***

Раздвигаю рукой занавески, воду — ногой, прозу — глазами, так что строчки вокруг взгляда изгибаются и пузырятся.

 

***

Как и у всех сильно близоруких людей, у меня боязнь слепоты, и в любой случайной болезни я вижу надвигающуюся её.

 

***

Вот одна и другая лодка вплывают в один и другой висок. Не в глаз, это не та болезнь или не болезнь вообще. Одна везёт виноград, вторая — изюм. На вино и на компот. Всё в голову. Что выберешь? Коричневый, стару­шачий, детсадовский, тоже пьянит. В школе был из яблок. А сада на самом деле не было, да и виноградник — не сад, он весь сверху, как у тёти Софии над головой. Они делали дешёвое вино, пили за длинными деревянными столами, недревние греки Анапы, да и не греки большей частью, а краснолицые тюменские поезжане в доступных ошмётках советской экзотики. Один вдруг вспомнил Куна.

 

***

Мне тут сказали, мне сказали

а) Кэрролова Соня была вомбатом

б) у греков сердце — печка, а не насос

А как же жареные сони Петрония и вместо сердца пламенный мотор?

Мотор — это в двадцатом веке. А у нас что — процессор? Спрашиваю, отвечает: процессор — это мозг, операционная система — мысли. А сердца у нас нет, один кардиостимулятор.

И ворд во рту.

 

***

Греческий камин жжётся аж до плеча. Знай подтаскивай печную печаль.

Гореческий.

 

***

Смерть и одиночество следуют в обратном порядке. Глядят себе в спину.

Он видит у себя за плечами. Кто он из них? Он из них — ядро из шелухи. Не из скорлупы, нет, это второй слой, бумажноватый коричневый саван, отпадающий от крепкого бокастого тельца. А скорлупа — это уже (ещё?) гроб. Существо орех растит свой гроб на себе. А грецкий орех растит на себе череп.

Дерево одиноко покачивает йориками.

 

***

Идольщицы посверкивают ножиками — струп-струп-струп — как будто морковь чистят.

Одна поводит деревянным плечиком.

 

***

Советские праздники скатываются с еврейскими в единый ком, как Козловы сплавляли ириски с кукурузными палочками, а больше ничего и не было.

Каждый раз они садятся за стол, пьют лимонад.

 

***

Написать о секте, которая верит, что когда Волга трещит льдом, «лётает», как они говорят, — это море расступается перед евреями. Тогда у них и Пасха.

На Крещенье они не купаются в пролуби — лёд неприкосновенен, да и зачем сухая чёрная иордань тем, у кого за морями — полное кровное море?

Ветхозаветные люди им — что русалки. Иногда, бывает, и до Исхода с испода поколотятся, так и смотрят друг на друга через лёд подвижными беззвучными губами, как в телевизоре. О. О.

Да у них вообще нет Крещенья.

 

***

Брат либо сводный, либо двоюродный. Никогда вместе.

 

***

Сугробица

Потекла