Пять времен года

Пять времен года

(Окончание, начало в № 5/2020)

Осень

 

«…И снова осень на дворе кострами дымными пылает…» — нашептывает плеер.

Поздний вечер. Осень.

Сколько раз видана, сколько раз описана! И кем…

Но здесь иное. Полудрема. Тяжелый день позади. Проходит сон, как провал в пропасть, на пять, десять минут — еще не все дела переделаны. Наверху — пурга. Первая пурга в этом году. Давно пора — начало сентября.

Не осталось ничего конкретного, полного. Сохранились получувства, накопилась полуусталость, прошло полсрока — впереди еще больше, круче, сложнее…

Но, как ни приятно сидеть у печки, надо идти. Кожаные штаны поверх обычных брюк, телогрейка, шарф, подшлемник, шапка, варежки. С силой рванул дверь от себя, с силой захлопнул. И сразу же пропали реальные вещи, предметы, очертания.

Дома — желтые низкие окна, подсвеченные изнутри, как на картинах Босха. Фиолетовый полумрак. Узкие сполохи прожекторного света, пятнающие снег. Маленькие оазисы света, а вокруг — густая, тягучая темнота, чернила из опрокинутой чернильницы.

Со стороны — все вокруг декорация, фантасмагория… Ни шелеста, ни шороха, ни крика, ни шума. Только подвывание ветра на одной басовой ноте… Только металлический скрежет снега под подошвой. Линии кабеля, антенны радиомачт, которые изморось превратила в толстые снежные тросы, выхвачены из темноты странными изломанными ракурсами. Часть стены, угол дома, паутина оттяжек — пейзаж после битвы… И сквозь рваную облачность — оскал бледного сияния, тусклого, еле заметного, раннего.

Но не очень-то приходится стоять и внимать. Мороза — под двадцать. Зато идти — удовольствие. Первые снегопады прошли, перемели ветра, схватили верхний слой снега твердой коркой, на которой наметились тропки.

Идешь один. Этого делать категорически нельзя, но на микропереходах — сто-двести метров — дозволено. И посещает страшная, крамольная мысль. Что было бы, если бы ты остался один? Один на станции. Совершенно один…

Пусть все огромное хозяйство — твое.

Только твое.

Склады — мясо, консервы, крупа, сахар, чай, табак.

Хранилища — топливо: бензин, соляр; медикаменты.

Дома — живи хоть в трех, а не по четверо на восьми квадратных метрах.

Дизельная — при некотором первоначальном навыке управишься.

Мертвые лампы. Ртутные лампы дневного света по семьсот ватт каждая.

Черное небо — твое. Черные торосы — твои.

Все вокруг на тысячу миль твое.

Застылый трактор, закутанный, как слон в попону, склад металлоконструкций — гнутые уголки и куски швеллера — тоже твои…

Один…

От чего погибнешь раньше?

От тоски по человеческому голосу? От страха перед апокалиптической картиной ночи, вечной, несменяющейся ночи, дыхания морозов и пронзительных холодов?

От собственной беспомощности, от ничегонеделанья, когда сидишь, опустив руки и прикрыв веки, уснув, как подбитая птица на снегу?

От призраков за углом, теней и белых, бесплотных лиц за окнами, завывающих голосом: «Вы-ы-ы-иди! Вы-ы-ы-иди!» От своих собственных следов, снов в холодном поту, бреда, пустоты?

На пределе отчаяния, в походе к людям, превратившись в пельмень в морозильнике — ведь надо идти тысячу километров, а пройти одному, без поддержки и помощи, сотню, ну, сто пятьдесят верст, — уже испытание испытаний. Тогда ни уйти, ни закричать, ни позвать на помощь — некого.

Без людей — никуда. Без товарищей — никак.

Вот и дом, чуть осевший на один бок во время летнего таяния, уткнувшийся в сугроб, как подбитый танк… Дошел до соседей, до друзей-товарищей… Ура!

Нападает вялость. Трудно установить, не спутать причины и следствия: то ли вялость мыслей и чувств рождает слабость физическую, то ли отсутствие физических нагрузок, к которым успели крепко привыкнуть, сковало ум. Как резко ушедший из спорта чемпион, расслабившись на малую долю, мигом теряет форму…

И синхронно со столбиком спиртового термометра уменьшается активность, падает настроение.

Но приходит день, рассвет, и все меняется самым волшебным и чудным образом. Хлещет плотный утренник, подгоняя на бегу. Восходит желтое холодное солнце, вьются из труб дымки — деревня, русская деревня морозным днем в крещенье, только нет лошадок и розвальней.

Начало октября — аналог глухой поры среднезимья в студеный год в далекой центральной России. Раздаются в морозном воздухе голоса. Люди спешат, доделывают, готовятся, стремясь сократить в будущем общение с природой до необходимого минимума. Утепляют дома, оборудуют тамбуры, заводят кабели последних измерительных линий в лаборатории… То тут, то там возникает фигура механика-фонарщика. Он крепит на длинных стрежнях лампы дневного света. Сначала они горят четыре-пять часов в сутки.

Но их время растет. Бушуют закаты. Выхватывают края горизонта даже не красным, а малиново-алым, неживым, неестественным — непривычным, химически-анилиновым цветом. И снова ночь.

Грядет самая физически тяжелая работа на дрейфующей станции — постройка взлетно-посадочной полосы, устройство ледового аэродрома…

Там, где весной заходили на посадку самолеты, а летчики нахваливали: «Полоса у вас, мужики, лучше, чем в Шереметьево!», — теперь раскинулся испытательный полигон тяжелой гусеничной техники, усеянный крепко спаянными ежами и надолбами торосов, вспученный буграми распресненного поверхностного слоя — природа постаралась за полгода.

Надо искать новую площадку, облазать все вокруг в радиусе трех-четырех километров. Это привилегия самых опытных. По ранним первым морозам вели разведку. Где найти заветный прямоугольник периметром в тысячу сто на пятьдесят метров?

Методом итерации, последовательного сужения вариантов, останавливают свой выбор на том самом, единственном, который должен стать основным звеном в цепи «континент — дрейфующая станция», стянуть ее, и чем быстрее, тем лучше.

Надо успеть, пока светло, пока ночь коротка, пока относительно жарко — минус десять-пятнадцать…

Никто медлить не собирается, и природа в том числе. Она почти всегда опережает людей на полшага. Прошла трещина между стоянкой трактора и намеченной площадкой. Нет прохода, нет объезда… Дунул ветер, понес поземку и занесло метровым слоем снега будущий аэродром. Можно разгребать его вручную… Как раз успеть к весне. Нет, не успеешь — следующая вьюга уничтожит не только следы труда, но и следы присутствия. Это не Казбек с Шат-горою, грудь которых можно было истерзать лопатами.

Остается ждать, наводить переправу, намораживать на тонкой свежей пленке льда добавочный слой: трактору хочешь — не хочешь, а семьдесят сантиметров льда под гусеницы подай.

Так или иначе, на декаду раньше, на неделю позже, но аэродром строят. И каждый раз лелеют планы: как обойтись минимумом затрат, ручного труда, малой кровью. И как при любом штурме, генеральном наступлении — действительность жестче.

Гладко было на бумаге, да наделали овраги…

Трактор, попыхтев неделю, разгреб снег, и открылась будущая взлетно-посадочная полоса во всем ее великолепии…

В конце лета она выглядела более-менее прилично. «Недели две положим», — рассуждали тогда.

И вот подошли на приступ, вплотную, вооружившись — кирки, пешни, ломы, лопаты. Растаял мираж легкой победы, осталась реальность с ее занозами, ухабами и дурным характером. Главнокомандующий противника — генерал Мороз — отлично укрепил свои позиции. Месяц назад плохо подготовленная к защите от натиска людей полоса теперь напоминает линию Мажино.

Вспучились, встали на дыбы даже те участки, которые не так давно пленяли отсутствием малейших шероховатостей. Добавилась к старым и новая гряда надолбов-торосов. После расчистки поверхность льда пронизали паучьей сетью термические трещины.

Начали. Первый удар ломом. Первый взмах киркой.

Какой малюсенький кусочек льда, ледышечку, которой ребятам впору играть вместо шайбы, отколупнул ты от тороса. Толстого, промерзшего, зеленого, противного. А сколько их — торосов, бугров, вздутий, колдобин впереди! Дух захватывает.

Давай, круши!

Мужики мы или нет?

Прибаутки кончаются очень быстро. Температура — за минус двадцать. Для человека с пешней в руках, которую он не просто держит, а раз в секунду с силой вонзает в ледяной щит, такой мороз легок. Но на помощь врагу приходит его союзник — ветер. Обжигает, заставляет развернуться, показать спину…

Следует маневр. Зашли в тыл к бугру. Развернулись и встали в ряд — у каждого свой участок, фронт наступления — и пошли. Взлетает в руках десятикилограммовый лом, высекает искры изо льда. Отваливаются куски. Товарищ гребет их в кучи, которые потом растащит, растопчет гусеницами бульдозер.

Кажется, весь день, с утра до вечера, ты машешь этой тяжелой железякой. Бьешь и сверху, и сбоку; стараешься вспороть основание, колотишь по краям и сколам…

Сколько времени? Обед-то не провороним?

Минут двадцать отработали, — сюрприз.

На шарф, на опущенные уши шапки садится иней от горячего дыхания. Усы и борода схватываются длинными сосульками. Нижняя часть лица покрывается коркой. Усачи и бородачи превращаются в моржей, а все вместе в кинозвезд — мороз подрисовывает, удлиняет ресницы. Дышать труднее не становится. Становится противнее — мешает короста. Набухает с отвычки белье и свитер. Как в старой загадке: снаружи черное, внутри красное; снаружи холодно, внутри горячо — что такое? Традиционный ответ — галоша. Человек, строивший аэродром на дрейфующей станции, не задумываясь, ответит:

Полярник в полном вещевом аттестате — черная шуба, красный свитер — строит ВПП.

Одеваться надо по работе — шуба не годится. Легкий штормовой костюм, и не останавливаться. Все равно в первые дни через час пот катит градом. На пять минут прерваться — застыть. Перекуров нет. Даже самые заядлые курильщики забывают о существовании сигарет и папирос.

Через шесть часов — отбой. На смену идет другая бригада. Им еще тяжелее — легла темнота, и работать предстоит при свете прожектора. Узкий луч захватывает линию атаки, инструмент передается из рук в руки. И так — двенадцать часов в сутки. Утро-вечер, вечер-утро. А с каждым днем темнеет все раньше. Вот осталось только четыре часа светлых плюс два-три — фиолетовых сумерек.

Грызут, дробят, ровняют… Перевязывают усталые руки шерстяными ниточками — существует поверье, что меньше болят. Не согнуть пальцев, не взять потом перо, пинцет, подложку микросхемы. Но шутят сквозь зубы:

Знаешь, почему лопата называется шанцевым инструментом?

?

Потому что дает шанец улететь отсюда…

А доползаешь до дома — сейчас бы лечь, не думать ни о чем, нет сил идти на обед, и снова всеподавляющее чувство: «Надо!» Надо при этом и залить соляром печи в доме, и обслужить себя, и главное — не пропустить ни единого срока наблюдений. Подмениваются, не спят ночами… Все понимают, что просто прибавилось хлопот.

Чего только не придумывали за многолетнюю историю дрейфующих станций, чтобы облегчить тяжкий труд. Взрывали поднятия тринитротолуолом и аммоналом, бутили ямы снежной и ледяной крошкой, заливали низины, закатывали неровные поверхности специально сделанными гладилками, которые печально влек за собой трудяга-трактор.

И все-таки — пешня и руки. Без них — никак. Трактор и гладилка в помощь. А остальные приспособления не выдержали испытания временем.

Морозы, ветер, мозоли.

Ночь, прожекторный свет, причудливые упражнения с предметом.

Каждый квадратный метр полит потом, как хлебное поле. Двадцать метров утром, двадцать — вечером. Рождается что-то осязаемое.

Неделя, другая, третья.

То, что недавно пугало безбрежностью и объемом, трансформируется в подобие футбольного поля. Доходит дело до энергетики. Протянули кабель, завели автономные двигатели, зажгли сигнальные лампы — осветили площадку по требуемым инструкциям, как гирляндой елку.

Вспыхнул свет: две ровные белые линии в ночи. Торцы красные — как подрубленная кайма платка. Это сигнал опасности, дальше дороги нет, дальше — Арктика, нетронутая рукой человека.

Тысяча сто метров, местами гладких, как зеркало, местами больше похожих на стиральную доску, и ни сантиметра меньше — таковы требования — это полоса, аэродром, который свяжет лед и землю.

Ушла на землю радиограмма: готовы к приему технического рейса. Это значит, что поведет первый самолет самый опытный пилот, самый проверенный экипаж. Без груза, только руководитель полетов с группой — строгая приемная комиссия. Они будут садиться в неизвестность, изучив лишь сухие строки служебных радиограмм. Захватят только почту: письма, посылки, газеты, журналы.

Выскочит из черного неба самолет, проявятся, как на переводной картинке, бортовые огни… Но долго он будет кружить, постепенно снижаясь, замеряя с воздуха длину площадки, подсвечивая ее рельеф фарой-искателем… Шасси выпущены. Самолет идет на посадку. Есть контакт с поверхностью! Чуть припрыгивая на неровностях, машина начинает торможение. Ревет реверс, замедляется бешеное кружение винтов, и наконец распахивается грузовой люк…

Письмо! Первое письмо за полгода!

Принесли в каюту свертки почты. Газеты и журналы пока в сторону, до них дело дойдет завтра. Двое наперебой выкрикивают фамилии. Сгрудились, обступили, тянут руки… У некоторых счет идет уже не на единицы — на десятки. Многие не выдерживают, прямо в каюте, забыв обед или ужин, забыв, что стынет борщ, надрывают нетерпеливо конверты, забиваются в уголок и пропадают. Улыбаются сами себе, блуждают мыслями далеко-далеко, в Ленинграде, Москве, Казани, Мурманске и Днепропетровске…

Читают товарищам за столом общие места о новых фильмах и книгах, которые они увидят, когда те станут не очень новыми… Об успехах детей… Начерно и набело. Друзьям в доме — и о любви. Не могут не поделиться…

Новости всегда новости, даже не очень радужные. От английской поговорки: «Лучшие новости — это отсутствие всяких новостей» — устали, сыты по горло.

Иди-ка ты! — восклицает один. — Гараж у нас сносят, ведь был у самого дома, а теперь, жена пишет, место дают аж у Поклонной горы… — и лицо его радостно светится.

Как же — гараж, Поклонная гора — это все там! Можно представить его реакцию на происходящее, будь он в городе.

Первая декада ноября. Сдача взлетно-посадочной полосы состоялась, ждем первый рейс, который обязан стать регулярным.

 

Зажигаются все лампы. Включаются все прожектора — на полную нагрузку молотят дизели. Охлестывает ветер черные фигуры, метет поземка. Идут группы к трибуне, построенной из снега.

В назначенное время щелкает залп.

Снег, ветер — все как обычно, но есть ощущение возвышенной тревоги. Прожектора мечут лучи. Тени шевелятся, плывут в их свете.

Митинг — короткий, деловой, жгучий.

Салют из ракетниц. Вспыхивают над станцией красные, белые, зеленые огни. Дрогнувший голос начальника:

Дрейфующая станция готова к приему самолетов! — слова относит ветер.

Ура!

Праздничный ужин особенно параден. Тосты, пожелания, речи. Песни.

Потом записанная на пленку передача «Голоса родных».

Папочка, — вновь пришептывает голосок. — Я прочитаю тебе стишок…

И завершение любого праздника — веселый фильм, пусть даже не самый лучший с точки зрения придирчивой критики.

А через пять минут после отбоя руководители групп докладывают дежурному по станции о наличии людей. Завтра — нормальная обычная работа.

 

Люди живут работой и ожиданием.

Плечом к плечу шестьдесят минут в час, двадцать четыре часа в сутки, триста шестьдесят пять суток в году.

И уйти от них, да и от себя, некуда.

Вот и получается: покуда сплошные авралы, не перевести дух — не замечаешь ничего. Ни времени, ни гримас, ни боли, ни улыбок. А нормальная работа, привычный режим — подъем, завтрак, эксперименты, вахты, обед, сон — как ни странно, приносят усталость иную.

Время резко сбрасывает ход на середине дистанции. Приходит испытание общением. Научиться смотреть на себя со стороны каждую минуту, извинять слабости, не обращать внимания на мелочи, прощать привычки окружающих. И часто люди, ранее не знакомые или знавшие друг друга на уровне «привет! как дела?» приезжают из экспедиции друзьями на всю жизнь.

Врагами на всю жизнь не приезжают. Если в группе или, что уж совсем редко, среди каких-то отдельно взятых двоих, складываются аномальные отношения, эта группа или ее «больная» часть отправляется домой…

Начальник станции имеет право не взирать на прошлые заслуги — он отвечает в первую очередь за всех.

Он — капитан, главнокомандующий, диктатор, если хотите.

И не случайно в ходе анкетирования, проведенного на шести различных станциях в разное время (где требовалось указать основные условия для нормальной жизни и деятельности на дрейфующем льду) шестьдесят восемь процентов опрошенных, плотников и поваров, метеорологов и гидрохимиков, научных руководителей программ, докторов и кандидатов наук, в качестве первого условия выбрали: «справедливый и требовательный начальник».

 

Хоть ночь и завладела небом целиком и полностью, хоть каждые сутки добавляют морозца — среднесуточная температура уже подкрадывается к «рубежу зрелости» — цифре тридцать пять, но живее становится на станции к концу осени. Нет-нет да и привезет новости самолет, частично меняются люди — приблизительно треть научных программ полугодовые… Новые разговоры, новые товарищи, беседы о делах институтских, об общих знакомых. Но колет, сосет под ложечкой, когда видишь собранные вещевые мешки у взлетной полосы. Улетают друзья. Обнимаются у трапа до хруста костей. Обнимаются — провожают, обнимаются — встречают.

Некая общая растерянность чувств.

Надо пересилить себя, отнестись к этому проще, обыденней — будет легче жить дальше.

А как это сделать?

Тридцатое ноября. Последний день осени. Дежурство в кают-компании. Знакомо, буднично. Последняя пара игроков погоняла шары на бильярде, и все разошлись.

Тихо.

Уборка, обход станции. Сегодня дежурный — ты.

Где-то в шестом часу (утра? вечера?) заглянул вахтенный механик.

Беседы при ясной луне. Обо всем: о рыбах, птицах и змеях, о Ницше и Шопенгауэре («дураки они все-таки» — механик), о напряженности исследований в группах («эти сачка не давят» — механик), о жигулевском пиве («сейчас бы по паре бутылочек» — в один голос с механиком)… Аккомпанемент — стук перемываемых чашек. Через час механик уходит проведать дизель.

Дней за спиной уже больше, чем впереди. Перевал позади, высшая точка пройдена. Но точка «мертвая» — как у марафонца тридцать пятый километр — еще не преодолена.

Имя ей — зима.

 

 

Зима

 

Издавна считается: трудное время — зима. «Перезимовать бы, а там…» — и воображение рисует картины, в которых теплые молочные реки мирно несут свои струи меж кисельных берегов.

И здесь зима — зима в тысячу крат. Самое что ни на есть испытание. Никто из уезжающих в экспедицию, ну, разве что кроме совсем зеленых новичков, никогда не скажет: «Уезжаю на год…» Он скажет: «Уезжаю на зимовку…»

— …Все мы хорошие люди, но здесь мы давно, — кто-то вздыхает, нарушая тишину в курительном тамбуре. Сентенция в перерыве между затяжками. А накуриться надо вдоволь: не приведи закурить на улице — поморозишь легкие.

Плотно, плечом к плечу, сидят на скамеечках.

Кто?

Специалисты, проведшие в маленьком замкнутом коллективе девять-десять месяцев; коллеги, внешне невозмутимые, а на поверку ранимые люди; друзья, прошедшие вместе через все.

Сидят и просто молчат — устали. Как устает металл вращающихся валов машин. Несколько стерлись, как стирается рабочая поверхность дисков сцепления.

Дымят. Темная ночь. Перерыв на обед. Еще полчаса, и снова — туда, за дверь. С внутренней стороны и дверь, и тамбур — теплый, отапливаемый горячей водой из системы охлаждения мощных дизелей — с добавочной пристройкой из фанеры, защитой от пурги, своеобразным стыковочным модулем между тобой и окружающей средой — в наледи. Врываются клубы плотного, белого, осязаемого, как хрустящее яблоко, воздуха.

Гудят вовсю вентиляторы, но не справляются, не успевают полностью перемешать тепло батареи с холодным паром, сочащимся из всех пор, оседающим во всех углах и щелях, на шляпках болтов, на законопаченных пазах сборных стен.

Кто-то вспомнил, очень и к месту, один из вопросов новичка, заданный давным-давно, при паковке в городе:

Зачем мы берем с собой вентиляторы? — и не без иронии: — Будет очень жарко?

И ответ:

Нет, будет очень холодно…

Без этого нехитрого прибора каждый день вспоминали бы Джека Лондона, чьи герои играли в карты в юконской хижине, раздетые по пояс, а их ноги, обутые в двойные унты, терзал мороз.

А холодно, действительно, очень.

Каждый день давит природа на спиртовой столб термометра, загоняя его все ниже и ниже: тридцать девять, сорок один, сорок шесть, пятьдесят… И это не предел.

Конечно, есть места на нашем земном шаре, где бывает существенно холоднее. Пример наипростейший: внутриконтинентальные районы противоположного полюса. Там не редкость температура на двадцать-тридцать градусов и пониже, а сорок — так: Сочи, Крым…

Но не будем забывать, что шестьдесят ниже нуля — гарантия отсутствия ветра; эти районы — гарантия стабильности, под ногами трехкилометровый ледяной панцирь; это гарантия того, что почти все, ну, кроме самого минимума (выпуск радиозондов, наблюдения метеорологов), работы и исследования ведутся дистанционно, из укрытий и балков.

Здесь — все наоборот.

Ветер, который хуже мороза, а если не хуже, то его дополняет.

Термические разломы льда — льдина при резких перепадах температуры лопается, сопровождая этот процесс звуками, похожими на винтовочные выстрелы.

Сжатие, сплочение ледяных полей. Хорошо, если ты на айсберге — тогда ломаешь, крушишь соседей, как суперледокол. А если нет?

Такое, чтобы трещина прошла прямо под домом, да при ветре метров восемь в секунду, да в сорокаградусный мороз, да меньше чем через час начался интенсивный сдвиг обломков, — редкость.

Но было. И когда улеглись страсти, когда трактор с перемерзающей топливной системой, которую чуть ли не на ходу приходилось отогревать факелами (какая к черту техника безопасности?), выдернул дом из опасной зоны, у одного из жителей спросили, что он почувствовал в первые мгновения, когда жилье всколыхнуло и потащило в сторону.

Он ответил:

Я подумал о том, что здорово поморожу лицо и руки. И что впереди море работы, которую придется делать заново. И что при переезде нам побьют и покорежат половину аппаратуры — не до грибов будет…

Да, бывает и не до грибов.

Надо почувствовать, как острыми когтями впивается Арктика в мочки ушей, нос, щеки; согнувшись в три погибели одолеть шестьсот метров до кают-компании, закрывая лицо варежками, как боксер закрывает голову от прямых ударов; выйти разок на аврал, когда чудным образом совпадает прибытие новогоднего рейса (посылки! овощи-фрукты! елка! свежий картофель!) с рекордным минимумом температуры. Пробежать километра полтора с волокушей, на которой два мешка, от взлетной полосы до «теплого» склада; увидеть лицо товарища в свежих шрамах и оспинах от мороза — лишний час на открытом воздухе, забыл, заработался. Так здесь делается наука…

И как встанут такие морозы — только к майским праздникам немного отпустит, поднимется до более-менее привычных двадцати, двадцати пяти.

Но все-таки холод — не самое неприятное, но только он «делает погоду» зимой. Точнее, не он один. С ним бороться можно.

Вечная спутница холода — ночь. Темнота. Тьма кромешная. И не всхлипнуть, как в детстве:

Мама! Я боюсь темноты!

Только мертвый свет повисших над станцией ламп. Когда усиливается пурга, их яркие ореолы тускнеют, превращаются в подобие гало, а затем совсем скрываются за снежной пеленой. А в ясную погоду чуть вышел из круга, очерченного на плотно переметенном снегу, и окунулся в чернильный мрак. Со света не видно ничего — может, здесь совсем рядом земля, дома, города, люди? Но проходишь пятьдесят-сто метров (далее не рекомендуется) — и понимаешь, что города и люди — это фата-моргана. А за спиной остается станция, оплот тепла и света, тонущая в сугробах, заметенная, съежившаяся. Прожектора, лампы, световые пятна, мешанина бликов, невероятная архитектура, причудливые связи, паутина проводов — то ли огромный космический корабль, то ли место высадки инопланетян, некий «пикник на обочине».

Темнота угнетает. Темнота настораживает. Темнота подавляет.

На первых порах ходишь сонный, вялый — кругом ночь, надо спать надо отдыхать. Но в действительности требуется совершенно противоположное. Надо идти и делать свое дело. Но спать хочется постоянно. Вечное ощущение слипающихся припорошенных глаз; тяга к теплу дома, теперь уже кажущегося верхом уюта и блаженства, родным, непреходящим, словно не знал никогда других домов и мест.

Холод и темнота нивелируют, притупляют наиглавнейшие чувства: долга и товарищества…

Зимой объективно меньше работ, чем летом, меньше тяжелого физического труда, неблагодарной черновой подготовительной работы, необходимо предшествующей научному поиску на любом уровне. Твори, выдумывай, пробуй, исследуй! Но никто из ветеранов, да и просто опытных полярников не скажет, что зимой лучше, чем летом.

За обедом в кают-компании не слышно обычного смеха, веселых перебранок, только постукивают ложки и вилки. Начальник подбадривает:

Завоз, ребятки, кончился! Слава нам — это позади. Теперь оставшиеся дни для нас — праздник! Осталось всего ничего: без хлопот и беготни выполнить зимние программы не хуже летне-осенних, не спеша обработать материалы… В себя заглянуть — когда еще будет время?

Но молча, без особых улыбок — только накатанное «спасибо» поварам — один за одним покидают кают-компанию. Все реже собираются у биллиардного стола, за шахматной доской, даже крики доминошников слышны нечасто.

В первые месяцы зимовки по наблюдениям врачей экспедиционники стремительно набирают вес: позади все мелочные заботы и дрязги, все мирское — здесь режим, продуктивный труд на свежем воздухе. Но к январю все теряют приобретенное. Такова статистика. Казалось бы, все должно быть наоборот — режим тот же, заботы дальше.

Декабрьскую сонную одурь сменяет бессонница января.

Бледнеют лица, отвыкшие от солнечных лучей, бледнеют впечатления и грубеют души.

Это хуже и холода, и темноты. Люди устали. Нужна разрядка, нужен праздник!

Новый год! Как его ждут, как к нему готовятся: пишут песни и оды, готовят торты и эстрадную программу — невообразимое смешение жанров, от пантомимы до музыкальной эксцентрики; чистят и гладят брюки, подравнивают усы и бороды. И ждут, считают дни и часы.

Потому что это не просто Новый год, а год возвращения.

Можно как угодно обманывать себя, прикидывать оставшийся срок в часах, днях, месяцах, банях, яичницах, но всегда в подсознании заложена иная реальность: домой даже не в этом, а в следующем году…

Год — он год не только на бумаге, а, сложенный из кирпичиков дней, сцементированный песчинками минут, представляет собой пирамиду невероятной высоты.

И вот он — год Новый! Единственный за зимовку праздник, когда следующий день полностью выходной (если, конечно, это допустит природа).

Праздник, когда поют все. Даже те, кто до этого ни разу не открывал рта по причине полного отсутствия голоса и слуха. Когда читают стихи собственного сочинения люди, чьи руки больше привыкли к гаечному ключу на «тридцать два», чем к перу.

Как и во всем мире, здесь тоже начинается отсчет нового времени.

На мотонартах «Буран» приезжают Дед Мороз и Снегурочка. Снегурочка, как всегда, хороша — тут устроители дали простор фантазии. Под два метра ростом, в унтах сорок шестого размера, в марлевом платье поверх кожаных брюк и свитера, на плече — трехпудовый мешок подарков. Каждый готовил подарки для всех, сообразно вкусам, привычкам, наклонностям.

Тосты, спичи, смех… Улыбки, шутки, застольные песни… Третий тост традиционен — все встают: «За тех, кто в море! За тех, кто ждет и надеется!» В кулуарной арктической интерпретации он звучит как «за тех, у кого не все дома!».

Расходятся утром (какое утро — темень непроглядная), по крепкому морозу, досыпать дома. Стали уже домами, пристанищем родным, аккуратные ящики сборных щитовых домиков.

Выметает дежурный ссохшиеся иглы, обрывки серпантина, кружочки конфетти из углов каюты. Прошумел праздник. Горы грязной посуды, хаос столов и стульев — все как на континенте. Пора в будни. А будней впереди еще длинная череда.

Есть время подумать.

Зачем ты здесь?

Конечно, каждый ищет на дрейфующем льду свое. Так что же это? Деньги? Научный поиск? Долг? Трудная игра в «настоящего мужчину»? Стремление все испытать, все преодолеть? Тяга к перемене мест?

И никто не ответит однозначно, ни в самом начале, ни тем более сейчас.

Говорят, высокие широты затягивают. Нередки специалисты, за плечами которых десяток — десяток! — полновесных зимовок. И это не предел — рекорды здесь не ставят.

Скептик начнет долго и скучно считать: «…еще бы, командировочные, полевые, потом полгода прошло — десять процентов, еще полгода — двадцать, пять лет без годичных перерывов — сто, еще десяток лет — и полярная пенсия по первому списку, спокойная старость на даче за выращиванием гладиолусов…»

Бодрячок-оптимист пропоет что-нибудь вроде: «…Арктика, как море, не отпустит, возьмет с собой, привяжет накрепко своей неповторимостью… и далее…»

И скажут так люди, никогда не бывавшие на Северном полюсе.

Потому что никто из старожилов этих широт, не случайных, а постоянных обитателей дрейфующих станций, никогда не скажет точно: почему? Кто сразу выложит то, что выношено, выстрадано и понято за прошедшие годы?

Остановка во времени предполагает взгляд назад, обращение в себя… Тогда и приходит решение — что, к чему и зачем. И нет людей, которые, пройдя все круги Арктики, возвратились бы ожесточеннее, нетерпимее, злее… Да и остаться таким, каким был, тоже практически невозможно. Приезжают лучше, чище, добрее…

 

Давайте жить, во всем друг другу потакая…

Тем более, что жизнь короткая такая.

 

Действительно, жизнь — коротка, а зимовки — длинны. Середина января — середина февраля — проверка на прочность.

Но приходит день. Вбегает кто-то в лабораторию:

Ребята, а сугробы уже синие! Синие!

Хлопают двери, толкают друг друга в проходе с жаждой поскорее увидеть это диво дивное — синие сугробы…

На полчаса в день поднимается у края неба рассветная синь, оживает на краткий миг пейзаж: скользят тени, естественные тени, полутона, а не жесткие изломы прожекторных страшилищ.

Полчаса, час — медленно, медленно глухую ночь сменяют сумерки. Их торопишь, их ждешь. Ведь свет — это жизнь, это возвращение к ней.

Как вода очищается, проходя сквозь слой активированного угля, так становится чище на душе у каждого увидевшего свет.

И подсознательно к исходу зимы становится легче. Полнятся ящики с материалами, окончательно притираются характеры — все прекрасно выучили свои роли.

 

А было…

Высыпали осенью из самолета испуганной стаей новички, одетые в скрипящие, еще не успевшие потерять глянец кожаные костюмы и ярко-синие не вылинявшие экспедиционные штормовки… Каждый прошел через это.

С ними щедро делились опытом, не жалели времени и рук, выполняя зачастую их работу. Учили всему: как входить в кают-компанию, как подшивать и отряхивать от снега валенки, как и во что одеваться, как передвигаться по снегу и насту в сумерках ранней весны и поздней осени… Учили не беречь себя, будь в руках ледобур или ложка, пользоваться паяльником на двадцатиградусном морозе, задубелыми корявыми руками ставить тонкие опыты, запаивать волосяные ножки микросхем и обкалывать края гидрологических лунок от нарастающего льда.

Когда вновь прибывшие, не чуя под собой ног, добирались до коек и моментально засыпали, старожилы еще ворочались или долго лежали с открытыми глазами… Помогали, не снисходили, но направляли, наставляли на истинный путь… Разве что в ответ на совсем явные глупости, на расспросы типа: «Сколько ракет в обойме ракетницы?», — советовали погулять по свежему воздуху, придавая этому значения не более, чем воспитательница детсада безобидным шалостям, свойственным возрасту подопечных…

Теперь все равны — и равноопытны, и равноответственны. Снег, ветер и соленая вода прошлась с нивелиром.

Скоро восход. Время этого события приходится на последние зимние дни.

Разгорается алым край неба. День, два, неделю растет полоса у горизонта, все труднее сумеркам сминать ее, прятать в темных драпировках. Заверчивают морозы. Недвижим становится воздух — уходят куда-то ветры и пурги. Еще ни разу не выглядывал из-за линии горизонта солнечный диск, но его чувствуешь, ждешь, подслеповато щуришь глаза, отвыкшие от дневного света, на восток…

Меняется все вокруг — ландшафт, режим, настроение, люди. Иные проблемы, иные заботы. Улегаются страсти, остается светлая ностальгия. Чаще собираются вместе, есть что вспомнить, оценить, простить, обдумать…

Легче во всем — от глобальных задач (еще бы, появляется три-четыре часа свободного времени!) до малых мелочей. Поздней осенью из-за полусгнившей доски споры чуть ли не до крика. Теперь дарят друг другу целые тамбуры из первоклассной фанеры. Дело движется к концу, а подарок — всегда приятно. Вообще, как на фронте — дарят, меняются. В ход идет все: любимый инструмент, шерстяной подшлемник, поделки-безделицы. Память это — надолго.

Обмениваются адресами, договариваются о будущих встречах на континенте. Не просто легче становится, а веселее…

Сам восход будничен и прозаичен: раз — и вдруг показался горб желтого верблюда, а когда — никто точно не скажет, дежурный был занят, впередсмотрящих не выставляют, свободных людей, претендующих на эту должность, нет. Позавтракали, и вот оно — солнце!

Но надо не досиживать, радуясь светилу, а подчищать хвосты, доделывать то, чему мешала и противилась зима, наверстывать, что упущено; выполнять программу работ по максимуму.

В лагере начинают гаснуть лампы наружного освещения. Необычен и насторожен вид станции. Всю позднюю осень и зиму они сверкали, разбрасывали светлые брызги, служили маяками, опорой во тьме. Странно без них, дико… Все шире заливает светом сколы торосов. Зима уходит, но уходит абстрактно — вместе с падающими листами календаря. Тепла нет, наоборот — солнце на исходе зимы несет добавочную порцию холода, слишком низко стоит над горизонтом.

Касьянов день — двадцать девятое февраля. Не повезло — зимовка пришла на год високосный. Лишний день. День вне планов. И — странное чувство — все время гнал зиму прочь, подстегивал, пришпоривал, пытался разойтись с ней, считал оставшиеся дни. Привыкал к ней, как к чему-то неизбывно тяжелому, — и вот нет ее, остались считанные часы. И ясно — она пройдет навсегда, никогда не повторится, сколько бы раз еще ты не оказался здесь. Будут другие, похожие сами на себя, но не на эту — уже почти прошедшую…

Будут новые люди, новые друзья, новые дела и заботы. Новые программы, новые исследования, страницы, опыты, радиограммы, а сегодня и телефонные звонки…

Такой, какой была та зима, больше не вернуть, не встретить, не повторить. Зима надежд, зима забот и тревог, зима людей, о каждом из которых потом сможешь сказать: «Я с ним зимовал!»

 

 

Эпилог:

Уехал друг

 

День начался вполне обыденно.

В приоткрывшуюся дверь жилого домика сквозь клуб белого мерзлого воздуха просунулась голова в наспех нахлобученной шапке-ушанке.

Ребятушки, пора! — требовательно разбудил шеф. Он нес вахты ночами и наверняка с нетерпением ждал этой минуты. Но ни разу на протяжении прошедших семи месяцев не подавал вида, что ему тяжко, что он хронически недосыпает, что каждую ночь напролет методично щелкать переключателями магнитографа, настраивать и калибровать измерительные тракты, ловить исчезающие сигналы, вести журналы наблюдений ему достаточно непросто да поднадоело. Наоборот — весь его облик — впалые щеки с алыми следами холодов, мешки цвета кофейных пенок под глазами, ищущий, настороженный взгляд — лучше всего соответствовал традиционным представлениям о средневековом алхимике, колдующим над ретортами днями, чаще ночами, в течение долгих лет в поисках философского камня, в погоне за истиной.

Проснулись сразу. Давно натренированные уши были чутко настроены на тембр голоса и интонацию. Необходимость первых месяцев — тормошить за плечи и кричать «Подъем!» — прошла. Тогда валились на койки-нары и засыпали мертво, без дум и сновидений…

В доме их было четверо. Шеф жил прямо в лаборатории, выгородив себе у потолка, над стеллажами приборов, верхнюю плацкартную полку, на четыре-пять часов в сутки становившуюся его пристанищем.

За дни и месяцы, что кипели они в соку собственных привычек на шестнадцати квадратных метрах — восемь в лаборатории днем, восемь «дома» по ночам — утренний ритуал пробуждения стал традиционным, как смена караула.

Первым — как всегда, исторически сложилось — к жестяному умывальнику спустился со своего второго яруса взрывник. Он мылся долго и тщательно, пофыркивая и постанывая, извел почти половину с вечера нагретой и натопленной воды — мягчайшего дистиллята. Это сразу же отметил геофизик, не высыпавшийся сильнее других и переживавший во время подъема самые черные минуты дня. На его брюзжание никто не обратил внимания — привыкли… Знали, что не по злобе, и не из свойств характера, а так — тоже традиция.

Андрей проснулся третьим. Точнее, третьим он открыл глаза, так как переход от сна к яви он чувствовал за секунду до момента побудки. Просто установилось, что его очередь к удобствам была третьей по счету, и он экономил пять-семь минут лишних, проведенных в горизонтальном положении. Соседи уже облачились в кожаные штаны и натягивали на ватники штормовки.

Что, дует? — спросил он, не поднимая головы.

Еще как! — до камбуза сто тридцать метров, в свитерке не пробежишь через две гряды торосов. Одна старая — годовалая, другая помоложе — начала осени.

Буди Бориса! Валяется — как всегда всех задерживает…

Борис — техник-гидролог — единственный из четверых не научился реагировать (или научился не реагировать?) на командный голос утренней побудки.

А может, не надо? День у него сегодня особый…

На завтраке должны быть все! — отрезал взрывник, которому профессия привила небывалую точность, аккуратность и дисциплинированность. — Или ты хочешь, чтобы начальство пришло нас считать?

Мама! А козленок меня сосчитал! — раздался голос из спального мешка.

Пошли пшенную кашу кушать, Боря, — попытался урезонить его геофизик.

В последний раз я видел вас так близко… — заворковал он, сползая вниз, но не разлепив век. — Нет, в вас, друзья, ничего человеческого не осталось. Могли бы старичку напоследок сделать приятное.

Идем, идем, — затопал у дверей взрывник. — Может, вовсе и не последний: высунь нос на улицу — ветерок метров пятнадцать, с утра аэродром, пить дать, закрыт… Может, неделю дуть будет, а потом три дня полосу чистить.

Наклонившись, закрывая от бокового ветра уязвимую щеку варежкой — как будто голосуя — двинулись на камбуз…

Кто сегодня поутру шефа меняет: ты или Боря? — в упор закричал геофизик, еле перекрывая шум и гул природы. — Вроде сегодня его день?

Вместе отстоим… — отвечать Андрею было тяжело, да и не хотелось.

А лунку кто чистить будет?

Вместе и почистим, — коротко ответил он.

Тогда я займусь своими датчиками, у меня оба сейсмических канала барахлят…

Занимайся, — равнодушно сказал Андрей уже у дверей кают-компании.

Он понимал, что по такой погоде геофизику до смерти неохота часа полтора после завтрака колупать намерзший за двое суток лед, а значительно приятнее возиться со своими приборами и сейсмоприемниками…

Первым, кого Борис атаковал в кают-компании, был метеоролог:

Как давление, Коля? Поднимается? Когда открываешь наше Домодедово?

Метеоролог ничего утешительного не сообщил, он вообще перестал давать прогнозы, даже краткосрочные, после того как пару раз попал впросак:

Мы — географы, что наблюдаем, то и пишем… Это вы — наука, кудесники-предсказатели.

Начальник, царствующий за завтраком, сразу заметил Бориса в растекающейся к столам толпе:

Собрался, Слепнев? Но видишь — и погода не хочет тебя отпускать… Шеф твой без тебя обезручит…

«Это он, конечно, загнул», — подумал Андрей, дожевывая бутерброд с колбасой.

Последний раз спрашиваю, — с притворной серьезностью, — остаешься на год? Семь месяцев позади — дальше санаторий… Приятеля оставляешь — Андрей-то твой неделю совсем квелый ходит…

Семен Васильевич! Учиться хочется, — весело выкрикнул Борис из дальнего угла. — Мне вторую сессию прогулять — равно что отчислиться… Четвертый курс, жаль бросать…

Телеграмму ректору отобьем — в лучшем виде. Мы не где-нибудь, а на полюсе… На Северном полюсе! Нас, уверен, поймут…

Говорил он это так — не для себя и не для Бориса, для присутствующих, слишком мрачно уткнувшихся в тарелки, своеобразный метод психотерапии — терапия шевелением… Всем было прекрасно известно, что планы сверстаны, люди расписаны по научным программам и вахтам, смены — обговорены, и даже лист бумаги на стене содержал полную диспозицию на случай пожарных тревог и ледовых авралов. Просто появилась новая тема для разговоров — не так их много, новых-то — которую надо было использовать…

В тамбуре закурили. Утренний сход, смена круглосуточных вахт, новый день изысканий у «науки»… Место обмена впечатлениями, вече, формирующее глас народа. Вечером здесь — светский раут, легкие новости за чашкой чая с бильярдным кием в руке. Сейчас — деловая планерка, наметки, производственное совещание.

Разговоры шли как-то мимо — все обычно. К Борису подходили, хлопали по плечу, он односложно отвечал:

Да, друзья, едем!

Спасибо, старичок!

Ему советовали:

Кланяйся там…

Поешь уже: «Здравствуй, Невский! Здравствуй, Кировский!»?

Нам, конечно, еще до весны теперь — на полную катушку… Зато весной возвращаться интереснее…

Кто-то перебивал:

Возвращаться интереснее, а вот перезимовать…

Пошли, Боба! — Андрей встал, потянулся, остановился у большого казенного зеркала, напяливая махалай. Зеркало казалось совершенно лишней деталью интерьера, вроде чашки для полоскания рук, ненужной среди скопища нечесаных бород, недельных щетин, корявых пальцев в трудносмываемых пятнах машинного масла и ржавчины, среди отсутствия водопровода, заусениц и долго заживающих ран, хриплых простуженных голосов и замасленных кацавеек.

Сильно отмороженный на последнем аврале нос — надо же, груз «теплых» продуктов (картофель, консервированные овощи, два ящика яблок) подоспел в сорокашестиградусный мороз — уныло висел красноватой сливой средней стадии спелости. «Дня через два-три начнет облезать шкура, — подумал Андрей. — А Борис будет уже в городе…»

Борис уже выходил, скрывался за двойными дверями тамбура, когда Андрей, глядя ему вслед, на ходу зашнуровывая капюшон штормовки, понял, что даже Борина спина источала счастье… Догнал его, заглянул в лицо, но странно — ни раздражения, ни зависти он не испытывал и не чувствовал…

А счастье ли? Так ко всему привык — к месту в доме, к койке, к лицам, к работе, к тяжкому труду, труду зачастую жестокому, к морозам и ветрам… А там что? Плод воображения, игра фантазии… Будут ли там молочные реки и кисельные берега?

Тихо вошли в лабораторию.

Шеф спал, задрапированный серой, волчьего цвета, портяночной тканью — создавалась иллюзия отдельного места, отдельной комнаты. Изобретение, проникшее на полюс из тесных корабельных кают. На свет, цвет, запах, речь этот человек, которому в это время суток надо было спать, чтобы бодрствовать в положенные часы, быстро приучился не реагировать…

Включили на прогрев аппаратуру. Андрей привычно засунул кипятильник в банку с талой водой. Хотя чай пили полчаса назад в кают-компании, этот был свой, лабораторный, домашний…

Андрей спросил, юстируя приборы:

Ты у анализатора посидишь? — формальный вопрос, это было исторически сложившееся, традиционное Борино место.

Посижу…

Верньеры шкал на нулях, зашипел рекодер — гордость группы — «валютой плочено» — приговаривал шеф, поглаживая его, как любимую кошку… Вздрогнули перья самописцев, запел генератор ультразвуковых колебаний.

Давай, шуруй!

Тридцать семь, сорок шесть, полста один, двадцать девять…

Какой диапазон у тебя? — начиная новую графу в журнале наблюдений.

Двадцать два килогерца, — эхом откликнулся Борис. — Частота следования импульсов — сорок…

Включайся!

И начали новый сеанс, новый в бесконечном ряду, прозвучивая, прощупывая, прослушивая ледовый покров — их землю. Этот надоевший лед, такой разный в своих свойствах: прекрасный — сине-зеленой грядой далеких торосов в ясный солнечный день, проклятый — надвигающимся, сметающим, уничтожающим валом обломков; крепчайший — когда берешь в руки пешню и бур среди зимы; мягкий, как поролон — на только что взявшемся разводье ранней осени… Лед — враг, от арктических навигаций и вечной мерзлоты до замерзших батарей парового отопления; лед — союзник, от строительного материала и надежных переправ до аккуратных кубиков в коктейлях…

Сеанс — два часа. Как в кино. Два часа без разговоров и посторонних мыслей — только цифры, цифры, кажущиеся непосвященному абракадаброй, бредом сумасшедшего, да непонятные шипы, трески и всхлипывания.

Хорош… — устало отвалился от приборов Андрей.

Так это моя последняя фильма? — спросил Борис. (Недавно в третий раз крутили «Рабу любви», и, как часто бывает в замкнутых компаниях, привязались слова: «…худшая фильма» и все возможные производные — лучшая, первая, последняя).

Ладно… После обеда я впрягу Петра Первого.

Петрух было два — Первый и Второй, для удобства общения.

Шеф, наверное, и обед проспит, опять ночь стоять будет… Теперь пошли работать по физике. Специальность не забыл?

Андрюха! Бога-то побойся! А сборы, а банкет? Когда?

Когда у тебя сборы? Нищему собраться — только подпоясаться! Это мы остаемся — с собой обратно шесть тонн аппаратуры потянем… Стыдно, Боба! — это первая причина, очень шаткая, но все же лучше, чем откровенное понуждение. — Выгляни на улицу! — вот и вторая, более объективная, но…

Какая улица, старичок! Опомнись! — за стенами дома заметно стихало. — Я и говорю — по погоде задержки не будет. Да хочешь я на радио позвоню — они непременно вылетную уже дали…

Звонить не надо, не травмируй радистов… — Андрей уже было совсем собрался отстать от Бориса и идти ковыряться в одиночку, когда тот неожиданно весело и радостно затрещал:

Ладно! Давай мою любимую… — сделал паузу, как делал всегда, — пешню! Где мой острый ледобур, где мое верное кайло? Где белые слоны, кунаки, трамвай, пиво и помидоры? Вперед, на мины!

Совесть заговорила? — грубо осведомился Андрей о мотивах такого необычного для Бориса решения…

Дурак, ой какой же ты дурак! — неожиданно тихо ответил Борис. — Да ведь я тебя через пять-шесть часов еще полгода не увижу… Дойдешь без меня, кого будешь воспитывать? — Боба попытался выкрутиться и обратить фразу в шутку.

Спасибо… Папироски возьми, в палатке и перекурим.

Чертыхаясь и роняя инструмент, перебрались через высокий снежный гребень в аэродинамическую трубу, образованную не очень удачно поставленными домами, северо-западные ветры тащили горы снега. Приглаживали их, охлопывали, трамбовали — как дети куличи в песочнице. В итоге образовался огромный бархан — вровень с крышами — со стороны похожий на Аю-Даг в миниатюре. Впрочем, был и маленький плюс: из него ножовкой выпиливали аккуратные прямоугольные куски. Так решалась проблема заготовки пресной воды. Раз в месяц — на неделю — эта обязанность выпадала на долю каждого, исключая шефа, в знак уважения к его сединам. И Андрею казалось, что никогда в своей следующей жизни, новом перерождении — по буддийской терминологии — он не забудет этот звук — противнейший скрежет, как ножом вскользь по тарелке, ногтем по стеклу — звук, издаваемый ломающимся плотно спрессованным снегом. Не сугробиком — милым и тихим, как заяц под елкой, не миллионом нежных снежинок, а крепчайшим конгломератом, прочнейшим трехметровым настом.

Залезли под широкий шатер юрты, которая, как колпак, накрывала лунку. Сколько мук она доставляла, сколько сил отняла! Да и еще отнимет — зима только-только начиналась… Главное — удержать ее, не дать схватиться льдом, не замерзнуть заново. А как — когда за непрочными стенами из перкаля минус тридцать восемь, когда промерзает лед, промерзает насквозь до «теплого» — минус один, минус полтора — океана? И стремительно уменьшается пространство чистой воды, огромные «щеки» льда давят на свободную поверхность сбоку и снизу, цементируясь с верхним слоем. Три часа, и вместо открытой воды — пластина, способная удержать человека…

Что только не придумывали: и печку затаскивали, и опускали, подсаживая силовую линию, мощные лампы накаливания с герметичной цоколевкой, и закрывали сверху пенопластом… Все равно раз в три-четыре дня приходилось брать пешню, бур, сачок — металлический, прочный, лопаты — самые незамысловатые инструменты, надежные, отечественные — из строя не выходящие — и приводить в первозданный вид рабочее место океанолога. Один он зашился еще в сентябре, когда пошли первые серьезные морозы.

В юрте было, как в юконской хижине — почти не продохнуть на высоте человеческого роста, а внизу весело рос молодой ледок. Андрей вспомнил героев Джека Лондона, которые играли в карты, раздевшись до пояса, а ноги, обутые в унты, пощипывал мороз…

Какой олух отключил вентилятор? — грозно спросил он у Бориса.

Какой-какой? Как будто сам не знаешь… Конечно, наш Витек… Человек сугубой науки, на измерения отключил, наводка, как всегда, мешала, а включить — дядя… — согласно поддакнул Борис. Он вообще недолюбливал океанолога. С чего началось — сказать было трудно, не сошлись, не приглянулись друг другу и все, а месяца через три стали друг друга избегать…

Его бы сегодня лунку чистить! — в сердцах, вонзая пешню в лед.

Намахались до пота. Закурили. Боба прислонился к лебедке, мечтательно закатил глаза — от него непрерывно сочились довольство и счастье:

А помнишь, Энди, как все начиналось? Сидели мы с тобой у груды горбыля и думали, как из этой кучи дерьма соорудить стоящую опалубку… Вы еще с шефом поцапались — он кричал, давай сразу лунку, а ты — сначала полностью распаковаться… Давно как… Помнишь?

Помнишь…

Андрей действительно хорошо помнил тот день. Солнце слепило даже сквозь фильтры очков. Все только начиналось, заверчивалось, но тот день, как и небо тогда, был тих и безоблачен… Был только тот день, алогичная на белом-белом, уже местами сходившем снегу куча горбыля с отвалившимся корьем. И они с Борисом — вдали от всех — топоры, пилы, гвозди… Хрустящий воздух, секундный покой перед рывком решительной атаки…

Итак, на дрейфующем льду мне осталось пребывать восемь с половиной часов…

Феллини ты наш, восемь с половиной…

А помнишь, как тогда считали: на снегу палкой выводили, сколько часов, минут, секунд?

Сплошные «помнишь» да «знаешь»… А что, если вдуматься — хороших часов было немало. И каких! И тревожных, и томительных; и полностью — не вздохнуть — в работе, которые летели быстрее свистящей пурги; и бездвижных, бесконечных, как стоячая вода в озере. И каждое это мгновение — вместе. Еще восемь с половиной вместе. А потом начнется иной отсчет, другая шкала. Легче? Труднее? Мучительнее? Проще? Но порознь…

Пятнадцать бань, тридцать одна яичница… — Бориса что-то потянуло на вехи времени: баня — две недели, яичница — воскресенье.

Не трави душу, Боба! Пойдем себе с богом — а то на обед опоздаем. У меня подшлемник — хоть выжимай, да и физиономию я с утра сегодня нетщательно ополоснул…

Во время обеда в «каюте» поднялся шум.

Места у всех были постоянны — «нумерованы», как называл их шеф.

Боря трапезовал за одним столом со вторым механиком — и надо — не понравились друг другу крепко и с первого дня. Поначалу не замечали, точнее старались не замечать, потом начали огрызаться. Эта стадия продолжалась довольно долго — конфликт носил интимный, кулуарный характер. Так, наверное, и закончились бы их встречи, если бы — Андрей почувствовал его настрой раньше — Борис не решил, что уже все, и не отпустил вожжи…

Андрей уловил ситуацию, когда беседа приобрела характер «фортиссимо» и «стаккато» — хорошо, что начальник сегодня опаздывал к столу — редчайший случай.

Скорей бы ты отвалил — воздух чище бы стал!

Запомни, дружок! Тяжелый кретинизм все-таки лучше, чем легкая дебильность! Это я в одной умной книге прочитал… Обязательно пришлю ее для тебя, если читать к тому времени не разучишься…

Они начали медленно, как по команде, привставать со своих мест. «Этого только не хватало!» — уже подскакивая, подумал Андрей и резко крикнул:

Заткнулись!

И продолжил:

Ты, Гена, блинчик скушал? Нет? Нехорошо… Ешь и не разговаривай с набитым ртом… А тебе, Бобонька, шляпа ты мягкая, давно пора собираться, чемоданы, баулы, а ты разговоры разговариваешь… Победила дружба! — и он силком вытащил Бориса из-за стола.

Шли молча. Борис извиняющимся тоном произнес:

Андрюш! Ну не могу я слушать, как он чавкает… В ушах треск стоит…

Андрей молчал.

Андрюш!

Странный ты парень, Боба. Сколько времени не замечал — и на тебе… Большое счастье, что Семеныч припозднился, а то отъезд бы был — веселее некуда! Он бы тебе настроение испортил и в городе — долгое ли дело телеграмму послать, а ты сам, как школьник, в драку лезешь…

Гену давно пора вывозить, он уже мхом порос по подмышки…

Не нам это решать. Что я тебе говорил: «Будь умнее!» — это первый закон. Надеюсь, доказывать не надо?

Снова собрались все вместе в домике. Борис для приличия повозился с вещами минут тридцать и радостно объявил:

Я исчезаю — подписать командировку!

Все у него давно уже было собрано.

Не исчезай навсегда — попрощаться надо. Иначе не по-людски — жили-были, и вот… Ты уж того… смотри, начальника по этому поводу на бутылочку тряхани — милое дело!

Борис ушел. Посреди дома остались мешки. Плотный брезент защитного цвета, тугие завязки. Андрей, не вставая со своей койки, подумал о том, что если бы он писал картины, и вообще умел бы рисовать нечто большее, чем графики функций и рожицы на заиндевевших стеклах, то перенес бы эти мешки на холст и назвал бы этот вид «Возвращение». Пустой дом, одинокие баулы — и нет людей. Они где-то рядом, за дверью, им только зайти на секунду, взвалить на плечи зеленые горбы — последнее, что осталось сделать. Их время кончилось. В этих стенах будут жить, работать, скучать и надеяться другие.

Для Бори — все, конец, финиш… Его дела переделаны все.

Раздался требовательный телефонный звонок:

Слепцов есть?

Вышел…

Как приедет, скажи ему, чтобы срочно зашел ко мне, — Бориса домогался астроном, по совместительству библиотекарь. — За ним числятся «Момент истины» и «Царство сынов Солнца»…

Серж, поверь — в город их он не потащит, он каждую из них здесь восемь раз прочел и больше, наверное, в жизни эти книги не тронет! Перепиши их на меня, дай человеку спокойно улететь, — раздраженно ответил Андрей.

Как знаешь… Привет ему. Сколько взлетов — столько посадок! — слава богу, догадался.

Спасибо, передам.

За стеной послышался скрип снега. Кто-то завозился у двери, застучал ногами в фанерные филенки. Потом извне заголосили:

А мы швейцару — отворите двери!

У нас компания, шумная, большая…

Взрывник кинулся открывать. С облаком мороза влетел Борис. Не стягивая утепленной штормовки, локтем пододвинул со стола кипу графиков и чертежей, высыпал охапку банок и пакетов.

Ужин будет здесь! Семеныч разрешил! А это — чтобы чем поужинать (разогретый хлеб, пара банок фаршированного перца, консервированный лосось в собственном соку, полпалки копченой колбасы, репчатый лук).

А с чем? — с надеждой посмотрел взрывник.

Нас не забыли, — Борис торжествующе вынул из-за пазухи большую бутылку водки с рядом фирменных медалей.

Вот это дело! — оживившись, взрывник начал командовать. — Ты, Андрей, ставишь чаек и ополаскиваешь рабочие фужеры. Борис зовет шефа и наше молодое дарование…

Шеф, наверное, не будет — у него ночью сеанс…

Сеанс, сеанс — тут на пятерых пить нечего.

С отвычки-то поведет, — съязвил Боря. — Иду гостей собирать, а то толком не посидим…

И вроде ничего необычного не происходило: взрывник прилежно и трудолюбиво уминал деликатесы, стандартно — как бывало на днях рождения — чокнулись по три раза… И ни о чем особенном не говорили. Вроде собрались посидеть в холодный темный вечер. Шеф вспоминал про времена, когда за полярным завтраком отказывались от надоевшей икры, взрывник поддакивал с набитым ртом, Андрей, Борис и геофизик больше молчали…

Взрывник вышел проветриться и тут же заскочил обратно:

Трактор уже фары включил, от каюты отходит!

На дорожку присядем! — крикнул Боря в мгновенно возникшей сутолоке.

Куда там! Давай мешки выбрасывать! Опять спешка, вечно не по-людски…

Трактор на лихом развороте только чуть притормозил у края санного пути, уходившего к аэродрому, с девятью ярко-красными баллонами, заменявшими верстовые столбы. Водитель-механизатор — «пахарь ледовой целины», как описал его заезжий корреспондент республиканской газеты — явно торопился.

«Наверное, изменили расчетное время, — подумал Андрей. — Штурман в такую погоду запросто мог ошибиться, минут двадцать-тридцать в порядке вещей, а бригада, народ, трактор стойте час на морозе…»

Мешки давай вперед! — закричали с саней.

Он наотмашь, через плечо, перевалил здоровенный баул на какие-то лебедки и ящики — этим же рейсом на континент отправляли груз геологов.

Прыгай, Боба, а то останешься!

Он чуть замешкался, тракторист уже включил передачу, натянулся и дернулся за ним трос, повлек за собой помост… Побежал вприпрыжку, как деревенский мальчик из далекого детства, — в разбитых валенках и рваной телогрейке. Над его нарядом шутили уже давно: «Смотри, в самолет не пустят!», а он отругивался: «Ничего, я вам его на полосе оставлю на память!»

Счастливо! — закричал Борис, размахивая руками.

Геофизик и взрывник стояли у дома, чуть выглядывая из-за высоко наметенного сугроба. Взрывник шутовски отдавал честь, геофизик традиционно сжимал над головой руки.

Слушай, а что, ребята Бобу не поехали провожать? — спросил Андрея кто-то из бригады.

А я откуда знаю, — оборвал он спрашивавшего.

Хотя, конечно, знал. Знал, что взрывник сегодня весь день прокрутился на запасной полосе, расчищая тротилом завалы от недавнего торошения, и ему безумно не хотелось после сытного ужина и ста пятидесяти «отходных» снова вылезать на минус тридцать восемь. А у геофизика — срок наблюдений через пятнадцать минут. И хотя трактор гнал отчаянную помеху на его датчики, сейсмометры и наклономеры, он с невиданным упорством включал всю свою прецизионную технику. «Так полагается по программе», — говорил он, самоутверждаясь в нужности и важности такого решения.

Их дело. А жили вместе… полгода вместе…

Самолет зарулил в «карман», на разгрузочную площадку у полосы. Не остановив бешеного вращения винтов, он открыл люк, вылетела складная металлическая лестница, и бортмеханик мигом скатился на лед, ревизуя обстановку. После сложных манипуляций у хвостового оперения, жестов у блистера, понятных только экипажу, винты застопорили свой бег, сначала правый, затем левый. Из сопел двигателей вылетел прощальный сноп искр.

Разом зашумели и загалдели:

Сани к грузовому люку! Автомобиль господина министра к подъезду! — кто-то подавал трактористу совершенно ненужный совет.

Что за груз?

Дизтопливо… Ящики с волокуши, покуда бочки накатаем, сбросьте!

Па-а-аберегись! — ухнула на старую самолетную покрышку первая бочка.

А почта есть?

Газеты возьмите, — второй пилот передал аккуратный тюк плотного коричневатого пергамента.

А письма?

Письма пишут…

«Эх, значит не зашли на почту, пролопушили, обидно…»

Особняком у края расчищенной площадки стояли отъезжающие: Борис и геолог, в новеньких парадно-выходных штормовках, а не в привычных замасленных робах, незнакомые, почти чужие… Бригада хлопотала у люка:

Шевелись, шевелись!

Тяжелое в нос, тащи вперед, — командовал объединенными силами бортоператор, — И давай скоренько, — сказывалась привычка к бетонным плитам стационарных аэродромов, которые никуда не плывут и которым не угрожает торошение.

«Давай» давно весь вышел! — кто-то вяло отругивался…

И, как бывает, когда закончишь дело (а тут дел-то было семерым здоровенным парням на десяток минут), настала томительная пауза.

Ну что, попрощаемся? — несмело и — что редкость! — негромко предложил кто-то. — Ребята уезжают…

Есть сюрприз! — вперед выдвинулся геолог и достал из-за пазухи бутылку шампанского. Он был существенно постарше и посолиднее, и такая вещь у него вполне могла залежаться, чего о других сказать было нельзя.

Пускай по кругу! Ну, ребята, сколько взлетов — столько посадок!

У Андрея от глотка обжигающего ледяного шипучего напитка заломило зубы. Следующий поперхнулся.

Геолог начал говорить речь:

И хорошо, что за эти месяцы мы не надоели друг другу… прекрасно, что мы остались людьми… прощали друг другу слабости и недостатки… Сделали большое дело… Каждый из нас внес свой вклад…

Все это все знали.

Его перебивали, договаривали что-то в том же духе — каждый свое… Хлопали, обнимались, впопыхах и от избытка чувств обнялись двое из бригады, которым, как и Андрею, предстояло еще жить на льдине минимум полгода.

Он подошел к Борису, стащил с руки варежку:

Давай лапу, Боба! Будь! Помни…

Старик! Держи хвост пистолетом! Да я… Нипочем не забыть… Ни в жизнь… — он прислонился к плечу Андрея.

Знаешь, Боря, я хочу еще сказать… — Андрей чуть замялся. — Ты стихи здесь писал?

Тот даже отпрянул:

А ты откуда знаешь?

Догадывался… Ну ничего… Так я вспомнил одну байку, старую-старую. Некий шах, гад, конечно, и узурпатор, решил выяснить, кто у него в государстве лучший поэт — их там было пруд пруди. Отобрали целую тысячу претендентов, они почитали свои опусы. Шах в изящной словесности был слаб и не смог решить, кто же сильнее. Тогда он всех их без остатка позакрывал по камерам. Просидели они там год. Потом он их снова собрал и попросил прочесть что-нибудь новенькое. Сто поэтов прочитали — кто кровью на рубашке, кто на стенах или на мисках, но писали… Остальных он выгнал, дал им денег за мытарства. А эту бравую сотню похвалил и поселил в свой гарем, под фонтаны и кущи… Шербет, рахат-лукум и все такое прочее. А через год снова устроил собеседование. Так стихи продолжал писать один… Понимаешь — один! Пиши, Боба, обязательно пиши, не бросай! А в перерыве можешь и мне пару строк черкануть — весной первыми бортами прилетят…

Спасибо… Друг… — тот уткнулся носом в ватник Андрея. — Ты мне не завидуй…

А я и не завидую… Просто жаль, что ты уезжаешь… А теперь я, пожалуй, пойду. Не могу больше. Счастливо тебе!

Андрей круто развернулся и зашагал по санной дороге к лагерю.

Он обернулся только у первых домов, когда со стороны аэродрома раздался надсадный гул. То выруливал на старт самолет, который улетал на землю, уносил со льда, от Андрея, такого же, как он — обкрадывал его ровно наполовину…

И когда красно-зеленые габаритные огни на плоскостях прочертили круг над станцией и, развернувшись на юг, стали стремительно уплывать в ночь, Андрей зашел в лабораторию. Он накапал из пузырька с наклейкой «шпирт» на дно кружки, разбавил теплой водой из рукомойника и выдохнул:

Мы еще будем!

А в это время Борис, прижимаясь к холодному стеклу иллюминатора, пытался различить в сполохах огней под крылом, где же тот фонарь, фонарь у его дома и искал, искал глазами знакомую фигуру в круге искусственного света…

 

Дрейфующая станция «Северный полюс — 24» —

Дрейфующая станция «Северный полюс — 26» –

Ленинград — Санкт-Петербург