Рассказы

Рассказы

Мулибак

 

I.

 

Аня теперь забыла, что такое свободное время. Она стала мамой. В свои сорок семь лет, негаданно-нечаянно, когда и надежды-то никакой уже не было.

Ребенку было почти три года, его звали Ясик. По Малой Бронной Вадим вел мальчика-с-пальчик, держа его тонкую фарфоровую ладонь в своей огромной руке, похожей на лапу дрессированного медведя. Аня, конечно, слышала рассказы об этом малыше, но увидеть воочию его и не ждала вовсе; Аня давно смирилась с фактом того, что у Вадика есть, кроме нее, другие, более значимые, неведомые ей люди: жена и сын. Что тут поделаешь, если они действительно есть.

Речь Яси, мелодичный диалект, говорить на котором он принуждал всех окружающих, стала с этого дня Аниным официальным языком. «Мулибак» — это было слово радости, «быж» — слово гнева, и Аня стала за собой замечать, что уже повторяет эти слова и в обычной жизни, на работе или дома. Саму Аню Ясик называл «Ая», и, нарекши, принял за свою. Он одаривал новыми именами без исключения все предметы. Вещи, давно привычные, рядом с ним становились первозданными, словно с них смывалась память обо всех пережитых событиях и людских прикосновениях.

Анина жизнь этим летом начиналась заново, заново начиналась ее Москва. Дома, стоящие вдоль старых знакомых улиц, росли, как тесто, буквально у Ани на глазах. Дожди, лившие отчаянно и щедро, грозились смыть город — Маросейка и Покровка уже были затоплены, и машины плавали по ним, как киты, едва выныривая из мутного русла. Если этим летом дул ветер — то такой, что пластиковые туалеты, великодушно расставленные мэрией на площадях, левитировали, и, возможно, приземлялись уже где-то в стране жевунов. Город превращался в собственный гротеск, в свою древнюю копию. И находясь среди всего этого, Аня спокойно приняла тот факт, что теперь она — мать.

Настоящая Ясина мама была, наверное, очень красивой: иначе откуда бы взялись эти серые, похожие на воду, глаза, эти кудри — ниже плеч! — эта гибкость, порыв, да и весь он, теплое летнее яблоко, легкое перо голубой сойки. Вадим был совсем другой — тяжелый, ставший еще тяжелее за те месяцы, что бросил курить. Лицо Вадима, видимо, ваяли посредством тесака, причем работал мастер средней руки: широкий нос, толстые капризные губы. Но больше всего Аню поражала Вадикова голова: продолговатая, с острыми теменными буграми; от них к затылку шла ровная скошенная площадка размером с ладонь: если бы Вадим был Гулливером (а рост это вполне ему позволял), лилипуты могли бы кататься с этой площадки, словно с горы. Однажды, проведя рукой по Ясиной макушке, она с замиранием сердца нащупала у него на затылке такую же, только маленькую, скошенную площадку — будущую горку для лилипутов. Аня гладила голову, которой было суждено нести на себе детские беды своего отца, и что-то случилось с ее дыханием: она вдохнула, а выдохнуть не смогла. Пережидая густую волну тоски, Аня отошла от ребенка на несколько шагов и села поодаль. Ясик подскочил тревожно, потом схватил со стола синее блюдце с лежащим на нем разрезанным яблоком, и снова подбежал к ней, смеясь и лопоча, делясь со своей взрослой подружкой тем единственным богатством, какое у него было.

Родители Ясика жили раздельно уже несколько лет. С ним иногда нянчилась старенькая бабушка, которая весь день спала и, чтобы ребенок не голодал, она оставляла ему еду на столе. Мальчик быстро смекнул, как добыть себе пропитание, и всем обеспечивал себя сам — от конфет до колбасы. Поэтому Ясик не любил салфетки и ложки, отказывался мыть руки, хватал еду в кухне и убегал с ней в комнату, чтобы никто не мешал съесть ее в одиночку, под кроватью или в надежном укрытии компьютерного столика. Он отказывался спать один, и Аня с Вадиком клали его с собой, посередине — только тогда, удостоверившись, что все рядом и никто не потерян, Ясик закрывал глаза. Аня же, засыпая, не понимала уже толком, кого она обнимает — то ли Вадика, его горячее звериное плечо, то ли Ясину яблочную голову с копной светло-каштановых спутанных кудрей.

Вечерами они втроем ходили гулять в парк — летом Царицынский заповедник был настоящим спасением от духоты и пыли. Ясик находил в траве цветы, срывал листья подорожника или лопуха и размахивал ими как флагами. Как-то раз на цветочной клумбе, у входа в лес, он нашел пестрый резиновый мячик, и весь вечер бегал с ним в обнимку.

Однажды возле Большого дворца, прямо под его бело-красными стрельчатыми башенками, Ясик заплакал. Сначала он просто поморщился и тихонько заныл, а потом отказался идти по дорожке. Отец все пытался успокоить сына, но тот отбегал дальше и дальше на газон. Впервые почувствовав, что взрослые его не понимают, Ясик тяжело и гневно подпрыгивал, топал ногами и орал.

Вадим присел на корточки, пытаясь удержать в своих неуклюжих лапах вырывающегося ребенка.

Мулибак, мулибак! — отчаянно выкрикивал Вадик, сам не веря в то, что все хорошо. Аня пробовала отвлечь малыша, но ничего не получалось.

Еще ты лезешь! — крикнул Вадим. — Хоть ты отстань, наконец! Ты ему даже не мать!

Аня сразу осеклась, погасла. Потом отошла от них на приличное расстояние и, пересиливая стыд, встала поодаль, словно бы изучая чугунный макет царицынского ансамбля, торчащий посередине газона. Он, наверное, был придуман специально для таких людей, как Аня.

Минут через пятнадцать мальчики подошли, мирно держась за руки. Ясик что-то лопотал на своем языке, довольно вышагивая в одной футболке, длинной, купленной навырост, болтающейся около колен. Мокрые Ясины шорты нес Вадик, держа их двумя пальцами.

Описался! — Восхищенно выпалил он. — Всего лишь обдулся, а какую трагедию выдал. Король Лир, мля.

Аня взяла протянутые ей мокрые штаны, аккуратно свернула их и положила в сумку.

Потом все трое сидели на траве, возле канала, постелив на землю пестрое гобеленовое покрывало. Штаны сушились рядом, а Ясик бегал по дорожкам в своем платье-футболке, рвал цветы и пел: «Мулибак, мулибак!»

Через несколько дней Вадик позвонил Ане.

Забрали. Забрали Ясика! — Ане было слышно, как Вадик откашливается и пытается говорить внятно. — Она забрала его насовсем!

Но это должно было случиться, — сказала Аня, и сама испугалась своего голоса. — Она же мама.

Какая-то сволочь рассказала ей, что у ребенка появилась еще одна мама, — жестко произнес Вадик. — Это из-за тебя у меня забрали сына. Не приходи сюда больше.

И Аня не пришла.

 

II.

 

Но ничего не кончилось. Аня знала, что все равно у нее есть ребенок. Ведь не бывает так, что сегодня ты мама, а завтра уже — нет.

Она ходила по детским отделам магазинов и покупала все, что считала необходимым: развивающие игры, конструкторы. Если на что-то не хватало денег, она записывала в книжечку, чтобы не забыть купить после зарплаты.

Нам нужна школа раннего развития, — говорила она в трубку. — Хорошая школа с грамотными педагогами. Что вы можете нам предложить?

И, переговорив с очередным менеджером, рисовала на карте района еще один яркий красный кружочек.

Аня придирчиво осмотрела свою квартиру. Ремонт в ней был давний, приблизительный. На полу — клубки проводов: когда Аня десять лет назад въезжала в свою ипотечную «однушку», заняться благоустройством не было времени, и провода приходилось пробрасывать прямо по полу. На комнатной двери висела тяжелая чугунная ручка с острым набалдашником. Опасная вещица, подумала Аня, ощупывая ее холодные выпуклости.

Анина зарплата была невелика, но медленно и постепенно квартира все-таки преображалась. Длинные хвосты приборов были теперь запрятаны в пластиковые трубки, притороченные к стенам, а чугунную ручку безжалостно выломали и установили круглую, деревянную. На кухне появился маленький столик и стульчик — вещи были куплены с рук, но, несмотря на это, выглядели как новенькие. «Мулибак, мулибак», — радостно повторяла Аня.

Через месяц после разрыва Вадик позвонил. Он позвал Аню к себе, и Аня приехала. В комнате было пыльно и неприбрано. На столе, под книгами, валялось синее липкое блюдечко, кажется, не мытое еще с того дня, когда Ясик аккуратно носил на нем разрезанное яблоко. На кухне хрустели суставами тусклые от времени пластиковые часы.

Через неделю Вадик снова вызвонил Аню к себе. Все было так же, как в прошлый раз. Лежа на диване, Аня прислонилась поплотнее к подушке и, повернув голову, медленно втянула в себя ее запах. Пахло Вадиком, его жизнью. Ясиком не пахло.

Приезжай завтра! — сказал Вадик с набитым ртом. Он ел так же, как говорил: много, вкусно, не вовремя. — Раньше ты приезжала каждый день.

Я взяла еще одну работу, — соврала Аня. — Завтра я не могу. Приеду на выходных, если мастера передумают. У меня же ремонт.

В комнате зазвонил телефон, и Вадик вышел из кухни. Аня зевнула и открыла свою записную книжку.

А в книжке у нее много чего было записано. Когда становилось грустно, Аня любила сесть и почитать оттуда. Помогало.

Шли старик со старухой и нашли на дороге стручок гороховый. Сделали колодочку, завернули в пеленочку и слепили из снега девочку. Месила старуха глину, вылепила внука, положила на печь. А тут и дед с охоты вернулся. Сел ужинать, а с печки-то и раздается: «Матушка, батюшка, есть хочу!» Оторвала золотое перышко с левого бока да съела. Тут и девушка-чернавка не вытерпела — оторвала перышко с правого бока, да и в рот. А потом царица ерша съела, тарелочку хлебцем почистила. Квасила старуха квашню, выквасила — глядь, красна девушка родилась, имя на глаза. Украл красну девицу медведь, и в дом свой затащил. Поплакала-поплакала девица, да наутро и родила мальчика — Медвежье Ушко.

Аня ходила по улицам города и улыбалась. Ведь она — мама, а значит, нужно уметь быть спокойной. Потому что дети — они смотрят и все примечают.

Что должно было случиться весной, Аня точно не знала. Но она ждала тепла. До апреля было еще много времени, но Аню успокаивало то, что впереди — столько дел, что все сразу и не переделать.

Во-первых, она приучила себя ходить за чистой водой в «Пятерочку», что напротив — и представляла себе, что ходит к колодцу. Потом купила домашний ткацкий станок, растянула на нем суровые гобеленные нити основы и начала ткать покрывало, чтобы потом постелить его на кровать. Ведь должен же ребенок приучаться к красоте.

Вадим еще несколько раз звонил, настаивал, чтобы Аня приехала — сам он не любил разъезжать по городу, тем более, что Анин район никогда ему не нравился. Бедняцкая, рабочая окраина. Но Аня сидела дома безвылазно, ей не нужно было никуда ехать. Аня должна была ждать, и она ждала.

Мулибак, мулибак. Баба рубила капусту, случайно отрезала себе палец, завернула его в тряпочку. Об ону пору у старухи стала нога пухнуть. Сильно опухла она, лопнула и из нее вышли семеро сыновей. Мужичок обтесал чурбачок да качает — получился мальчик беленький. Клубки проводов-то, а? Ведь не зря же они на полу валялись. У одних-то как раз так и было: в веревках спутанных, в сарае лежалых — глядь, мальчик появился, Лутонюшка. И это всего лишь веревки.

Зря провода-то с пола убрала.

 

 

Самсон

 

Самсон Гамлетович, высокий, красивый и грустный, с глубокими темными глазами и короткими рыжими волосами, смешно торчащими на длинной шее, развернулся и, виновато поглядел на меня. Ссутулился и пошел прочь, туда, где стояли эти люди. Женщина в розовой футболке, с боками, выползающими из брюк, и мальчик лет шести с гамбургером в руке.

Волонтер Лида ушла обедать. Кажется, она убежала в тот же самый киоск с дешевыми бигмаками, где недавно отоварилась розовая тетка со своим сынком. Пока Лида стояла возле клетки с жирафом, никто не смел совать еду через прутья. Всем известно, что у Самсона плохой желудок, что его уже несколько раз лечили от несварения. Лида терпеливо пытается объяснить это посетителям, но, мне кажется, все это зря. Я слышал, как тетка сказала своему сынку: «Вот сейчас уйдет злая тетя, и мы покормим жирафа».

Они дождались; я вижу, как толстый мальчик просовывает в клетку булку. Самсон Гамлетович наклоняется своей большой головой к руке дающей, тычется в решетку носом и пытается слизнуть пищу чернильно-синим языком. Я больше не могу терпеть. Подбегаю, собираю всю свою храбрость в кулак и бью противного пацана по руке. Бутерброд падает на асфальт.

Ты придурок! — орет мальчишка и оборачивается к матери. — Мама! Он уронил мой гамбургер!

Хорошо, что я отскочил, потому что тетка в розовом широко замахнулась и готова была дать мне подзатыльник.

Ах ты, бандит! — Зашипела она. — А ну пошел вон отсюда.

Она наклонилась и подобрала гамбургер. И вот я смотрю, стиснув зубы, на то, как она, привстав на цыпочки, просовывает Самсону кусок булки с кетчупом. Я вижу, что бедный глупый Самсон благодарно кивает ей, наклоняет свою чудесную шею, похожую на географическую карту, и берет кусок, как лошадь, одними губами.

Что вы делаете! Он будет болеть, ветеринар запретил… — кричу я, но тетка, опустив на землю своего поросенка, ощеривается и движется в мою сторону.

Ах ты, поганец, ну держись у меня!..

Народ с интересом наблюдает за происходящим; это для них еще одно развлечение. Мне становится страшно, я на самом деле боюсь и теткиных маленьких глазок, и грубого голоса, и высокого роста, и силы, и громких, гудящих шагов. Я бегу наутек вдоль клеток, по горячему асфальту, мимо людей, мимо киосков с мороженым и маленьких кафе, где продается квас в пластиковых стаканчиках. Я должен найти отца, он сейчас наверняка работает с медведями, уж он-то сможет, он обязательно разберется с подлой теткой. Но у медведей я его не нахожу. И опоздал-то самую малость: во всех клетках уже лежит свежая еда, а это значит, что отец только что ушел. Где теперь его искать — не имею понятия; в нашем огромном зоопарке всегда много работы.

Отец работает с животными всю жизнь. Он рассказывал мне, что звери просят пищу не потому, что хотят есть. Им просто нравится просить. Они хотят, чтобы мы подходили к клеткам и протягивали им неважно, что. Им кажется, что они так управляют нами. Особенно это нравится медведям: они встают на задние лапы, принимают смешные позы, танцуют. Они не понимают, что дары могут их убить. Точно так же, как и люди, протягивающие им сквозь прутья конфеты и фрукты, тоже ничего не понимают. Я помню шакала Ики, который умер, потому что подавился персиковой косточкой. Вряд ли, живи он в своей саванне, даже посмотрел бы на этот чертов персик.

Я убежал довольно далеко, и только возле вольера с росомахами я понял, что никто за мной и не думал гнаться. Запыхавшись, я плюхнулся на лавочку, горячую от солнца. Рядом рос куст китайской сирени, но вообще деревьев у нас мало, и поэтому летом жар идет отовсюду: от земли, от кирпичных стен строений, от плит, от камней, наваленных как огромная скала в клетке для львов. Особенно жарко у слона, которому построили бетонный дом, от которого пышет, как от кухонной плиты. Росомахе Михельсону повезло, у него тень. Михельсон подходит к решетке, смотрит на меня и снова исчезает в глубине клетки. Он смирен, мудр и недоверчив, он ничего не просит сам, хотя иногда и причащается брошенных в клетку яств.

Когда я прохожу мимо львов, я вижу, что возле их клеток людей-подкормщиков нет совсем; быть может, именно поэтому они у нас редко болеют. Зато зимой я видел, как мальчишки обстреливали льва Даниила снежками, и Даниил, или попросту Даня, не выдержав обстрела, вскочил, подбежал к решетке и зарычал, обнажая розово-черную пасть с желтыми зубами. Это было красиво и страшно, но я все равно думаю, что обстреливать зверей снежками — гораздо милосерднее, чем совать им пищу.

Отца я нашел уже поздно, он чистил загон у оленей Давида. Он рассказал мне, что бедного Авессалома, наверное, будут отсаживать в отдельный вольер или, может быть, подарят другому зоопарку: он снова дрался и никому не давал покоя. Я знаю, что отец прав, но мне жалко этого оленя: он, наверное, единственный среди всех них знает, чего хочет. Остальные только жуют траву и сидят на месте, долго уставившись в одну точку.

Говорят, что человек — существо по природе недоброе. Но вот, я вычитал в детской энциклопедии, что лев, когда побеждает другого самца, убивает всех молодых львов в покоренном прайде, всех детенышей, даже самых маленьких. А потом женится на львице, детей которой он убил, и львица рожает ему новых. То есть новый царь должен сохранять только свое подобие, и никого больше. По-моему, очень жестоко. Я перевожу взгляд на своего отца: он весь день трудится, чтобы выжили и Даниил, и Самсон, и Авессалом. И прогоняет глупых теток с гамбургерами. И приносит животным пищу. И ухаживает за ними. Да, звери у нас сидят в клетках, и ни один из них не вернется к той жизни, которую вели их предки, не испытавшие на себе воли человека. Но это уже только наша беда и работа. Они ведь неразумные, и, если уж мы устроили для них все эти вольеры, террариумы и бетонные дома, дали им имена и установили в их жизни свой закон, порою неясный даже нам самим, то бросать их мы не имеем права. И где же тут жестокость?

Так я думаю сейчас, и, хотя мне скоро исполнится одиннадцать лет, мой отец для меня все еще самый прекрасный, самый мудрый человек на свете. Я внимательно смотрю на его руки (на правом предплечье — длиннющий шрам), на закатанные рукава и на воротничок старой рубашки грязно-синего цвета, криво торчащий из-под рабочего халата. На его голову, повязанную платком, из-под которого выбиваются короткие рыжеватые волосы, такого же цвета, как грива у Самсона. Отец гремит замком, заходит в клетку, чистит орлам кормушку. Орлы мельком смотрят на него сверху вниз, потом переводят взгляд на далекие деревья, растущие на той стороне парка. Я сижу на скамейке; у меня важное задание, я сторожу тележку с кормом, и очень этим горжусь.

Я чувствую себя здесь почти хозяином.

И если бы кто-то мне сказал тогда, я ни за что не поверил бы, что через два года отец уйдет от мамы к другой женщине, наша жизнь переменится, и я надолго возненавижу и зоопарк, и клетки, и звериный запах. Я всегда буду обходить этот район города стороной, и он станет для меня вечным напоминанием о боли. О человеческом предательстве, о самой большой на свете любви и нежности.