Расшитый лён

Расшитый лён

* * *

Под нулёвочку, под линеечку я острижена через край,

у юродивого я копеечку попрошу: «Ну-ка дай мне, дай!»

У воробышка цвета серого, неприметности, дней пустых,

темноты я у света белого попрошу, чтобы враз – под дых!

Позаимствую цвета рыжего у луны в лебеде, череде,

у распятого, у обиженного этих ржавых в крови гвоздей!

 

Ах ты, старица проходящая, не проси ты на чёрный день,

я – сама попрошайка та ещё, чья-то мыкалица да тень…

В Спас мне – яблочка. В день Крещения –

Иордань в ледяных репьях,

там в сердечных моих расщелинах

несть ворованного тряпья:

травы, листья, берёзы, улицы, всей галактики шум дождя

да алмазных четыре пуговицы с крыльев голубя срезала я.

 

Слышу ухом Ван Гога срезанным, пустотой,

красотой, глухотой,

я над вашей парила бездною, вам –

не быть над моей высотой!

У юродивого копеечку, мной отобранную, храню.

После выдадут телогреечку да под суд, в кандалы, в броню.

Но и там, вот у этой крепости – я ль не рушила Вавилон? –

от любви, словно бы от ненависти, стены падают испокон.

 

Для меня, коли многоязыкая, башню строили у реки,

где смешались библейскими бликами

всех народностей языки!

А у Евы – ребра Адамова – позаимствован мной был Змий.

Вот с тех пор я хожу благодарная:

насовсем забрала, не взаймы!

* * *

А до Волги всего минут тридцать ходьбы,

это вдоль по аллее из роз и акаций,

я-то знаю, что значит Россиею быть,

выпив чару племён всех славянских.

Как дневать, ночевать, как увидеть следы,

как из космоса выглядеть лучше.

То ли птицей прикинуться, встать из воды

Афродитою, сердце измучив.

Иль медведем сиреневым на золотом

на цепи из шипов и колючек.

Повторяя молитву обугленным ртом

революций, восстаний и путчей.

И все десять египетских казней познав,

больше, чем вся Орда Чингисхана.

Я-то знаю, как это сберечь все сто глав

среди хитрости, лести, обмана!

Никому не отдать и ни пяди земли.

Да, Крым наш, Сахалин и Курилы!

Ярослав ли твой Мудрый маячит вдали,

возвращая обломы и спилы.

Ни коня, ни осла, ни костей, ни мосла

ничего не дари! Кроме духа.

Ни постели своей, ни еды со стола,

сколько им бы не снилась краюха.

И эвенки – твои, и евреи – твои,

украинцы, татары, чуваши!

Что взросли, что взошли, где кусты, ковыли,

как дубы золочёные в чаще!

Твоя музыка – Кремль. Слышишь ли голоса

среди зарослей трав, курослепа?

Здесь до Волги каких-то всего полчаса,

а до Бога – лишь взглянешь на небо!

* * *

Господи, мне так необходимо…

Научи уметь прощать людей

именно сейчас, всего помимо,

чувствовать мой крест между грудей!

Там, в ложбинке, возглас хлебосольный –

между мной – смыкает небеса.

Господи, пошли мне, недостойной,

род людской от горестей спасать!

Что же я умею в этом мире?

Закруглённом, согнутом в дугу?

Не кровей я царских, лбом не шире,

не Елена – войн не разожгу!

Не создам орудий, не построю

кораблей на золотой мели.

Господи! Могу родить героя,

внутривенно сердце перелить!

Мне ль не быть во снах и в этой яви?

Ну-ка, девы, расшивайте лён!

Женщины когда-то отпускали

во дружины чад своих вдогон…

Матерь Божья, ну и ты туда же!

В эту темень, в эту злую гать…

Где базары, площадь, дух продажный,

где Иуда. Могут где распять!

Где Луганск, Донбасс, где Украина,

долларами купленный Пилат…

О, не отпускай, во имя Сына!

На иконе подними свой взгляд!

Видишь, там вдали дожди косые

по щекам, наотмашь, над рекой.

Ножками босыми по России,

как же можно – маленький такой?

«Вырастет!» – шепчу. А звук натужен.

Время, словно масло, льётся вдоль.

Отпустить, отъять того, кто нужен?

Как вот так, пустая, чтоб ладонь?

И, во след крестя,

в тугом вагоне,

выхватив его лицо в окне,

мальчик мой, гляди, на небосклоне,

в этом солнце я – огонь в огне!

* * *

Не всё в нашей жизни проверено мерками,

на грудь я смотрю на свою в тихом зеркале.

Любимый мой помнит любую подробность,

тепло её, жертвенность, страстность и робость!

И запах ванильный! Плоды так упрямо

все благоухают умильно и пьяно.

И запах пшеницы, и спелого хлеба,

грибов и цветов, запах первого снега.

И запах дождя, запах терпкого счастья,

корицы и мяты, охотничьей страсти.

Озона и кофе. Лаванды, мелисы.

Как грудь моя пахла, когда сын родился!

Молочным, крестильным, лавандовым вкусом,

пшеничною кашей, медовым моллюском!

Два яблока – грудь моя, сладкие соки.

В сосок мой, вцепившись, ребёнок причмокнет…

Мы в снах Цареградских, мы в княжеских бусах,

в славянской мы вязи, калиновых муссах,

архангельских мы, серафимных, мессийных,

и мы в архимедовых связках российских.

В пучочках насушенных травок в прихожей,

в иконах Мадонны, названиях Божьих.

О, как хороша грудь кормящей мамаши

под бязевой майкою млечною пряжей

блеснёт, распахнувшись, цветастый халатик.

Грудь женщины – звёзды на фоне галактик.

И космосу светом она, округлившись,

открыта по-детски, в доверье, в затишье.

Не надо ни знаков, герба ей, ни флага,

нужна для защиты семьи ей отвага!

И крестик злачёный сияет в межгрудьи,

и родинка, как в Вифлеемском сосуде.

А правая грудь чуть поболее левой,

а левая чуть поупруже, напевней,

моя асимметрия дальнего севера –

кувшин розоватый душистого клевера!

* * *

Невозможное лето! Тягучее всё без остатка,

всё в облаках золотистых, сиреневых всё кружевах!

Лето чугунных оград и плодов этих яблочных сладких.

Если надкусишь, то осы летят без оглядки

в жёлтых кофтёнках, дешёвых прозрачных платках!

 

Даже не верится в то, что есть где-то простуда.

Как это всё далеко, что угрюмый шедевр…

Если болеть, так искусством бессмертным, покуда

в «Цирке Нерона» Дирцея жива в жажде чуда,

в этом неоне крутящихся маленьких сфер.

 

Время, как будто тетрадку листаю. Гербарий

между листами подсушенный, плоский шуршит.

Чуда не будет! Не жди. В легковеснейшей таре

радость скупа. Только боль тебя щедро одарит,

горечь цветы тебе под ноги бросит в тиши.

 

Иль притворится соломенкой в стоге надежда.

Ах, Семирадский, вы всё-таки варварски наш!

Ежели так возлежит без судьбы, без одежды

эта красавица в мёртвом бесстрашье, безбрежье.

Но, как живой, ваш порхает надмирный мираж.

 

Что вас обидело так? Вы нагрянули больно,

по-изуверски в восторг и, как розы, взошли!

Грудью кормилицы, где молоко поневоле

всю промочило рубаху на теле продольно,

яблоки где догнивают в прозрачной пыли.

 

Кончится всё: эти травы, забывшие холод,

слишком сухие для лета по-козьи, в песке,

в жёлтых колючках бесстыже хмельных, словно солод,

и распевающий – маленький, серенький – соло

ваш соловей – этот чудик в лесу налегке!

* * *

Цветы сосновые в орешках – горячи

и под ноги бросаются, желтея

от солнца, чьи багровые лучи

тягучи, словно тихая аллея.

По вечерам любили мы гулять:

семейный быт – интеллигентский, броский,

синицам я бросаю зёрен горстку,

где соснами искусана земля!

Я точно знаю, как начать с нуля

в дождливый день в любую непогоду,

сбивая шишки, что пропахли йодом,

их тучные, цветистые тела –

с тропы в траву. О, сколько родила

моя планета разного, живого,

всё это в сердце – не содрать, не соскрести

ни настоящего, ни прошлого, былого,

оно в клубке – в пуху, в меху, в шерсти.

Так корни сосен могут прорасти

до дна, до камня, прямо до основы,

так можно понимать любое слово,

в любом из них мне слышится: «Прости…»

Я помню, как я зло тогда сказала

(подростки так жестоки!) гневно, ало:

Цветы сосновые? Не верю. Нет таких.

А город наш всего лишь мелкий псих,

сараи, вонь да копоть у вокзала,

мальчишки, курящие наркоту,

разор, раздор, блуд, мат, тоска и вялость…

О, я не знала, как я ошибалась,

катая звуки этих фраз во рту!

Мне не вернуться в мой Красноуральск –

пропахшую огнём мою планету!

Вот в эту ткань – в аллею детства эту,

где сквозь ушко слепое дни продеты

моих мечтаний, слов, моих нахальств!

Вот в эту ткань из солнца, из лучей,

из пуха, меха, шерсти – расписную,

в дыханье, колыхание ночей.

Цветы сосновые, о, люди, не миную!

* * *

У этих птиц, что плакали навзрыд,

у этих стен, что рушились веками,

я выстрадала право говорить,

чтоб понимали, всеми языками!

Улыбкой, жестом – радость ли, печаль,

пускай кричат, что это, мол, не ново,

я, словно в омут бросилась – не жаль! –

и, словно Китеж, канула я

в слово!

Так близко пасть одна лишь я могу,

чтоб понимать всю мимику живого,

глухонемых созвучий на лугу,

их терпкую, духмяную основу!

Язык младенцев, что в утробе, что

вопят безгласно, словно рыбки в сети,

язык гвоздей, где вешали пальто,

теней, стигматов, родинок, отметин.

Вы не взыщите, сами подошли

ко краю этой пропасти, чьё имя:

«Я – здесь, я – есмь!» песчинкою в пыли

в одном клубке со грешными, святыми.

Все языки присвоила себе

молящихся, возвышенных, живущих,

всех, кто в авто и всех, кто на арбе,

язык сирийцев от войны бегущих!

На «о», на «а», на мове, диалект

койне и говор киммерийский,

в моей округлой речи Архимед

и цокающий, вымерший латинский.

Я так объёмна, я везде, во всём.

Пусть. Говорите вкупе, благолепно

моим вот этим зрячим языком –

комочком жаворонка, кинутого в небо!

* * *

Я – Ольга, княжна! В моём чреве ребёнок.

Осталось немного – час, может быть, два.

Лежу на подушках, в них след от гребёнок,

шепчу ли я, брежу, кричу ли слова?

И двор с тремя башнями. Я ль не воскликну:

«За нами вся Русь!» И сквозь бабью я боль

приникну к высокому светлому лику –

почувствую слёз Богородичных соль…

Для мужа я – мудрая, в людях – хитра я,

для неба – угодная. Но вот сейчас

в испарине лоб, и я, словно сгораю,

я – сажа, я – угль, я – огонь, что цветаст.

Блаженная Ольга… А люд мой толпится,

весь свет опоясал меня кушаком,

в хребте у меня гнёзда свили три птицы,

и птенчики плачут, усевшись рядком.

Кормить буду грудью мальца я умело,

в сосках затвердело в жиру молоко.

И что с материнским мне чувством поделать?

Оно во весь лад широко, глубоко.

Вот песнь моя полнится. Плачьте, улусы,

древлянские орды в лисичьей норе.

Пространство во мне расстилается Русью

в её величальной, престольной поре!

Ко всем я друзьям обращаюсь: «Во здравье!»,

а ворогу яму я рою – приди!

За то, что мой муж криком смертным отравлен,

за то, что сей крик в моей стонет груди!

Рожаю. Вот-вот разрожусь милым сыном!

Ладья бледно-розово катит во тьме.

Весь воздух горячий. Весь воздух сном вынут.

И музыка градом стоит на холме!

* * *

Я словно бы вижу, но только нечётко,

вот яблоки зреют, дорога искрится,

там, на Украине живёт моя тётка

за тою чертою, за тою границей.

И время такое – в безруком обхвате

колючей вязью, что вдоль палисада,

цветастое, штопкою схвачено платье.

Кому, расскажите, вот это всё надо?

Эгей, интернет! Видео: собирали

старух этим летом в обшарпанном клубе,

за партою – дурочка, ей без печали

сиделось, как будто в огромном сосуде.

Где узкое горлышко. Капельки пота

на каменных стенках истёртых, истлелых,

и Блока портрет, видно, снять неохота

со старой извёстки. «А девушка пела…»

Украинской мовой охваченный воздух,

как будто в тисках, и кувшин перевязан

девичьею лентой, как веткою розы,

а дурочка в кофте – из шёлка и бязи.

И ангелы, словно бы в блузочках белых

по залу метались светло, неустанно.

Но в слово не выстрелишь! «Девушка пела…»

Как пела она в старой школе Беслана.

Как пела она в Акербате, Алеппо,

и голос метался, как тихая милость.

А я в интернете. А я, словно в клети.

Мне в этот сосуд не попасть, как ни силюсь.

И тётку свою не обнять. Только слышать

оливковой ветви – сухой, обгорелой

у голубя в клюве, где улицы, крыши,

взывающий голос: «А девушка пела…»

* * *

Сыграй мне на гитаре, друг ты мой,

под нашим небом – в каменном пальто.

На той земле весенней и хмельной

я в этой музыке пока ещё никто.

Я в этой музыке пока ещё вода.

Вода – беспамятна. Сыграй, прошу, сыграй.

Я раньше не просила никогда

и никого,

хотя огромен май.

И щедрые деревья за окном,

и вмятины извёстки на крыльце.

Не кончились Гоморра и Содом

и юноша – с зелёнкой на лице.

И не исчезла пакость, злость и гнусь.

Заблудшие! Вам под ноги паду…

Так окрести их, умоляю, пусть

в чаду, в дыму, в безверии, в бреду

вот этой песней под гитару – ввысь!

Вот этой песней под гитару – вширь!

Да, я – вода! Водою стала мысль.

Была я раньше, Господи, немтырь.

А нынче я запела через крик!

А нынче завопила через стон!

Мой русский, православный мой язык,

крестильный мой, малиновый трезвон!

Моей воды из семиструнных нот

не иссушить ни полотенцем, ни

подставить под окаменевший свод,

младенцам не присниться искони.

Ох, эти бабы, эти мужики,

ох, слюдяные, гордые глаза,

в колодец можно плюнуть! Вопреки

в нем не потонет жаркая звезда.

И селезень – алмазный, весь седой

всё так же будет ждать на островке.

Он слышал песнь! Гитарный перебор!

Он воду пил, клюв полоскал в реке!

* * *

Это чара вина – ты испей её, князь Святослав!

Ибо завтра в поход – Византия уже у порога,

расставляет силки. А, коль выпьешь, утрись о рукав,

коль осталось до общей победы всего-то немного!

Коль остался поход, кто ж не знает прошедших времён?

Русь благую спасать. Вот с востока напали хазары.

Драгоценная братина наших славянских племён,

не сменяешь её ни на дудки, свирели, кифары.

Музыкальный рожок до сих пор запевает в лугах.

И выходят к тебе, князь, то звери, то птицы, то девы,

ты поверь пастухам, ибо Велес несёт на рогах

охмелённую весть, что враги твои дюжие гневны.

Ты казны не ищи – ибо козни вокруг да тщета.

На Руси же меха, мёд и воск в погребах деревянных.

Середина земли не отъята, в полон не взята,

что с Болгарии спрос на подмостках её окаянных.

На границе твоей, что вплотную к Царьграду взошла

Византийская дань – много золота, ткани и шёлка,

и не зря нынче конь закусил, не к беде ль, удила,

ворохнулась душа через горло, гортани где щёлка.

Что же тело? Ему не страшна ни могила, ни ржа,

возле устья Днепра не пройти на ладьях сквозь пороги,

но одно утешенье, что русский нам дух не сдержать,

душу не отлежать, поскорей унести б только ноги!

Печенеги лихи! Череп князя на чашу пошёл,

оковали его, золотыми гвоздями обшили,

вот и черпает время вино берестовым ковшом,

вот и кони по берегу мечутся в пене и в мыле.

И черёмуха вся в белых, сочных, глубоких слезах;

чуть дыша, соловей распевается – в розанах крылья.

И цветёт моя речь – во емейлах да во адресах

о тебе, Святослав, обрастая то болью, то былью.

 

г. Нижний Новгород