Рассказы

Рассказы
(1 место в номинации «Молодая проза России»)

Что покажет река

Рассказ

 

I

 

Велосипед — это стрекоза. Большая вертлявая стрекоза, но, что удивительно, — очень послушная в крепких руках моего отца. Я уселся бочком прямо на жестком хребте насекомого, ногой упёрся в крыло. Оно холодно сверкает в лучах осеннего солнца. Блики больно колют глаз, лезут неукротимо прямо в лицо. Я закрываю глаза. Плавное покачивание, в ушах — стрекот невидимых крылышек, шуршание колеса по пыльной дороге. Я — первооткрыватель диких земель, и мы с Повелителем стрекоз летим в неизвестность. Меня охватывает страх и какое-то другое, неуловимое чувство — такое бывает только в детстве — на границе яви и сна, выдумки и реальности, чувство, сотканное из эфемерного, легковесного вещества ребячьего воображения и потому настолько неуловимое, что растворяется, едва начать говорить о нём на языке взрослых. С одной стороны, ты чётко знаешь, что едешь с отцом на велосипеде на крутой волжский обрыв смотреть на реку. Это говорят тебе все органы чувств, но что-то за их пределами, в голове или где-то сбоку, твердит: «Нет! Ни за что! Какой велосипед? Какая река? Вы летите на гигантской стрекозе навстречу испытаниям и подвигам!»

— Не спи — грохнешься! — предупреждает строго отец, когда начинает трясти на ухабах.

— Я не сплю, папа! Я превращаюсь.

— В кого же? — смеётся отец.

— Не знаю, — отвечаю.

— Как это? — возражает он. — Всегда надо знать, в кого превращаешься.

Он прав. Он всегда прав. Надо бы знать, наверное, но не получается — никогда наперёд не ясно, в кого мне захочется превратиться сегодня. Может, я охотник, преследующий оленя в густых дремучих лесах, а может, богатырь, и буду размахивать деревянным мечом, пока вся крапива не упадёт мне под ноги. Может, и вовсе — бравый лётчик в бескрайнем небе. Мало ли! Тоже мне, «надо знать!». Так и жить неинтересно.

Деревянный забор своими треугольно заострёнными досками резко режет пространство на две части. Внизу — серое полотно досок, омытых нещадными ливнями, от скорости оно рябит, сливается в одну-единую массу; а сверху — еще зелёные яблоньки, крыши садовых домиков, и дальше желтые и красные кроны деревьев, их уже лизнула пламенным языком осень. Эта простая красота пленит меня, я быстро выхожу из роли великого путешественника. Теперь я опять маленький курчавый Ваня.

— А почему забор серый, а лес кто-то покрасил? — спрашиваю я.

— Осень деревья любит, кусты… Зачем ей заборы?

Двойственность пространства прерывается — мы доехали до угла сада. Забор убегает вдаль, а по обочинам дороги появляются берёзки, молоденькие, корявые, быстро мельтешат перед лицом. Они перешёптываются при порывах ветра, трепещут их маленькие листики, желтизна крон подрагивает, словно ряска на лесном озере. О чем говорят эти берёзы? Вот бы узнать, какие тайны они сообщают друг другу. Папа, должно быть, знает, — он переводчик с березового, дубового и кленового языков. Так он говорит. Когда мы гуляем, он, бывает, наклонит ко мне широкую размашистую лапу клёна и переводит: «Привет, Ваня! Я могучий клён. Тебе нравятся мои листочки?»

— Пап, о чём березы сейчас шептались?

— Да я и не расслышал, быстро ехали мы с тобой.

Теперь тропинка бежит под уклон, и мы катимся ещё быстрее. Прямо дух захватывает. В несколько мгновений, будто рывками, надвигаются гигантские сосны, их темно-зелёные кроны убегают к небу. Прямые, рыжие от яркого света полуденного солнца стволы ширятся, наконец становятся видны все их изъязвленные тела, раны, покрытые свежей белой смолой и янтарной, застывшей — старой. Мы въезжаем в полутень-полусвет соснового бора, велосипед подпрыгивает на шишках, хрустит ими, точно «стрекоза» жуёт маленьких жучков, раскусывая с удовольствием их панцири. Я держусь изо всех сил — то и дело мы подскакиваем на круглых окаменелых червях, когда-то давно пытавшихся переползти тропинку, а теперь навсегда ставших корнями высоченных исполинских сосен. Земля кругом устлана маленькими рыжими иголками, приглаженными, как на спине ежа. Здесь, у подножия стройных прибрежных сосен, навсегда поселилась осень и делает вылазки из своего логова по ночам, чтобы незаметно плеснуть краски на соседний лес. Мне всё кажется, что она прячется среди деревьев. Вернее, она бежит с нашей скоростью и все время скрывается за стволами, прямо где-то там, в косых лучах мягкого света, появляется на миг и, неуловимая, незамеченная, скачет между сосен, смеется над нами.

— Пап, а можно поймать осень? — с надеждой в голосе спрашиваю я.

— Боюсь, нет, малыш, ещё никому не удавалось. Сегодня она здесь — осень как осень, а завтра — не успеешь оглянуться — бац! Зима.

Едва отец успел договорить эти слова, как мы вынырнули из бора так же неожиданно, как и въехали. Перед нами открылась небольшая поляна. Здесь земля уступами уходит к краю земли, здесь заканчивается моя ойкумена. Всё, что дальше, — мираж, иллюзия, мир, существующий условно, на правах моего зрения. Оно и понятно, трудно верится в то, что вся эта необъятная глубокая синь до горизонта — суть та же вода, что мы каждый день набираем в блестящий круглый бак на колонке, и та же самая, в которой я плещусь, когда мы летом спускаемся на пляж. Но там она другая, сверху — зеленая, теплая, а в глубине — холодная и тёмная. А с этой высоты она несбыточна, она впивается в глаза, околдовывает всё существо в одну секунду. Остаётся два уступа, и мне каждый раз страшно — кажется, что папа слишком быстро едет, слишком рискованно, еще пару ступенек — и бултыхнёмся со всего разгона в эту страшную силищу, в эту прожорливую синеву. Я кричу:

— Папа, стой!

— Не бойся, Ванька! — молодецки отвечает он и, когда мы соскакиваем с последнего уступа и сердце моё уходит в пятки, резко останавливает велосипед.

Я спрыгиваю на землю. Скорее бы приобрести устойчивость перед холодным взглядом синеокой владычицы, распростёршей свою власть там, внизу, до самого горизонта. Я хватаю огромную ладонь отца и крепко сжимаю её.

— Пойдем ближе! — говорит он.

— Нет! Там обрыв! — чуть не плачу я.

— Ты реку-то видишь?

— Вижу. Слышу.

Много позже я понял: это ветер шумел в соснах, но тогда мне казалось, что я слышу волны, так явственно я ощущал могущество великой реки. А ветер здесь был всегда. Свежий, сильный, как молодой конь, а осенью ледяной, рьяный, порывистый, он возбуждал волнение на реке и раскачивал стражей утеса — две огромные сосны слева и справа от нас. Они каким-то чудом из года в год оставались в живых, — и это при всех ураганах на самом краю ойкумены. Их жилистые корни намертво впились в песок и будто специально выглядывали тут и там из земли, чтобы похвастаться своей силой, наподобие как делают это мускулистые парни, сбрасывая футболки на пляже.

— Ты что-то видишь? — Я поднимаю взгляд на папу.

Он вглядывается в речную даль. Она морщинится, топорщится под натиском ветра, где-то на волнах дрожат белые клубы отражённых облаков. Именно их узор сейчас приковывает наши взгляды. Это такая игра. Мы приезжаем на обрыв и смотрим: «что покажет река?» И она показывает, потакает смертным, играет с нами в поддавки, манит образами, а иногда оставляет ни с чем. Сегодня я ничего не смог разглядеть в реке, и мне досадно, что Волга не хочет говорить со мной. Вдруг отец тоже ничего не увидит? Я в предвкушении, мне приятно и страшно. Ожидание чего-то огромного, интересного вытесняет страх, и я начинаю теребить отца за руку:

— Пап, ну чего там, а? Говори скорей, ты же все-гда всё видишь!

— Сегодня Волга не в настроении что-то. Хотя… — он задумчиво гладит чёрную курчавую бороду, словно хочет найти там ответ или что-то колдует, заговаривает реку открыться ему.

Я уже давно оставил попытки что-то разглядеть, я весь внимание — что же покажет река папе?

— Есть! — закричал вдруг отец и расхохотался. — Вот, смотри! Видишь? — Он показал мне рукой на середину реки. Там плыли ребристые от волн облака, их было много, они составляли какой-то причудливый квадрат. — Святую Русь нам показывают! Смотри, какие избушки! Вон-вон смотри, какой конек! А там, видишь, подальше — купеческий дом, не иначе… — Он восторженно указывал мне то налево, то направо, я только успевал голову поворачивать. Я торопился сложить в голове узор, и, словно по волшебству, как только отец озвучивал то или иное новое видение, оно тут же явственно возникало в воде.

В эти моменты я был уверен, он обладает чудовищной сверхъестественной силой, но не признаётся, чтобы не пугать маму.

— О-о-о… — восторженно протянул чародей, в которого превратился мой папа. — Смотри, что теперь складывается — настоящий богатырский терем!

И действительно, прямо посредине реки из большой серой тучи и множества нежных перистых облаков вдруг сложился огромный терем. Вот и окна, и крутой скат крыши, и бревна торчат, круглятся… Всё это дрожит, трясется, расплывается. Но мы ухватили, мы успели, мы разговорили реку.

 

 

II

 

Ветер бросает дождь в окна. Охапками. Резко, но ловко, непринуждённо, словно дворник, который одним движением враз откидывает огромную кучу листьев. Стёкла подрагивают, плачут от тоски и слякоти. Да уж, утро не назовёшь прекрасным. Ещё вчера сверкало солнце, незыблемо утверждая свет, а теперь хмарь, и дождь, и наверняка сырость. А главное: как теперь уговорить папу ехать «говорить с рекой»? Этот вопрос начал мучать меня с первой минуты пробуждения. Я еще в кровати, под тяжёлым одеялом, еще не остыл в памяти мой сон, но мысли уже рвутся к Волге. Что-то в моей детской душе безотчётно и крепко привязалось к этой реке, к этой игре, с ней связанной. Может, это и есть тот самый «азарт», о котором отец нередко вздыхал: «Есть у нас одна наследственная болезнь…» Я ничего не мог с собой поделать, мне жутко нравилось предполагать, что будет на этот раз, какой из тысячи вариантов выстроится в картинку? Ведь если однажды мои ожидания подтвердились бы, я бы, ни много ни мало, оседлал бы случайность — самое загадочное и строптивое из всех чудищ. По крайней мере, мне так казалось. Ведь, как только я угадаю, я сразу нащупаю в себе дар провидца, волшебника, покорителя врага человеческого — времени. Я смогу заглянуть в будущее! Почти вселенское могущество! Понимаете теперь, что для меня значила эта игра?

— Па-а-а-п, а мы поедем на реку? — после завтрака я решил не терять больше ни минуты на раздумья, даже ничего не загадывал пока что, чтобы не было потом обидно.

— В такую-то дождину?

— Дождик сейчас пройдёт. Ну, па-а-а-а-п! По-ехали! — клянчил я.

Отец был неумолим: «Кто потом велосипед отмоет?» «А если ты заболеешь? Мама нам с тобой такую реку покажет» — и так далее, и тому подобное, и всё в таком духе. Я ненавидел сейчас осень, ведь её красивость, игра цвета, буйство красок с лёгкостью соседствуют с такой вот «невыездной» погодой. Я стоял у окна и чуть не плакал. Мерзкий маленький дождик, ветер раскачивает ясени перед домом. От безысходности своего положения я начал маячить из угла в угол, громко повторяя свою мантру, которую всегда хранил где-то внутри. «Что мне делать навсегда? Что мне делать навсегда?» И так до бесконечности. «Дурной бесконечности», как называет это папа. Сейчас он делал вид, что не замечает моего протеста, только крякнул и, потопав в прихожей, отправился в сарай. Очевидно, нарубить дров. Я остался один, и моя нудная мантра, уже спутавшаяся в один большой несвязный комок, начала раздражать меня самого. Но, не желая признавать, что меня игнорируют, я из упорства продолжал и продолжал повторять одни и те же слова. Они меня не успокаивали, ничуть. Они не заглушали обиды на погоду и судьбу, напротив, только еще больше накручивали, с каждым новым витком показывая мне вопрос все чётче и больней: «что делать?» да еще и «навсегда». Тут любой свихнётся. Только не ребёнок. Ведь тогда для меня всё было и всерьёз, и понарошку — одновременно.

Дверь хлопнула, меня обдало сквозняком. Отец заглянул ко мне в комнату:

— Ванька, хорош ныть! Собирайся давай, поехали!

Я не поверил своим ушам. Глянул в окно: хмарь рассеялась, выглянуло солнышко.

— Ура-а-а-а-а! — что есть силы закричал я и побежал одеваться.

Калитка привычно скрипнула, залаял наш лохматый пёс Байкал. Он провожал нас этим востор-женным, влюблённым лаем каждый раз, когда мы куда-то уходили, ровно на этом месте, словно старался заглушить визгливую жалобу калитки. Я тогда не обращал на неё внимания. Но теперь… Её серые брёвнышки, плоские досочки с кусками отслоившейся от времени красной краски, сверху — резное полудужие, а ещё массивные кирпичные столбы — исполины-атланты, на которых она, старушка, держалась… Всё это сразу восстаёт теперь перед глазами, едва я услышу где бы то ни было протяжный скрип дверных петель.

— На Волге сегодня волны небось — залюбуешься, — сказал отец, сажая меня на раму велосипеда.

Ветер и правда не стих, может, даже усилился. Он жестоко трепал куст шиповника у забора — и тот трепетал, как огненный стяг, хоругвь в руках витязей осеннего воинства. Мне было холодно, но виду я, естественно, старался не подавать. Тем не менее папа поправил на мне шарф и шапку, посмотрел на меня, прикинул: «Авось не заболеет». Я почувствовал себя лётчиком в открытой кабине — только очков и не хватало. От винта!

Ветер хлёстко ударил в лицо, и я опустил голову, зарылся в шарф. Теперь я смотрел на папины ноги. Они совершали однообразные движения: вверх-вниз, вверх-вниз, как будто он шагал по большому рыхлому сугробу. Такие бывают у нас на дворе, когда зимняя ночь воет за окном, беснуется, а наутро всё кругом устало, выдохлось и умиротворённо лежит, белеет. А сейчас солнце светило ещё по-летнему, но ветер с нордическим упорством раскидывал тепло, уносил его куда-то вдаль.

А вот и размашистая яблоня Петровича. Она широкими лапами рвёт рваные рогожи облаков, и за ними проглядывает небесная лазурь. Эта яблоня была не такая уж большая и высокая, как те сосны на берегу или как вон та липа подальше, но яблоня эта для меня олицетворяла богатырское спокойствие, великодушие. Впрочем, и человек, который её посадил, — Петрович, чем-то похож на эту яблоню. Кряжистый, с твёрдой силой в руках, он каким-то образом один держал всё своё хозяйство в полнейшем порядке. Папа говорит, что бабки местные прозвали его Колдуном, дескать, картошка у него такая огромная, какой никогда в этих краях не видели. Папа, проезжая мимо его дома, всегда восторгается. То восхищается, какие цветы у него красивые, то какой забор ровнёхонький, а его любимое — это яблоню его нахваливать. «Ой, смотри сколько яблок у Петровича!» Яблоня и правда, впечатляет: корявые ветви тянутся что есть силы вверх, к солнцу, как у ясеня, а нижние ветви, напротив, — словно хотят врасти в землю, так сильно они прогибаются под тяжестью плодов. «Яблок в этом году будет… Море!» — радуется отец, когда мы уже выкатились на главную улицу Глазовой горы. По асфальту велосипед шёл ровнее, и если бы не многочисленные ямы, из-за которых дорога была похожа на поражённую оспинами землю, застывший пузырчатый лавовый поток, то мне было бы очень скучно. Без привычной тряски, как на тропинке, здесь даже и не представишь себя никем. Но на дороге была своя прелесть, которая спасала положение. Каждую яму нужно было объехать, какие восхитительные манёвры! Каждый из них был для меня особым действом: вот тут я пикирую на врага, тут захожу на посадку, а тут уворачиваюсь от коварных пулемётов «мессера».

Слева — пруд, где очень много головастиков весной, справа — магазин, длинное приземистое здание, почти сарай, только окна большие. Рядом — помойка, там бродят две собаки. Я с ужасом посмотрел в их сторону и представил, что их нет, чтобы не бояться. Сработало: они даже не залаяли. Поворот. Мы в колее. Ловко объезжаем огромные лужи, в коричневой жиже проскальзывает наше отражение. Я хочу его поймать, разглядеть, но каждый раз не успеваю. Только цветные пятна. Больше ничего. Тихонько, словно баржа на реке, плывём по другой огромной луже, рассекая водную гладь. Наверху гудят исполинские тополя. Они гудят, как пароходы, басом перекидываются ничего не значащими фразами. Просто, чтобы доказать самим себе, что они есть, что ветер играет с их кронами, качает их, что буря еще не сломала их, молния не поразила и короед не сожрал их изнутри.

Эта лесополоса мне не нравилась. Уж очень она искусственно выглядела. Ряд огромных деревьев, как ряды огромных домов, которые я видел, когда мы ездили в Иваново. Без фантазии, неинтересно, глупо, в конце концов. Я даже не стал спрашивать папу, о чём говорят эти несчастные деревья, поставленные в такие «формальные» условия, скучающие, словно львы в неволе. Наверняка несут какой-ни-будь вздор, неспешно ведут никчёмный разговор, наподобие того, что каждое утро, летом, когда окна открыты, влетает в мою комнату, наполняя её резкими и высокими голосами нашей соседки и её сестры.

С этой стороны подъезд к обрыву не так сказочен. Это тебе не сосновый бор, в котором живёт осень. Здесь провинция, пережившая удар индустриализации и позже — приватизации. Вот — баня, которая тогда казалась мне огромной кузней, где куют булатную сталь. А всё из-за черного угля, уложенного пирамидами и восхищавшего меня своей геометрической чёрной стройностью. Да ещё из-за трубы котельной. Вывод напрашивался сам, — большая кузня. Только я недоумевал: «Где же они берут такие огромные мехи, чтоб раздувать огонь?»

На колёса велосипеда наматывалась липкая дорожная грязь, и папа уже мысленно раскаивался в своём «жесте доброй воли» по отношению ко мне. Солнце куда-то скрылось, ветер усилился: близость реки теперь ощущалась щеками, носом, глазами. Теперь от неё и не спрячешься — как ни отворачивайся, она всё равно тебя достанет, чтобы пощекотать ледяным ветром, пригрозить тебе: мол, не вздумай соваться, если не хочешь быть погребённым под буйными волнами. Между соснами проглядывается что-то иссиня-чёрное, и не поймешь, вода это или небо. Сворачиваем, едем вдоль оврага. Летом здесь можно спуститься к реке, а зимой оттуда веет могильным холодом, закованным в снежный саван. Сейчас, когда многие кусты ещё зелёные, он напоминает мне о знойной июльской жаре, комарах, но, главное, о бесконечных выдумках моего старшего брата, который приезжает каждое лето из далёкой Москвы. Иногда накатывает — и понимаешь, что лето не наступит завтра, на следующей неделе или через месяц, что оно придёт в срок, в мифическом следующем году, а как вспомнишь всё это, так горько становится, так обидно, прямо до слёз. Но сейчас — ни за что! Что мне лето? Река близко — вот что важно. Самый воздух мне уже кажется каким-то морским, рыбным, можно даже представить ветер солёным, а папу прожжённым солнцем боцманом. Всё говорит о том, что вот-вот, за поворотом, я вновь столкнусь с моей древней прорицательницей, могучей русской рекой, чьи письмена мы едем читать, преодолевая все эти препятствия и злые насмешки Стрибога. Но, кажется, мы едем целую вечность. Время замедляет свой бег, над головой снова рваные клочки туч, а впереди — последнее испытание — огромное коричневое озеро-лужа.

— Ого! Вот это налило! — удивляется папа.

Мы прокатились медленно по краю, взрезав мутную воду и оставляя после себя небольшое волнение. И вдруг нарисовалась вокруг поляна, а перед глазами, словно сизая гора, нагроможденье суровых туч. Вышло солнце и запуталось лучами в молодом ельнике. Он распушился, выпрямился, покорно кивая хвойной головой. Мы оставили велосипед и подошли к обрыву, где танцевал в бешеном ритме какой-то маленький кустик. Сразу за ним — река. Сегодня она разгневана. Вода тёмная, вся испещрена белыми гребешками волн, пенится, ругается, река отплясывает буйный, неистовый танец бури и входит в раж, бездонно красивая в этом страшном действе. Я даже испугался: «А не на нас ли она зла? Не мы ли раздражаем её надоедливым взглядом?»

Минуты две мы стояли и молча созерцали величие стихии. Отец и сын. И река.

— Вот тебе и Айвазовский! — восторженным голосом произнёс отец. — Да только вот небо сегодня мрачное, и вода помутилась… Ничего и не разглядишь так.

— Нет, давай еще постоим.

Солнце сверкало на воде, поблёскивало на волнах, где-то на середине реки сахарно белел пароход. Громадная синяя туча нависла над миром. Она представляла собой несколько длинных плоских гранитных плит, на которые кто-то уложил огромные кучи синей глины. Эта махина неспешно плыла по небу, словно гигантский круизный лайнер «Титаник», надвигающийся на берег, как на глыбу айсберга. На воде от этой массы дрожала длинная косая тень. И вдруг она начала расползаться, «Титаник» разошёлся по швам, раскололся надвое, подобно бревну под ударом отцовского колуна. Одна тень уходила влево, другая вправо, пока между ними двумя не образовалось пространство, где властвовало солнце и его искры. Мы молча наблюдали за этим действом. Когда всё успокоилось, на воде установились две параллельные, длинные, до самого берега, тени.

— Сегодня нам целое представление дали! — сказал папа. — Холодно, однако. Поехали, а то простудишься ещё.

— Небоскрёбы! Небоскрёбы! — заорал я.

— Чего?

— Небоскрёбы, — прокричал я ещё сильнее. — Вон там, небоскрёбы в реке!

— Да-а-а… — протянул отец, прищурив глаза. — А ты молодец, увидел! Ведь и правда, Америку нам с тобой показывают!

— Небоскрёбы… — произнёс я ещё раз, смакуя слово. Оно мне нравилось этим летом. Помню, тогда брат показал мне рисунок в журнале и сказал: «А это небоскрёбы». Я спросил: «Это потому, что они скребут небо?» А он говорит: «Да ничего они не скребут, просто высокие очень, и людей в них очень много живёт». А я опять: «Значит, они и живут там, чтобы небо скрести?» А он отвечает: «Да ничего они не скребут, это просто название такое». А я по новой: «Названия просто так не дают, значит, они поцарапать небо могут?» Прямо привязался, и всё, специально, конечно, мне нравится доставать брата, он всегда так смешно злится и не может меня догнать. Весь день еще ходил с этим словом и повторял: «Небо-скрёб. Скрёб-скрёб». А теперь они тут. В реке как на ладони. Их сносит течением, как длинные чёрные водоросли, а мы с папой идём к велосипеду не оборачиваясь.

 

Приближался вечер, мама задерживалась с работы. Я смотрел, сидя на корточках, в печку. Там горело большое бревно, оно трескалось, ломалось, краснея, разваливалось на куски и источало невыносимый жар, если подвинуться ближе. Папа готовил ужин. Вдруг он взглянул на часы. Короткая стрелка залезла на длинную, и обе они смотрели в пол. Естественно, папа кинулся в другую комнату, оставив недочищенной картофелину.

— Где же пульт?

У него было еще полминуты, чтобы включить телевизор. Новости для него святое, хотя он и сетует, что наша антенна ловит только «Первый канал». Я тоже любил смотреть новости, сидеть рядом с папой и делать серьёзный вид, что всё-всё понимаю.

«…Самолет, захваченный террористами, врезался в здание Всемирного торгового центра…» — сообщал наш телевизор, постоянно вставляя в свою речь помехи. На выпуклом стекле, словно в реке, отражалась история.

Отец побледнел, как бы увидя перед собой нечто потустороннее, пугающее, и шёпотом, по слогам, произнёс:

— Не-бо-cкрё-бы…

 

 

Опасные связи

Рассказ

I. Завоеватели

 

Меня хотят убить. Я это чувствую кожей. Микроволновка жадно смотрит на меня, вожделея вкусить моей плоти. Прожарить меня хорошенько, смачно потрескивая. Холодильник делает вид, что не смотрит. Но он, подлец, уже обдумывает, как бы сделать моё нутро холодным, синеющим от безапелляционной твёрдости в жилах. Что это жужжит? Рой неистовых плотоядных электронных мух-утилизаторов, которые уничтожат меня за двадцать восемь секунд? Я видел, как они сожрали мёртвую собаку за семь. Масса собаки пятнадцать килограмм.

Пятнадцать кило мяса, хрящей, когтей и шерсти. За семь секунд… Жуть. Я вчера взвесился: семьдесят два. Я всего в четыре раза больше собаки. Два-дцать восемь секунд — и меня нет! Заколотило в висках, тут же загорелся оранжевым предупреждающим цветом браслет на руке. Стрессовая зона. «ВЫПЕЙТЕ ВОДЫ!» — сказал женский голос из руки. Я повиновался, протянул руку к кранику в стене. Манипулятор тут же вручил мне стакан, и потекла вода. Сделал два глотка, на третий подавился: «Отравить меня задумала!» Но тут же отогнал эту мысль: «Они будут действовать изощрённее». С благоговейным ужасом в глазах я сел на диван. Пора сходить на калибровку биотоков — вконец расшаталась нервная система. Сердцебиение прекратилось. Тишина. И в неё ввинчивается гул, так же упорно и неоспоримо, как пневматический поезд в вакуумной спирали. Но что же это так жужжит? Неужели я умер, и через двадцать восемь секунд не станет даже и моего трупа? Бред. Из коридора выехал робот-пылесос. Он зигзагами полз по линолеуму, внимательными «глазами» сенсоров выискивая грязь. Он двигался на меня с полной уверенностью завоевателя.

Нейросети — это не слуги и не друзья. Это завоеватели.

 

 

II. Первая обезьянка

 

Вы, верно, подумали: очередной параноик. Не исключено. Вообще, паранойя сейчас у каждого десятого. Своеобразная чума XXI века. Победили почти все вирусы, а психика ни к чёрту. Вот и моя очередь пришла, наверное.

Хотя, если бы не события последней недели, если бы я не опубликовал этот пост, я так бы и жил, ничего не знал, ничего не боялся. Вертелся бы себе в мире иллюзий, между развлекухой в виртуалке и работой на госкорпорацию… Ничем не отличался бы от социума, разве только тем, что я «нечипованный». Хотя и это было делом времени — вот-вот скопил бы деньжат и… Но не теперь. Только не теперь… Теперь скоро за мной придут — это точно.

Вся эта каша заварилась в пятницу. Я валялся на кровати с ощущением пустоты и недосказанности. Будто я что-то упустил в жизни, чего-то не сказал. Или мне чего-то не сказали… Хотелось нырнуть куда-нибудь в песок, зарыться от всего. Рабочая неделя выдалась напряжённой, непрерывно что-то сверяли, совещались, суетились. Едва ли меня это сейчас заботило. Я лежал и думал о смерти. Кругом говорят, что вот-вот, ещё чуть-чуть, и человечество победит её. Верить этому или нет? Ведь учёные уже продлили жизнь почти вдвое. Омоложение, запасные части тела, да что там, я и сам в шестьдесят выгляжу на тридцать. А мыслю и вовсе как двадцатилетний. Так что победа над смертью близка — в это легко поверить и, главное, удобно. Поверил — и забыл. Нет смерти. Но логика против. Друг прислал недавно видео. Мишель Баухман, известный европейский генетик, доказывает, что смерть непобедима. Я мало чего понял, но мне запомнилось одно утверждение. Мол, всё верно, ДНК содержит ключ к смерти, запускает механизм старения. Но если мы этот ключ вынем — человек не станет бессмертен. Отнюдь — он просто перестанет существовать. Такой вот парадокс.

Чтобы отвлечься от чёрных мыслей, я дернул за невидимую веревочку. Маленькая летающая видеокамера, притаившаяся в углу на потолке, зафиксировала всё, прежде чем я закончил движение. Панели стены перевернулись, и передо мной мерцала в огнях Москва. Но это не окно, строго говоря. Это панорамный вид с подключенных на смотровой площадке камер. И у всех он одинаков. Каждый видит одну и ту же картинку. Москва. 2065 год. Белый фосфорический огонь внизу, там где-то затерялись башни исторического «Москоу-сити». «Всё изменилось за пару десятков лет до неузнаваемости. Сам человек поменялся. Бытие определяет сознание. А псевдобытие определяет псевдосознание». Я думал о судьбе человечества, валяясь на кровати в круг-лой комнате, а из стены на меня взирала огромная бледная луна, зависшая над городом. Она уставилась тяжелым взглядом сумасшедшей старухи, она гипнотизировала меня своей страшной круглотой. «Всё началось с круглых CD-плееров», — вдруг подумал я. Вздрогнув от ослепительности этой догадки, я поспешил снова потянуть за невидимую веревку, чтобы стена обрела нейтральный светло-голубой оттенок.

Когда у брата появился CD-плеер, он страшно им гордился. Ходил постоянно в наушниках, качал головой, а я, передразнивая его в такт, жгуче завидовал его счастью… Больше полвека минуло. Круглые, большие и неуклюжие по современным меркам, эти плееры были пионерами новой эпохи, родившись в конце XX века. Они были провозвестниками века XXI, благополучного, технологичного и бесчеловечного…

«ТОЛЬКО СЕГОДНЯ ВЫ МОЖЕТЕ ЗАКАЗАТЬ!» — заорала реклама. Она напугала меня, и я в спешке, раздражённо снял свои медиалинзы. Радостный голос смолк, будто пустота комнаты поглотила его и растворила. Сейчас я был не в силах выслушать и двадцать секунд этой дребедени. Меня всё больше поглощало прошлое — вставали перед глазами картинки десятых, двадцатых… Нейросеть ничего не дорисовывала. Хорошо, что я снял медиалинзы. Так честнее. А то такое чувство, что это и не ты вовсе живешь, а она за тебя. Мою зовут Дэйзи. Вообще мне советовали китайскую Киао. Но я предпочёл американскую. По привычке, что ли, не знаю. Не важно, главное, без неё свободнее. Хотя сейчас принято считать наоборот — даже за некоторые правонарушения, например, лишают человека права пользования нейросетями на какой-то срок, очень даже действенно, судя по статистике. Сейчас ты свободен, только если подключился к Сети. А кто думает иначе — сумасшедший. Да и в принципе, кто думает иначе — определённо не в себе. Такая тебе нео-дискриминация по нейросетевому признаку.

Я пытался ухватить прошлое, этот момент полного погружения, старался нащупать точку входа, ко-гда же человечество охватила информационная истерия, одержимость виртуальным? Может, всё началось с Трампа? В том 2016-м, когда все не ждали его прихода. А потом он 12 лет управлял огромной махиной — США. Они создали Сеть, она стала бесплатной для всех на земном шаре, всё почти задаром — всего лишь в обмен на информационный контроль. А там уже и Великий информационный кризис, мировой конфликт, революции по всему земному шару… Может быть, с Трампа всё и началось, теперь уж не разберёшь, кто прав, кто виноват… Я старался найти причину в глобальном, но чем дальше углуб-лялся в память, тем больше вставали картины не общие, а частные. Вот я купил свой первый «айфон». Ещё в школе. Работал всё лето. А вот — мы с женой. Стоим в очереди за 4D-теликом. Ругаемся. Тихо и напряжённо. Я отодвинул от себя эту картинку, словно отмахнулся рукой от назойливой рекламы. Есть и получше воспоминания. Вот, к примеру, из детства. Папа вернулся из командировки. Из Японии. Мне пять. Или шесть. Как я был рад! Я прыгал от счастья, обнимал отца, кричал, бегал. Мать пыталась меня угомонить, но тщетно. Тогда отец взял меня на руки и сказал что-то вроде: «У меня для тебя подарок! Будет твоим талисманом». Это была фигурка из дерева. Одна фигурка, изображающая трёх обезьянок. Одна заткнула уши, вторая закрыла глаза, третья зажимает рот. «Кикадзару, Мидзару, Ивадзару» — познакомил меня с ними отец. Может, и не так всё было — память бывает обманчива. Но радость моя тогда была запредельна, это я помню. В детском саду я хвастался фигуркой, рассказывал небылицы. И засыпал только с этим «талисманом», а не с каким-нибудь -зайчиком или роботом… Где я потом её потерял? Хотя теперь, кажется, и искать не надо. Всё человечество — как эти три обезьянки: не слышать, не видеть, не говорить.

Из стен заиграла тихая музыка. Если дом видит, что ты праздно валяешься на кровати пятнадцать минут, он включает приятную музыку. Это я так настроил. Мне нравится так засыпать. Расслабляет. В молодости я засыпал в наушниках. Под тяжёлый металл. Я тогда везде, где только мог, был в наушниках — на улице, дома, даже с друзьями общался в одно ухо. Я думал, это связано с моей детской завистью, с этой розовой мечтой — крутым, круглым СD-плеером. Ни хрена. Таких, как я, были миллионы. Вся молодёжь тогда выключилась из мира звуков — каждый на своей волне, у каждого свой ритм. Сотни миллионов. По всему миру. Сотни миллионов наушников на сотни миллионов ушей. С каждым днём игрушка молодых превращалась в предмет обихода, неотъемлемую часть жизни всех. Так люди разучились слышать. Первая обезьянка. «Кикадзару»: не слышать зла. Не слышать вообще ни хрена.

 

 

III. Вторая обезьянка

 

Никто и не заметил, как они появились, они словно в одночасье стали обыденностью. Смартфоны. Всё в одном. Жизнь плавно перемещалась в сторону виртуального. Реальность теперь была продуб-лирована отражением в кривом зеркале Интернета. В транспорте — все в своих смартфонах. В кафе парочка. Он листает свою «ленту», она — свою. На концерте музыкальной группы все вскидывают руки вверх — толпа одновременно записывает музыкантов на видео. Лично для себя.

Контент кругом. Сгорело здание — корреспондент не нужен, есть кадры от случайного прохожего. Новости создают блогеры вместо журналистов. А детей вместо учителей воспитывают стриммеры с ютуба.

Так всё начиналось… В десятые годы. Потом пришли все эти технологии, умный программный код, обучаемые роботы, биоинженерия, симуляция нейронных связей… С каждым годом социальные сети всё крепче и глубже оплетали планету, и, хотя в 2030-м казалось — ничего не изменится, но как заброшенный храм в джунглях за десяток лет тонет в зелени лиан, так и человечество, кажется, вмиг очутилось внутри виртуальной реальности.

Известно, у каждого своя картина мира. Так зачем ему другая, которую так сложно навязывать или доказывать. Пусть наслаждается своей. Для этого нужно просто настроить свои медиалинзы. Точнее сказать, они подстроятся сами, «обучатся» и будут знать тебя лучше всех. От твоей нейросети нет тайн. Она в этом смысле ближе к тебе, нежели ты сам. Она видела все потаённые закоулки забитого всяким хламом чердака — твоего сознания. Анализируя твои предпочтения, привычки, желания, она сама подсветит тебе вывески магазинов, укажет путь, скажет расписание межконтинентальных капсул. Поможет принять решение. Развеселит шуткой, создав иллюзию фейерверка, когда тебе перечислят премию. Единственное ограничение: ты будешь видеть мир таким, каким тебе его покажут.

Так человечество разучилось видеть. Вторая обезь-янка. «Мидзару»: не видеть зла. А если видеть, то своё собственное, индивидуальное, сокрытое от посторонних глаз.

 

 

IV. Третья обезьянка

 

Браслет на руке запищал. «Входящий вызов», — спокойно произнесла девушка. Я подумал: «Кто бы это мог быть?» Если бы я был «чипованный», то браслет сообщил бы мне информацию о звонившем, понял бы в то же мгновение, что я слышу звонок, и заткнулся бы. Но чипа в спинном мозгу у меня не было, кнопок на браслете тоже. Пищал он наипротивнейшим образом, да ещё девка эта своим хладнокровием давила на меня. «Входящий вызов» — снова повторила она. Я поначалу хотел было переждать и не отвечать Хрен-пойми-кому, но не вытерпел. Поискал линзы на тумбочке, куда я их положил. Нет. Наверное, уже сами отправились в хранилище. Подошёл к стене. Выехал шкафчик, я прислонил большой палец, и дверца отъехала вбок. Вот она, моя Дэйзи. Будь она проклята. Прислонил глаза к окулярам, секунда — и я на связи.

— ПРИВЕТ! — заорал Рома откуда-то с лунной стройки. Позади него сновали люди и роботы.

— Здорово! — Я разыграл веселость.

Дэйзи тут же выложила мне публичную инфу на старого знакомого. Работает в крупнейшей глобальной строительной компании. Женат. Трое детей. Отпуск через две недели. Любит поесть. Любит «джампинг». Прыгун хренов. О-о-о. Рекорд 1350 пунктов. Да ты крут.

— Как жизнь?

— Да ничего, — сухо ответил я и, продолжая улыбаться, попытался перевести разговор: — А у тебя как? Смотрю стал-таки космонавтом. Почти.

— Да не, я инженер, только и всего. Вот сынишка, тот хочет космонавтом стать. — Он вдруг будто изменился в лице на секунду, по нему пробежала какая-то незримая волна.

Он не понял моей усмешки. Ну и отлично. Представляю, что у него там про меня высветилось. И зачем он со мной говорит? Всё равно же ничего дельного. И потом, кто вообще сейчас общается? Только с родственниками, коллегами, да и то по необходимости. Друзья у всех по виртуальным игрушкам, логинишься — и летай, мочи всяких тварей на пару с другом. А чего просто чепуху молоть? Новости, что ль, обсуждать? Но ведь что интересно тебе — и так доставляют с самого утра прямо в глаза, а что любит твой друг — он точно так же увидит и услышит без твоей помощи. А от лишней информации только тошнит; все ещё помнят, как информационный мусор чуть не поглотил планету, и всех спасли нейросети и «фильтрация»… Так зачем он позвонил? Чёрт его знает. Он всегда был странным, ещё в школе.

Вдруг он ни с того ни с сего пригнулся, лицо его наконец стало настоящим, и он заговорил шёпотом:

— Слушай, мне нужна помощь. Они тут какую-то хрень затевают… — глаза его бегали, он то и дело оборачивался. Сзади него никого не было, только какие-то постройки тонули в строительном тумане да туповатый робот ездил туда-сюда.

Я молчал. От удивления не мог вымолвить ни слова. Он продолжал:

— Творятся странные вещи. Они говорят о самопожертвовании, о подвиге во имя науки… Я только до тебя смог дозвониться, поэтому прошу… Это засекреченный канал связи, поэтому…

 

Он не договорил. Между нами будто осыпали стену кирпича, от этого грохота у меня зазвенело в ушах. Картинка исчезла, в глазах — одна рябь, от которой кружилась голова. Я попытался сбросить звонок — бесполезно. Пытался снять медиалинзы, но руки не слушались. Я уже успел испугаться, но через десять секунд всё прекратилось и выглядело так, словно ничего и не было. Даже в истории звонков пусто. Перезвонить ему я не мог.

 

Я осторожно сел на кровать и попытался обдумать, что всё это значит. Какое-то «самопожертвование», «подвиг». О чём речь вообще? Помочь? Как? Чем? Я был в полной растерянности. Наконец я решил найти его жену. Но, как её зовут, мне вспомнить не удалось. А ведь только что её имя светилось у меня перед глазами… Что же делать? Может, он сейчас позвонит и скажет, что это шутка? Розыгрыш, «пранк», как в старые добрые времена? Не похоже… Вид у него был серьёзный. А может, он спятил? Я слышал, такое часто бывает на Луне. От недостатка настоящего кислорода, настоящей гравитации и настоящего женского внимания. Если всё время обходиться эротическими иллюзиями, рано или поздно крыша поедет, наверное. У меня бы поехала. Я уже готов был в это поверить. О’кей, он бредил. Но почему оборвалась связь? Неполадки? Совпадение? А почему его нет в истории звонков? Может, это я спятил? Мне всё показалось? Может, это всё нейросеть насочиняла, а я воспринял за чистую монету? Эта была единственная логичная зацепка, и я позвонил Кайцонову, нашему нейротехнику.

 

— Привет, — сказал я.

— М-м, — отозвался он. — Чего надо?

Голос у Кайцонова был усталый. Говорят, он злоупотребляет нейростимуляторами особого рода — они разрешены и якобы не наносят вреда организму. Вроде кратковременного сна наяву. Ходишь, бродишь — а нейросеть достаёт всякую чушь из твоего подсознания наружу, показывает и прячет обратно.

— Это Федя. Мальцев, — представился я.

Он на секунду задумался, припоминая. Пару раз я его здорово выручал из неприятных ситуаций, отмазывал от начальства, и поэтому, услышав моё имя, он поменялся в голосе.

— А! Федор! Ты, что ли! Прости, не узнал. Так что за вопрос?

— Слушай. Может ли быть такое, что человек мне позвонил, ну вот как я тебе, я его видел, он меня… А потом — связь прервалась, грохот какой-то. И в истории звонков ничего.

Он рассмеялся.

— Слушай, ты чего — тоже?

— Не понял?

— Чем балуешься, говорю? Что за препарат?

— Ты чо, не веришь мне?! — Я разозлился.

— Да верю, верю. Лучше скажи, где взял?

— Слушай. — Я стал говорить угрожающим тоном. — Я тебе не какой-нибудь торчок. Это всё в реале было.

— Ты уверен?

— Не совсем… — Я замялся. — А ты мне скажи: вот может нейросеть сама глючить, без стимуляторов?

— Исключено. Только если ты псих. Хотя им тоже вроде подключают нейру, чтоб лечить. Хрен знает, чувак, я таких тонкостей не знаю. Моя работа — установить, иногда починить…

— Знаю я, как ты работаешь…

— Да, спасибо, кстати, ещё раз за тот случай с китайцами… Нереально помог.

— Да не за что, — пробормотал я.

— Да не парься, заглючило чо-то. Бывает.

— Бывает, — повторил я за ним, задумавшись.

Последовала длинная пауза. Я стоял посреди комнаты, опустив голову. Он лежал в кровати, у себя, и смотрел на меня. Наконец он зашевелился.

— Эй! Ну ты точно суслик! — сусликами он называл нейрозависимых пользователей.

— Конец связи, — на автомате произнёс я.

 

Я узнал об этом утром. Когда ехал в пневмопоезде и просматривал новости. Я, по обыкновению, спал с открытыми глазами, новостная лента всё летела вверх, пару строк, видео, анимашка, шутка, — ещё вверх, ещё и ещё. Как бесконечный ленточный червь, которого я доставал из глубин глобального разума планеты, выуживал, тащил, в ожидании увидеть его хвост, но бесполезно: контент подстраивался под тебя до бесконечности… По утрам я не воспринимал информацию серьёзно, как ни странно, только рекламе иногда удавалось привлечь моё внимание. И вдруг я прочел заголовок видео: «Умопомрачительный эксперимент на ЛУНЕ». Я уже потащил червя дальше, как вдруг меня обдало холодом по спине. Эксперимент. На Луне? Видеосюжет рассказывал об уникальном испытании скафандров на прочность, о плановой проверке всех систем безопасности перед заселением купола С-103, для чего крышу открыли и подвергли всё находящееся внутри солнечной радиации. В конце дикторша произнесла: «Никто из обслуживающего персонала не пострадал, выведены из строя роботы старого образца «Юпитер-300». Я отключился от потока информации. Я увидел перед собой вагон пневмопоезда, залитый белым светом. Пассажиры сидели в мягких креслах и смотрели перед собой завороженные, как зомби. Без движения, только моргали. Голубенькие огоньки в их глазах мелькали, словно отражения в бездушных стеклянных бусах. Вот оно — единство непохожих. Демократия, технократия, как ни назови, а выходит тоталитаризм. Диктатура свободы. Каждый уникален, каждому свой контент. Но в итоге ты всегда будешь смотреть то, что тебе покажут, слушать, что скажут, и говорить навязанную глупость, тиражируя её в тысячный раз… До чего они все похожи сейчас, в своём исступленном поглощении утренней информации. Страшная картина, и ведь раньше никогда не замечал, а сидел так же, откинувшись в кресле! Нёсся со скоростью звука и заедал тоску «индивидуальным контентом». А сейчас меня колотило. «Нам всё врут! Всё кругом ложь! Они убили его!»

Я опять одел медиалинзы. Так, Дэйзи, теперь слушай, что я скажу. Через пару секунд мои мысли уже были внутри потока. Я прикрепил видеорепортаж о Луне и написал: «Вчера мне позвонил мой школьный товарищ и сказал: «Помоги!» А сегодня он испепелён радиацией и нашим технократическим жестоким правительством».

Мне полетели оценки, они появлялись в левом верхнем углу каждую секунду. Большинство положительные. «Неужели люди могут очнуться?» — подумал я.

 

Я очнулся в ослепительно белом помещении. Вокруг — тишина и стены, словно вобравшие в себя белый ужас безмолвной арктической пустыни. Они будто кричали: «Ты в вакууме! Мы — есть пустота». Я чувствовал себя лишним. «Как я здесь оказался?»

 

— Мальцев, — строго произнёс спокойный, тягучий баритон из стены. — Вы ведь отлично знали, что есть и третья обезьянка. Ивадзару. Не говорить зла.

 

 

V. Четвертая обезьянка

 

Я вздрогнул от осознания того, куда я попал. Это «Фильтр». А я не верил, что они знают всё. Я думал, если снять медиалинзы, можно думать всё что угодно. Как же я был наивен!

 

— Да. Добро пожаловать. Это «Фильтр», — повторил мои мысли голос из стены.

— Вы чиповали меня?

— Нет. Еще нет. Иногда, чтобы прочесть мысли, надо знать только то, о чём человек думал раньше. Дэйзи нам всё любезно рассказала.

— Что со мной будет? — испугался я.

— Не бойтесь. Всего-то пройдёте через «Фильтр». Ничего особенного.

Я слышал кое-что об этом «Фильтре». Разное. Кайцонов однажды показал мне «тёмный интернет», где он заказывал себе запрещённые препараты для «особых случаев». Там я нашёл группу, где только и обсуждали, что «Фильтр». Там писали разное. Были посты, в которых убедительно доказывали, что тут ставят эксперименты над людьми. Кто-то утверждал, что стирают память. Кто-то был уверен: здесь банально устраняют людей. Уничтожают. А фильтрация — прикрытие. Потом группу прикрыли, и я три ночи не спал, всё боялся, что моё участие тоже замечено. С тех пор я ни разу не заглядывал на «тёмную сторону» Сети.

А сейчас я понимал, что вся та информация, которой я обладаю, — наверняка пустышка. Меня охватил животный страх перед неизвестностью. От волнения я встал с кушетки и начал ходить по слепящему кубическому пространству. Взад, вперед. Я словно бы уже умер и застрял в чистилище.

— Но не всё сразу, — раздался снова голос.

Я промолчал.

— Для начала мы исследуем ваш мозг на предмет опасных нейронных связей.

Я подошёл к стене и сел на пол. «Опасные связи, — подумал я с усмешкой, — ничего не поменялось». Во время информационной революции я уже попадал в камеру. Там меня били и требовали выдать «связи». А у меня их не было. Вообще. Я тогда был и не за тех, и не за этих. Тем, кто против всех, всегда отмеряют больше лиха, чем кому бы то ни было.

 

— Но, прежде чем мы начнем, я хочу задать вам один вопрос. — Голос будто материализовался из дистиллированной поверхности стены. Во всяком случае, я не заметил никакой двери. Просто посреди комнаты появился этот тип. Лысенький мужичок в белом медицинском халате, в модных медиалинзах, светящихся зеленым светом.

Я встал.

— Присядьте.

Из стены выехала лавка. Я опустился на неё, почему-то хотелось повиноваться этому человеку.

Он сел рядом со мной. И, взглянув мне прямо в лицо, спросил:

— Как вы думаете: ради чего вся эта история с тремя обезьянками?

— Какая история? — Я сделал вид, что не понял, потому что не знал, что ответить этим фосфорическим глазам. Я растерялся, на меня словно уставился весь мой век. Мой XXI век.

— Ну вот вы, человек XX века. Ответьте мне, зачем было делать из большей части общества этих бандерлогов, которые не видят, не слышат, не го-ворят?

Я молчал.

— Я думаю, вы знаете, но боитесь сказать. Потому что, если скажете, то признаете, что мы правы. — Голос доктора звучал мягко, будто боялся поцарапать звуковыми волнами гладкие стены.

Я оцепенел от его уверенности. Еще с детства уверенность и хладнокровие в людях пугали меня больше любых пороков.

— Ладно, тогда скажу я, — продолжил он. — Если оттолкнуться, опять же, от вашей теории «трёх обезьянок», то вы должны знать, что существует и четвёртая.

— Четвёртая?

— Именно. Зовут её Сидзару. Не делай зла.

— Точно, — слабо улыбнулся я.

— Так вот. Четвёртая обезьянка — главная. Вокруг нее всё и вертится. Она и есть цель. «Не делай того, что неправильно» — основной постулат, разложенный в три: «не смотри на то, что неправильно; не слушай того, что неправильно; не говори того, что неправильно». И не мы это придумали. Конфуций. Мы лишь поставили идею на современные рельсы. Тотальный контроль над информацией — безграничная власть над обществом. Но пока индивидуальности в людях ещё слишком много, мы еще не провели закон об обязательной «чиповке», и поэтому существуют небольшие издержки.

В комнату въехал металлический шар. Из него вылупилась металлическая рука, на конце её — игла.

— Вот для этого и нужен «Фильтр». Пройдя через небольшую процедуру, человек становится другим. Вернее, перестаёт быть «другим». Короче говоря, становится правильным, я бы сказал.

Вдруг куб-комната наполнилась гулом. Влетел целый дрожащий рой роботов-мух.

«28 секунд, — с ужасом вспомнил я, — 28 секунд — и меня нет!»

Я дернулся и в ужасе прижался к стене.

Доктор расхохотался.

— Не бойтесь!

Вот так вот умереть под мерзкий хохот «правильного» человека! Невыносимо.

Мухи приблизились.

В одно мгновение я ощутил себя невесомым. Сотня мушек схватила меня клешнями и подняла в воздух. Через пару секунд я был придавлен к кушетке и не мог пошевелиться.

Доктор встал, подошёл ко мне, в глазах его я мог различить бегущие строчки.

Сзади подъехал шар и точным движением клюнул меня в шею.

 

 

Там, где проще

I

 

Ненавижу понедельники. Банально? Как бы не так! Я не переношу их совсем не по тем причинам, которые сейчас пришли вам в голову. Нет, не потому что трудно подняться утром. Тем более что работаю я, что называется, «два через два».

Нет! Понедельники раздражают меня самой атмосферой, напряжённостью, витающей в мегаполисе, той незримой силой, растворённой в людях, которая сталкивает автомобили, ссорит жён и мужей, валит на экзаменах студентов, заставляет бабушку забыть свой адрес… Будто коллективный разум мегаполиса ещё усерднее, чем всегда, диктует нам общие правила игры. А я люблю играть по своим правилам. Однако если уж высунулся в понедельник из дома — будь добр подчиниться общему движению. И, сам того не замечая, каждый раз забывая об этой незримой «гравитации» города, наглухо притягивающей тебя к полосе неудач, ты плывешь в утренней зыбкой толпе, где за серостью обыденности теряются лица, где растворяется всё, лишь показывается изредка дымок, тут же поднимающийся к пасмурному (или ясному — в понедельник это не имеет никакого значения) небу; поднимающийся с наглым спокойствием, будто струится в прозрачном воздухе над пепелищем надежд и чаяний закурившего. Спускаясь в метро, расплывшаяся толпа будто сливается с безликой массой машин, её окружающих, — начиная от смартфонов и автоматов по продаже билетов и заканчивая грузным составом, который чинно подкатывает к платформе и важно открывает двери, точно кому-то до этого есть дело и момент сейчас самый что ни на есть торжественный. В любом случае, в силу привычки я, как и многие, перестал замечать путь от дома до офиса. Всё доведено до автоматизма настолько, что я мог бы пройти путь с закрытыми глазами, при этом нисколько не потеряв во времени. Обычно, если не происходит никаких выдающихся событий, я помню лишь два момента: спуск и подъем, это похоже на то, как мы не запоминаем сновидений, или на то, что испытывают люди, находящие-ся в трансе.

Много раз, особенно в последнее время, когда ощутил это на себе, я задавал себе вопрос: «Что движет людьми, живущими по извечной схеме «дом–работа–дом»? Любые более или менее логичные догадки тут же разбивались в щепки о скалы моего недоумения. Недавно мне пришла мысль, которую я долгое время считал озарением. Просто-напросто все люди сошли с ума. Ну, или это массовый гипноз. Это показалось мне настолько гениальным и в то же время удивительно простым, что я ни секунды не сомневался. По прошествии времени я размышлял: «А не так ли сходят с ума? Может, это я — сумасшедший? С другой стороны: что есть “сойти с ума”? Быть может, сумасшествие и есть озарение? Выход из-под контроля системы? Опасный, гибельный путь… Но, увы, единственный, для того, чтобы найти истину».

 

 

II

 

На улице немноголюдно. По меркам центра мегаполиса, конечно. Я щурюсь от утреннего солнца, которое греет, но пока не обжигает. На этом участке пути уже нет места «автопилоту», или, лучше, как я раньше выразился, «трансу». Чтобы не опаздывать, я взял за правило попадать сюда раньше времени. Поэтому я имею достаточно пространства и времени для маневров, чтобы ходить каждый день разной дорогой, то есть выбиваться из общего ритма мегаполиса, отрываться от его «гравитации» или хотя бы, на крайний случай, создавать себе иллюзию борьбы, радуясь ей по-детски, словно Дон Кихот. Прятать крохотные трофеи этих маленьких побед над обыденностью, чтобы за неимением на работе других развлечений перекладывать их в башке «с полки на полку».

Сегодня мне не повезло с маршрутом — я незаметно для себя выбрал довольно короткую дорогу, плутавшую по узким центральным переулкам, но, несмотря на это, слишком быстро доставившую меня к месту, где я прожигаю львиную долю того неуловимого вещества, что называют временем. К тому же я приехал раньше обычного. В совокупности это привело к тому, что, когда я подходил к старинному зданию в стиле барокко со всеми его атрибутами, барельефами, лепными аполлонами и львами, которые так нелепо соседствовали с рекламными щитами на первом этаже, на моих часах было еще семь утра — а значит, еще целый час до начала заурядного рабочего дня, заурядного понедельника в жизни заурядного человека.

Впрочем, не вижу ничего страшного в заурядности, когда есть хоть какие-то просветы, что-то новое, даже если и совсем незначительное. Вроде того, как одинокое голое деревце украшает собой скучный зимний пейзаж, напоминая о весне, как бы противопоставляя себя однотонным краскам снежного покрывала. Или как будто в серо-бетонном небе появляется просвет лазури, разрывает его и ширится, ширится, захватывая всё больше пространства.

Огромное отретушированное лицо модели на рекламном щите всё приближается и растёт. Она встречает меня вот уже месяц одним и тем же наивно-наигранным взглядом из-под накладных ресниц, я уже успел выучить все черты её лица, все малейшие черты её чёртовой физиономии (господи, когда уже новая коллекция — может, её заменят?). Кажется, она въедается мне в мозг, словно жир в забытую сковородку — ненавижу, когда приходится её мыть. Наконец я поравнялся с металлической дверью — с ней у меня особые отношения. Каждый день она приветствует меня по-разному. Сегодня, хотя настроение моё немного подпортилось из-за того, что я случайно увеличил рабочий день на целый час, дверь отливала металлическим блеском, радостно открываясь навстречу всем работникам. Наверное, это психоз; плевать, он мне нравится, он разнообразит ненавистный понедельник. Обычно первый, кого я вижу, — это «ночник», которого я сменяю. Но сегодня иной день — я придержал дверь единственной девушке на работе, которой я бы это сделал — нет, я не такой некультурный, я просто обычно злой как чёрт, даже входя только в первый круг этого ада… Хотя, наверное, неудачное сравнение — ведь здесь, поднимаясь вверх, вы лишь опускаетесь всё глубже в пекло, пока не достигнете самой крыши, где обитает обслуживающий персонал.

Порой я забываю, как судьба забросила меня сюда. Тогда, словно Робинзон, чтобы однажды, вглядываясь в ряды ультрамодной одежды, не потерять окончательно рассудок, я начинаю придумывать какую-нибудь глупую историю. Про гномика Карла или Человека-ножницы. Гномик Карл живет в пряничном домике и целыми днями повторяет скороговорку «Клара у Карла украла»… Сумасшедший. Хотя, быть может, Клара и вправду украла у него что-нибудь. Сердце, например. Человек-ножницы сутками режет бумагу и всю жизнь хочет стать степлером, чтобы не резать, а скреплять. В общем, пессимистичные получаются сказки. Хорошо, что у меня нет детей, а то выросли бы психопатами, как я.

— Дэн, здорово! — на ходу подает мне руку Володя. Худощавый, он весь будто вытянут вдоль одной линии в графическом редакторе, даже очки на длинном носу кажутся немного овальными, и уши словно прижимаются к голове. Ершик жёстких чёрных волос на голове делает его похожим на обглоданную кисточку с длинной ручкой. Таких было много у одной моей знакомой художницы, которая недавно покончила жизнь самоубийством…

— Привет, — пожимаю я костлявую руку коллеги.

Посидел в столовой для персонала. Выпил кофе.

Облачаюсь в черное. Я — охранник.

Спускаюсь на лифте. Я — винтик в капиталистическом, спятившем вконец обществе…

Настраиваю рацию. Прохожу на свой пост… Кто я?

Ко всему привыкаешь. К любой работе. За два-три часа успокаиваешься, а чуть позже тебе и вовсе кажется, что очень интересно обсуждать на служебных волнах подозрительного парня на третьем этаже или передавать по «коду 24» ту блондинку в красной юбке.

Время к обеду. Теперь каждая минута приближает тебя к перерыву, и этим она несказанно сладостна. В скуке разглядываю во всех мельчайших подробностях туфли девушки, уже битый час что-то выбирающей в зале. Никогда не рассматривал таким образом женскую обувь, это мне в новинку, я даже увлечён этим занятием. Вот она повернулась, и стал виден небольшой застенчивый ремешочек, застегивающийся на лодыжке. Вот — длинный и тонкий, как стилет, каблук. Неслучайное сходство — эти «орудия» часто выполняют одни и те же задачи. Острый клинок забирает деньги насильно, а его собрат с лёгкостью сделает так, что человек отдаст всё добровольно.

 

 

III

 

После перерыва время всегда течет медленнее, хотя я и привык не мучить себя и не смотреть на часы. Но во второй половине и вправду, думается, время замедляет свой ход…

Рация зашипела. Код 21. Вообще, это хулиганство и что-то вроде этого, но обычно по этому коду передают нежелательных субъектов, посещающих оберегаемый нами Храм Мамоны. Ими могут быть изрядно выпившие мужики, выкрикивающие на-ционалистические лозунги, активистки femen, бомжи, разного рода антисоциальные личности.

— Что происходит? — спрашиваю с ноткой раздражения в голосе. Всегда под самый конец рабочего дня что-нибудь стрясётся.

— Первый этаж… — пробивается ответ через помехи.

Спускаюсь на эскалаторе. В голове — пустота. Безразличие к окружающему. Кажется, опять накрывает с головой забытый уже депресняк. А может, опять извечная меланхолия. Нащупать границу сложно. А когда поймёшь, что уже переступил черту, будет поздно.

Вижу у входа какого-то старика, которого останавливает наш сотрудник, поблескивая лакированными ботинками под светом электрических ламп. На обычного бомжа этот старичок не похож… Уже интересно. Рядом какой-то мальчонка лет семи. Подхожу ближе… Совсем близко.

— Скажите мне, милейший, по какому такому признаку ваши люди не пускают меня? — Почему-то дед принял меня за начальство и остановил на мне свой уставший свинцовый взгляд. Глаза у него поблекли, выцвели под ударами эпохи, но они светятся лукавством. Кажется, дед даже смеётся в белую бороду…

— Да мы, собственно, — начинаю приевшийся уже шаблон, но что-то словно ударило в голову, язык будто вяленый, мысли путаются в голове, будто старик гипнотизирует меня. Бред.

— Что — «собственно»? Собственники — вот кого вы защищаете. — А сам, опять без упрека, смеется глазами, совсем по-доброму, лучезарно так. — Капиталистов, значится… Ну вот так, внучок, так-то русский с русским поступает… Испокон веков, значится, — и продвигается дальше. Мой коллега, здоровый детина в черном костюме, останавливает старичка в засаленной куртёшке «адидас» из 90-х, уперев ему в плечо массивную ручищу. Моментально в моей голове решение…

— Оставь его, — говорю, — не трожь. — И кладу руку на плечо здоровяку. Он, не поняв, что происходит, оборачивается.

— Ты чего? — выговор на «О», видно, парень простой, с глубинки.

— Ничего, — как-то даже смущённо отвечаю, и уже обращаясь к деду: — Вы бы действительно шли бы отсюда…

— Да мне-то чего, вот внучку показать пришел, как другие живут.

А мальчонка жмется к старику. Никогда не видел таких детей. Он словно бы видение из детства. Тогда в Третьяковской галерее меня, шестилетнего, очень заинтересовала картина, где отроку Варфоломею явился старец… Не то чтобы сейчас этот мальчик светился святостью — ничего похожего, но что-то заставило меня вспомнить ту картину. Может, и не было в нём благоговейности, но вид у него был полностью отрешённый, не от мира сего… Все молчали, получилась какая-то непонятная пауза. Я смотрю на мальчонку, а он всё жмётся к деду и ручонкой-то дергает деда за куртёшку, как бы на ушко что сказать хочет.

— Нам с тобой, Ваня, такие богатства не нужны, верно? — говорит ему дед.

А Ваня только ручонками хватает деда да глаза свои испуганно так таращит. Они у него, совсем как у деда, глаза, только ясные-ясные, точно в начищенную до блеска стеклянную бутылочку налили немного небесной бирюзы…

— Ну да, впрочем, братцы, вы свои, всё равно… Пойдем, Ванюша, простим этих людей… Свои они…

И побрел к стеклянным вращающимся дверям, но так проворно, по-птичьи, что ли, как хромой воробей к хлебу.

Я застыл, оцепенел. Мой коллега куда-то пропал. А я всё стоял, как заговорённый, на одном месте, не в силах опомниться от чувства какой-то незримой сопричастности этим, таким далёким от меня, людям. И с какой кротостью он сказал это «свои»…

Он будто пришелец из прошлого, будто бы олицетворял весь XX век, да что там, вся многострадальная Россия своими живительными, неиссякаемыми соками питала этого русского человека. Именно в таких людях она находит выход, как магма, вырываясь наружу там, где проще…

Не знаю, сколько я так простоял, обтекаемый другими, пришедшими вновь покупать себе ненужную одежду, чтобы удовлетворить свою скуку. Думаю — долго, потому что свет уже погасили, когда меня окликнул тот самый здоровяк охранник:

— Чо ты встал-то как вкопанный?

— Да понимаешь, старик этот… — Хотел было я поделиться впечатлением, но резкий, здоровый смех, какой бывает у беззаботных людей, прервал меня:

— А-а-а, этот?! Ты какой-то психованный… Это же просто бомж.

 

 

Спасти себя

 

Ночь. Клочок старого и щербатого асфальта, влажно искрящегося в лучах автомобиля. Дворники не-устанно бегают туда-сюда, туда-сюда. От этого ещё больше хочется спать. Мимо пролетают забытые богом деревеньки, мелькают опорами мосты, быстро появляются и уходят в темноту повороты, шумно врываются в привычный гул мотора встречные автомобили — единственное развлечение в такое время. Единственное, потому что радиоэфир и переговоры на «своих» волнах давно стали для него чем-то вроде нательного белья — без него нельзя, но разве кто-то вспоминает о нём в течение дня? Всегда интересно угадать: что в этот раз подкинет тебе федеральная трасса? Большой «Мерседес», слепящий издалека дальним светом? Старенькую «волжанку», которая проскользнёт где-то внизу? Рейсовый автобус, битком набитый работягами, спящими по пути домой? Может, кто-то «поморгает»: «Впереди гайцы!»? Никогда не знаешь, и всегда любопытно, что преподнесёт тебе дорога.

Владимир повидал немало «сюрпризов» на своем большегрузе. Многое увидишь за десять с лишком лет мотаний по огромной стране. Бывало по-разному. И снегами накрывало на Дальнем Востоке, и сель кавказский преграждал путь на несколько суток, и уезжал не туда на десятки километров по глупости, и курьёзы всякие случались, но в основном — будни — долгие дни и ночи, тянущие тебя, словно сломанную машину на лебедке, непрочный сон в кабине, снова путь, недолгий отпуск, пять–семь дней в родном Краснодаре с женой и детьми, и опять, и опять на круги своя.

Предрассветную мглу Владимир недолюбливал. Навевает она тоску какую-то, самое напряженное время. Он-то приучил своё тело подчиняться себе беспрекословно и спать по команде. Но вот другие участники движения… Мало ли кого принесет в такой час. Двигатель мерно гудит, покачиваются флажки в кабине, зелёными цифрами исчисляется невидимое время. 5:12. Стрелка спидометра подрагивает, маленькая её подружка рядом говорит, что пора бы и покормить зверя под капотом.

Владимир «разбудил» навигатор. Немного передвинул зеленую полоску вперед. Ага. До заправки ехать десять минут. Неплохо, и Вологда уже недалеко. А там и прикорнуть немного можно.

Поёрзал в кресле, спина затекла, — последнее время стало всё тяжелее совершать такие прыжки по стране с ловкостью циркуля по карте. Возраст даёт знать. Ночное пространство сдаёт позиции под натиском не ощущаемого ещё, невидимого светила. Однако веки ещё сильнее прижимает, будто ночь не хочет сдаваться, и Владимир ещё раз убедился в том, что до заправки недалеко. Кто там, за поворотом? Пару секунд и светит ярко, нагло, прямо в лицо. О, какая встреча — привет, приятель! Две многотонные громадины разошлись на скорости, уважительно наклонившись к обочине. Мрачный лес недовольно покачал верхушками елей.

Куртка на пассажирском сиденье завибрировала. Владимир недовольно глянул на неё и стал шарить правой рукой, подбрасывая куртку сначала одной стороной, потом другой, ловко, как его жена блины на сковороде, пока не добрался до внутреннего кармана. Выудил мобильник, он подмигивал ему ксеноном, колол глаза. Экран светился: «Мамуля».

— Алло! Маша! Алло!

— Да, — гаркнул Владимир.

— Володя? Ты?

— А кому ж ещё быть? — попытался сострить он.

Жена, видимо, соображала и после недолгого молчания сказала только:

— А Маша где?

— А я знаю? Я в Вологде.

— Ты зачем опять, а?

— Чего?

— Мобильник у дочери забрал? И вообще… — Она осеклась, и Владимир знал, что это молчание не к добру — сейчас она заплачет, а он этого не выносит.

— Да не ной ты, Люд! Сама знаешь. Отец при-ехал, а она из мобильника не вылазит! — он сказал это скороговоркой, как избитую истину. В трубке послышались глухие рыдания. — Да успокойся ты, те говорят. Верну я ей мобилу эту. Приеду и верну.

— И вернешь! — закричала она — Вернешь, ишь какой, в отца играет, сам дома не бывает…

— Не начинай, Люд, — отрезал Владимир и почувствовал, что холодеет от гнева.

Она словно почувствовала это, и голос её вдруг зазвучал безжизненно, устало:

— Ладно, я на работу опоздаю, еще не завтра-кала…

— Ну, беги, пока.

И она пропала. Остались сумерки, морось, серая полоса трассы впереди да две глухие тёмные стены по бокам — лес. И вдруг одним махом лес исчез и стало чистое поле, окутанное молочной дымкой. Знак бликом приветствовал водителя в селе Истобное. «Какое русское название», — почему-то подумал он. Сбросил скорость, вошёл в поворот, все действия точны, на автомате… Нога сама жмёт на тормоз, а уж потом ясно почему: прямо на трассе девчушка стоит… Лязг тормозов, выпустила пары машина, выпустил пар и он.

— Ты чего, мать твою, растакая, — заорал он, высунувшись в окно, — жить перехотела?

Она будто и не слышит, подошла спокойно к двери и говорит тихонько:

— Не подбросите?

Разглядел Владимир её поближе, — в рубашонке одной, в джинсах узких, школьница школьницей, на вид — лет шестнадцать. Дрожит вся — холодно совсем, на рассвете-то. Странное, конечно, дело, но Владимир посмотрел на неё секунд пять, самому холодно стало, он и крикнул:

— Залезай!

Она ловко забралась в кабину и уселась.

— Далеко собралась? — крикнул Владимир в её сторону, когда мотор взревел.

— А? Чего?

— Куда едешь?

— В город.

— Недалеко уж. Как звать-то тебя?

Она будто и не услышала ничего. Смотрит в одну точку перед собой. Владимиру все это не понравилось — не любил он молчунов. Всегда себе на уме, будто что-то задумывают против тебя постоянно. Был у них в деревне один такой — все молчал, молчал… Потом взял да и поджег соседский дом с людьми. Хорошо, выбежать успели. Побили его тогда до полусмерти, а потом участковый его спрашивал: зачем? А он молчит…

— Катя, — минуты через две ответила девушка, продолжая смотреть прямо перед собой. Это заставило Владимира вздрогнуть от неожиданности. Его будто обдало подземельным холодом, как из открытого колодца. Больше он с ней заговаривать и не пытался. Занимался рассвет, и из тумана по обочинам дорог выплывали нежные поля, окаймленные небольшими рощицами и лесками, типичный среднерусский пейзаж, перепутанный проводами, как паутинкой. Когда вдалеке высунулась из-за бугра речка, девушка попросила:

— У моста я выйду.

— Тебе ж в город? Он дальше, за мостом.

— Да нет, спасибо, здесь удобнее, — взглянула она на Владимира своими чистыми ясно-голубыми глазами, тот даже не сразу смог отвести взгляд. Что-то в этом взоре было не так, будто укор какой-то, обида, что ли, будто и на него лично. И не по себе стало Владимиру: вспомнил он, — даже дрожь хватила, — что не приголубил, как всегда, на прощание, свою дочурку, свою Машку. Так и уехал в ночь…

Большегруз завизжал тормозами, прижался к обочине, и девчонка выскочила на промёрзлую землю.

— Спасибо! — крикнула она и пошла в сторону моста.

Если предрассветная мгла сулила всегда какие-то неприятности, то рассвет воскрешал во Владимире былые чувства. Он обогнал девчушку, которая теперь быстро шагала по мосту, и стал медленно набирать скорость, чтобы иметь возможность смотреть туда, где голубело небо в нежно-палевой дымке, ожидая прихода солнца. Вспыхнули зарницами воспоминания. В 99-м он ждал рассвет так, как не ждал нико-гда больше в жизни. Тогда его рота нарвалась на засаду, и ему одному удалось выжить, под покровом ночи он свалился в какой-то овражек, и полз, как червь, на-угад, на ощупь, к своим. Когда горизонт просиял голубым, он понял, что спасен. Он угадал направление… Почувствовал это огромное светило нутром, ориентируясь в ночи. И теперь каждый раз он встречал солнце как своего спасителя.

За мостом будет заправка, пожалуй, надо пере-дохнуть… Взглянул еще раз направо. Река, в утренней неге катящая ленивые валы по течению, домики где-то дальше, и кругом дымка, туман… Всё это за секунду успел рассмотреть Владимир, и снова — взгляд на дорогу. Машина грохотала по мосту, и вдруг Владимир похолодел, глянув в боковое зеркало. Никого. Всё сложилось в ужасную догадку. Машина зашипела, завизжала, дернулась и замерла. Владимир выскочил из кабины. Никого. Нигде. Он перегнулся через перила. Огромные круги расходились по воде. Чуть ниже по течению вдруг высунулось из воды что-то чёрное. Не раздумывая, он перемахнул заграждение и бросился в воду.

Ничего больше не существовало — только он, эта отчего-то черная вода и девушка. Широкие взмахи несли его всё дальше, он словно боролся с чудищем, которое своей черной неумолимостью готово было пожрать не только ту девушку, так далекую еще от него, но и его самого. Эта борьба придавала сил, он снова, — и снова, — монотонно совершал действия. Сейчас он ни о чем не думал. Но если б он мог — то вспомнил бы ту кавказскую страну, где он спасал единственного выжившего из всей роты бойца — себя самого. Тогда требовалось только ползти — вперед и вверх, к своим. Теперь — только плыть. Чувство реальности провалилось окончательно. Руки-ноги холодели, Владимир уже не ощущал их вовсе. Но мысль о том, что можно сгинуть и не достичь цели, он гнал от себя, впадая в забытье. Наконец он подплыл к ней. Черные волосы, словно водоросли, скрывали лицо утопающей, голова запрокинута, смерть уже отметила её своим уродливым взглядом, но еще не забрала. Когда Владимир схватил её и попытался плыть, она потащила его на дно. Вся эта борьба в ледяной воде была уже совсем ни к чему. Их сносило течением всё дальше, и вспыхнула ненависть — ненависть к смерти, к черной воде, к бездне, поглощающей его, жарко ощущающего жизнь. Эта ненависть помогала ему спасти сейчас эту девушку, а тогда, в 99-м — спасти себя.

Когда берег уже стал таким близким — рукой подать, — ногу схватило что-то склизкое и принялось со всей дури трясти. Своими цепкими лапами его держал водяной, впиваясь ледяными зубьями в самое мясо. Судорога мешала плыть, и Владимир уже потерял бы сознание, если бы его не сковало ледяное бешеное оцепенение: «Это не может быть зря». Пролетела какая-то птица. «Ах ты, сволочь крылатая, взяла бы нас в когти и унесла бы на берег!» — подумал Владимир. Силы покидали его, нога окоченела. И тут, где-то наверху, зазвенела, как-то по-ангельски трубно, сирена. Спасатели в своих оранжевых одеяниях смешно семенили ногами, спускаясь на берег… Один из них поплыл навстречу. Когда он забрал девушку, Владимир уже почувствовал под ногами дно, и пройдя несколько шагов, рухнул на песок без сил.

Когда Владимира погружали на носилки, солнце уже поднялось, яркие лучи ударили в его мокрое лицо, и он слабо улыбнулся, приветствуя солнце.