Рассказы

Рассказы

Церковь

 

Церкву эту я еще с молодости помню, сынок. Венчалась в ней. Красиво было. Батюшка слова говорил, и свечи горели. Пенье в ней было тоже хорошее. Житье наше с Васей не шибко чтоб хорошо было, да и не хуже других, слава Богу. Бивал он меня подчас, да и чего не бывает? Наша изба вон там стояла, где счас дом пятиэтажный. В овражке с ручьем стояла, где белье полоскали. Колокольню из нее было хорошо видать, прям над соседской крышей. Уж и высокая она тогда казалась нам, уж и важная! Овражка-то того нет давно, засыпали его, когда район строили, да ручеек в трубы взяли.

Ну да недолго мы с Васей жили тихо. Тут гражданская началась. Вася с красными ушел да пулю в грудь на Дону получил. Пришел с войне раненый. Кровью харкал и дохал, сам еле ноги тащит, все на кровати больше лежит. Так десять лет на кровати промаялся, все дохал, намучился, сердешный, да я с ним навидалась. А тут еще дети пошли - двое, Анютка и Васятка, в честь отца-то. Пошла прачкой работать, в ночную. Доктора не помогли. Хотела я в церкву-то сходить, да все не пускал: нет, мол, Бога, говорит, и все тут. Да и церкву-то нашу закрыли, колокол сняли, а до действующей было далеко, на другой конец города аж. А он лежит как-то, лик костяной, что Кощей, и на колокольню пустую в окошко смотрит, и говорит вдруг: «Помру я скоро, жаль, новой жизни счастливой не увижу»,- и заплакал. Ну я тайком собралась все ж, съездила на другой конец города, свечку за него ставила. Тяжко отходил…

И осталась я вдовою, с двумя-то детьми на руках. А тут хлеба еще хватать не стало. Думала, по миру пойдем, да власть не пустила. Пошла к начальству: так и так, говорю, жена раненого красного бойца, двое детей малолеток. Вошли все ж в положение, сгинуть не дали. Васятку-то в интернат взяли. Анютку я уж сама подымала.

Церква-то все то время пустая стояла. Мешала она вроде, хотели там не то дорогу класть, не то площадь чтоб была. Рвали два раза ее, во втором разе рабочего убило, а она стоит. Говорят, раньше состав особый знали, чтоб камни скреплял. Ангелочки там красивые были, на золотых цепочках висели, так их поотрывало… Говорили в то время, в церкве планетарий устроют, чтоб луну и звезды всякие было видать оттуда, потом клуб сделали, чтоб молодые танцевать могли и кино смотрели.

В той поре я на фабрику работать пошла, а Анютка - в школу. Васятка-то, старший, только в люди выходить начал: интернат как закончил, в училище военное поступил, на командира учиться. На отпуск приезжал, красивый, в форме… Избенку нам подправил. Жениться не успел, война началась, немец пошел. В первый год же под Могилевом в плен попал, в окруженье. Бежал, потом партизанил… Анютке в той поре тринадцать годков исполнилось. Ну да, в той поре все в заводе были, и стар и мал, заместо мужиков у станка. Хлеба мало было. А зимой уж люто приходилось! Анютка тоненькая, синенькая, за день с ломиком намается, придет домой, упадет и спит, как неживая, аж не дыхнет. А я вечерами варежки вяжу, смотрю на нее, и сердце материно разрывается, а все ж мысль одна: где Васятка? Только б победить, только б немца не допустить.

Немца одолели, значит. Васятка вернулся, живой, в медалях. Да недолга радость была, видать, наговор на него дурной был, уж очень горяч был да нетерпелив, что на уме, то и на языке, весь в отца, что два яблочка. Пришли по темноте, отлучили от матери.

К той поре, еще в войну, мы в бараки переехали, чтоб к заводе поближе быть, о другую сторону церквы, там счас кинтеатр новый строют. В церкве склад сделали, а мне ружжо дали, сторожихой, значит, говорят, будешь. А я говорю, а ружжо-то на что мне, мне что ружжо, что коромысло. Ну, да, говорят, порядок такой, патронов можешь не брать, а ружжо иметь обязана при себе.

Начала я сторожить. А уж страшно-то как одной в ночи! Все мнится, воры крадутся, а то мыши шуршат. Ходишь меж штабелев, своды высокие, а со стен-то красочка от сырости поотваливалась, и лики старые проступили… Глядят, как живые, аж жуть, и Спас-Вседержитель проступил весь, смотрит на меня строго так, будто вина моя в чем. А я стою с пустым ружжом напротив и плачу… Васю вспомнила, как венчались и слова говорили. Вася-Васенька, где ты, мой родимый, растерялись мы с тобой навек. На последнем годе войны пришла на кладбище, а там по весне размыло все, холмик от холмика не отличишь, все травой поросло, был бы крестик иль деревце какое, может, и нашла… Воды было много в том годе, река из берега вышла, плотины наверху еще не было. Потом там стадион должны были строить. Кто своих-то знал, где лежат, вывезли на новое кладбище, а я вся потерялась… Вспомнила, как говорил он, что Бога нету. «Вот за то Ты меня и наказываешь»,- думаю. Съездила я в другой конец города, в церкву, свечки ставила, за Васю, Васятку, Анютку. Молилась…

А Анютка то время на заводе работала и уж на выданье была. Муж у нее из торговли получился, вроде жить получше стали. Анютка раздобрела, внучка мне родила. Жилье мы лучше получили из барака в коммуналку переехали, там пара комнат хорошие были Это отсюда подале, к центру будет.

А тут Васятка вернулся, как Берию распознали. Семь лет в степи Канал рыл. На завод взяли, а все ж вижу - сам не свой ходит и все молчит, все молчит. И стали они с Борисом, мужем Анюткиным, меж собой не ладить. Разговоры пошли зряшные, стал его Борис не по справедливости упрекать, что площадь занимает, сидельцем называть, меня при нем приживалкой. Да и Васятка ему не спускал, говорил, мать мою приживалкою зовешь, а сам ты вор, хуже власовца и контры всякой, с которой я Канал копал…

И как начали они биться люто меж собою… Еле розняли, соседей звали… Борис в суд подать грозился, говорил, откуда пришел, туда на место и отправлю, у меня все свидетели и в прокуратуре знакомые, похвалялся. Насилу уговорили не подавать. Порешили, что Васятка съедет с площади.

А Васятка, пока дело было, лег на кровать и опять молчит, про работу забыл аж. Все о чем-то думы у него, чую, а как утешить, не умею. Раз подошла, повернулся он ко мне и только спрашивает:

- За что ж меня, мать, так, а?

- Что мне сказать? - говорю. - Ума я малого, сынок, в жизни нонешной, да и тогдашней мало смыслю, одно знаю, людей любить надо, сынок, и прощать, и в этом спасенье наше.

Уехал Васятка, и духа его не слышно, жив ли, помер где? А в то время строительство большое пошло. Тогда избенки посносили, овраг засыпали да ручей в трубы взяли. Нам в пятиэтажном доме отдельную квартиру дали, смежную, в две комнаты, прям напротив церквы, только окошки на другую сторону выходют. Мне как раз пенсия вышла. Тут бы и жить, да у Анютки с Борисом ладиться перестало, пить он начал что ни день, Анютку руками прикладывать и на сторону ходить. А Анютка беременная была по той поре и мертвого родила. Ну, да развелися они, значит, Анютка с человеком сошлась. Ничего человек, хороший, учитель из шоферовской школы Егорка, внучек-то, отделился от нас, у жены обретается, правнучкой уж наградил. Нынче все вокруг сменялось, все вокруг дома новые да высокие, церква одна от старого и осталась, жмется сиротинушкой. Склад из нее забрали. Думали рядили, что с ей делать. Из Москвы ученый был, смотрел ее. Сказывал, что она для истории не ценная, таких много у нас. После слыхала, навроде музей собираются какой открыть

Живем хорошо. Второй год от церквы подале в новый дом въехали, сменялись. Квартира о две комнаты отдельные, газ, вода из крана горячая. Хорошо зажили, высоко только, етаж одинцатый, а лифт ломается. Я все дома боле, весь день одне сижу. Покамесь с работы не явются, боюсь съехать, а по ступеням не дойду. Летом я на ложу хожу дышать Там цвет в ящике и колоколенку видать, чуть пониже ложи. А зимой я весь день одне сижу, жду, читать слепая, да и что проку в бумаге? Я все как малая была, вспоминаю, праздники старые да яблоньку, что у избы была и снегом по весне цвела.

Недавно Анютка с мужем телевизир купили цветной. Телевизир я люблю смотреть, там люди ходют, слова говорят…

А тут на днях у меня радость нечаянная вышла, весточка от Васятки пришла. Живой! Мать-то отыскал. Анютка читала, прорабом в Кемерове стал, обженился, и дети есть, к себе жить зовет. Да куда мне, старой, с места собираться, за восьмой десяточек уж, я в поезде раз в жисти ездила, к родне дальней муженой в Вологде, а в самолете - страх. Слава Богу, навестить обещает, может, и успеет еще.

Мне в этой жисти теперь ничего не надо, у меня теперь от нее все есть, только повидать успеть. А помру, чтоб в церкве отпели и крестик на могилке поставили.

 

 

Валя Муга

 

Это и не рассказ даже…

В время войны мой отец работал военно-полевым хирургом, прошёл сквозь ЛенингрАДСКУЮ блокаду от первого до последнего дня. В последующем их госпиталь бросали под Нарву, а потом на острова Выборгского залива. Финны дрались отчаянно, наши позиции, в том числе и госпиталь, где работал отец, бомбила их авиация (возможно и немецкая). От того времени и сохранилась эта красноармейская газета с заметкой о моём отце Абрамянце Павле Леонтьевиче.

 

Дивизионная газета «За нашу Победу!» №109, от 10 августа 1944 года. Хрупкая серая, пробитая шрифтом бумага с жёлто-розовыми пятнами оружейного масла от рук бойцов, её державших, людей, которых уже нет на свете.

 

 

Воин благодарит врача

 

В жестоком бою с лахтярами (очевидно, так презрительно тогда называли финнов, «лахти» - по-фински – залив. – прим. авт.) тяжело ранило лейтенанта Сысоева. Спасая жизнь отважного командира, хирург Абрамянц произвёл сложную операцию. Затем Сысоева направили на дальнейшее излечение.

Недавно он прислал письмо.

«Спешу, - пишет т. Сысоев, - передать Вам привет и поблагодарить за спасение моей жизни. Я сейчас нахожусь на излечении в госпитале. Здоровье моё улучшается. Здесь многие врачи радовались, что мне так хорошо сделана операция и интересовались, кто её произвёл.

Прошу передать привет всем вашим работникам.

Лейтенант И.Сысоев.»

 

Лейтенант Сысоев, оперированный в бессознательном состоянии выжил чудом и не мог знать обстоятельств своей операции. Отец рассказывал мне об этом случае и написал о нём в своих «Воспоминаниях военно-полевого хирурга», изданных в Санкт-Петербурге его внуком, сыном моей сводной сестры Натальи Павловны Абрамянц (от его довоенного брака) доктором медицинских наук Серповым Владимиром Юрьевичем.

В чуде спасения лейтенанта Сысоева, скрытого сухими официальными скупыми строками, было целых три чуда. Ранение в живот в то время, когда не было антибиотиков, почти всегда означало смертный приговор солдату, а Сысоев выжил. Второе чудо было в том, что он выжил, несмотря на тяжелейшие повреждения - «… размозжение селезёнки и множественные ранения тонкого кишечника на большом протяжении…», как пишет отец - ещё один фактор для развития инфекции, перитонита (воспаления брюшины) и гибели пациента. Но и это было далеко не всё, что произошло во время операции. Вот как пишет отец: «Ассистировал мне недавно прибывший хирург К.Попов, у инструментального стола работала медицинская сестра В. Муга… И. Сысоев находился в бессознательном состоянии… На заключительном этапе операции… медсанбат подвергся вражескому авиационному налёту. Операционная сестра Валя Муга, стоявшая рядом и протягивающая мне хирургический инструмент, с криком рухнула и мгновенно скончалась от осколочного ранения в голову…» В разговоре отец говорил, что девушке осколком срезало голову, но записывать эту страшную деталь в воспоминания не стал: он надеялся, что воспоминания напечатают, а на дворе была советская власть, которая, не слишком любила, когда авторы показывали ужас войны, вызывая у людей к ней отвращение, другое дело - плакатный героизм, которым были полны наши книги и фильмы и которые бывшие фронтовики, сколько я их ни знал, НИКОГДА не читали, не смотрели!

Не написал он по той же причине о том, что случилось дальше а поведал мне только в беседе. Несмотря на погибшую медсестру и продолжающуюся бомбёжку операция продолжалась: прервать операцию и оставить операционный стол по тогдашним законам, было равносильно оставлению боевых позиций и каралось той же мерой – «высшей». Но наступил момент, когда стены зашатались. Тогда отец, вместе с ассистентом схватили операционный инструментарий, ухватили лежащего на простыни Сысоева и выскочили из дома, который обрушился. Они бросились в ближайшую земляную щель и там, в совершенно диких, антисанитарных условиях, в окопе с осыпающимися стенками закончили операцию. Они и представить не могли, что Сысоев выживет!

Отец всегда писал скупо, сухо, по-деловому, вычищая всё личное, выбрасывая порой факты бесценные, а на этот раз вдруг позволил себе, едва ли ни единственное на все воспоминания о войне лирическое отступление.

«На другой день, когда время близилось к вечеру, бои уже затихли. В небе плыли и громоздились серые тучи. С моря веяло прохладой, мы с тягостным чувством утраты провожали в последний путь нашу медицинскую сестру, павшую при жизнеспасительной операции раненого. На острове Урансари, недалеко от медсанбата, в сосновом лесу под сенью густо повисших разветвлённых сосновых крон мы насыпали прощальный холм, воздав долг воинской почести залпами в воздух из личного оружия. На душе было муторно. Заметно уже опустились сиреневые вечерние сумерки. Казалось, окружающие деревья задумчиво и печально шепчут о чём-то. Мне говорили, что иногда Валю заставали в намеренном её уединении, глухо плачущей по погибшим родным (отец и мать погибли в море при трагической эвакуации из Таллина). Пусть эти строки будут данью глубокого уважения памяти не забытой и безвестной В.Муги, чья жизнь оборвалась молниеносно в неполных 19 лет.» - «Знал ли лейтенант Сысоев, какой ценой он был спасён? – вопрошает далее отец, - мне неизвестно».

Муга – странная фамилия, наверное эстонская, в ней отзвук русского слова «мука», в ней что-то грустное и туманное…

В течение своей жизни я не раз вспоминал эту юную невинную девушку, пропавшую в мясорубке войны, пытался её представить, и тем самым, мне кажется, будто не давал ей сгинуть из памяти человеческой окончательно и бесследно.

А вы говорите – «гаджеты», «апгрейды», «юнисекс», «бабло»… лучше произнесите вслух или про себя: «Валя Муга…» - и помолчите несколько секунд.

 

 

Воды чугунные

 

1.

 

Белый теплоход почти бесшумно скользил по Икшинскому водохранилищу. Павел Семенович сидел в легком кресле на палубе и в бинокль обозревал закат. По берегам темнели леса, через светлое зеркало от розового низкого шара пролегала малиновая сквозная дорожка. Воздух насыщенный влажным и густым запахов леса, запахами хвои, листвы, трав, цветов, казался прозрачным, но стоило направить бинокль прямо на солнце, как становились видны плывущие в нем многочисленные лесные пылинки, превращенные оптикой в празднично светящиеся круглые блестки, мельчайшие семена деревьев и трав, обреченных на вечную неподвижность родителей, рассеиваемые ветрами по лицу земли до самых полярных необитаемых скал, где они вдруг прорастут мхами и чахлыми травинами.

Павел Семенович, бывший инженер института гражданской авиации, сидел на палубе с биноклем с самого отплытия, не переставая наблюдать за берегами. Бинокль также, как и трехдневное путешествие в Мышкин ему подарили дети, у которых вдруг (после продажи выстроенного им гаража) появились деньги - компенсация трехлетнего сидения в московской квартире, от которой, вследствие болезни сердца, он не мог отойти дальше ближайшей продуктовой палатки на соседнем переулке. Теперь же он стремительно двигался, не прилагая никаких сил: корабль плыл по каналам и водохранилищам, мимо зеленых берегов, мимо рек, заливчиков, затонов с катерами и косыми парусами яхт, многочисленных поселков, краснокирпичных похожих на бастионы вилл… Бинокль давал возможность моментального перемещения в пространстве, (вопреки пословице, сама гора шла к Магомету): вот видна вдали какая-то неясная точка… лишь подносишь к глазам окуляры и волшебство совершается: точка превращается в идущего человека – девушка, курносая блондинка с голубым шарфом на шее, серая куртка, джинсы… за ней семенит фокстерьер… Смотришь на травянистый берег и вдруг виден отдельный полевой колосок, о существовании которого никогда бы не узнал, не будь бинокля… А когда теплоход снова плыл по узкому каналу вблизи рощ и лесов, воздух заполонялся звоном, цвиньканьем и мелодичным пересвистом, проникающим в открытое окно каюты. Москва, которая слезам не верит, осталась позади… Зима позади, бешеные соседи вверху изводящие музыкой «дум-дум», отчетливое и непреодолимое желание человекоубийства… Все это позади и… впереди. А в настоящем – три дня душевной свободы… К вечеру пассажиры, сотрудники зафрахтовавшей на три дня теплоход фирмы «Лореаль» поуспокоились, переутомились и загрузились от активной концертной программы включавшей показ купальников, дискотеку и обильную выпивку… Полторы сотни молодых людей в серых костюмах и галстуками, с аккуратно выбритыми мордочками и девиц в дорогих платьях – дистрибьютеры (а по-русски – коробейники) знаменитой косметической французской фирмы – в полдень поднялись по трапу на украшенный гирляндами розовых, желтых и синих шаров теплоход с широко развернутым по борту плакатом «КРАСОТА СПАСЕТ МИР!» и сразу начали усиленно расслабляться. Сразу после бала большинство с дамами разбежались по каютам удовлетворять разгулявшееся либидо.

Из раскрытого окна, рядом с которым сидел Павел Семенович донеслось невнятное мужское бормотанье и женский визг: «А ты резинку взял?!»… и через некоторое время: «Ах! Пошла!»… и наступила тишина, в которой сотрудник фирмы «Лореаль» молчаливо вгрызался в свою подругу.

 

2.

 

Павел Семенович перешел на корму: судно входило в первый шлюз. Каждый раз эта процедура, когда судно опускалось вниз в бетонную яму, заставляла его как-то внутренне ежиться: бетонные склизкие стены шлюза, среди которых вдруг оказывался праздничный теплоход, напоминали стены карцера, напоминали о сотнях тысячах зэков здесь сложивших свои кости, каждая выщерблина – след чьей-то руки, след чьей-то погубленной жизни. Сотни тысяч забытых- а холодная вода струящаяся по стенам напоминала о слезах по этим жертвам так и не пролитых, кстати, о них Россией слезах…

Боже мой, - думал Павел Семенович, - проходит и моя жизнь, и лет через 20 – 30 никто обо мне уже и не вспомнит. И что же такое история? Но только не жалеть себя, жалеть себя последнее дело, глупое… Но что же такое история?… Только ли наша слабая и безнравственная память, которая удерживает в основном лишь всяких злодеев – Тамерланов, Иванов Грозных, Лениных… История это вовсе не наша память – ЭТО ВСЕ ТО, ЧТО БЫЛО!… Ведь если бы в жизни не было добра, а одно зло, как утверждают, она бы давно перестала существовать. Просто добрые дела: созидание, строительство, бескорысная помощь, предотвращение терракта, готового оборвать жизни десятков и сотен людей, воспитание детей остаются неотмеченными, как бы и не существовавшими!… а были ведь и добрые дела… просто творятся они чаще всего не явно, постепенно, в тишине, трудах и безвестности происходит непрерывное вязание дней, приходят и уходят миллионы добрых больших и малых дел, вершимых миллионами порядочных (и что самое смешное иногда вовсе непорядочных) людей, творцов, для которых в книге истории чаще всего не остается места (кто создал храм, который сжег Герострат?). Злые дела, рвущие эту ткань громкие, видимые на поверхности – все эти войны, конфликты, революции, межчеловеческие драки видны и слышны издали – ведь и привычную, хорошо греющую рубашку мы замечаем часто лишь тогда, когда она рвется…

Ворота из шлюза медленно раскрывались («Ах, извините, мы вас задержали по ошибке!») и судно выходило на свободу. Светского льва и красавца Ивана Русанова арестовали у большого театра, когда он шел с дамой на балет «Лебединое озеро», и он тоже поначалу был уверен, что это просто ошибка, недоразумение, но вышел из лагерей только через пятнадцать лет постаревшим и инвалидом…

 

3.

 

Ночью Павлу Семеновичу приснилась огромная Книга, в которую вписаны судьбы всех когда-либо живших людей. Он попытался поднять ее переплет и не смог, потянул, что было сил, напрягая хребет, будто надеясь узнать там что-то чрезвычайно для себя важное, но опять не смог, только вдруг услышал позади себя тихий и легкий смех. Он обернулся и увидел незнакомого бородатого человека с изможденным лицом.

- Кто ты?… - спросил Павел Семенович.

-Ты не узнал?… – улыбнулся человек, - ведь я же… - синие губы его шевельнулись и произнесли имя, понятное, знакомое, отозвавшейся какой-то тихой и дальней печалью…

Когда Павел Семенович проснулся, он ясно помнил сон, но сколько ни пытался, никак не мог припомнить имени пришельца.

Уже светило в каюту солнце, он выглянул в окно и, будто продолжение сна: плыла мимо белая одинокая Калязинская колокольня среди затопленного чугунными водами пространства.

«Вот так и наша память, - подумал Павел Семенович, - скрыта навсегда, как навсегда скрыты здесь этой водой деревни и города, от которых осталась лишь эта колокольня…»

 

4.

 

В полумраке кузницы мерцали багровыми глазами угли на печи, бородатый кузнец в рубахе бил по наковальне тяжелым молотом по алой плоской железке, бил не спеша, сильно и точно, и каждый удар сопровождался веселым цвиньканьем (так вот почему кузнечиков назвали кузнечиками, кузнецами! – в их стрекотанье и звуке при ударе железа о железо есть созвучие!). Кузнец, пробив дырку в плоской железке спускает ее в ведро с водой – шипенье, пар!… – и вытаскивает уже остывшую черную тележную скобу с дыркой для болта. Здесь, в кузнице все как и сто и двести, и тясячу лет назад, со времен Гефеста, начиная с воздушных мехов и прочим инструментарием, кончая кузнецом – вид будто из сказки: бурные русые с проседью космы волос, борода… лицо открытое, обветренное – крутой лоб, небольшой чуть крючковатый нос, но глаза добрые, светлые… - характерный, почти забытый тип русского лица, который можно увидеть на картинах Нестерова, Корина… Видно, что работает не столько из-за денег, сколько в удовольствие. Да и какие деньги в этом музее-заповеднике держащемся на энтузиастах?… Говорок мягкий, как у всех здесь в Мышкине, без московской четкости каждого звука и слога.

-…Нет, все сам осваивал, прадед, говорят, был кузнецом…

-…А летом здесь, все лето здесь… пока навигация, туристы… а зимой автослесарем…

Качает несколько раз деревянный брус над головой, поднимается и опускается похожая на огромную балалайку деревянная плоскость мехов, из печи, что под вытяжным раструбом, вырывается, как из жерла вулкана струя пламени и искр. Тонкие железные пруты на пламени из красных становятся ярко белыми.

Кузнец плоскогубцами ухватывает один и раскаленный конец из белого становится багрово красным с черными точками. Короткими точными ударами шестикилограммового молота сплющивает металл, затем, ловко орудуя молотом и плоскогубцами, изгибает конец спицы в узор – аленьким цветочком пылающим в полумраке кузницы.

-Это оберег, - спица над дверью вбивается, а закрут, чтобы злые духи запутались, - (придумал, скорее всего, сам).

Окунает цветочек в воду и он из алого сразу становится черным.

И ни слова о деньгах: попросят купить – хорошо, не попросят – и ладно…

Павел Семенович приобрел спицу всего за сорок рублей – «Внуку подарю» – подумал.

Вышел из кузницы на солнце и, щурясь оглядел территорию музея-заповедника. Старая деревянная мельница, старый маленький, почти игрушечный паровозик, тронутый ржавчиной катер тридцатых годов постройки – а ведь когда-то был чудом техники, гордостью советского прогресса!… - Уже история!…

Мышкин ему нравился. Тихий одно-двухэтажный городок на берегу волжского разлива, на улицах которого редко встретишь две автомашины одновременно. Квадратная площадь, в центре которой реставрируемый храм, а по периметру двухэтажные особнячки обитавшей здесь когда-то местной аристократии… Все сохраняется бережно, реставрируется. Народ белобрысый, спокойный, доверчивый: как бы ни был пьян мышкинец, он всегда найдет в себе силу правильно указать путь, обратившемуся к нему туристу. … Павел Семенович нацелился было в ближайшем магазинчике на подозрительно дешевый кагор с красивой этикеткой, но девушка продавщица с биркой, на которой крупным детским почерком выведено фломастером «Света», увидев его колебания, мягко намекнула что продукт небезопасен и кагор лучше приобрести в соседнем магазинчике. Вот тебе и коммерция!…

А местные женщины экскурсоводы женщины просто замечательные: речь чистая, красивая, любят свое дело!…

Перешел небольшой деревянный мостик к небольшой группе людей, среди которых немало и сотрудников славной фирмы «Лореаль». В центре сидит на корточках мальчик гончар с открытым русско-финским лицом, скуластый, смуглый, с торчащими хаотически русыми вихрами, разминает ком серой глины, шлепает в центр колеса (гончарного круга), и раскручивает колесо, одной рукой толкает стремительно мчащее вкруг своей оси и в это же самое время прикасается к вершине кома большим пальцем другой руки, где сразу образуется ямка, в нее он снова заливает воду и снова раскручивает круг и теперь большой палец все глубже уходит в ямку, расширяя и углубляя ее, а другие пальцы незаметными легкими касаниями оглаживает снаружи нечто вновь образующееся, истончается и вытягивается стенка и возникает, как по волшебству чаша, ваза…

-Вот эта глина не очень жирная и не очень тощая – какая надо… - поясняет он.

Круг останавливает свое вращение и аккуратным движением мальчик срезает леской под основание готовый к обжигу кувшинчик, который присоединяется к группе уже выставленных на продажу разнообразных чашечек и кувшинчиков.

-Долго такому учился?

-Больше года…

Мальчик вновь берет в руки только что вылепленный кувшинчик и неожиданно сминает свое произведение в комок и вновь начинает крутить и ворожить… и снова кувшинчик, но уже немного более другой формы, более приталенный…

-Ха! Эдак и я, конкретно, смогу! – выступает вперед сотрудник фирмы, продающей красоту, в адидасовском спортивном костюме, физиономия розовая (наверняка с утра уже опохмелился), а за ним хихикает глистогонно длинная девица.

Парнишка спокойно сминает готовую вазочку, бросает ком в центр круга, уступая место.

Сотрудник фирмы присаживает на корточки, лихо раскручивает колесо, тыкает палец в ком, на него летят комья мокрой глины, вскакивает:

-Блин, штаны закосячил реально!…

Павел Семенович купил один из готовых кувшинчиков, так мила ему эта работа показалась – всего за десятку! Дал сторублевку (мелочи не оказалось). Мокрыми измазанными глиной руками мальчик вытащил пачку смятых дестятирублевок и, не глядя, протянул:

-Сдачу сами отсчитайте…

 

5.

 

Ночь светлая, северная. Чернеют зазубрины лесов по краям зеркального разлива, теплоход волочит за собою длинные, до самых берегов, складки волн, Луна круглая, огромная, бело-желтая, с пятнами и оспинами. Глянул в бинокль: голубоватые равнины, линии каких-то хребтов, кольцо – будто кратер чудовищно гигантского вулкана… никогда бы не увидел этих деталей без бинокля. Отсыпаются коробейники фирмы «Лореаль», отходят продавцы красоты, и он совсем один на палубе. Слева в черноте лесов проплыли белые стены монастыря… Теперь один: нет рядом ни женщин предававших его и которых он предавал, нет детей, не оправдавших его надежд, нет глупенькой жалости к себе. Только разоблаченная перед Богом душа…