Пять времен года

Пять времен года

(повесть, начало)

Пролог

О том, чего не было

 

От старых, темного камня, зданий шла легкая сырость и прохлада в этот внезапный, мучительный для первых дней мая зной.

Он вытер пот со лба и долго смотрел, как желтый автобус медленно исчезал в бесконечной аллее, подпрыгивая на асфальтовых кочках. Носком ботинка поковырял широкие гранитные ступени. Во многих местах сквозь стыки пробивались юные мхи.

Пятнадцать лет назад на этих ступенях шумела толпа. По ним неслись, торопились, опаздывали… На них ругались с подносчиками багажа, обнимались, плакали, прощались, допивали посошки…

Наверху на высоком втором этаже, за стрельчатыми окнами ресторана чинно позвякивали вилки и лафитники. Сюда, подальше от города, приезжали и покутить вдали от посторонних глаз, и, долго и обстоятельно, с тостами и напутствиями, завершить ревизию или командировку, а кое-кто — особенно из транзитчиков — просто перехватить между рейсами, если, конечно, при деньгах. Чудаки приезжали послушать рев моторов уходящих на взлет самолетов и позавидовать чужой судьбе.

За прочной бесхитростной решеткой стояли отработавшие свое самолеты старых марок. Это не было похоже на кладбище, свалку металлического лома, но дух запустения чувствовался везде: в слегка наклоненной, нечищеной вывеске «Departure», неказистой будке охраны перед шлагбаумом, закрывавшим въезд на бетонные прямоугольники, где редко — три-четыре машины в час — гудками будили заспавшихся сторожей.

Новый аэропорт ушел громадой усеченных конусов, сталью несущих конструкций, высоченными потолками-перекрытиями, кафетериями и барами, эр-кондишеном с легким запахом жевательной резинки, бесшумными лифтами, улыбками стройных подкрашенных стюардесс и таможенниц еще дальше на юг, за невысокую гряду холмов, откуда глухо подревывали турбины трехэтажных воздушных гигантов. Все пестрое и шумное переместилось туда. Новые автострады безвозвратно увели в сторону экспрессы, чемоданы, кофры и баулы.

Грузы, тяжелые самолеты, «кукурузники» и рейсовая мелочь — на Великие Луки, на Новгород — сначала перебрались на Северо-Восток, за промышленную зону, где с другого края огромного города давали дорогу в небо всему, что не сверкало лаком крыльев, а трудилось тяжело, как рабочая лошадь. А затем, по прошествии не очень долгого времени, ввиду полной невостребованности в новейшие времена, так же испустило дух, как и близлежащие заводы и фабрики.

Так и выжил этот старый терминал.. Походили, побродили по городу слухи, что место будет реконструироваться — его полностью отдадут иностранным туристам, и затрепещут на солнце флаги разных стран, вырастут новые колонны и стелы… Но слухи, то замирая, то усиливаясь, как голос далекой радиостанции, так и остались слухами.

Он удачно подхватил носком ботинка кусок гранита и метко запустил его в неухоженную клумбу. Ветер захлопал указателем автобусной остановки «работает по расписа…» Конец слова обработали солнце, воздух и вода. Черные деревья, готовые со дня на день выпустить первые зеленые листы — апрель был холодным, так из зимы попали прямо в лето — свежая короткая трава, серые двухэтажные корпуса не современной, но и не классической архитектуры, — «сталинский модерн»… И ни души: ни машин, ни шагов и, вместе с тем, далекая космическая крекинг-установка, собака с обрубленным хвостом, принюхивавшаяся к сточной канаве, солнце, ярко слепящее глаза… Пейзаж, неведомой силой перенесенный из фильмов Тарковского.

Только сейчас, откинув сиюминутные дела каждого из последних дней перед отъездом, он ощутил всесокрушающую пустоту, которая, как глубокий вакуум, стремилась изнутри разорвать его на части. Времени оставалось часа два, два с половиной.

Он сделал все, что мог, даже чуть больше, чем мог, и поэтому так остры были и солнце, и выбитые гранитные плиты, и его мысли. Он все решил сам, и это был его выбор.

«Надо бы еще раз узнать, что и как», — подумал он, вытаскивая из кармана сигареты. «Не опоздать бы…», — хотя прекрасно знал, что опоздать ему не довелось. Автобус, ходивший «по расписа…», подобрал его крайне удачно. Направляясь к будке вахтера, он улыбался, вспоминая свое пятиминутное ожидание. Что есть пять минут по сравнению с отсутствием времени, которое обрушилось и раздавило его. Пять минут и дней, эдак, пятьсот впереди! Так, прах, невесомая абразивная пудра, ничто. Ровно как пятьсот дней в масштабах тысячелетия. Гулко звенели плиты, он не шел — плыл в плотном терпком теплом воздухе, с которым он через несколько часов попрощается, как и со всем остальным. На Северном полюсе воздух колюч и задирист…

Машины институтские с грузом не приходили? — без «здравствуйте» и прочих реверансов потревожил он разомлевших под навесом людей в черный униформе, на которой белыми буквами было кратко выбито «охрана», а на рукаве присобачен устрашающий шеврон. Один из них поправил съехавшую повязку с надписью «Дежурный по КПП» и громко ответил чужим голосом только что проснувшегося человека:

Сегодня нет, кроме наших аэропортовских и так, по мелочи… — видно, боялся выдать военную тайну. — А ты, собственно, кто будешь?

На спецрейс до Певека, бортовой… — он назвал номер. — Там перегруз на «четырнадцатые» и на дрейфующий лед. Аэродром под эту тушу на льду не выстроить…

Экипаж в авиагородке, пока отдыхают, грузовые помощники на борту, — охранник произнес именно «на борту», а не по-штатски, обывательски — «в самолете».

А когда он в плане?

Страж порядка отвернулся от него: не шпион, не террорист, не проверяющий, не пьяный — неинтересно. Процедил сквозь зубы:

А бог знает! Нам не докладывают. Выспятся — полетят. Звони в перевозки…

Этот хитрый цербер, как и он, прекрасно знал, что в перевозках никто никогда ни черта не знает о грузовых рейсах. Когда дадут «окно», дадут ли, а вдруг экипаж какой-нибудь авиакомпании захочет лишний день в Питере потусить, — такие «спецы» зачастую вылетали, повинуясь желаниям летчиков. Бегать, мучиться, звонить, добиваться какой-то чуть большей ясности, чем той, который располагал сейчас, он стал бы пяток лет и пару-тройку экспедиций назад. Он рассчитал время еще в автобусе — колонну грузовиков, которые добирались окольными путями тяжеловозов, он солидно обогнал. Окончательно понял, что торопился напрасно.

Были вахтеры, была собака у канавы, если хорошенько присмотреться, с краю в кармане летного поля вдали был виден самолет — толстобрюхий фантом… Собственно с него и начался день сегодняшний — погрузку закончили за полночь, — сорок пять тонн груза одним махом за девять тысяч километров, — а потом начальник экспедиции распустил всех по домам до утреннего сбора. Оставалось одно: спокойно вспоминать о том, что происходило совсем недавно…

Спешка, суета, крик и ор на погрузках, тяжелые шаги с многопудовыми грузами по лестницам складов и упаковочных… Ступени неудобные, выщербленные, а ноги биты до синяков… Заказ машин, накладные, путевые листы, беготня по транспортным и экспедиционным отделам, авралы — то продовольствие отправлять, то на Канонерский завод ругаться: сборные домики не готовы в срок, экспедиция под угрозой… Разговоры на бегу: «Ты куда?» — «На Северный полюс…» — «На год?» — «На полтора…» — «Ну ты даешь! Как ватерклозет работает, помнишь?» — «Помню…» — «Забудешь!»

Штабеля ящиков, укутанные в мешковину, треноги, напоминающие инструменты готовальни Гулливера, яркая маркировка «Северный полюс», номер места, научная группа или общий генеральный груз, тяжеленные, в человеческий рост, мешки со снаряжением, «климодежда» на весь срок, одних кальсон двенадцать пар… Шуба, метеокостюм, собачьи унты, целый отрез сукна на портянки, свитера, белье, жилеты-телогрейки, обувка всех возможных фасонов: резиновые сапоги с короткими голенищами на байке, резиновые до пупа — рыбацкие для двух-трех недель лета, когда льдину зальет талой водой, валенки, утепленные кирзовые сапоги на щегольских молниях, полусапожки с меховыми носками — всего не перечислить…

Неизвестность до самой последней минуты: летим — не летим, слухи: «Мне говорили, что летчики сами не против на майских праздниках отдохнуть в городе…» — «Значит, третьего?» — «Нет, четвертого… Ну как у Жванецкого: третьего-четвертого, четвертого-третьего…»

Вроде впереди целая неделя, самое время остановиться, оглянуться… нет, внезапно все обрывается: «Ты летишь, и самолет послезавтра, вот телеграмма, вот подтверждение…»

На секунду защемило сердце. Казалось бы, надо домой, два дня всего только и осталось, всего только два, еще целых два, «не на фронт, пока не догрузимся — не уйдем, долгие проводы — лишние слезы…»

Кислая вонь упаковочных. Осциллографы, генераторы, прецизионная техника. «С этим осторожнее! Переложить поролоном, не кантовать, не ронять, держи, черт, изделие уникальное!» По сто пятьдесят килограмм бухты кабелей на деревянных барабанах — круглое кати! Вместе на-а-легли! «Куда это на ночь глядя?» — «Ха-ха! На часы посмотри — без двадцати пять, а аванс получить не забыли?» «Куда же без этого!»

И еще до восьми вечера, от грязи руки не оттираются жидким мылом и каустической содой. «Ну, теперь все! Пошли, Коля…» — «Заглянем на секунду?» — «Давай, давай, только быстро!» — «Сто на сто три раза…» — «Мне коньяк отдельно…» Пять минут — и все готово…

Наконец дома:

С чего ты это сегодня?

Я чуть-чуть…

Но чуть-чуть — с чего?

Да сказали — послезавтра улетаю…

Днем?

Днем…

И она бессильно опустилась на стул в прихожей…

«Я уже не верила, ты столько готовился, собирался, говорил, со всеми попрощался, все откладывалось, и я не верила, не хотела верить. Сам говорил, примета такая, чем дольше готовишься, тем точнее остаешься…» — «Как видишь, нет… устал безумно, присяду, а лучше лягу…»

Сквозь сон по плечу: «На все восемнадцать месяцев?» — «Да, если, конечно, не возникнут экстренные обстоятельства…»

И вдруг озарение: «Неужели ты по своей воле на такой срок подписался?»

Это было позавчера.

Но было и вчера…

Проснулся и осторожно, чтобы не разбудить жену, которая взяла на работе отгул, подошел к письменному столу — спальня одновременно служила ему и кабинетом. Разбросанные бумаги, незаконченная рукопись статьи (по старой привычке пробовал текст сначала «на руку», а уже потом садился к компьютеру), ручки, цветные фломастеры, монитор, клавиатура, под столом системный блок новейшей — «триста восемьдесят шестой» серии… Газетка на дешевой серой бумаге с неброской заметкой на последней полосе о предстоящей высадке. Что поделать — время героических перелетов миновало, цветы и оркестры тоже остались в прошлом…

С каждой секундой рвались какие-то хрупкие пружинки, паутинки, приводные ремни, — все, что связывало его с этим миром, с этим местом. Уходило, сваливалось в штопор, засасывало в водоворот, взрывалось, рушилось. Так из сломанного комнатного будильника при неосторожном вскрытии мигом вылетают все потроха, и он становится похожим на чудовищного ежа. Пространство ощетинивается, когда время сходит на «нет»…

Спасибо шефу — дал этот день, день за год, хоть один, да мой, мой и твой… И он покосился на безмятежно спящую жену, которую в сладком утреннем сне покинули все печали и заботы…

Пошел на кухню сварить кофе. Когда вернулся, она уже сидела на краю кровати.

Сегодня наш день! Что делать будем?

Я не знаю. Всех дел не переделаешь, давай ничего не делать… Поставь музыку…

Отставил чашку с дымящимся напитком и ткнул кнопку двухкассетного магнитофона, который, отчаянно торгуясь с поляками, оккупировавшими всю припортовую торговлю, прикупил в Гамбурге, возвращаясь на корабле из антарктической экспедиции.

«She was my woman…»

Перед смертью не надышишься, на весь век, на весь год не нацелуешься… Зачем сейчас? Только острее почувствовать то, с чем расстаешься?

Полулежа на локте, она продолжила:

Я купила тебе два блока хороших сигарет. Кури по одной после обеда, а когда выкуришь последнюю, я буду тебя встречать. Характер выдержишь?

Нет, не выдержу…

А характер придется выдерживать — дней и ночей больше пятисот. Дней и ночей условных, конечно — на самом деле будет один длинный день и одна длинная ночь и еще денек: раннее утро до полдника — апрель, май, июнь, июль, август и, может быть, начало сентября. И провести их предстоит не в туристической группе, с которой идешь по своей прихоти, ради своего удовольствия и с теми, кто тебе целиком и полностью приятен, а в тяжелой работе с совершенно разными людьми, отобранными лишь по профессиональному признаку. Со своими заморочками и прихотями, пристрастиями и привычками. И исполнять вместе с ними не только тяжелую работу, но и жить, просто жить, существовать бок о бок, размещаясь вчетвером в жилом полярном домике восьми квадратных метров. Где только нары в два яруса, столик и стульчик один на всех, соляровая печка да подобие рукомойника у жестяной мойки. Удобства на улице — хоть минус пятьдесят — в закутке, отгороженном фанерой, у бочек из-под топлива с вырубленными днищами.

Не устану ли я от такой атаки?..

Пленка закончилась, остывший кофе выпит, на кухне под форточкой выкурена сигарета. Впереди самый длинный день. Один длинный солнечный — на прощание спасибо погоде, хоть что-то за нас — день.

Ты наденешь это платье и эти, повторяю, эти туфли…

Но они не подходят друг к другу! Я лучше в колодках.

Нет, именно так, как я сказал, и никак иначе…

Какие-то мелочи, запоминающиеся мелочи: какая-то абракадабра по вечно чирикавшему на кухне радио, что-то вроде «В субботу утром», попса, перемежая натужными шутками. А день еще не собирался разгораться…

Пошли прощаться: сначала родители, город потом. Славные хлопочущие старики, вечные набившие оскомину сентенции: «Будь трижды осмотрительным, точным, осторожным! С твоим характером не наживи врагов… К людям внимательней, и они отплатят тебе тем же…»

Можно подумать, что он уезжает в первый раз, конечно, не в первый, но так надолго впервые. Программа работ такая… В прихожей — объятия, слезы.

Ма, ты же интеллигентная женщина…

Телеграммы шли и писать не забывай!

Писать обязательно буду, только письма пойдут не раньше осени…

Снова улица, прощание с городом…

День, день, динь-динь-динь, лень, пень, пень, пень-нь, пень-нь — как посвистывание пеночки. К слову «день» много рифм. К слову «ночь», впрочем, не меньше. Аккуратно придерживая ее за талию, он повел головой по сторонам. Визг тормозов на перекрестке, грузчики под зорким присмотром хозяина перетаскивают мебель в подъезд: кто-то переезжает. Спешащий по своим делам народ, которому нет дела до встречных, поперечных, своих забот хватает. Скучновато и очень обыденно, ничего героического вокруг. Да и в его поступке, по большому счету, героики тоже было немного. Времена изменились, очередной полет в космос уже никого не восторгал, чего уж тут требовать от элементарного перемещения в иную точку пространства — ведь не на Луну, не на Марс, не в глубины Вселенной… Ему оставалось одно — вырваться в снежную пустоту и окуклиться, как бабочка к зиме. Окунуться в размеренно неторопливую, не то слово — неторопливую, безумно медленную, тягучую, как сырая резина, жизнь в дрейфе…

Ты все молчишь?

А чему тут радоваться? Главное, что спасает меня — это мысль, что с каждой минутой, даже секундой после того, как я закрою за собой входную дверь, каждый следующий миг будет приближать меня к тебе. Пусть поначалу их пройдет немного, я буду трястись в машине или садиться в самолет, но будут уходить минуты и часы, разделяющие нас…

Он подумал: обычное ерничество, от которого в силу характера ему не избавиться никогда — что есть время беречь время, и есть время тратить время, не задумываясь. Собственно, что есть год в жизни человека? Так, одна семидесятая. В этот мир простых дробей ему предстояло окунуться — «прошла одна шестая срока, две пятых, семь восьмых…» — подсчеты в перекур между просьбами типа «убери пепельницу с моего валенка»…

Длинная неспешная прогулка. Обед в чистеньком ресторанчике, из тех, что в последнее время стали появляться с завидной регулярностью. Хорошо прожаренное мясо, свежие первые салаты, бутылка приличного вида… После обеда с вином слегка разморило.

Закурил, откинувшись на удобную спинку диванчика. Все грядущее казалось теперь невероятно далеким, неважным, ненужным, лишенным смысла. Разве не в этом сегодняшнем дне настоящее счастье? Зачем куда-то спешить, рваться, падать? Зачем разбивать в кровь колени, морозить руки, по месяцу толком не мыться, месяцами недосыпать, распроститься с субботами, воскресеньями, удобствами? Поменять многоэтажное многолюдье города, который любишь и знаешь, который любит и знает тебя, на одноэтажное одиночество совершенно особого рода — двадцать четыре часа в сутки на людях. И так месяц за месяцем, почти никогда не один, один на один со своими чувствами и мыслями. Полное, стопроцентное одиночество при абсолютном отсутствии того, что продвинутая публика называет «privite life». Зачем безжалостно, по собственной воле, давить в себе привязанности, тягу к дому, к очагу, отметать нормальное человеческое дружество и, наконец, любовь? Зачем отказываться от невредных мелких страстишек, вроде собирания черники, пару раз в месяц сауны с друзьями и хорошим пивом? От театра и кино, выставок, вернисажей, новых книг, от всего того, что еще сохранило в себе уходящее понятие «общая культура»? Зачем?

Ради коэффициентов и неплохих суточных на всем готовом? Нет, не только…

Ради результатов, обобщение которых будет опубликовано через пару лет в журналах узкого профиля, выходящих микроскопическими тиражами, интересных паре десятков специалистов? Ради сознания того, что твой ежедневный труд, ежедневные сводки данных обеспечат путь караванам судов по самому сложному в мореходстве маршруту и внесут еще один штрих в картину взаимодействия двух вечных земных сфер — океана и атмосферы?

Отчасти да, но было бы фарисейством ограничиться только этим…

Ради преодоления себя, ради сознания собственной исключительности и достоинства? Ради наград и славы?

Какие награды? Опомнись, парень! Все давно обычно и буднично… Нет и еще раз нет!

Но все же что-то ласкает душу при воспоминании эпизодов типа «самый северный в мире волейбольный матч» или «самая северная в мире баня»?

Так ради чего?

Эти «ради чего?» или «зачем?», внезапно появившись, так и отравляли его существование весь оставшийся день, вплоть до того момента, когда он, обессиленный от выплеснувшихся чувств, заснул последний раз на широкой удобной кровати, уткнувшись в ее плечо. В качестве ночлега впереди были только продавленные гостиничные койки да нары в два этажа в домике два с половиной на пять метров…

Как обычно, он не услышал будильника. И так бы обычно все и началось: душ, черный кофе, бутерброд с сыром, трамвай, институтское здание на набережной реки Смоленки. Старое, недавно отошедшее к музейному комплексу, располагалось тоже на набережной, в бывшем старинном особняке, знаменитом «Фонтанном доме», к которому не чинила особых претензий сама Анна Ахматова, проведшая, по ее собственному выражению, «почти всю жизнь под знаменитой кровлей»… Обидно было покидать это великолепие в самом центре города, но уж больно неудобен был бывший дворец с переделанными под нужды НИИ интерьерами…

Работа, обсудить спортивные новости перед обедом, верстка планов на вечер за четверть часа до звонка — отдать пленки в проявку, полкило колбасы, молоко, хлеб, себе — пару бутылочек пива, поправить статью, в одиннадцать по «телеку» баскетбол…

Нет! Не хочу! Так кричала каждая клетка, ныла душа, сопротивлялось тело. Сколько раз придется загибать пальцы, пересчитывая оставшиеся месяцы, какие только уловки изобретать, чтобы обмануть себя? Играть в странную игру, где ставка самая высокая — твоя привычная жизнь, твое время. И не опуститься в этой игре, не проиграть, не сдаться, зачеркивая прошедшие дни черным фломастером.

Не знаю, что может быть ужаснее, чем зачеркнутый день! Видал календари, то ровно по линейке, то наспех, коряво зачеркнутые с января по январь.

Но неумолимо надвигалось завтра. Собственно, сегодняшнее утро, эта увертюра сверхдлинной, как «Руслан и Людмила», оперы.

Не хочу, чтобы ты уходил!

Мне пора!

Со стороны даже понравился себе: ответил по-мужски, не рассусоливая. А где-то там внутри стало страшно: как я выживу такой срок без тебя? Без вечеров в этой комнате, без ночей рядом, ближе протянутой руки. Без обязательного дневного звонка: «Как ты, милый? Постарайся сегодня не задерживаться, нас ждут в гости Вороновы…»

Еще неизвестно, кому будет тяжелее: мне — там, ей — здесь…

Обнялись. Погладил ее по голове. И, стремительно, как в прорубь из жарко натопленной бани, ринулся на лестницу. Обернулся на площадке и увидел глаза, полные слез…

Я пойду с тобой! Тебя провожать! — почти крик вдогонку.

Не надо! Не трави себя… Жди…

Он был в самом низу лестницы, когда услышал, как гулко захлопнулась входная дверь. В его квартире. В их квартире… Когда-то она скрипнет снова? Он перешел в иное качество, иное агрегатное состояние души.

На улице повертел головой — на общий сбор опаздывать совсем негоже.. Придется ловить тачку. Машина остановилась почти сразу: «бомбил» в городе развелось без счета. Плюхнулся на сиденье, назвал адрес и потянулся за сигаретами. Шофер недовольно поморщился.

Знаете, такое дело… — вступил объяснения.

Да? — заинтересовался тот. — Ладно, кури в форточку, — и, помедлив, спросил:

А сколько там платят?

«Сколько?» — подумал он, что ответить. Глубоко затянулся и, чуть поперхнувшись, сказал:

Зря денег нигде не дают. И мало, и много. Смотря с чем сравнивать.

Понятно! Вот и я за четырнадцать часов по городу так намотаюсь…

Четырнадцать часов — не месяцев…

— …В глазах круги: зеленый, желтый, красный, — продолжал делиться своими горестями шофер.

Так ведь тоже не задаром, — ответил автоматически, машинально, мыслями далеко— далеко.

Приехал почти вовремя и сразу отправился в отдел экспедиций, где был назначен общий сбор. Перекличку произвести, отметить, что все «вылетные» налицо, распределить желающих ехать в гараж и добираться в аэропорт с машинами, которые с ночи стояли загруженными, а остальным — своим ходом… В «гаражные добровольцы» не полез: трястись три часа по объездным трассам для грузовиков в кабине — удовольствие, как говорят, «ниже среднего», а если водитель некурящий попадется, то вообще беда. На метро и автобусе быстрее, можно выкроить безболезненно полчасика, зайти в отдел со своими попрощаться…

Кому-то улыбнулся, кого-то хлопнул по плечу, по-быстрому — буднично и спокойно, как будто взял пол-отгула. Предложил по неписаный традиции:

Ребята, кто хочет нашу группу проводить — милости прошу в аэропорт. Шеф, наверное, отпустит. Дополнительным грузчикам будем рады… Ну, и по стаканчику, — предстояла еще перегрузка всего хозяйства с машин в огромное брюхо воздушного корабля. Желающих не нашлось: кому-то самому вылетать через неделю-другую, кому-то от работы не оторваться, кому-то погрузка вообще претит…

Развернулся и пошел. Миновал проходную и зашагал к метро. Шел и ничего не видел вокруг, вместо того, чтобы жадно запоминать. Он целиком погрузился в «завтра». И когда его покачивало на перегонах подземной дороги, и когда трясло в автобусе, он думал о том, что будет впереди. Думать о том, что осталось за плечами, было невыносимо. Завтра…

Как-то она сказала ему: «Читая мои письма, ты, наверное, не воспринимаешь их, как я не могу представить по твоим запискам и даже фотографиям ваш быт и вашу работу. Мне иногда кажется, что ты где-то на Луне…»

Трудно объяснить, почти невозможно рассказать, что такое дрейфующая льдина, дрейфующая станция. Ярче всего один запомнит одно, другое — другое, а третий вообще постарается все побыстрее забыть. Кто-то утверждает, что настанет время, и сюда будут продавать путевки, как на самые дорогие экзотические курорты, настолько здесь здорово. Другой, проживший с ним бок о бок полгода в предыдущей экспедиции, койка к койке, плюнет и в очередной раз публично отречется: «Ноги моей отныне севернее шестидесятой параллели не будет!»

Сто человек — сто мнений. Но у каждого — своя дорога на Север. Свой путь — не абстрактный: «Позовите мне врача, заболел я Арктикой!», — а вполне конкретный: из тепла — в холод, с твердой земли — на лед, из уюта — в некое неустройство чувств. Иногда стремительный, как выпад фехтовальщика, за день-два пронзающий туго натянутую сетку параллелей и меридианов, чаще томительные однообразными неделями ожидания в бараках северных городков и поселков, гордо называемых местными «гостиницей»…

Деревянные отели, долгие разговоры, неумытые, встрепанные сновидения, периодическое «взбадривание» на перевалке снаряжения из больших самолетов в малые, способные сесть на лед, в заветную точку, где надолго будет твой новый дом, твоя работа, твоя жизнь… Разница во времени, когда час полета на два часа сдвигает устоявшиеся ритмы, потеря целого дня в конце пути…

Брезжит свет полярного утра. Плохо сплю, очень плохо сплю, первые недели непрерывного нескончаемого утра. Жизнь переворачивается на двенадцать часов. Вынужденное безделье перелета, а это хуже всего: ползут мысли, мыслишки: «Зачем променял вчера и позавчера на это сегодня? Младший научный грузчик!» Обидно за дело, которое еще даже не начинал сдвигать с мертвой точки. Дни уходят — что не успеешь сделать сейчас, придется исполнять при минус сорока пяти… И еще не начал скучать, еще не успел постичь всю тяжесть перемен, монотонность и неотвратимость маятника, тебя раскачавшего…

Сопки, гольцы, тающие сугробы, резь в глазах от многочисленных отражений полуденного солнца… Прогулки: километр направо, километр налево. Страшные в сравнении бетонные полосы суперсовременных аэродромов — восемь часов прямого хода до Москвы на большом авиалайнере, — и толево-жестяные лачуги самостройных «шанхаев», изредка перебиваемыми трехэтажками на курьих ножках серии «Арктика». Хижины на окраинах…

А с жильем здесь похуже, чем на материке…

На каком материке? В Америке, что ли?

Да нет, у нас в Рязани, рязанский я, восемь лет назад на гидробазу завербовался… А вы откуда будете?

Вдруг, как будто зубилом по граниту, царапается, на годы врезается в память деталь: ползет цистерна, огромная бочка с надписью «Питьевая вода», дороги как таковой нет, размытая талыми водами светло-коричневая жижа, пасмурно, и мальчик, совсем ребенок, в шапке-ушанке армейского образца с сорванной кокардой, забавляется на плохо оттаявшей куче песка с игрушками. Игрушек у пацана немного: сломанный автомобильчик-самосвал и четыре пустых бутылки. Две из-под водки по пять тридцать, поллитровки, две большие по восемь десять, того же напитка. Неторопливо пересыпает песок из одной емкости в другую. На заднем плане — полуобгорелый щитовой дом с одним уцелевшим входом, к двери которого присобачено рукописное объявление: «Талоны на оленину отовариваются с первого по третье число каждого месяца». И льется, льется, не кончаясь, струйка песка, и ты соображаешь, что не будет даже этого грязного песка, чтобы полюбоваться на землю, на почву под ногами… Разве что будешь ходить в кают-компанию, где в горшке, печальный в своем одиночестве, будет расти шалый огурец — предмет гордости повара, вызывающий его неподдельный восторг каждым новым листиком…

И дней через двести, закрыв глаза, вырастет перед тобой, как пятно от солнечного ожога на радужной оболочке глаза, эта картина — замурзанный озябший мальчик… И струя песка вновь потечет из одного горлышка в другое, а цистерна с водой медленно и натужно продолжит свой неумолимый ход. И видение это, случайный эпизод, будет вновь и вновь повторяться по ночам, заслоняя и драпируя главное, о чем хотелось бы помнить, вызывать в памяти.

Завтра лето будет догонять тебя лишь на радиоволне. Не успевшее как следует поздороваться в городе, ускользнувшее между рук, теперь прорывающееся сквозь помехи сообщениями синоптиков «…в центральном черноземном районе днем воздух прогреется до 27-28 градусов, малооблачно, без осадков…» Но даже здесь, на краю света, в прибрежной арктической пустыне потихоньку начинает исчезать последний снег, обнажая мусорные язвы долгой зимы. Легкая куртка на тебе будет соседствовать с тулупом, надетым по инерции мышления.

Но даже здесь очень близко к макушке Земли наступает лето.

Идешь по деревянному настилу, заменяющему тротуар, без шапки. Чудно как-то: голова и не покрыта! Непорядок! Все немногочисленные встречные с тобой здороваются. Каждый новый человек на виду, пять-семь дней — и все знают, откуда ты, зачем появился и куда тебя кривая вывозит дальше. И уже принят как «свой»…

Но вот, в одно прекрасное скорое утро, внезапный подъем по телефонному звонку в гостиницу. Все совпало, как в лотерее. Шар первый — погода. Погода летная. Шар второй — погода на льдине. Летная. Шар третий — пилоты не успели вылетать «саннорму». Экипаж готов самолет исправен, прошел плановое ТО. Шар четвертый — наконец подоспел первоочередной груз, который тихо лежал на складах в городе и почему-то ждал последнего рейса тяжелого самолета. Шар пятый — решился вопрос с заправками, закончились ведомственные распри авиаторов разных летных отрядов. Горючее здесь дорого и строго в рамках лимитов, у каждого отряда — свой. И шар шестой, последний — мы сами, те, кто всегда начеку, те, кому надо вперед, на льдину, к работе, к следующей жизни, ради которой, собственно, все и затевалось. Шар, выпадающий сто из ста…

Пары недель не хватило до того, чтобы увидеть, как расцветет тундра…

Прильнув к иллюминатору, успел загадать на прощание: если последняя женщина, которую увижу, будет блондинка, то все будет хорошо, если брюнетка, то лучше зажмурюсь. Подглядывал краем глаза, как Любопытный Том за леди Годивой… Закрутились винты, врублен форсаж, задрожал корпус, самолет пошел на взлет, тряска пропала, мы в воздухе, а ты все плющишь нос в стекло. У главных ворот мелькнула аэродромная сторожиха в нескладном треухе. Блондинка или брюнетка? Не разобрал…

Высадились. Первые секунды послезавтра. Для справки: секунд в году — тридцать один миллион пятьсот тридцать шесть тысяч. Это в году обычном, а в високосном — на восемьдесят шесть тысяч четыреста больше.

Мне что-то здесь не приглянулось, ребята! — так он сказал, в первый раз попав на дрейфующий лед. Тогда в лицо, еще не привыкшее к климатическим особенностям здешних мест, нежно подернутое ранним загаром, сотней колючек и стальных ножей, впился ветер. Бушевал крутой поземок. Как летчики ухитрились в такую погоду посадить самолет, так и осталось для него загадкой…

На скамейку, где он примостился в ожидании, упала тень. Проплыло легкое облачко, почти летнее, кучевое, заслонило на пару минут солнце. Он недовольно заерзал. Тепла, тепла хотела каждая клетка. Не искусственных калорий печки, сауны, грелки, а тепла естественного и вечного, тепла солнца, моря и тела.

С какой силой захочется этого послезавтра? В тот первый раз некоторое время хотелось вернуться домой так, что был готов уйти пешком со льдины. Думал — своя собственная слабость… Нет, ему признался человек, увенчанный всеми возможными полярными наградами и отличиями, прошедший десяток зимовок. У него было нечто похожее и в первый, и в восьмой раз…

Что ждет меня впереди?

Труд, без выходных и воскресений… Работой меня не испугать.

Минус сорок-сорок пять по шкале Цельсия, ветер, пурга, метель, стихия… Ерунда, ты тепло одет! Старая, но верная присказка: «Не бывает плохой погоды, бывает плохая одежда».

Программа исследований, напряженный график, огромный объем, столько всего предстоит перелопатить!.. Но ведь для дела, да и для себя тоже, — статья, другая, материал к диссертационной работе, о которой уже стоит задуматься. Даже плюс — некий простор для творчества, не то, что у стандартных служб наблюдения — метеорологов, гидрологов, аэрологов.

Длинные бесконечные вечера, затянутые липким сумеречьем осени или непроглядной тьмой зимы, печаль и грызущая тоска по дому… Рецепт прост: опять работа, любимые книги, отобрал с собой, здесь, на дне мешка, простор фантазии, море времени, чтобы остановиться, оглянуться, что-то переосмыслить. Если правильно использовать это и научиться держать вынужденную паузу, тем более, что быт тебя не заедает, не валяться уныло в тряпках и ныть, то выходит сплошной плюс.

Одни и те же лица, — даже добрые друзья и товарищи порой расходятся на годы, разругиваются на всю оставшуюся жизнь, малейшее трение запросто раздувает костер страстей… В первую очередь, ты — человек, ты — мужчина. Будь им всегда. Лучшее место в мире, чтобы научиться владеть собой.

Беспрекословное подчинение, воинская дисциплина. Строем, правда, без песни — застудишь легкие, если будешь драть глотку на морозе — на завтрак и на ужин. Выход за пределы лагеря — доклад, поход на филиал — четыреста метров, меньше трамвайной остановки — доклад, пересчет по головам после отбоя — снова доклад. При ограниченном количестве положительных эмоций, мягко говоря, утомительно… Надо терпеть. Ходить строем, если надо. Ходить, взявшись за руки, если потребуют… если хочешь когда-нибудь вернуться, а не оставить печальную отметку в вахтенном журнале станции, подвести товарищей, а начальство — вообще под монастырь.

С другой стороны — необходимый, вечно сопутствующий риск. Под ногами — не суша, а льдина, путешествующая в пространстве по прихоти стихий и своей собственной. Меняющаяся не веками и тысячелетиями, а одним днем, одним часом. Чушь, годная лишь для устных рассказов и меморий, промывания мозгов знакомым женщинам: «В середине осени нас развело…» — «Кого развело? Разве вы с Еленой разошлись?» — «Нет, наши дома оторвало от основной части льдины. На другой стороне остались склады с горючим, продовольствием (как не приврать за рюмкой коньяка хорошенькой женщине?). Двое суток мы наводили переправы…» — «Неужели? Как мило!» — удивление и восхищение. «Да, кожа приставала к металлу, люди падали от усталости, но мы знали: только в нас самих наше спасение…»

Можно и так описать переезд через разводье на надувной лодке, больше напоминавший выезд на пикник. А можно отделаться двумя-тремя словами: «Ну, было дело… Ну, ломало, ездили с места на место, дизельную, по счастью, природа уберегла… Ну и что из того?»

Это о переезде, длившемся полтора месяца, когда на ходу выполнялись намеченные программы, а в пятидесятиградусные морозы весь скарб, жилье, лаборатории и аппаратуру раз в неделю перетаскивали в места, казавшиеся безопасными, и лишь равнодушное полярное сияние, словно посмеиваясь и удивляясь усилиям маленьких муравьишек, разворачивалось над головами…

Нет, безусловно, будут и какие-то простые, незамысловатые радости — и не только в работе, в удачном эксперименте, в выполненной программе исследований…

Раз в год, редко — в два, соберутся все вместе в кают-компании и под мелодию песни-заставки «Летят перелетные птицы» по «Маяку» на длинных волнах (приема волн коротких нет, как нет и FM-диапазона, быстро затухают вдали от передатчиков, против законов физики, уравнений Максвелла не попрешь) послушать передачу «Голоса родных». Смотреть, как утирает неподдельную слезу начальник станции, слушая, как мило шепелявит его внук: «Дедушка! А мы с бабушкой вчера собирали плодожорку с яблонь. Бабушка говорить, что в этом году яблочки сплошь червивые… Приезжай скорее!»

Крепко выпить на редких официальных праздниках, особенно на день военно-морского флота и, естественно, в Новый год — год возвращения. После третьей-четвертой стопки хором затянуть: «…Мы ехали на север, не стонали. Не плакал и не хныкал ни один. От холода лишь уши потирали… Эй, Жора, подержи мой карабин!» Махнуть еще рюмашку, вспомнить последний куплет древней песни и уже совсем нестройными голосами завершить хоровое пение: «С довольствия коньяк со спиртом сняли. Урезали воскресное меню. Мы тех, кто это сделал, проклинали… Эй, Жора, подержи мою пешню…»

Все это будет послезавтра. Может быть, не совсем так, но похоже.

«И я готов!» — подумал он. Потянулся и встал со скамейки. Огляделся по сторонам и по-мальчишески громко засвистел и закричал в капители аляповатый колоннады:

До завтра! До за-а-а-автра!

К раскатистому эху примешались схожие тона:

Автра! Автра! — дала о себе знать гулким взревыванием на небольших выбоинах вереница тяжело груженных машин. Грузовой караван подходила к аэропорту…

Но этого дня не было. Не было, и все. Не было и долгожданного вчера. Он улетел позавчерашней ночью, не успев ни с кем толком проститься и переложив все хлопоты на телефон. В сказки он не верил, так же как не верил в добрых и злых волшебников — никто не мог подарить ему даже пару лишних часов в светопреставлении отъезда. Но он знал, что, будь вчера и сегодня, они были бы именно такими.

Он просто уезжал работать, а все мучения, недоговоры, переговоры и стенания были так, постольку-поскольку, нечто вроде чашки для полоскания пальцев на званом обеде. Он уезжал не в первый и не в последний раз. Главное было в этом.

И только в оторвавшемся от земли самолете, когда в пластмассовые стаканчики налили по первой — сколько взлетов, столько посадок! — его передернуло, но не от запаха водки, а от боли за то, что не состоялось, за то, чего не было…

Минутная слабость, которая вскоре прошла…

 

 

Весна

 

Их, в сущности, две. Первая и вторая — если подходить максимально просто…

Между ними — год. Год жизни и работы, надежд и яростного труда, год необычайных впечатлений надежд и планов.

Год на дрейфующем льду.

Эти весны — разные, совершенно разные — по настрою, чувствам, проблемам, переживаниям — но, однако, во многом схожие, как среднегодовые гидрометеохарактеристики одного и того же района.

Кто-то обнимается, чуть не плачет от радости встречи:

Я вернулся! Дождались!

Кто-то обнимается, прощаясь и сводя скулы, чтобы не разрыдаться:

Я вернусь! Ждите!

Отъезд одних — это возвращение других. Финиша, конца нет — есть непрерывное обновление, есть то, что так емко и сжато называется «новая смена»…

Первая весна. Весна отъезда. Primavera! Прости, Алессандро ди Мариано ди Ванни Филипепи, более известный нам по своему прозвищу Боттичелли — «Бочонок»! Прости, Сандро! В твоей «Весне» теплый ветер Зефир, окруженный прекрасными грациями и нимфами, вожделея, охотится на одну из них. Над всем великолепием царствует богиня любви — Венера. «Вечной я нежусь весной, весна — это лучшее время: в зелени все дерева. Вся зеленеет земля… Не перечесть все цвета на цветах, рассеянных всюду. Я никогда не могла: нет и числа их числу…»

А здесь цвет один — ослепительно-белый цвет холодного солнца высоких широт, ярчайший до слепоты. Нимф и граций нет. Да и до владений Зефира, несущего тепло и плодородную влагу, добраться отсюда невозможно…

Тепло, ласка и цвет остались далеко на юге, растаяли под крыльями самолета, как таяли на губах последние поцелуи. Курс — норд-ост, Северный полюс. Стремительно было то время, быстротечно. Пятнадцать часов полета — и ты в другом измерении, в другом времени, пространстве, в устье реки Колыма — там, куда Витус Беринг тащился на перекладных полтора года… Каково ему было в пути — никто не задавал себе этот вопрос?

Последнее усилие, последний бросок — и ты на дрейфующем льду.

Высадился из самолета, не понимал еще до конца: где ты, что вокруг, почему? И только когда вдали от полосы ледового аэродрома лопнула в первый раз льдина и открылось пространство черной воды, осознал, что под тобой — не земля, а два, два с половиной метра этой самой замерзшей воды.

Как давно она была — моя первая весна в Арктике? Да и была ли вообще? С годами из памяти исчезают не только строки и абзацы, а целые страницы прошлой, «раньшей жизни», как говорил мой сын, когда был маленьким и провожал меня в экспедиции…

Прошла та весна. Только остро, как ожог, вспоминаешь иногда то самое первое мгновение на льду. Тогда вместо первых листьев тебя встретили крепкие морозы за тридцать и массивные сугробы, столь непривычные для городского жителя. А сколько этих мгновений было впереди!

Потом, по прошествии лет, вдруг сморит короткий сон. Резко очнешься: где? зачем? время? число? неужели вновь? И отляжет от сердца, когда увидишь плечо жены на соседней подушке…

А не будешь ли, вспоминая, жалеть о той, давнишней картине: голый лед и первая палатка, крылья самолета, уходящего круто вверх, в сплошной радужный отблеск… Такое же солнце медленно очерчивает овал в небе, окрест тот же сине-белый Андреевский флаг — синь неба, белизна снега…

Не захочется ли вернуть? Повторить? Во второй, пятый, десятый раз?

Я повторял, но универсального ответа так и не нашел…

Какого цвета солнце весной? Прищуриваешь глаза, присматриваешься к нему, как к старому другу, с которым надолго расставался — тот или не тот? То или не то?

Желто-рыжее в высшей точке, блекнущее по мере исхода светлого дня. Огромно-красное, внезапно трансформирующееся в невероятных размеров диск, нижний край которого упирается в дальнюю гряду торосов. Беги, лови — но не обожгись, не спали легкие в гонке к горизонту: на воздухе чуть-чуть меньше минус сорока по Цельсию.

Светло, прозрачно, тихо, покойно — смело выскакиваешь из дома (добежать до соседей, проверить приборы) — в тонком свитере.

Круговая белая пелена, любая грань отражает свет и тепло, аккумулирующееся на всех инородных предметах, на разнообразных оттенках черного. В оттепель (минус двадцать пять) начинают протаивать кабеля, оставляя бороздки-дорожки на снегу. Вокруг тысячи зеркал, рефлекторов, отражателей; спина в темной теплой куртке намокает — печет.

Солнце — везде солнце, даже на Северном Полюсе…

Стихает ветер. Спадет совсем — до полного затишья, мертвого штиля, нуля, когда даже чувствительный датчик не в состоянии уловить малейшие порывы. И кажется: что за прелесть эта Арктика! Почему здесь существуют коэффициенты и надбавки к зарплатам, суточные и «экспедиционные», вдобавок — на всем готовом, на бесплатных отменных харчах? Выдают по две пары унтов и неподъемные шубы, которые, кстати, так весь год и валяются на дне рюкзаков: трудиться производительно в них невозможно, можно только стоять около работы.

Тут надо делать курорты и санатории, вывозить сюда больных и немощных, задерганных в сутолоке и суете, людей с уставшим сердцем и нервами.

Воздух! Какой воздух! Чище чистого, чистый не технически, а как реактив для точных исследований — химически… Им не дышишь — его ешь, как яблоко!

Море! Какое море — целый океан! Везде под тобой, в любом месте — пляж, народу — никого… Искупаться, правда, не тянет, но это же дело вкуса, в Крыму тоже не все купаются.

Солнце! Загораешь моментально — красновато-кирпичным цветом, цветом плотным и долгим. Только загар странный: овал лица, резкая черта через лоб — до шапки, запястья.

Сверкает, блестит, переливается, ослепляет, смеется, играет, обманывает, лукавит — это весенняя Арктика. Арктика устойчиво хорошей — летной! — погоды.

Небо все светлее с каждым днем. С каждым днем светлеют и лица людей. Он оживают, рождаются вновь. В той дальней, давно прошедшей весне была эйфория. Опьянение закисью азота — глубиной срока, новыми непривычными ощущениями. Тогда находили выход в другом: упивались своей силой, своим решением, мощными творениями рук своих. Был взрыв, нахрап — строили, созидали, возводили, а возведя, прильнули к приборам. И было много еще не истраченного, велик был резерв улыбок, веры, воспоминаний.

Теперь оживают предвкушением финала: результатами экспедиции, ценнейшим грузом наблюдений и экспериментов, запакованным в непромокаемые пластиковые мешки и самые надежные «вьючные» ящики, обшитые по краям металлическим уголком и снабженные ремнями для удобства поклажи и транспортировки. Счет оставшихся дней уже не пугающе трехзначен, а приобретает более привычные в частной жизни порядки: недели, декады, максимум — месяц-другой…

Когда же было сумрачнее всего? Спрашивал у многих, пытался разобраться сам.

У каждого своя критическая отметка. Кому-то с особой неприязнью запомнились обложные, холодные дожди первой половины августа, когда льдина — и станция на ней — превратились в одну огромную лужу, которую с трудом форсировали на разъезжающихся ногах (внизу-то лед!) в высоких болотных сапогах. Многие вспоминают дни, когда исчезло солнце, украденное на полгода. Где-то рядом прошел рубеж терпения других — осенний отъезд «сезонников», чьи программы работ были рассчитаны на пять-шесть месяцев. Не оставляют равнодушными тьма-тьмущая и жесточайшие морозы длинно-затянутого января… Каждому, как говорится, свое. Но никогда в этот ряд не попадает весна, нет ее в списке дней черных, дней, которые страшно и кощунственно вспоминать, равно как алеуту или эскимосу произносить всуе имя верховного божества…

Молодой ты или поседевший, в Арктике — всегда одна весна, весна огня, задора, ей все по плечу, «все будет великолепно, ребята!» Следующая весна несет смятение чувств, закаленных днями, часами, месяцами, и надежду.

Дальний рокот самолета, сегодня три рейса, завтра в плане — пять, ледовый аэропорт работает на полную нагрузку. Идет смена.

Усталые, чиненные-перечиненные приборы, истерзанный металл. Пустые бочки из-под горючего уносят со льда. Приходит новое оборудование — свежие материалы и продукты, блестящая поверенная аппаратура — чтобы через год, отслужив верно, смениться в непрерывном обращении, в круговороте дел и людей…

Идут, гудят самолеты.

За неделю, дней за пять до первого рейса, по кают-компании ползут и множатся слухи:

Говорят, аэрологов к пятнадцатому меняют… А мы на майские вряд ли…

А кто летит?

Зимин, Шакуров и два новых…

Зимина помню, был с ним на Новолазаревской. Наш человек — он дело наладит не хуже…

И подробности обмена: кто, когда, с кем садится, где будут пересадки-перевалки, какой ожидается прогноз погоды по трассе.

Появляется чувство некоего превосходства, легкой, легчайшей размягченности: «Мы-то смогли, отдали честно то, что потребовалось и даже больше, а как-то они выдержат, как сдюжат?»

Они смогут тоже, без сомнения. Но их оркестр еще настраивает инструменты, в лучшем случае, исполняет увертюру, а мы неистово и громогласно доигрываем последние такты финала. Не звучат в них медь труб, рык фанфар и грохот барабанов — времена и каноны изменились. Но каждый прилагал усилия к тому, чтобы закончилась непростая пьеса, одинаковая по трудностям и для дирижера, и для первых скрипок, и для скромных валторн, — мажорным аккордом.

Обходишь — в какой раз! — станцию, родную и знакомую до слез.

Блок дизель-электростанции. Заходишь сюда не гостем, а хозяином, на равных с механиками-механерами, кичившимися раньше своим опытом и незаменимостью. Стали друзьями. Степенно, если есть время до срока наблюдений, потолкуешь о делах, о трудностях, о том-сем; вспомнишь вместе начало, как старики — минувшие десятилетия.

А вот прошлой весной была погода… Не чета сегодняшней…

Да… Дуло поменее…

Нет, конечно — было то же самое, среднестатистическое, по прямой-то уплыли за год всего на двести двадцать миль, все изменения — плюс-минус градус Цельсия, метр в секунду, пяток миллибар. Просто этот год твой, и хочется, чтобы в нем все, даже погода, были лучше и неповторимее…

Рядом с дизельной — камбуз. Вечно гремит кастрюлями шеф-повар — вот уж у кого воистину не было ни денька на отдых. Выбежал на склад, бросил на ходу:

Заходи, пожуй! Сегодня на третье — твои булочки с кремом!

Выучил наизусть вкусы каждого. Определили и его пристрастия:

Эти сосиски, Женя, тебе особенно удались!

Вдруг, нежданно-негаданно, спал крепко, совесть чиста, встал и в одно прекрасное утро, выходишь на завтрак, все как обычно, ветер, снег, каюта, — а за столом видишь новые лица… Ночью были самолеты, и кто-то улетел внезапно, разорвав ткань дней.

На привычном месте, напротив тебя, сидит иной человек. Другой — не механик Володя и не ионосферист Виктор. Кто-то другой, который станет Володей или Витей уже не для тебя — мало осталось времени. Для тебя он — человек новой смены (несколько напыщенно, но достаточно точно). Он будет Петрухой, Колюнькой или Андреичем для тех, кто еще в пути, кто продирается сквозь нелетную погоду, тесноту и неудобство последних аэропортов континента.

Скоро, очень скоро и твоя очередь. А дни сливаются, слипаются в один — яркий, медленный, последний… Что бы ни было, что бы ни осталось в душе, сейчас основное — скорее бы! Виден, близок финиш — рукой подать до него, не сорваться бы в последние дни, чтобы не пустить все под откос, остаться человеком, остаться людьми, товарищами, друзьями, встречаться потом, смеясь вспоминать день за днем.

Возвращаться надо победителем.

Ходят друг к другу в гости, как не было длинного срока, как будто за год не приелись знакомые лица и досужие разговоры. Теперь беседы одни: отъезд, отъезд, отъезд…

И объявляют внезапно: сегодня улетаешь ты! План семнадцать ноль ноль по станционному времени — на двенадцать часов впереди московского. Со всей своей группой собран и готов уже с неделю. Заходишь в жилой балок, делишься долгожданной новостью с товарищами. Один из них зачем-то лезет в наглухо застегнутый и зашнурованный рюкзак. Распускаются тесемки и вытаскивается толстый здоровый фолиант (дневник — не дневник, полевой журнал — не журнал, ежедневник скорее):

Слушай, я тут вычитал… — листает второпях, ищет нужную страницу. — Вот, вот: «Счастье я определяю так: возвращение всякой вещи к своему началу…» — это Пико делла Мирандола, пятнадцатый век, Ренессанс, итальянец, мать его итить, а они-то в счастье толк понимали…

Так что — вернемся сюда?

Обязательно вернемся!

 

 

Лето

 

«…Середина лета, подсыхают губы. Отойдем в сторонку, сядем на диван…» — рядом с тобой пыжится напарник, пытаясь поднять себе настроение в тяжелой работе незамысловатой песенкой, городским романсом. Ложь! Губы не подсыхают, а просто мокнут в непроглядной вселенской сырости, стопроцентной влажности… Но это полбеды. Беда в том, что природа, наделив напарника недюжинной физической силой, напрочь забыла о голосе и слухе. В сотый раз слушать одну и ту же арию, исполняемую надтреснутым фальцетом, утомительно. А что делать? Сказать: «Заткнись! Смени пластинку!» Обидеть на день, на два, на неделю, а может, и навсегда, — чувства уже обострены, пламя может вспыхнуть от каждой искры, от любого неосторожно брошенного слова. «Небольно дать в ухо?» — чего-чего, а рукоприкладства на дрейфующем льду отродясь не встречалось… Войдешь в историю как антилегенда. Вдруг приходит счастливая мысль: отвлечь и предложить смениться:

Толян! А знаешь, эти стихи Ярослав Смеляков написал… «Операцию ''Ы''» смотрел?

Только здесь шесть раз!

Вот, там Шурик читает его стихи про «хорошую девочку Лиду»… Давай я покручу!

Рассказывать о судьбе рядового Смелякова, пешего пехотинца, написавшего еще и про «эти Лили и эти Оси…», не хотелось. Не место и не время проводить литературный ликбез, надо работу работать. Главное, что напарник замолк и передал ему ручку бура с насаженными штангами…

Бур идет туго. Кольцо с резаком вертится все медленнее, все труднее проворачивать ручку. Со лба катится пот. Аккуратно высверленный круг забивается наструганной ледяной крошкой. Каждые три-четыре оборота приходится вынимать кольцо. Тогда из пробуренного отверстия, залитого сине-зеленой водой, неспешно выплывают белые хлопья.

Но Смеляков из головы не идет. «Если я заболею…» — два резких оборота. «К врачам обращаться не стану…» — и потянул наверх инструмент, расчищая лунку. «В изголовье повесьте…» — как размер в такт попадает! Дело потихонечку идет…

Углубились на две штанги бура — метр восемьдесят — но мало. Льда еще добрых сантиметров пятьдесят. Несколько неосторожных движений, и в резиновый сапог через верх голенища попадает солидная порция талой пресной воды.

Бич номер один — залившая землю вода. Только не землю — лед. Неспокойный изменчивый дрейфующий лед. Вода подтачивает дома, разливаясь в озера и речки; чуть всхолмленная ветром, легкой рябью затянутая поверхность подползает к леднику, разрушая его толстые стены (проблема — как сохранить мороженое мясо на Северном полюсе?), проникает в лунки гидрологов и океанологов, где, соприкоснувшись с крутым рассолом морской воды, тут же замерзает у нижней кромки льда, образуя крепчайший, увеличивающийся день ото дня, панцирь; превращает станцию в некое подобие Венеции. Тихо покачиваясь, движется надувная резиновая лодочка, светит солнце, гондольер отталкивается шестом, только что не поет: «O Sole Mio…»

Единственный способ избавиться от воды — бурить льдину в низинах и заводях. Бурить до изнеможения, потому что толщина льда — три-четыре метра, а прочность сравнима со скалой. Семьдесят сантиметров — этого достаточно, чтобы выдержать тяжелый самолет.

«Вода, вода, кругом вода…»

Скользит ребристая подошва сапога по ледяной подложке снежницы, вертится бур, кожанка сброшена на ближайшем бугре, легкий — «летний» — свитер темнеет у ворота и под мышками. Вот кольцо бура пошло легче — у границы лед-океан последние сантиметры покрова мягки, как теплое масло, и только закончилось сопротивление, клюешь носом вперед.

Все!

Через день здесь будет промоина пятьдесят на пятьдесят, а прихватит мороз, хотя бы две-три десятых ниже нуля, — образуется второе дно: тонкая пленочка свежего льда. Поленишься сходить, проверить, пробить ее трубой или палкой, глядишь, — и придется бурить рядом новую лунку: сток прекратится…

Инструмент, запасные штанги — на случай неприятных сюрпризов — на плечо, и дальше, к следующему озеру.

Зелень лета… Зеленая вода, зеленоватые сколы торосов однолетнего льда, темно-зеленые ватники метеокостюмов… Остальное — черно-белое, штрих, ретушь. Остальное — воспоминания.

Чав-чав — как будто по болотной ряске. Да хоть бы в болото, на десять минут в родное болото Нечерноземья. А вот в лес бы попасть!

Скинешь темные очки, закроешь глаза, подставляя лицо солнцу. И представляешь себе…

Шумит вдали река (работает неумолчный дизель). Хрустят под ногами хворост и валежник (трескается тонкая корочка ноздреватого, источенного наста). Колючки можжевельника покалывают щеки (микроскопические ледяные иглы витают в воздухе). Еще можно подойти к столбу силовой линии электропередач, паутиной паука раскинувшей сети по всей станции, и похлопать его ошкуренный бок. Сосна или лиственница? Ель?

Почему-то ночью (деление, понятно, условное) светлее, чем днем. Перед завтраком затянет небо слоистой облачностью, к обеду опустится туман, схватит серой шалью диск, которому поклонялись еще египтяне и инки. А ночью — потоки света сбивают, ошеломляют. Свет идет отовсюду: и с неба, и от снега, разбившись на сотни тысяч желтых и синих самоцветных камней.

Поле Чудес, страна Дураков — собирай горстями в мешки и чемоданы, сортируй по размерам, оригинальности огранки, игре, чистоте воды… Пригоршни, горсти, рассовывай по карманам — в руках они живут миги, просачиваясь сквозь пальцы каплями воды…

«Между пальцами вода, просочилась — вот беда…»

Может, задрать повыше голову — нет ли самолета, не кружит ли вестник, закладывая лихой вираж, не шумит ли вдалеке, нет ли почты, известий? Но все равно: рано еще скучать, впереди еще год, работа только начинается.

Сначала льдина — это строительная площадка, формально мало отличающаяся от семижды семь раз описанных высадок, таежных и иных десантов. Атрибуты те же — первая палатка, первый колышек. Только палатка иная — наглухо затянутый перкалем кокон с плотно пригнанными люками и иллюминаторами.

Топор, двуручная пила — в цене; гвозди, гаечные ключи — вот предметы первой необходимости. Осциллографы, вычислительные комплексы, электронно-транзисторная техника пока терпеливо дожидаются своей очереди. Их время впереди…

Только ночами, в минуты — не часы отдыха фанаты распаковывают ящики с «наукой», как дети любимые игрушки, поглаживают приборы, тихо подбираются к своей работе, своему делу.

Не урчат экскаваторы и не роют котлованы. Строительство идет особое. Город закладывается на кратере вулкана, в эпицентре землетрясения, которое может произойти в любой момент и предсказать которое трудно.

Технику с успехом заменяют руки. Не едут сюда специальные бригады монтажников, электриков и отделочников. А объектов — не один и не два. Кают-компания. Дизельная. Склады — «теплый» и «холодный». Жилые и рабочие дома. Дома-лаборатории. Линии электропередач и линии связи. Ледник-холодильник — огромный блиндаж в четыре наката, специальным рейсом везли бревна. Лунки гидрологов и океанологов — надо думать и об их исследованиях, о том, за чем ехали. Антенно-мачтовое хозяйство. Эстакады для грузов. Палатки, бункеры, терриконы бочек. «Сделай сам»…

Океанологи слесарят, аэрологи с геофизиками — сборщики, геологи — ледокопы, механики-электрики — мастера на все руки, выпрямляют каждый кривой гвоздь: «В Арктике ничего не выбрасывается!»

Наконец переезжаем. Из палатки в дом. За месяц привык к ней, как к старой коммунальной квартире. Привык к своей раскладушке — от лаза первая налево, к спальному мешку с вкладышем, к вьючным ящикам, заменявшим стол и стулья, к вечной неразберихе вещей и инструментов — и места-то толком не выбрать, не вбить гвоздь в парусные стены.

А здесь — удобства. Нары, которые сам обстругивал и украшал самым простым и распространенным образом — обжигал паяльной лампой. Стол, который собрал приятель из дюралевого уголка и толстой плиты гетинакса. Тверда стена, очень прочная, не выгибается под ударом кулака.

Можно пришпилить фотографии. Дети. Потом луга, поля, леса, тюльпаны, цветы, словом — лето. Потом календари.

Распаковываешь чемодан, мешки.

Подергал за дверную ручку и понял: здесь я буду жить. Жить год. Дверь захлопнулась.

Стрижемся наголо. Очень удобно и гигиенично, да и шапка лучше сидит на лысой голове. До отъезда, при желании, успеешь подстричься еще не однажды. Падают под безжалостной машинкой доморощенного парикмахера волосы. Каштановые, посоленные сединой, темные, светлые.

Дай погладить! — и рука сама тянется к аккуратно побритому черепу.

Только ради тебя! Валяй, гладь… — подыгрывает приятель.

Поход на ужин, а может, на обед или завтрак — не отличишь: стереотип, стандарт. Солнце, как воздушный шарик на ниточке у ребенка, гуляет невысоко надо головой. Рукой не достать, но низко, рядом. Переправа через ручьи и речки. Обходы, объезды, наведение мостов. В городе брал с собой зонтик, здесь — доску потолще и подлиннее. По прямой — четыреста метров. На деле — полтора километра «чистого» хода и форсирование разводий на надувной лодке.

В воздухе сыро. Кажется, что идет вечный нескончаемый дождь. Метеоролога в каюте ждут с надеждой: он приносит очередную сводку за прошедший день и прогноз. Аэрологи согласно кивают: они в курсе общей обстановки. Их работа начинается практически с первого дня.

Когда подморозит?

Метеоролог разводит руками:

В августе…

Подмокают папиросы, ползет плесень под нарами — это полбеды. Отсыревают, капризничают приборы — это беда. Самое время для отладки, монтажа, настройки. Надо спешить: осень и зима не просят заминок. Все помнят, что сюда ехали не жить-зимовать, а работать.

Наконец, баня. Настоящая баня, русская, самая северная в мире. Последний объект.

Все чин по чину: печка, правда, не на березовых дровах — слишком шикарно — на бензине, но запаха и угара нет, старались; докрасна раскаленные камни. Специально везли ящик камней. «Золотые» камни — недешево обходится доставка каждого килограмма на лед. Но везли не зря, где и кто набирал — неизвестно, но все в душе говорят ему, пожелавшему по понятной причине неизвестным и остаться, спасибо.

Веники. Это роскошь. Это каждый вез себе сам, со своими личными вещами; до новых чуть-чуть не дотянули — уехали. Но и старые гуляют по животам и спинам, только листья летят. У механика — дубовые. Предмет общей зависти. В итоге идут на круг — отказать невозможно.

Весь этот комплекс — дом на три щита, четвертый тамбур, предбанник, парадное крыльцо и огромная вывеска «Баня» — плод бессонных ночей плотника. И ручка у двери покрыта лаком и отшкурена, и решетки для ног выпилены, как лобзиком, и полки выскоблены куском стекла — любо-дорого, товарищам в радость. И так их здесь немного — и товарищей, и радостей — ценен труд вчетверо.

Горячая вода из рубашек охлаждения дизелей, холодная — из снежниц. Четыре таза на нос — лимит. Если мыться аккуратно, или, как говорит гидролог, «не все места», то хватает…

Единственные легализованные полдня выходных. Можно никуда не спешить, посидеть в предбаннике за папироской, лениво закутавшись в простыни и, разглядывая, как в дверях исчезают любители острых ощущений, макнуться в воды Северного Ледовитого океана. Нырнуть в лунку, почувствовать всем телом минус полтора приповерхностного слоя, вскарабкаться обратно по трапу и босиком по снегу обратно в плюс шестьдесят. Странно, но никаких лишних хлопот станционному врачу эта процедура не доставляет.

Лениво натягиваешь на себя чистое…

Первая баня. Следующие будут походить друг на друга. Эта — нет.

Осталось двадцать три бани и десять дежурств по станции…

Переходный период: «скоро осень, за окнами август». Разговоры в каюте: «Что хотят, то и делают! На Украине плюс двадцать восемь, а в Прибалтике…» И радость, оживление, когда слышатся сквозь шум и треск атмосферных помех далекие позывные, сводка погоды: «…по области ночью местами заморозки на почве, один-два градуса ниже нуля…» Здесь тоже начинаются заморозки, раз в десять сильнее.

Полярный день. Нескончаемый день. Глаза устали от белизны, люди устали от вечного света. Плохой сон — тени исчезают в полночь.

Но дух перевели: все сделано, все построено, проверено, откалибровано. Теперь дело за наукой…

Растут кипы лент самописцев, записей многоканальных магнитографов, пухнут журналы наблюдений, гидрологические дневники и метеокнижки. Щелкает компьютер — работает свой ВЦ экспресс-обработки информации.

Идут в центр погоды синоптические сводки, в Мировой центр данных, что за семь тысяч километров, в зеленом благостном Подмосковье; отстукивает радист три раза в сутки длинные колонки цифр — результаты ионосферных и аэрологических зондирований, прецизионные определения компонент магнитного поля Земли и много всякого такого, «о чем не говорят, о чем не пишут в школе»…

Прибегают на завтрак оживленные геофизики, еще в угаре научной полемики — любят работать ночами, меньше помех, точнее измерения. В их углу только и слышится: «…волны Россби в центральном бассейне — уникально… модель упругопластической деформации для летнего льда работает с большими допущениями: заметно увеличены параметры вязкости…»

Идет нормальная работа.

Если бы речь шла о земле, можно было бы поставить точку. Но вокруг лед. Ближайшая от тебя земля приблизительно в двух тысячах метров. Под слоем океана. На нее никто не спешит. И лишь появляется чувство земли, чувство спокойствия, умиротворенности, вечности, прочности, только привыкаешь к неизменным ориентирам, как к автобусной остановке на углу, так следует расплата. Скорая, быстрая, неумолимая.

Стремительно уменьшаются пространства чистой воды, открытые разводья затягиваются сначала пленкой-шугой, потом нарастает тонкая поверхность зыбкого ноздреватого студня. Как дерево, посаженное три-пять лет назад из семечка, хилое и слабое, можно смять пальцами, так и этот новорожденный ледок ломается от нажатия мизинца. Дерево через пятьдесят лет будет не обхватить руками — лед войдет в силу через пару месяцев, когда его полутораметровая толща спокойно выдержит динамический удар колес самолета, взрыв аммонала и трактор с гружеными санями…

Трескается от невероятных, титанических нагрузок льдина. Обломки сводит — торосит, крушит, ломает по-новому. Медленный танец, фигурный вальс айсбергов-кавалеров и льдин-партнерш затягивает, увлекает станцию и ее обитателей. «Идет подвижка льда» — сухо и буднично звучит радиограмма. На Большой земле знают — теперь может быть все: от легкого испуга до экстренной ситуации.

Первый симптом. Глухо взрывает дизель, дотоле молотивший без сбоев, как сердце двадцатилетнего. Вылетают автоматы защиты, рвется и замыкается силовая линия, протянутая к кучке домов (группы живут и работают маленькими хуторами — так удобнее).

Заметить и предупредить кризис удается лишь по великому везению. День, сутки, месяц стоит нетронутая льдина, а в пять-семь минут ее поверхность испещряет сеть трещин. Его величество Случай… Поднимается ветер, и большие дредноуты оказываются неповоротливее юрких миноносцев. Они расходятся, чтобы потом удариться бортами, сминая их, как бумагу.

Вот поплыл, удаляясь от основного лагеря, ионосферный павильон с двадцатипятиметровой громадиной мачты — вал торсов нацеливается на ее основание. Монтировали и устанавливали ее три недели — разбирать приходится за считанные часы. Ломать — не строить; горько смотреть, как дела твоих рук обращаются в прах равнодушной стихией. Все заново, все сначала…

Там, где была ровная, без единого холмика, поверхность, вырастает зубчатая стена с башнями, бастионами, переходами и контрэскарпами. Где пролегала дорога, стояли знакомые придорожные столбы — телефон, энергия — висят клочья кабелей и проводов, между ними — каньон, полный черной морской воды. Льдина расширяется, дышит, живет…

Долгие, редкие удары в пустой газовый баллон, объявление по трансляции: «Ледовая тревога!» Странное, жуткое сочетание: тревога, да еще и ледовая.

Есть аварийное расписание, оно вступает в силу, все остальное — побоку. Аврал из авралов. А в глубине души все благодарят судьбу: хорошо, что сейчас, в полярный день, в минус семь… Отстроим, воздвигнем, проложим, проведем заново — только спасти, вытащить из-под удара. Не привыкать — не первый раз…

В силу вступает масштаб прогноза. Что справедливо и проверено в их общих чертах, на макрообъемах и выборках, оказывается нарушенным именно на твоей льдине. Закон бутерброда. Но тут уже не до хлеба с маслом. Но это локальный конфликт. Пограничный инцидент.

А на осенней льдине, спаянной крепкой сморозью, реет черный флаг. Нет-нет, да и остановится на нем взгляд. Он отмечает место, зарезервированное под запасную площадку для станции. Это значит, при случае весь табор, вся армада двинется туда. Если пустит природа. Это самое большое несчастье. Несчастье, не катастрофа — такого слова нет в принятой терминологии. Это значит — начать все абсолютно заново, и даже хуже, чем заново. Это последний шанс.

И были станции, смены, которые в течение года ездили с места на место по восемь раз. По восемь. Легко понять, что двигаются и переезжают они не сами, как Емелина чудо-печка, их двигают люди.

Тяжело переносить долгую разлуку; страшновато просыпаться, зная, что впереди год, а у кого и полтора; перечитывать письма двух-трехмесячной давности. Но это — ничто по сравнению с тем, если не идет дело. Отсутствие реального выхода твоих усилий и потуг — нет картины мрачнее. Тут никакие скидки на природу не помогут.

Кончается, уходит лето. Короткое лето — и не придумать другого определения вместо тысячекратно использованного, потому что оно действительно коротко, как сумерки высоких широт в конце августа.

Проходит сезон. Самый трудный и ответственный. Напряженный и быстротекущий. В эти дни закладывался фундамент. Основа работы, основа отношений.

Валяется в углу ветошь. Четыре пары изорванных в клочья рабочих рукавиц, пара белья, разошедшаяся по швам, заляпанные дизельным маслом ватные брюки, прожженная, залитая щелочью куртка-непродувайка, просоленная фланелевая рубаха. В последние две недели добавились нежные шерстяные перчатки, не выдержавшие соприкосновений с острыми заусеницами бочек с соляром, неумело штопанные, подпаленные при сушке… Неподдающаяся стирке тельняшка — в ней прилетел, в ней, не снимая, работал до первой бани… Пробитые на острых краях снежниц резиновые сапоги, заклеенные не раз и не два…

На выброс — таков удел изношенной спецодежды. А прошедшее время, воспоминания — на вечное хранение. Не вырвут, не вытравят эти дни из памяти никакие кислоты и щелочи. Обветренные лица товарищей под незаходящим солнцем, блеск озер, коричневато-палевые стены домов…

«А все-таки жаль, что кончилось лето, кончилось лето, — поет под гитарный перебор друг, — время летит, не удержать — дело не в этом…»

 

Окончание следует…